IВ любую эпоху главные споры развёртываются вокруг тех вопросов, по которым расходятся ведущие научные школы. Однако общую интеллектуальную атмосферу всегда определяют взгляды, по которым противоборствующие школы сходятся. Такие взгляды становятся невысказанными предпосылками, из которых исходят все школы, и общей, без всяких споров принимаемой, платформой для происходящей дискуссии. Если речь идёт о давно минувших временах, нам, уже не разделяющим тогдашних имплицитных установок, бывает достаточно легко распознать их. Не так обстоит дело с идеями, лежащими в основе научной мысли более близкого времени. И часто бывает, что мы не успеваем обнаружить черты, общие для противостоящих систем, идеи, которые как раз по этой причине в ряде случаев прокрадываются почти незаметно и, не пройдя серьёзной проверки, становятся доминирующими. Это может иметь очень большое значение, поскольку, как заметил однажды Бернард Бозанкет, «крайности могут сходиться как в истине, так и в заблуждении» 525. Подобные заблуждения иногда становятся догмами просто потому, что их разделяли представители группировок, не соглашавшихся друг с другом ни по каким другим жизненно важным вопросам. Они могут оставаться в роли неявного основания научной мысли даже тогда, когда люди перестают помнить о большинстве теорий, по которым расходились мыслители, оставившие эти заблуждения нам в наследство. При таких обстоятельствах исключительную практическую важность приобретает изучение истории идей. В ряде случаев оно в состоянии помочь нам сообразить, чем мы безотчётно руководствовались в своих мыслях, стать психоаналитической операцией, выводящей на поверхность те неосознанные элементы, которыми обусловливались наши рассуждения, и, может быть, способствовать освобождению нашего ума от влияний, заставляющих нас серьёзно ошибаться при рассмотрении собственных, сегодняшних, вопросов. Моя задача — подвести к пониманию того, что мы находимся в описанном положении. Мой тезис состоит в том, что в области общественных наук не только для второй половины XIX века, но и для нынешних времён весьма характерны установки, порождённые согласием между двумя мыслителями, которых принято считать полными интеллектуальными антиподами: немецким «идеалистом» Георгом Вильгельмом Фридрихом Гегелем и французским «позитивистом» Огюстом Контом. В некоторых отношениях эти двое действительно так далеки друг от друга в своих философских суждениях, что начинает казаться, будто они принадлежат разным эпохам и практически не касаются одних и тех же проблем. Однако нас будут интересовать не столько их философские системы в целом, сколько их влияние на социальную теорию. Именно в этой области влияние философских идей может быть наиболее глубоким и наиболее продолжительным. И, наверное, лучшей иллюстрации того, сколь далеко идущие последствия могут иметь вполне абстрактные идеи, чем предлагаемая мною, и не подберешь. IIСамо предположение, что при обсуждении этих материй нам придётся иметь дело с общим влиянием Гегеля и Конта, до сих пор представляется настолько парадоксальным, что будет лучше, если я сразу оговорюсь: я отнюдь не первый, кто заметил сходство между ними. Я мог бы привести длинный список учёных, занимавшихся историей развития мысли, которые указывали на подобные точки соприкосновения, и ниже сошлюсь на несколько выдающихся имён. Любопытно, что подобные наблюдения всякий раз преподносились как сюрприз и открытие, а их авторы всегда как будто немного смущались Прежде, чем обратиться к некоторым из ранее заметивших это сходство, я должен, однако, исправить весьма распространённую ошибку. Преимущественно Теперь читатель сможет по достоинству оценить первый, и весьма примечательный во многих смыслах, пример обнаружения сходства между двумя мыслителями. В 1824 году молодой ученик Конта Гюстав д’Эйшталь поехал учиться в Германию. Вскоре он взволнованно сообщал Конту в своих письмах из Берлина о том, что открыл для себя Гегеля. 529 «Ваши результаты, — пишет он, имея в виду лекции Гегеля по философии истории, — пребывают в изумительном согласии, несмотря даже на то, что принципы различны или, по крайней мере, кажутся различными». И продолжает, что «совпадения имеют место даже в практических принципах, поскольку Гегель — защитник правительств, иначе говоря, враг либералов». Несколько недель спустя д’Эйшталь смог сообщить, что он вручил Гегелю экземпляр контовского трактата, и что тот выразил своё удовлетворение и с большой похвалой отозвался о первой части; правда, он сомневается в значительности метода наблюдений, рекомендованного во второй части. А чуть позже Конт даже выражает наивную надежду, что «Гегель мог бы оказаться самым способным распространителем позитивной философии в Германии». 