Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Николай Гартман. К основоположению онтологии. Часть III. Данность реального бытия. Раздел III. Реальная жизнь и познание реальности. Глава 36. Особое положение познания

а) Гомогенность и противоречивость в контексте актов

Хотя среди трансцендентных актов познание занимает особое положение, но не так, что оно отсылает к некоему иному миру. Оно стоит не вне контекста жизни (в отличие от логических структур), но «в» нем играет всё же настолько определённую и единственную в своём роде роль, что само совершенно из него выделено.

Как трансцендентный акт, оно стоит в гомогенном ряду прочих трансцендентных актов, в жизни едва ли встречается без них и разделяет с ними направленность на реальное. Разумеется, оно сопровождает большинство эмоциональных актов, сопровождает переживание и опыт, просвечивая и истолковывая их; оно принимает участие в ожидании, надежде и страхе — в их состав входит элемент предвидения; оно встраивается во всякую данность лиц и ситуаций, во всякий труд и всякую ответственность. По крайней мере, так обстоит дело в том единственном осознании мира, которое нам известно, — в нашем осознании. Как бы ни выглядело таковое у примитивного человека, его можно только реконструировать. Нам известно только лишь то, что повсюду, где эмоциональная данность реальности поднимается до света сознания, познание уже бывает в действии. Конечно, как раз подъём-до-сознания есть в значительной степени его работа. Но он был бы невозможен, если бы оно само не находилось с самого начала в составе жизненного контекста.

Если вырвать его из этого контекста, сформулировать как нечто зависящее чисто от себя самого, то оно окажется искусственно изолированным, а основной феномен в нём — схватывание сущего — непонятным. Если его совершенно ввергнуть в принципиальное противоречие к эмоциональному опыту, то его оптическая функция в жизни также будет затемнена. Онтологически основополагающего противоречия здесь вовсе не существует. Действительное отличие познания от эмоционального опыта есть, скорее, отличие чисто структурное. Оно достаточно весомо, но не имеет формы резкой границы. Основополагающей в оптическом отношении является гомогенность структуры актов как некоего закрытого и живого целого. Общность трансцендентностей и одинаковость их направленности на реальный мир есть связующий и как бы унифицирующий момент в этой целостности.

Как соотнесённость с миром познание есть вторичное и зависимое от других форм той же соотнесённости отношение. Где и как бы оно ни вступало в действие, оно вырастает из структуры эмоционально-трансцендентных актов, причём не как их продукт, но, пожалуй, как их потребность и дополнение. Его автономия есть автономия чего-то зависимого и несомого. Она имеет форму той же самостоятельности, что повсюду в мировом контексте характерна для образований более высокого порядка относительно образований более низкого: собственная закономерность в зависимости.

Способ его выделения на фоне структуры актов характеризуется отбрасыванием эмоциональности как таковой, причём при сохранении тяжести эмоциональной данности. Схваченность и затронутость уступают безучастному «схватыванию», которое субъект осуществляет на дистанции к своему объекту; он освобождается от гнета актуального, и как раз благодаря этому гнетущий мир становится миром предметов.

Но этот переход есть не резкое отграничение, а неуловимый, расплывчатый сдвиг. Только с точки зрения достигнутого результата он кажется пограничной чертой. Ибо укоренённость объективного в формах эмоциональной данности остаётся не поднятой до света познания. Она исчезла в зрелом сознании предмета. Это создаёт для субъекта иллюзию некоей свободы познания, которой последнее не обладает ни в целом, ни в частностях.

Исчезновение затронутое, таким образом, фактически не снимает привязанности познания к жизненному контексту. Оно снимает лишь знание о ней. Даже в науке, где познание ставит себе собственные цели, которые как таковые действительно оставляют жизненно актуальное далеко позади себя, даже там всё-таки остаётся обратная привязанность к первичной данности; а кроме того, и у движения науки вперёд есть некое целеполагание, непрестанно напоминающее об этом фоне; ибо вновь и вновь имеют место эмоциональная актуальность, требования обстоятельств и практического интереса, которые вынуждают помещать в сферу схватываемости, и прежде всего в поле внимания, новые предметные области.

б) Данность так-бытия и вот-бытия в многообразии актов

Далее общим для всех трансцендентных актов является то, что данность бытия в них, точно так же как и в познании, является данностью вот-бытия и в то же время так-бытия. На второй план это отходит в случае пассивно-проспективных актов, поскольку субъект здесь принимает в расчёт лишь ту или иную вероятность и надежно уверен только в грядущем вообще; но и в вероятности он всё же принимает в расчёт пока ещё нечто определённое.

Совершенно ясным это отношение становится в случае основных типов эмоциональной данности, в случае опыта, переживания и претерпевания, и в той же мере в случае действия, поступка, стремления, в обращении с лицами и в принуждении к принятию решения при данной ситуации. Испытывается и претерпевается-то всегда нечто определённое — и не только внешним образом (anhangender-weise), но и по сути и как таковое. Точно так же в ответной затронутое испытывается определённая вина, в охваченности ситуацией — принуждение к принятию определённого решения (не произвольного), в работе над вещью — сопротивление определённого рода. Все это относится к так-бытию реального, а вовсе не к его голому, всеобщему вот-бытию без какого бы то ни было дифференцирования.

Но это означает: как раз эмоционально-трансцендентные акты вообще не делают онтологически очень относительного различия между вот-бытием и так-бытием; для них данное выступает ещё оптически простым. Лишь последующая рефлексия осуществляет это различие; оно вторично привносится благодаря познанию. Именно этому различию, таким образом, здесь в отличие от познания не соответствует первичное различие данности.

Правда, это связано и со слабостью всякой эмоциональной данности, а именно — с содержательной нечёткостью, расплывчатостью и неясностью, которые свойственны ей во многих видах актов. Хотя, пожалуй, и так-бытие вещи дано, причём совершенно первично, одновременно с вот-бытием, но оно в своей определённости не имеет твёрдых контуров. Это относится не только к надежде или страху, но и ко многим формам претерпевания и переживания, равно как и к ответной затронутости в собственном действии и к опыту чужого лица в его поведении. Подобно тому как есть «смутное» чувство вины, которое уже ощущает тяжесть вины, но ещё полностью не знает, в чём оно состоит, так есть и смутное сознание чужого недоверия или чужой неприязни. Точно так же можно очень восприимчиво «переживать» любопытную уличную сцену, не понимая вполне, что здесь, собственно, происходит.

Наша жизнь полна таких смутных или расплывчатых данностей, при которых, однако, сама фактичность (вот-бытие или реальность как таковая) не подлежит никакому сомнению. Нельзя сказать, что в их случае не дано никакого так-бытия, ибо оно тоже отлично ощущается; нельзя также сказать, что оно сомнительно, ибо как раз то немногое, что содержательно дано, отнюдь не ощущается как сомнительное. Так-бытие в подобных актах дано именно лишь «нечётко» — это нечто иное, чем «сомнительно», оно обнаруживает известную неопределённость и достаточно часто сопровождается и знанием об этой неопределённости. В последнем случае вступает в силу тенденция на достижение определённости вещи.

Но эта тенденция всегда уже есть начало познания. Ибо в ней заключается своеобразное превосходство познания над эмоциональными актами всякого рода, которое состоит в том, что оно не только намёками даёт более близкую определённость того, что оно схватывает, но проникает в его содержание и поднимает его до объективной сознательной формы представления, идеи или даже понятия.

в) Превосходство познания и интеллектуалистский предрассудок

Итак, на стороне схватывания так-бытия сосредоточена сила познания, на стороне данности вот-бытия — сила эмоционально-трансцендентных актов. Хотя вот-бытие и так-бытие даны в двух видах актов, но в одном вот-бытие дано «сомнительно», в другом — так-бытие «нечётко». Если, таким образом, эти акты в остальном гомогенны и в целом отсылают к одному и тому же миру, то отношение дополнения в них должно быть прямо-таки идеальным. Особое положение познания среди прочих трансцендентных актов следует искать не в оптической гетерогенности, но именно на базе его гомогенности с ними, а именно — в комплементарном характере его преимуществ и слабостей относительно таковых у эмоционально-трансцендентных актов.

Подобное отношение дополнения известно и в жизни. Первым его описал Платон — говоря о неспособности αίσθησις (Чувственности (греч). — Прим. перев.) справиться со своей данностью и о призыве на помощь усмотрения более высокого порядка. Хотя он касался только восприятия, но именно призыв на помощь ещё более уместен в эмоциональных формах данности с их смутностью и расплывчатостью, которые в действительности уже несут с собой тенденцию к просветлению, прояснению и определённости. Привнося такого рода тенденцию, они как раз вызывают собой познание.

Большое содержательное преимущество познания, его способность к критике и контролю, сообщающая ему место своего рода арбитра среди дающих актов иного рода, благодаря далеко идущим из него следствиям даже слишком общепризнаны и объективно подкреплены в жизни, чтобы для них требовалось доказательство. Наоборот, в сравнении с этим существует значительное завышение в оценке чистого, отличающегося собственными методами научного познания; существует широко распространённый интеллектуалистский предрассудок, будто познание одно и само по себе способно достичь всей той уверенности, которую человек желает себе; причём в этом случае не осознаются не только его содержательные границы, но и его обратная фундиро-ванность в эмоциональной данности вот-бытия мира его предметов.