530 Впоследствии, как я уже говорил, сходство между Гегелем и Контом отмечалось неоднократно. Но при том, что о нём говорится в таких широко известных книгах, как «Философия истории» Р. Флинта 531 и «История европейской мысли» Дж. Т. Мерца 532 и что такие выдающиеся и непохожие друг на друга учёные, как Альфред Фуйэ 533, Эмиль Меерсон 534, Томас Уиттейкер 535, Эрнст Трёльч 536, Эдуард Шпрангер 537, обсуждали его (есть десятка два других имён которые я перечислю в сноске) 538, — всё же до сих пор мало сделано для систематического исследования этого сходства, хотя нельзя не отметить сравнительный анализ философий истории Конта и Гегеля, проделанный Фридрихом Диттманном 539, — работу, на которую я в определённой мере буду опираться. IIIПожалуй, ещё более значительным, чем какой бы то ни было список заметивших обсуждаемое сходство, является тот факт, что целый ряд мыслителей на протяжении последних ста лет свидетельствовал об этой родственности иным и более действенным образом. Пренебрежение сходством между двумя оригинальными учениями удивительно, но гораздо больше удивляет аналогичное внимание к поистине поразительному количеству выдающихся фигур, с успехом объединивших в своих воззрениях идеи, заимствованные как у Гегеля, так и у Конта. Я могу привести лишь некоторые имена из этого списка. 540 Однако, если я скажу, что он включает Карла Маркса, Фридриха Энгельса и, пожалуй, Людвига Фейербаха — в Германии, Эрнеста Ренана, Ипполита Тэна и Эмиля Дюркгейма — во Франции, Джузеппе Мадзини — в Италии, а из наших современников, пожалуй, следует назвать ещё Бенедетто Кроче и Джона Дьюи, то можно представить себе, насколько далеко простирается это влияние. Но у нас будет ещё случай попытаться возвести к одному и тому же источнику такие широко распространённые интеллектуальные направления, как совершенно неисторический подход к истории, парадоксально именуемый «историцизмом», и основную часть того, что на протяжении последних ста лет известно под именем социологии, включая самую модную и самую амбициозную её отрасль — социологию познания, и тогда читатель, возможно, поймёт, почему я придаю такое большое значение этому комбинированному влиянию. Прежде чем приступить к главной задаче, нужно сделать ещё одно предварительное замечание: мне следует честно сообщить вам, что я подхожу к её решению, имея один серьёзный недостаток. Что касается Конта, то я, действительно, совершенно не согласен с большинством его взглядов. Тем не менее, это несогласие таково, что всё же остаётся возможность плодотворной дискуссии, поскольку хоть IVТак или иначе, существует одна особенность, лежащая в основе общей теории познания каждого из них, которую я должен отметить — как ради неё самой, так и потому, что это даёт мне возможность обратиться к интересному вопросу, рассмотреть который нигде, кроме этого раздела, я уже не смогу: это вопрос об источнике их одинаковых идей. Речь идёт о том пункте в их учениях, к которому у них, на первый взгляд, было диаметрально противоположное отношение: об их подходе к эмпирическим исследованиям. С точки зрения Конта — из них и состоит вся наука; для Гегеля они целиком лежат за пределами того, что он называет наукой, хотя его ни в коем случае нельзя упрекнуть в недооценке фактического знания, пребывающего в отведённых ему пределах. Сближает их убеждённость в том, что эмпирические науки должны быть чисто описательными и ограничиваться установлением закономерностей в наблюдаемых явлениях. В этом смысле оба — последовательные феноменалисты, поскольку не допускают, что в эмпирической науке возможен переход от описания к объяснению. И дело не в том, что позитивист Конт считает всякое объяснение, всякое обсуждение происхождения явлений бесплодной метафизикой, а Гегель судит о нём, исходя из своей идеалистической философии природы. Их взгляды на задачи эмпирических исследований почти совпадают, как это прекрасно показал Эмиль Меерсон 543. Когда, например, Гегель доказывает, что «не дело эмпирической науки объявлять о существовании чего бы то ни было, что не дано нам в ощущениях» 544, он такой же позитивист, как Конт. Современный феноменалистический подход к проблемам эмпирической науки безусловно восходит к Декарту, чьё непосредственное влияние испытали на себе оба философа. То же самое, как я убеждён, можно сказать и о второй существенной особенности, общей для них, и явственнее всего проступающей в мелких подробностях, на которые они смотрят одинаково: я имею в виду свойственный им рационализм, точнее, интеллектуализм. Именно Декарт впервые соединил эти кажущиеся несовместимости: феноменалистический, или сенсуалистический, подход к естествознанию и рационалистические представления о предназначении и функциях человека 545. Если говорить о тех сторонах декартова наследия, которые интересуют нас больше всего, то они шли к Гегелю и Конту в основном через Монтескьё 546, Д’Аламбера 547, Тюрго и Кондорсе — во Франции, Гердера 548, Канта и Фихте — в Германии. Но то, что у этих мыслителей было не более, чем смелыми и побуждающими к дальнейшему поиску предположениями, наши два философа превратили в основание для двух мировоззрений, ставших для своей эпохи доминирующими. Делая такой упор на общем картезианском происхождении того, что я считаю общими для Гегеля и Конта ошибками, я, разумеется, ни в коей мере не хочу умалить огромных заслуг Декакрта перед современной научной и философской мыслью. Но, как часто случается со многими плодотворными идеями, в конце концов их чрезвычайный успех приводит к тому, что их начинают применять и в тех областях, для которых они совсем не подходят. Именно так, я полагаю, поступили Конт и Гегель. VОбратившись к области социальной теории, мы увидим, что главные идеи, общие у Гегеля и Конта, пребывают в таком тесном родстве, что их можно почти целиком передать одной фразой, если хорошенько взвесить в ней каждое отдельное слово. Звучала бы она примерно так: главной целью всякого социального исследования должно быть создание универсальной истории всего человеческого рода, понимаемой как схема неуклонного развития человечества в соответствии с познаваемыми законами. О степени проникновения их идей в современный образ мышления говорит уже то, что, высказанные так прямо, без прикрас, они теперь представляют собой почти общее место. Только при условии тщательного анализа мы поймём значение и скрытый смысл этого утверждения и осознаем всю экстраординарность предлагаемого предприятия. Законны, поисками которых заняты оба (и не так уж важно, что Конт преподносит их как «естественные законы» 549, тогда как для Гегеля — это метафизические принципы) суть — в первую очередь — законы развития человеческого сознания. Иными словами, оба они заявляют, что ум индивидуума, являющегося действующим лицом этого процесса развития, в то же самое время в состоянии полностью охватить этот процесс. Именно неизбежная смена этапов развития человеческого ума, предопределённая этими динамическими законами, объясняет соответствующую смену разных цивилизаций, культур и Volksgeister (нем. — дух народов. — Прим. пер.), или социальных систем. Между прочим, общий для них упор на доминирующую роль интеллектуального развития в этом процессе ни в коей мере не противоречит тому факту, что самая влиятельная научная традиция, вдохновителями которой были они оба, получила неподходящее ей название «материалистического» понимания истории. Конт, который в этом, как и во многом другом, ближе к Марксу, чем Гегель, готовил фундамент для этого направления, когда настаивал на решающем значении естествознания; ведь в конце концов основой так называемого материалистического (или, правильнее, технологического) понимания истории служит утверждение, будто именно наше знание природных и технологических возможностей управляет развитием во всех других сферах. В самом существенном, в своей убеждённости, что чей-то ум мог бы объяснить сам себя, а также законы своего прошлого и будущего развития — у меня нет возможности объяснять здесь, почему, я вижу в этом противоречие 550 — оба сходятся; и именно у Гегеля и Конта эту убеждённость перенял, а затем передал своим ученикам Маркс. Понятие о законах, управляющих сменой чётко различающихся стадий в развитии человеческого разума как такового и во всех его конкретных проявлениях в частности, само собой, подразумевает, что эти целостности, или коллективности, поддаются непосредственному постижению как индивидуальные представители некоторого класса объектов: что можно непосредственно воспринимать цивилизации или общественные системы как объективно данные факты. Подобная претензия неудивительна, если существует в рамках идеалистической системы, вроде гегелевской, то есть, когда она является продуктом концептуального реализма, или «эссенциализма» 551, но на первый взгляд кажется неуместной в системе натуралистической, контовской. Однако на самом деле феноменализм Конта, избегающий всяких мыслительных конструкций и позволяющий признавать только непосредственно наблюдаемое, подталкивает его к позиции, весьма близкой к гегелевской. Поскольку отрицать факт существования общественных структур он не может, то вынужден объявить, что они даны нам в непосредственном опыте. В сущности, он не останавливается перед заявлением, что социальные целостности, без всякого сомнения, знакомы нам и поддаются прямому наблюдению лучше, чем образующие их элементы 552, и что социальная теория должна поэтому исходить из нашего знания непосредственно постигаемых целостностей 553. Таким образом, он, в неменьшей степени, чем Гегель, отталкивается от интуитивно постигаемых абстрактных понятий об обществе или цивилизации, а затем дедуктивно выводит из них свои заключения о структуре объекта. Он даже берёт на себя смелость открыто заявлять (и это достаточно неожиданно для позитивиста) что из такого понимания целого мы можем вывести априорное знание о закономерных связях между частями 554. Именно на этом основании о позитивизме Конта порой говорили как об идеалистической системе 555. Как и Гегель, он обращается как с «конкретными универсалиями» 556 с теми социальными структурами, знание о которых мы на деле можем получить, только составляя, собирая их из хорошо известных элементов, и идёт даже дальше Гегеля, утверждая, что единственной реальностью является общество в целом, тогда как индивидуум — это всего лишь абстракция 557. VIСходство взглядов Гегеля и Конта на эволюцию общества не ограничивается я названными методологическими аспектами. Для обоих общество — это некий организм, причём в буквальном смысле слова. Оба сравнивают стадии, через которые должна пройти социальная эволюция, с разными этапами естественного роста, через которые проходит индивидуум. И для обоих возрастающий сознательный контроль человека над своей судьбой есть главное содержание истории. Ни Конт, ни Гегель, разумеется, не были историками в настоящем смысле слова — хотя совсем недавно ещё было принято, противопоставляя их предшественникам, говорить о них, как об «истинных историках» 558, поскольку их подход к истории был «научным» (вероятно потому, что их целью было открытие законов). Но вскоре то, что они преподносили как «исторический метод», стало вытеснять подход великой исторической школы Нибура и Ранке. Принято считать, что более поздний историцизм с его постулатом о закономерной сменяемости «стадий», проявляющейся во всех областях общественной жизни, обязан своим возникновением Гегелю 559; однако очень может быть, что влияние Конта сыграло в этом не меньшую роль, чем влияние Гегеля. Поскольку в терминологии, связанной с этими вопросами, существует путаница 560, следует, пожалуй, внести ясность: я провожу чёткую границу между «исторической школой» начала XIX века, а также большинством более поздних профессиональных историков, и историцизмом Маркса, Шмоллера, Зомбарта. Как раз они были убеждены, что обретают, раскрывая законы развития, единственный ключ к подлинно историческому пониманию, и с совершенно непозволительной самонадеянностью заявляли, что подход прежних авторов (особенно в XVIII веке) был «неисторическим». Мне представляется, что, например, у Давида Юма было гораздо больше оснований считать себя принадлежащим «исторической эпохе и исторической нации» 561, чем у тех приверженцев историцизма, которые пытались превратить историю в теоретическую науку. К каким злоупотреблениям в конце концов приводит такой историцизм, лучше всего показывает тот факт, что даже Макс Вебер — весьма близкий к нему мыслитель — однажды был вынужден назвать всю Entwicklungsgedanke (идею развития) «романтическим надувательством» 562. Мой друг Карл Поппер великолепно проанализировал историцизм, и к его анализу (потерявшемуся в выпусках журнала Economica военного времени) 563 я мало что мог бы добавить, разве сказать, что мне кажется правильным возлагать ответственность за историцизм не только на Платона и Гегеля, но в той же мере — на Конта и вообще позитивизм. Позволю себе повторить, что в изготовлении этого историцизма собственно историки приняли гораздо меньшее участие, чем представители других общественных наук, применявшие то, что по их убеждению, являлось «историческим методом». Лучший пример теоретика, явно руководствовавшегося больше философией Конта, чем Гегеля, — это, пожалуй, Густав Шмоллер 564, основатель новой исторической школы в экономической науке. Но, хотя наиболее заметным влияние подобного историцизма, оказалось, скорее всего, в экономических дисциплинах, сам он был своего рода модным течением, захватившим общественные науки сначала в Германии, а потом и в других странах. Можно было бы показать, что на историю искусств 565 он оказал не меньшее влияние, чем на антропологию или филологию. И та огромная популярность, которой в течение последних ста лет пользовались всяческие «философии истории», или теории, приписывавшие историческому процессу некий умопостигаемый «смысл» и рассуждавшие о познаваемости судьбы всего человечества, в сущности является результатом объединённого влияния Гегеля и Конта. VIIЯ не буду подробно рассматривать здесь другое, может быть, только внешнее сходство между их теориями: тот факт, что у Конта закономерное развитие согласуется с его знаменитым законом о трёх стадиях, а у Гегеля аналогичный трёхступенчатый ритм соответствует развитию разума — диалектическому процессу, через тезис и антитезис приводящему к синтезу. Гораздо более важен факт, что для обоих история — это путь к предопределённой цели и что она может быть телеологически интерпретирована как цепь последовательно исполняемых замыслов. По существу, их исторический детерминизм, предполагающий не только, что исторические события так или иначе предопределены, но и что мы в состоянии понять, почему им было предначертано именно такое направление, — это не что иное, как полный фатализм; человек не может изменить ход истории. Даже выдающиеся личности, согласно Конту суть просто «инструменты» 566, или «органы для предопределённого действия» 567, а по Гегелю — "Geschaftsfuhrer des Weitgeistes», управляющие делами Мирового Духа, искусно используемые Разумом в его собственных целях. В такой системе не остаётся пространства для свободы: для Конта свобода — это «разумное подчинение господству естественных законов» 568, каковыми являются, конечно же, его естественные законы неизбежного развития; для Гегеля — это осознанная необходимость. 569 И поскольку оба владеют тайной «окончательного и вечного интеллектуального единства» 570 (к которому — по Конту — должна привести эволюция) или — в гегелевском смысле — «абсолютной истины», оба они претендуют на право насаждать новую ортодоксию. Надо однако признать, что в этом отношении, как и в ряде других, руганный-переруганный Гегель всё же бесконечно более либерален, чем «научный» Конт. У Гегеля нет таких свирепых нападок на неограниченную свободу совести, с какими мы то и дело сталкиваемся в работах Конта, и попытки Гегеля использовать механизм прусского государства для насаждения официальной доктрины 571 выглядят как само смирение рядом с контовским планом новой «религии человечества» и всеми другими его совершенно антилиберальными схемами строжайшей регламентации, которые даже его давний поклонник Джон Стюарт Милль в конечном счёте расценил как «свободоубийственные». 572 Я не имею возможности сколько-нибудь подробно освещать вопрос, как эта схожесть политических установок отразилась в столь же сходных оценках тех или иных исторических периодов или институтов. Отмечу только одну, особенно показательную деталь: оба мыслителя обнаруживают одинаковую неприязнь к Греции времён Перикла и к Ренессансу и одинаковое восхищение Фридрихом Великим. 573 VIIIПоследний из существенных пунктов, по которому взгляды Гегеля и Конта совпадают и о котором я хочу упомянуть, представляет собой не более, чем следствие из их историцизма, однако следствие, оказавшее такое самостоятельное влияние, что мне придётся обсудить его отдельно. Речь об их полном моральном релятивизме, об их уверенности то ли в том, что все нравственные правила можно обосновать, исходя из условий времени, то ли в том, что ценность имеют только те правила, которые могут быть подобным образом вполне обоснованы, — не всегда понятно, что именно имеется в виду. Разумеется, эта идея есть обыкновенное проявление исторического детерминизма — веры, что мы можем адекватно объяснить, почему в те или иные времена люди думали так, а не иначе. Это мнимое проникновение в то, чем управляется человеческая мысль, есть скрытая претензия на умение разбираться в представлениях, возникающих у людей, поставленных в определённые обстоятельства, а также на упразднение любых нравственных правил, не имеющих подобного рода обоснований и, следовательно, иррациональных и никуда не годных. Историцизм особенно ясно обнаруживает здесь свой рационалистический, или интеллектуалистский, характерен 574: поскольку обусловленность всего исторического развития умопостигаема, то и действующими могут быть только такие силы, которые поддаются нашему пониманию. В этом позиция Конта в общем-то не слишком отличается от утверждения Гегеля, что все действительное разумно, а все разумное действительно 575, — только вместо «разумное» Конт сказал бы «исторически необходимое и тем самым оправданное». При таком освещении все представляется ему оправданным условиями времени: рабство и жестокость, суеверие и нетерпимость, — поскольку (он так не говорит, но это стоит за его рассуждениями) нет таких нравственных правил, которые мы должны признать выходящими за рамки нашего индивидуального разума, нет и не может быть никаких заданных и неосознаваемых предпосылок нашего мышления, из которых мы должны исходить при вынесении моральных суждений. Весьма примечательно, что он мог представить себе только две возможности установления системы нравственных правил: либо она должна быть составлена высшим существом и явлена как откровение, либо обоснована нашим собственным разумом. 576 И если выбирать из этих двух, то превосходство «доказуемой этики» казалось ему неопровержимым, само собой разумеющимся. Конт был и последовательнее, и решительнее, чем Гегель. Действительно, в главной своей мысли он утвердился уже в девятнадцатилетнем возрасте, когда в самой первой своей публикации писал: «Нет ничего абсолютно благого или абсолютно дурного; всё относительно, и только это есть абсолютная истина» 577. Впрочем, я, может быть, несколько преувеличиваю влияние двух наших философов в этом частном вопросе, может быть, они просто следовали принятому в их времена образу мышления, который оказался подходящим и для них. О том, как быстро распространялся тогда моральный релятивизм, мы можем составить чёткое представление по интересной переписке между Томасом Карлейлем и Джоном Стюартом Миллем. Уже в январе 1833 года. Карлейль писал Миллю, ссылаясь на только что вышедшую «Историю Французской революции» 578: «Разве у этого Тьера не замечательная система этики in petto (итал. — в запасе. — Прим. пер.)? Он станет доказывать вам, что одной возможности сделать что-либо почти (если не совершенно) достаточно, чтобы иметь право это сделать: любой герой оказывается совершенно оправданным — ведь он преуспел в своём деянии». 579 Милль отвечает на это: «Вы в высшей степени точно охарактеризовали этическую систему Тьера. Боюсь, что это и есть настоящий образец достигнутого молодыми французскими litterateurs (литераторами) и что это всё, чего они добились в области этики, пытаясь подражать немцам в отождествлении себя с прошедшим. Подгонка своей точки зрения под мнение тех, кого они якобы осуждают (вместе с их) историческим фатализмом), позволила им полностью избавиться от всех моральных разграничений, кроме разграничений между успехом и неуспехом». 580 Интересно, что Милль, которому было отлично известно, что во Франции подобные идеи распространялись сен-симонистами, всё же без колебаний приписывает их появление у молодого французского историка немецкому влиянию. О том, что подобные взгляды привели и Конта, и Гегеля к полному моральному и правовому позитивизму 581 — а временами они оказывались ужасающе близки к принципу «кто сильнее, тот и прав» — я могу упомянуть лишь между прочим. Я полагаю, что можно было бы вполне убедительно показать, что их труды оказались в числе главных источников современной традиции правового позитивизма; ведь в конечном счёте он представляет собой лишь одно из проявлений всё той же основной установки, которая отказывается признавать уместность чего бы то ни было, если оно не может рассматриваться как проявление сознающего разума. IXЭто заставляет нас вспомнить, что в основе всех этих частных сходств между учениями Конта и Гегеля лежит общая для них центральная идея о том, что мы можем достичь куда больших результатов, чем полученные при помощи прежних индивидуалистических подходов с их скромным старанием понять, как взаимодействуют индивидуальные умы, если станем изучать человеческий Разум — с большой буквы, — причём, глядя на него извне, как если бы это была некая объективно данная и поддающаяся наблюдению целостность, могущая явиться взору некоего сверхразума. От убеждённости в том, что им удалось реализовать давнюю мечту о se ipsam cognoscere mentem (лат. — сам себя познавший разум. — Прим. пер.) и что они достигли того положения, когда можно предсказывать, в каком направлении пойдёт развитие Разума, оставался лишь один шаг до ещё более самонадеянного представления, будто разум может теперь сам себя вытянуть за волосы и придти к своему окончательному, или абсолютному, состоянию. Если как следует разобраться, то именно эта интеллектуальная гордыня, семена которой были посеяны ещё Декартом или даже Платоном, и есть то, что роднит Гегеля и Конта. Их озабоченность развитием Разума в целом не только помешала им понять процесс взаимодействия отдельных людей, приводящий к появлению в их отношениях таких структур, механизм которых не может быть вполне схвачен индивидуальным разумом, но также заслонила от них факт, что попытка сознающего разума контролировать своё собственное развитие может лишь ограничить это самое развитие рамками того, что доступно предвидению отдельного руководящего ума. Хотя подобное стремление есть непосредственный продукт определённого сорта рационализма, мне всё же кажется, что речь идёт о неправильно понятом рационализме, которому лучше подошло бы название «интеллектуализм», поскольку это рационализм, не справившийся со своей самой главной задачей, задачей обнаружения пределов, положенных индивидуальному сознающем разуму. И Гегеля, и Конта отличает странная неспособность уяснить, каким образом индивидуальные усилия при взаимодействии могут создавать нечто большее, чем то, что известно отдельным людям. Если Адам Смит и другие великие шотландские индивидуалисты XVIII века предлагали удовлетворительное объяснение (пусть даже с упоминанием «невидимой руки») 582, то Гегель и Конт сообщают нам только о некой таинственной телеологической силе. И если индивидуализм XVIII века с его, в сущности, скромными притязаниями стремился как можно лучше понять принципы, в соответствии с которыми объединение индивидуальных усилий ведёт к возникновению цивилизации, чтобы узнать, какие условия наиболее благоприятны для её дальнейшего развития, то Гегель и Конт стали главными источниками той коллективистской гордыни, которая претендует на «сознательное руководство» всеми силами общества. XТеперь я должен попытаться привести несколько наиболее показательных примеров, чтобы кратко проиллюстрировать сделанные выше намёки, касающиеся направления, восторжествовавшего под объединённым влиянием Гегеля и Конта. Наиболее интересной и заслуживающей детального рассмотрения предстаёт философия когда-то очень знаменитого, а теперь почти забытого философа Людвига Фейербаха. Если бы этот старый гегельянец, сделавшийся основателем немецкого позитивизма, пришёл к своим взглядам, ничего не зная о Конте, это имело бы даже большее значение; но, судя по всему, в молодости он тоже ознакомился с первым вариантом «Системы» Конта. Каким громадным было его влияние не только на других радикально настроенных младогегельянцев, но и на все тогдашнее молодое поколение, можно судить по словам Фридриха Энгельса, писавшего: «все мы стали сразу фейербахианцами» 583. Созданная фейербахом смесь гегельянства и позитивизма 584 стала характерной для мировоззрения целой группы немецких социальных теоретиков, получивших известность в 1840-е годы. Всего через год после того, как Фейербах порвал с Гегелем, убедившись, как он говорил позднее, что абсолютная истина — это лишь абсолютный профессор 585, в тот самый год, когда вышел последний том контовского «Курса» и добавим, когда молодой Маркс послал издателю свою первую работу, словом, в 1842 году другой, очень влиятельный и уважаемый автор того времени, Лоренц фон Штейн опубликовал свой труд «Социализм и коммунизм во Франции», в котором, как признано, пытался слить гегельянство с сен-симонизмом, а стало быть, и с философией Конта 586. Уже неоднократно отмечалось, что в этой работе Штейн предвосхитил многие из исторических теорий Карла Маркса. 587 Этот факт становится ещё более внушительным, если обратить внимание на то, что другой человек, которого позже, чем Штейна, признали предшественником Карла Маркса, француз Жюль Лешевалье, был старым сен-симонистом, обучавшимся при этом в Берлине у Гегеля. 588 Он заявил о себе на 10 лет раньше, чем Штейн, и, тем не менее, некоторое время оставался одинокой фигурой во Франции. Но в Германии гегельянский позитивизм, если можно так назвать его, превратился в доминирующее направление мысли. Именно в этой атмосфере формировались знаменитые ныне теории истории Карла Маркса и Фридриха Энгельса — по языку скорее гегельянские, но, как я полагаю, происхождением своим гораздо более, чем принято считать, обязанные Сен-Симону и Конту. 589 И именно то сходство, о котором я здесь говорил, помогло им приспособить гегелевский язык для изложения теории, которая, по собственному признанию Маркса, в некоторых отношениях перевернула философию Гегеля с ног на голову. Возможно, не является случайностью также и то, что почти в это же самое время (в 1841 и 1843 годами) два человека, которым был гораздо ближе естественнонаучный подход к социальным наукам, чем философия Гегеля, а именно, Фридрих Лист 590 и Вильгельм Рошер 591 положили начало традиции историцизма в экономическом анализе, сделавшейся для других общественных наук образцом, которому они вскоре стали следовать с большой готовностью. Именно пятнадцать-двадцать лет после 1842 года 592 — это годы развития и распространения тех идей, которые позволили Германии в первый раз занять лидирующее положение в общественных науках; и до известной степени именно благодаря реэкспорту из Германии (хотя отчасти также и из Англии через Милля и Бокля) французские историки и социологи, такие, как Тэн 593 и Дюркгейм 594, освоили традицию позитивизма тогда же, когда и гегельянство. Именно под флагом этого, произведённого в Германии, историцизма во второй половине XIX века велась мощная атака против индивидуалистической социальной теории, подвергались сомнению сами основы индивидуалистического и либерального общества и стали доминирующими обе традиции: и исторический фатализм, и этический релятивизм. И именно благодаря этому воздействию наиболее влиятельными из существовавших тогда подходов к социальным проблемам стали всевозможные «философии истории» — от Маркса до Зомбарта и Шпенглера 595. Однако, самым характерным выражением такого подхода стала, пожалуй, так называемая «социология познания», две разные (но, впрочем, весьма похожие) ветви которой и по сей день показывают, как два потока мысли, берущие начало один от Конта, другой от Гегеля, оказывают своё воздействие то следуя бок о бок, то перемешиваясь 596. И последний, но столь же значительный пример — это современные социалистические учения, большинство из которых обязано своим теоретическим обоснованием тому alliance intellectuelle franco-allemande (фр. — франко-немецкий интеллектуальный альянс. — Прим. пер.), как называл его Селестен Бугле 597, который и был альянсом, главным образом, между немецким гегельянством и французским позитивизмом. Позвольте мне завершить этот исторический очерк ещё одним замечанием. Что касается общественных наук, то после 1859 года влияние Дарвина могло не более, чем поддержать уже существующую тенденцию. Возможно, дарвинизм и способствовал проникновению «готовых к употреблению» эволюционных теорий в Англию и Америку. Но, если оценивать такие предпринятые под влиянием дарвинизма попытки «революции» в социальных науках, как, например, попытка Торстейна Веблена и его последователей, то они представляются не более, чем переложением идей, выдвинутых и раскрытых немецким историцизмом под влиянием Гегеля и Конта. Я предполагаю, хотя и не имею доказательств, что при ближайшем рассмотрении и у этой американской ветви историцизма обнаружится ещё немало прямых связей с первоначальным источником подобных идей. 598 XIВ этой одной главе невозможно полностью охватить столь обширный предмет. Да я и не рассчитывал, что, сделав несколько замечаний о филиации идей, сумею убедить читателя, что все именно так и есть. Но хотелось бы верить по меньшей мере в то, что я предоставил достаточно свидетельств, подтверждающих мою главную мысль: что мы до сих пор, чаще всего не подозревая об этом, находимся под влиянием идей, прокравшихся в современную научную мысль почти незамеченными — потому, что их разделяли основатели резко противоположных с виду традиций. В этих вопросах мы до сих пор в очень значительной степени руководствуемся идеями не менее чем столетней давности, точно так же, как в XIX веке руководствовались преимущественно идеями XVIII века. Но если благодаря идеям Юма и Вольтера, Адама Смита и Канта возник либерализм XIX века, то идеи Гегеля и Конта, Фейербаха и Маркса явились причиной возникновения тоталитаризма в XX веке. Очень может быть, что учёные склонны переоценивать то влияние, которое мы в состоянии оказывать на текущие события. Но я сомневаюсь, что можно переоценить то влияние, которым пользуются идеи в долгосрочной перспективе. И не может быть сомнений в том, что мы просто обязаны обнаруживать течения мысли, до сих пор увлекающие за собой общественное мнение, оценивать их значимость и, если это необходимо, бороться с ними. Попытку в общих чертах исполнить первую из этих обязанностей я и предпринял в данной главе. |
|
Примечания: |
|
---|---|
Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания. |
|
Оглавление |
|
|
|