Этот интеллектуалистский предрассудок с известной неизбежностью возникает повсеместно в тех местах, где проблема познания односторонне ориентируется на науку. Опасность, которую он представляет для философии, заключается не в одном только его заблуждении, но именно в том, что заблуждение и истина в нём роковым образом перемешаны. Переоценка наук, в особенности точных, из него вытекающая, столь же принципиально неверна, что и их недооценка, возникающая как реакция на первую. Здесь, как и везде в жизни, человек, руководствуясь чувствами, склоняется к односторонним, крайним решениям, и стоит большого труда держаться простого пути синтеза и согласования двусторонних феноменов.

г) Обособленность и предметная отчуждённость науки

Значительный подъём точных наук в XIX столетии привёл к обособлению их методов и даже к их имитированию в философии. Считалось, что тем самым философия будет поставлена на «реальную» почву. Данная тенденция возникла в рамках реакции на Гегеля, который, правда, обращался с этими методами волюнтаристски. Прибегли к кантовской ориентации на научный факт, обобщили её и пришли к неокантианскому идеализму, с одной стороны, и к чистому позитивизму — с другой.

Общим для этих направлений является не только исключение основной метафизической проблемы из философии, но и известная фальсификация самой позитивной науки. Её редуцировали к «научному мышлению» как таковому, к её внутренним методам и операциям, поставили вне зависимости от бытия мира, заставили её идти как бы собственными путями; ведь её стали воспринимать как чисто количественное мышление, причём предпосылкой этому было то, что именно количественное является тем единственным, что постигается точно.

Данное развитие сводится к отказу от оптического предметного содержания в науке. Качественное и в ещё большей степени собственно субстанциальное остаются за пределами схватывания. Ограничиваются рассмотрением отношений, законов, форм, понимая их так, будто они установлены, привнесены мышлением или даже произведены субъективно. В основе последней точки зрения лежит в свою очередь предрассудок, будто отношения суть не сущее, но мыслимое; указанным образом за предметом познания, который в значительной мере существует в отношениях, нельзя было признать права даже на самостоятельное бытие. Он все больше и больше приравнивался к содержательно строящемуся в процессе познания понятию. А в соответствии с этим его законы, то есть всё, что в нём становилось постижимо во внутренних отношениях, начинали пониматься как логические отношения, суждения, формулы. Науку заставили работать вхолостую.

Прагматизм, хотя и рос на другой почве, органически влился в эту тенденцию. Для него формы восприятия, то есть и законы научно постигаемых предметов, суть с самого начала нечто фиктивное, не имеющее никакого отношения к действительным качествам сущего; они рассматриваются им как средство практического поведения, целесообразно для соответствующим образом возникших отношений, род экономии сознания в его жизненно необходимой ориентации в мире. Если уже неокантианцы считали истину чисто имманентной согласованностью понятий и суждений, то прагматизм совершенно снимает смысл истинности. Его место занимает практическая целесообразность, голая полезность способа восприятия в данных отношениях, без учёта какого бы то ни было соответствия или несоответствия действительности.

Указанные философские направления и всё, что они породили в своих разновидностях, в сущности образуют некий единственный большой выход познания из науки, или, что то же самое, выход бытия из её предметных областей, — тенденция, которая, правда, не смогла затронуть здорового ядра исследования, но, пожалуй, приняла участие в определении его теоретико-спекулятивных следствий. Сегодня это ясно чувствуется в смелости тех выводов, что делает теоретическая физика. Само понятие закона природы, некогда фундамент точного определения, пребывает в стадии разложения. Говорят о законах науки и действуют так, будто дело ещё идёт о реальных законах природной связности. Релятивируют измерения, в которых разыгрывается всякая определённость, смешивают научную определимость с определённостью сущего, границы одной с границами другой. Уходят от того, что действительно дано в математических формулах, и напоследок вовсе переворачивают постановку вопроса. Уже не задают вопрос, какие формулы наилучшим образом соответствуют данному, но спрашивают, какое толкование данного лучше всего соответствует рассчитанным формулам. Будто не обнаруживаемые феномены, но формулы суть твёрдая почва, на которой высится остальное.

д) Критика науки и феноменология

Реакция на это направление была не менее ошибочной. Своих предшественников она имела в ранних представителях ориентации, связанной с науками о духе, но радикальным образом началась только у Бергсона и французских критиков науки, чтобы затем получить твёрдую форму в Германии, благодаря восхождению феноменологии; разумеется, последнюю здесь следует понимать скорее в смысле школьного контекста, чем методологического достижения.

Критика науки исходит из выхолощенного и погрязшего в формальностях образа науки, разоблачает его, но ошибочно считает его самой сущностью науки. Так она позволяет себя обмануть некоей узкой моментальной исторической тенденции в науке. Сквозь нагромождения понятийного аппарата она уже не видит связи с полнотой данности, с наглядно конкретным; она видит лишь абстракции и конструкции. Для неё наука предстает чуждой жизни, чуждой созерцанию, упорядоченной «теорией». К мнимому выходу бытия из науки она присоединяет ещё и выход науки из жизни и философии. Результатом является возврат к «наивному» осознанию мира. Но так как философствующий человек таковым не располагает, то при этом невозможно сослаться на первичную данность, но приходится пытаться её реконструировать; причём в таком случае, разумеется, невозможно избежать теоретического обременения реконструкции.

Упомянутый возврат как таковой в тенденции следует расценивать однозначно положительно. Но гораздо более спорной с самого начала является негативная сторона, исключение науки с её бесчисленными, открытыми только благодаря ей доступами к данному — какое-то осуждение науки, будто она враг истины, будто делом её рук является перекрытие источников созерцания ради того, чтобы жить в сконструированном мире.

Предполагают, что таким образом можно вернуться к «наивно» понимаемым «феноменам». Но характерно, что это исключительно феномены не мира и предмета, но сознания и акта, из которых, как считают, можно вычитывать чистую данность, и чью феноменальность особым образом подчёркивают. На этой основе затем провозглашается феноменология как возврат к истине и жизни.

В этом заключены два следствия, которые тотчас дают себя почувствовать. Во-первых, философию тем самым обрекают на поверхностное существование, отказывая ей в проницательности, в способности открытия, в способности делать выводы, в понимании, объяснении. Феномены как таковые необходимым образом суть поверхности, понимаемые содержательно, они — это именно обращённые к схватыванию внешние стороны предметов, причём дополнительный оттенок, связанный с субъективно обусловленным способом восприятия, привносит ещё и такие элементы, которые не принадлежат предмету. Означенным образом созерцание сущностей приходит не непосредственно к сущности сущего, но сначала всегда только к сущности «феномена» сущего. И если принципиально останавливаться на этом, то происходит изоляция от сущего. Хотя указанным образом философия вновь становится пестрой и разнообразной во взглядах, но это неглубокая пестрота, плеск плавания по движущейся поверхности.

Возврат к феноменам плодотворен и необходим; они суть точки приложения всякого возможного проникновения. А так как они не навязываются сами по себе, но требуют усилия, обнаружения и описания, то невозможно избежать направленных на них методов, выступающих в качестве предварительной работы. Остановка же на них — это смерть всякого глубокого проникновения, отречение от собственно философских проблем.

К сказанному можно добавить ещё кое-что. Верят в наивное сознание как в авторитетную инстанцию всякой данности. Но не замечают, что его вовсе не знают. Всякое сознание может непосредственно знать только себя само, не чужое сознание; сознание, ему гетерогенное, оно, стало быть, знать не может уже совершенно. Но наивное сознание не философствует, стало быть и не рефлексирует над собой; философствующее же сознание не наивно. Ни то ни другое, таким образом, не постигает наивного сознания, первое — потому что не задаётся о нем вопросом, второе — потому что находится от него бесконечно далеко и его не знает. Таким образом, наивное сознание реконструируют, а реконструированное выдают за описание непосредственно данного. Но описание выходит необходимо ложным.

Классический пример тому — гуссерлевский анализ чистого восприятия. На самом деле в жизни мы чистого восприятия не знаем совсем, мы знаем лишь восприятие, перемешанное с другими моментами познания, переработанное в рамках целого более крупных контекстов и внутри него; как оно может выглядеть, взятое для себя, из этого извлечь невозможно. Вместо видимого описывается предполагаемое. Пусть бы это происходило в себе. Но то, что описанное теперь выдаётся за непосредственно данное, есть ужасный самообман. Тут и хулимая наука ещё не настолько ловка, по крайней мере не выдаёт свои конструкции за феномены, не симулирует наивность, но вместо этого фактически остаётся верной естественному направлению сознания на вещь, а следовательно, при всём удалении от исходной точки все ещё является прямым продолжением действительно наивного схватывания мира.

Приме­чания: Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания.
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения