Мышление, которое несёт в себе своё мерило, свои собственные критерии, не мыслит себя само. Никто не мыслит себя самого — по крайней мере там, где он исследует формы мышления или занимается психологией. Существуют инстанции, которые этому препятствуют; они вынесены в заглавие этого исследования. В них нет ничего нового; человек издавна обращает на них своё внимание и испытывает к ним интерес. Вокруг опосредствования и границы неустанно кружит мышление досократиков; оно ищет и находит в них точку опоры и, опираясь на неё, разворачивает свои понятийные конструкции. Эта предварительная работа по обнаружению истоков понятий была и остаётся фундаментом западного мышления. Темой этого исследования является рассмотрение вопроса о том, в каком виде сохранился этот фундамент, что на нём строится и какие понятийные конструкции на нём возводятся. Ответ на этот вопрос можно попытаться найти в мышлении Гегеля, поскольку оно настолько решительно вводит в понятие опосредствование и границу, что понятие, как его понимает Гегель, само становится опосредствованием и проведением границы; таково требование, которое Гегель предъявляет к понятию, такова возлагаемая им на понятие миссия. Но имеет ли смысл сегодня заниматься Гегелем? Может ли это принадлежащее XIX веку мышление вызывать у нас нечто большее, чем просто исторический интерес? Или в нём есть нечто, что остаётся действенным и до настоящего времени? На эти вопросы нам нужно ответить в первую очередь. Это мышление исходит не из предметов, не из субстанций. Здесь Гегель опирается на своих предшественников, прежде всего на Канта, по отношению к которому он был настроен весьма полемично. Его мышление разворачивается в рамках единого метода, которому подчинено всё и вся и который, используя образное сравнение из области динамической гидравлики, можно уподобить разжижению не только понятия, но и самих законов мышления. Изолированное понятие снимается посредством скрытого в нём отрицания; присущее понятию саморазличение привносит движение в его аспекты и признаки. Скудное изолированное тождество заменяется тождеством всеохватывающим. В этом мышлении присутствует мощное движение; оно остаётся понятийным и не становится функциональным. В чём цель этого мышления и на решение какой задачи оно отваживается? Мышление Гегеля — это мышление в опосредствованиях. Лишь опосредствованное является для него истинным, и его основная работа по движению от пустого бытия и ничто к основанию или к вершине понятия, полагающего себя абсолютным, состоит в опосредствованиях. Это означает, что всё непосредственное и неопосредствованное включается в эту работу таким образом, что начинает пониматься как субстрат, используемый для осуществления понятийного мышления. «Понимать, — говорится в «Философии духа», — для рассудочной рефлексии — значит познавать ряд опосредствований между каким-либо явлением и другим наличным бытием, с которым это явление находится в связи». Мышление Гегеля может рассматриваться как самое всеохватывающее опосредствование, которое нам известно. Такое основание этого мышления чётко определяет путь его дальнейшего развития. Диалектическая работа становится установлением отношения между опосредствованным и абсолютным. При этом, чтобы начаться, эта работа должна исходить из неопосредствованного, и это обстоятельство вызывало упрёки тех, кто видел в нём Опору и внутреннюю связность это мышление обретает в противоположностях и их синтезе. Ни один момент движения не может быть оставлен без внимания. Если бы абсолютное было устранено, то осталось бы одно опосредствование, которое продолжалось бы как бесконечный процесс и прогресс, тем же самым образом, каким это представлялось в теориях развития XIX и XX веках, то есть как бесконечный процесс адаптации, селекции и мутации. Ницше замечает, что без Гегеля Дарвин был бы немыслим; смысл этого замечания состоит в том, что всякому развитию должно предшествовать опосредствование. Кроме того, мы должны понимать, что этим теориям необходимо присутствие некоего посредника; в соответствии с развиваемыми ими представлениями они нуждаются в некоей пустой среде, а потому в качестве таковой выступает пустое, бесконечное время. К этому представлению в полной мере относится следующее место из гегелевской «Логики»: вместо того чтобы двигаться в сторону понятия, «представление впадает во внешнее, количественное различение; с точки зрения возникновения и исчезновения оно находит прибежище в постепенности, с точки зрения бытия — в незначительности». Но такое опосредствование само по себе лишено какого бы то ни было характера, поскольку полагаемое в качестве самостоятельного опосредствование не может обладать никаким твёрдым характером и его несёт, куда ветер подует; иными словами, при таком опосредствовании всё опосредствуется всем. У такого опосредствования нет никаких видовых черт, а потому оно и обращается против вида. С другой стороны, если бы не было опосредствования, то абсолютное застыло бы в неподвижности как нечто совершенно непостижимое, как непроницаемая гранитная глыба; в нём не было бы никаких зачатков движения мысли, никаких отношений, а потому оно было бы лишено любого значения. Не позволить ему оставаться таковым — вот в чём задача Гегеля. Опосредствование — это некое отношение. Говоря школьным языком, это означает, что появляется категория отношения и начинает регулировать всё остальное. В системе Канта категории соответствуют логическим функциям мышления в суждении, для Гегеля же самой важной для логического мышления и суждения категорией становится отношение. Понятие становится отношением, а это самополагание- Опосредствование становится основным движением мышления, и каждый из его моментов «снимается» в обоих смыслах этого слова (Немецкий глагол auflieben означает и «отменять, ликвидировать», и «сохранять, беречь». — Мы должны мысленно проследить путь, по которому движется опосредствование. Но становление, говорится в «Субъективной логике, или Учении о понятии», «означает нанесение контрудара по себе самому, тогда как ставшее, напротив, есть нечто безусловное и изначальное». Этот тезис можно было бы вынести в качестве эпиграфа ко всей гегелевской логике. Из него тотчас становится понятным, что истина пребывает только в процессе опосредствования. То, что сразу же даёт о себе знать в этом понятийном мышлении, так это присущая ему жестокость по отношению ко всякой природе; эта жестокость должна проявиться, ибо естественное понимается в нём как то, что ещё не опосредствовано понятием, ибо, по убеждению Гегеля, непосредственное в природе есть не что иное, как её инертность и враждебность понятию. В этом Гегель отдаляется от греков; со всем, что принадлежит фюсису, он обращается, прибегая к насилию. Природа не желает покоряться этому мышлению, и мыслитель воспринимает это с досадой и скукой. По его мнению, существует лишь всеобщее и особенное (он вычёркивает, и не без последствий, из кантовской таблицы единичное), и только они составляют виды; род содержит в себе лишь два вида. Если же природа демонстрирует нам, что у неё в одном роде содержится больше двух видов, то это означает «бессилие природы, которая не в состоянии соответствовать строгости понятия и впадает в это беспонятийное слепое многообразие». Восхищение этим многообразием также слепо и лишено понятия; «его предмет есть нечто неразумное». Это многообразие «следует не почитать как нечто высшее, а рассматривать как причуды в представлениях духа». Здесь и в других местах мы сталкиваемся с пугающей слепотой мышления, сопровождающей столь глубокое самопогружение в понятийное, что при нём исчезает всё визуальное. Должны ли мы ради чистоты понятия есть лишь козлятину и баранину, минтай и треску, овёс и рожь? Как бы нам понравилось, если бы это «слепое» многообразие природы было уничтожено в угоду понятию, если бы природа сама повела себя по отношению к нам по образцу гегелевского понятия и ограничила себя в своём богатстве? «Не является ли, — говорит Гегель в другом месте, — фигура умозаключения У категорического умозаключения, силлогизма Аристотеля, есть четыре фигуры и девятнадцать модусов. Лейбниц вычислил — тяжёлый труд, который Гегель объявляет бессмысленным, — что в умозаключении возможны 2048 позиций, из которых на практике могут применяться двадцать четыре. Гегель называет применяемое в логике вычисление механизацией, выводом, осуществляемым при помощи «совершенно бессодержательно и тавтологично сформулированных положений». В самом деле, формальная логика — в том виде, в котором она существует сегодня, — превращается в некий искусственный код, далёкий от языка, ведь применяемое в ней исчисление выходит за рамки логики, поскольку оно определяется произвольно, как произвольный метод производства знаков, фигур, правил и моделей. Враждебность классической логики по отношению к логике формальной отчётливо проступает в мышлении Гегеля. Числа, знаки являются для него «лишённой понятия материей» Если главы гегелевской «Логики» о суждении и умозаключении вызывают подозрение, которое не развеивается, а лишь усиливается по ходу изложения, то это подозрение имеет иную природу. Оно обращено против соединения форм разума и мыслительных операций, которое осуществляется в предписанной нам последовательности и обусловлено строгой необходимостью. Схематизированная аристотелевская и схоластическая логика подчиняется диалектическому методу В чём причина монотонности в изложении главы об умозаключениях, с которой, как представляется, ничего нельзя поделать? Она состоит в следующем: несмотря на то что умозаключение есть движение, которое мы не осознаем и которое проявляется в чувстве свободы, изложение, одновременно и излагая, и объясняя форму умозаключения, отнимает у него и то и другое. Вопрос о том, существует ли некий единый основной принцип всякого умозаключения, схоластическое dictum de omni et nullo (Предписание для всех и каждого (лат.) — Уже одна логическая контрапозиция, посредством которой утвердительное суждение преобразуется в отрицательное и наоборот, опровергает абсолютную строгость суждения и умозаключения. И обращение (конверсия) суждения, при котором меняются местами субъект и предикат, также свидетельствует не Вторая мысль, которая при внимательном чтении «Логики» всё настойчивее даёт о себе знать, состоит в том, что в ней к понятию предъявляются слишком высокие требования. Нам кажется всё более очевидным, что логический вывод не только опосредствует, но и порождает опосредствующее. Логические опосредствования не только опосредствуют; они стремятся реально продуцировать то, что идеально опосредствуется. Понятие, говорит Гегель, есть нечто большее, чем абстрактная идея. И он предлагает «рассматривать переход от понятия Бога к его бытию как частный случай описанного нами логического процесса объективации понятия». Звучит очень смело, если это слово в состоянии в достаточной степени передать всю решительность такого заявления, и это именно та процедура, которую Кант объявляет недопустимой. «Экспозиция чистого понятия» — это «непосредственное самоопределение Бога к бытию», В мышлении Гегеля противоположности не совпадают, и не случайно в его сочинениях мы не встретим ни понятия coincidentia oppositorum (Совпадение противоположностей (лат.) — Гегелевскому мышлению бросают упрёк в квиетизме; смысл этого упрёка состоит в следующем: достигнув тождества и абсолюта, мышление преисполняется их непротиворечивой неподвижностью. В абсолюте мышление обретает покой; на нём заканчиваются все вопросы. Здесь следует отметить, что это понятийное определение абсолюта в мышлении уже не осуществляется, что исчезли вера в него, доверие к нему и убеждённость в нём. Гегелевский абсолют похож на засов, который сломался и на который уже ничего не закроешь. И теперь, поскольку засов сломан, в движение приходит другая сторона этого мышления. Опосредствование словно срывается с цепи, подавляет всё прочее и превращается в безбрежный поток. Идеальное опосредствование, взятое в его реальности, есть не что иное, как поточное движение. Эта сторона метода становится исторически действенной. Ход диалектического определения можно прояснить, проиллюстрировав его одним примером. В предисловии ко второму изданию «Логики» Гегель замечает, что «введение в логическое рассуждение содержания» вызывает «изменение этого содержания». В этом не может быть никакого сомнения; науку логики ничто не может изменить более глубоким и решительным образом, чем включение содержания в её формальные определения. Теперь, продолжает Гегель, «это не вещи, а предмет, понятие вещей, которое становится объектом». Эта характеристика изменившейся ситуации весьма примечательна и заслуживает осмысления. Вещь становится для Гегеля предметом, предмет — понятием, понятие — объектом. Что это означает? Вещность вещи есть субстанциальность, в которой сохраняется нечто непосредственное, естественное. Когда я мыслю вещь, я думаю о субстанции. Поэтому для Гегеля предмет — это нечто большее, чем вещь, ибо он есть результат полагания и опосредствования понятием. Поэтому же объект есть нечто ещё большее, ибо его предметность уже не имеет никакого значения, ведь его характеристикой становится само противостояние, момент, выдающаяся диалектическая применимость которого очевидна. И поэтому, как мы можем сказать сегодня, функция есть нечто большее, чем противостояние и противопоставление, поскольку уже не она примысливается к сущему как зависимое движение, а само сущее становится функцией. Функция уже не выступает на фоне Самостоятельность естественных, непосредственных, субстанциальных моментов повсюду подавляется. Реальное должно стать нереальным, Вещность вещи — это сама вещь; её нельзя оторвать от вещи. Но предметность — это не сам предмет. Предметы не предметны; яблоко, ставшее предметом, не предметно. Предметность — это моё отношение к предмету, и лишь о человеке можно сказать, что он предметен или непредметен. Животное не может быть предметным или непредметным, поскольку для животных не существует предметов. Так, целесообразность — это не сама цель, а отношение человека к целям. Предметность есть целесообразное определение предмета. Требование «Оставайся предметным!» предписывает нам держаться за предметы, сохранять своё отношение к предметам. Насколько далеко простирается это требование? Можно ли требовать предметного отношения там, где нет самого предмета? Можем ли мы предметно относиться к личностному в личности? Нет, это отношение ограничивается лишь предметами. Можем ли мы личностно относиться к предметам? Нет, но, пожалуй, мы можем так относиться к вещам, ибо их непосредственность допускает непосредственный контакт. Предметность — это отношение, которое ограничивается самими предметами, отмежёвываясь от всего прочего Но пойдём дальше: в понятии «объект» содержится — как оппозиция res и objectum — распредмечивание предмета, его понятийная дезинтеграция. Противостояние ещё не является понятийным признаком предмета; в его понятие ещё не входит бытие в качестве objectum, представления. Объектность — это возможность быть представленным, причём представление объекта и объект представления должны при этом становиться единым целым. В этом отношении присутствует некое понятийное расширение, поскольку объектность представления уже не отрывает личность от предмета. Этот уход от предмета сопровождается одновременным разделением реального и объективного. Если яблоко мыслится таким образом, что оно обладает лишь функцией, само есть функция, то противостояние и сохранение представления исчезают. Функциональное движение соединяет в себе отношение и определение. Движения возникают там, где есть спор, конфликт, и рассмотрение этого конфликта показывает, что в него вовлечены многие движения, в том числе и такие, которые не подходят под понятие функции. На них просто не обращают внимания; функциональное мышление ограничивает количество движений. Функционализм В ходе таких определений мы видим, как граница становится определяющим признаком и как признак становится границей. Мы замечаем изменения границ. Яблоко, рассматриваемое как вещь, обладает границей в себе и само по себе; понимаемое как предмет — вне себя, в личности; как объект — в представлении; как функция — просто в некоем силовом поле. В могущественности таких определений сомневаться не приходится, однако они ещё осмыслены, мы можем лишь в общих чертах обрисовать их. Дильтей, считавший гегелевскую диалектику не глубокомысленной, а от начала и до конца лживой, писал в одном письме, адресованном графу Йорку, что её техника позаимствована у Прокла. Однако в своём рассмотрении греческой философии Гегель принимает во внимание её диалектический метод in toto (В целом (лат.) — В действительности же вопрос заключается в следующем: как проверить, испытать и оценить сам метод? Где то место, находясь в котором, его можно окинуть взором и тщательно осмотреть? Этим местом является граница. Мышление границы есть одновременно и граница мышления — определение, приведение к понятию, опосредствование суть границы. Мышление в своём движении само становится неснимаемым определением. То, что оно само становится границей, составляет его внутреннюю сущность. Граница — это граница конечного по отношению к бесконечному и граница конечного по отношению к конечному же. Для диалектического метода характерно то, что он определяет границу односторонне; произвольный характер гегелевского определения проявляется в использовании отрицания. Граница реальна — как река, дорога, берег, как вещь, предмет, объект. Она идеальна — как мысль, понятие, идея. И она есть само наличное бытие, моё бытие. Она одновременно и отделяет, и соединяет. Она не только существует, она ещё и означает; значение знака заключается в его отношении к границе. Правое и левое, переднее и заднее, верхнее и нижнее мыслятся пространственным образом; до и после, раньше и позже, моложе и старше — временным. Граница не только является пространственно-временной, она также и моя граница. Если она установлена как нечто внешнее по отношению ко мне, то я нахожусь внутри, по эту сторону того, к чему принадлежит моя граница. В то же время она принадлежит и тому, кто находится по ту сторону от меня и от неё. Она есть нечто разделяющее, потому что она сама ни на что не разделена, и она есть нечто соединяющее, служащее разделению. Разделение присуще ей не только как Гегель мыслит границу в абстрактных, формальных определениях. В диалектическом движении понятия она для него является тем, что подлежит снятию; она становится знанием, в котором знание знает о своей негативной стороне. Она полагается в противоречии, состоящем в том, что она в одно и то же время и обладает постоянством, и снимается. Она есть и среда, и средство; её непосредственность преобразуется в опосредствованность, и наоборот. Здесь мыслится количественная и числовая граница; число, рассмотренное само по себе, есть индифферентная граница и нечто «абсолютно внешнее», однако в то же время оно представляет собой «бесконечный количественный процесс». Диалектическая работа показывает, что в понятии «граница» заключается нечто алогическое, ускользающее от логической переработки и не поддающееся формальному, абстрактному определению. Чтобы мыслить границу, одного отрицания недостаточно. Следовательно, для Гегеля граница — это не только то, что относится к В этих определениях ощущается Метод определяет понятие как связь, как нечто совокупное. Он не задерживается на понятии, устав от статичности его внешних границ, Однако граница представляет собой различение неразличённого и неразличённость подлежащего различению, и то и другое вместе. Если граница мыслится как различность и инобытие, то она есть не что иное, как само наличное бытие. В качестве моего бытия она есть моё движение вперёд и моё возвращение, мой страх, моя боль и моя радость. Она есть моя бедность, моё богатство, моя жизнь. Но диалектическое мышление не может мыслить границу таким образом, ибо здесь его понятийное движение прекращается; оно способно мыслить лишь посредством отрицания, то есть в тезисах и антитезисах, утвердительных и отрицательных суждениях. При этом становится очевидным, что метод, которому подчиняется понятие, не приложим к бытию. Бытие и моменты его движения обладают одной и той же границей; в этом отношении отрицание представляет собой нечто болезненное. Граница целого и его частей не проходит через значение и отношение отрицания. Границы тела и его частей не противоречат друг другу, а представляют собой нечто единое. Я не могу оперировать формой и внешними очертаниями таким же образом, каким я оперирую понятием. Когда Гегель, исходящий из понятийного определения, вводит в отношение целого и части, организма (организации) и члена отрицание, определение становится неистинным, ритм и симметрия отнюдь не отрицают моментов движения. Граница цикла не отрицает его циклических моментов, весна не отрицает лета, лето не отрицает осени. Там, где есть рост, он в столь же малой степени отрицает последовательность своих движений, в какой сами движения отрицают друг друга. Когда же движение отрицается посредством понятийного определения, возникают пассажи, подобные тем, что мы находим в предисловии к «Феноменологии»: «Бутон исчезает в процессе появления цветка, и можно было бы сказать, что первый опровергается вторым; точно так же плод объявляет цветок ложным бытием Границу нельзя снять. Она остаётся абстракцией, с которой мы не встречаемся. Пограничная ситуация изменяется. Но каким образом она изменяется? Гегелевское полагание границы — это не нейтральное расчленение; в нём есть некое устремление, напряжение, движение, направленное к определённой цели. Вещь, предмет, объект существуют и обладают границами, и мы видим, как Гегель проводит границу по ним, внутри и вне их, в каком направлении движется его опосредствование. В методе мы можем обнаружить и «Внимание, — говорит Гегель, — это отрицание проявления собственной значимости и посвящение себя предмету». Из этого тезиса следует, что предмет предшествует личности. Однако в первую очередь бросается в глаза не содержание, а форма этого высказывания. Понятие определяется посредством отрицания; такова модель всякого определения. Сухость — это отрицание влаги, влага — отрицание сухости; сладкое отрицает кислое, кислое отрицает сладкое, и так далее. В этой сфере немыслима самостоятельность и для-себя-бытие любого сущего; оно пребывает в движении, включающем в себя его противоположность. Но является ли внимание отрицанием проявления собственной значимости? Отнюдь не всегда, поскольку человек величайшее внимание обращает на своё собственное самочувствие и процветание, и главным образом именно в этом он проявляет свою значимость. Обращение этого тезиса также пробуждает сомнения. Невнимание отнюдь не всегда является проявлением собственной значимости. Внимание и невнимание существуют совместно, так что моё внимание к чему-либо одному есть невнимание к В то же время в своём позитивном аспекте внимание есть «посвящение себя предмету», есть предметность. У некоторых людей, внимание которых привлекло сочинение Гегеля, возникало ощущение грубого вмешательства в их собственное мышление. Их отнюдь не привлекала навязываемая им силой некая новая ступень сознания. Для многих читателей это ощущение послужило причиной утраты интереса к мыслителю и вызвало решительное отрицание его мышления. Не будет преувеличением сказать, что оно вызвало неприязнь почти у всех значительных умов. Эта неприязнь была обусловлена не только стилем изложения, в котором, по словам Шиллера, ощущается «нехватка изобразительного дара» и который критиковал ещё Ницше, но и формой высказывания. Антипатию здесь вызывают негативные определения понятийности. Гёте, ценивший Гегеля как союзника в вопросе о своём учении о цветах, тем не менее сторонился его мышления. И может быть, лишь ранняя смерть Шиллера помешала жёсткому столкновению системы Канта с методом Гегеля. Дружба Гегеля с Шеллингом прервалась. Для Шопенгауэра мышление Гегеля настолько шло вразрез с его собственным мышлением, что оно вызывало абсолютное непонимание и ярость, переходившие в прямую ругань. Кьеркегор отвернулся от Гегеля, но освободиться от его мышления он По другую сторону баррикад находится школа Гегеля, которая, однако, не представляла собой единого целого. Гегель — это некая вещь в себе, гегельянство — нечто совсем другое. Сила учителя обращается в первую очередь против учеников и приверженцев, оставшихся лишь его толкователями и подражателями или занимавшихся вульгаризацией диалектики. Это говорит не против Гегеля, а против гегельянцев. Эккерман записал разговор между Гёте и Гегелем, касавшийся сущности диалектики. Гегель замечает, что «в сущности, она есть не более чем приведённый в порядок, методически развитый дух противоречия, присущий каждому человеку «Если только, — вступил в разговор Гёте, — такими духовными искусствами и навыками не будут злоупотреблять и использовать их для того, чтобы ложное превращать в истинное, а истинное — в ложное». «Такое, пожалуй, происходит, — возразил Гегель, — но лишь с людьми, которые духовно больны». На первый взгляд обе эти точки зрения можно свести к общему знаменателю, если договорится, что здесь понимается под болезнью, и признать, что эта болезнь является весьма распространённой. Как же действует этот приведённый в порядок, методически развитый дух противоречия? В платоновском «Евтидеме» он предстаёт перед нами в обличье примитивной, рассчитанной на зубрежку школьной и ученической диалектики; мы встречаемся с ним в «Софисте», где он демонстрирует резкий поворот в сторону комического, Обычная, повседневная, не ориентированная на понятие диалектика, с которой мы сталкиваемся везде и всюду, всегда развивается по одной и той же схеме. Некто выдвигает, полагает (предполагает, допускает) нечто, а Тем не менее такие определения останутся неточными, если мы параллельно не рассмотрим, о чём в них идёт речь и как следует мыслить это столкновение. Каково отношение диалектического движения к разворачивающейся в нём и преобразуемой им субстанции и как оно может быть описано? В чём проявляет себя присущий человеку, приведённый в порядок, методически развитый дух противоречия, где Богиней всякой эристики, в особенности той, которую развивали мегарские философы, прозванные за своё пристрастие к искусству спора эристами, является Эрида. О том, кто такая Эрида, говорится у Гесиода и Гомера, однако на обстоятельства, при которых у них появляется эта богиня, обращалось столь же мало внимания, как и на её сущность. У Гесиода, в «Теогонии» и «Трудах и днях», появляется двойная Эрида, благая и дурная. Она направляет благие и дурные стремления человека, являясь богиней войны, спора, зависти, соперничества и тщеславия. Гомер не слишком отклоняется от этого образа, однако в его «Илиаде» Эрида оказывается богиней войны и внутригородской борьбы. Сестра бога войны, в отсутствии борьбы и спора она незначительна, невзрачна, пользуется ничтожным и жалким авторитетом. Оказываясь же в суматохе борьбы, она оживает и преисполняется силой, вырастает до гигантских размеров и обретает железный голос брата. В этот момент её алчность и ненасытная жестокость не знают предела. В этой картине примечательно, что Эрида всегда появляется не в одиночестве, Гегелевская диалектика притязает на то, чтобы быть единственно научным методом, имманентным объекту познания. Этот метод находит в объекте то, что он ищет, и находит это везде, в каждом объекте. С точки зрения метода, разнообразие объектов это не что иное, как ничем не обоснованная иллюзия. Отрицание, скрытое в объекте, выявляется, изменение неизбежно, и разрыв (разделение) есть средство для достижения более высокого уровня единства, на котором происходит точно такая же операция. Диалектика — это прикладная, включающая в себя содержательный момент логика. Но когда этот спекулятивный процесс наблюдает человек, которому он чужд, то есть человек художественного склада, то как он будет выглядеть в его глазах и что в нём с точки зрения такого человека будет отсутствовать? Не что иное, как ритм. Есть глубокое, не поддающееся преодолению посредством отрицания различие между ритмическим движением и диалектическим мышлением. Это различие позволяет нам понять, что «Эстетика» Гегеля была самым безжизненным из всех его сочинений, некоей компликацией, из которой следует изъять то, что было добавлено в неё как бы задним числом, а именно преобразование свободного художественного творчества в понятийную методику. С этим связано полное исчезновение веры в научную систематизацию прекрасного, ибо следствием разделения наук на гуманитарные и естественные стало противопоставление художественного произведения и механизма. Согласно гегелевской «Эстетике», в художественном произведении сама внутренняя сущность творчества проявиться не может; возникает лишь внешнее, извне получаемое изображение, понятийный характер которого недостижим для внутреннего творчества. Чем более искусным становится эстетическое изложение, тем более явно проявляется одно недоразумение. Схематизация — это не художественный рабочий метод. В работах Гегеля поражает, что его яркое, блестящее остроумие, столь восхитительно проявляющееся в «Феноменологии», внезапно исчезает и на его место приходит скука и монотонность. Здесь вспоминается пословица, гласящая, что остроумие прибывает тогда, когда убывает смысл. В гегелевской школе становится заметно, как распространяется филистерское остроумие. Вспомним в этой связи нападки Ницше на Штрауса. Сведение всего и вся к методическому, сам метод немыслимы без механических повторений, И здесь нам не следует забывать, что философия Гегеля представляет собой переходный этап к нашему сегодняшнему миру труда. Мы должны помнить об этом, когда видим, как он провозглашает гражданскими добродетелями и достоинствами то, что является лишь привычкой, навыком и филистерством. Его основополагающее понимание труда и удовольствия, а также их отношение друг к другу наводят скуку. Оно основывается на дихотомии; движение идёт от труда к удовольствию и от удовольствия к труду. Поскольку из труда извлекается удовольствие, а из удовольствия — труд, моя жизнь распадается на две части, которые, сохраняя определённое отношение друг к другу, не оказывают друг на друга никакого воздействия. Мы знаем, что за этим кроется, поскольку эта ситуация постоянно находится у нас перед глазами, представляя собой чередование механического труда и столь же механического удовольствия; в этой ситуации исчезает присущая человеческому бытию музыкальность, распадается единство мелоса и ритма. В таком чередовании уже больше нет места празднику, — тому празднику, который одновременно является и возвращающимся праздником, и празднованием этого возвращения. Система, что следует из самого этого слова, — это нечто составное. Это означает, что мы не встретимся с ней в наших походах и загородных прогулках, если только не захватим её с собой. Она составлена в мышлении, в мысли. Цветы не знают, что они принадлежат системе Линнея. Или, как говорит мудрый Бай Ши, «птицы сами знают о своей красоте; люди же их только именуют и превращают в куриц». То, что прекрасная птица превращается в курицу, фазана или колибри, является предназначенной ей участью, о которой она ничего не знает и которой она не может избегнуть. Но развилось ли гегелевское мышление в систему? Является ли она такой системой, как кантовская, статичная связь категорий и логических функций которой может быть представлена в виде таблицы, строения и жёсткой конструкции, сверху прикрытой крышей синтеза? Такой системы гегелевское мышление не образует, но в нём метод пронизывает весь объём имеющейся систематики. Понятие — это подвергающееся обработке движение, и это движение выходит за пределы отведённого ему замкнутого пространства. Как показывает «Логика», эти пределы установлены произвольно. Диалектическое движение идёт дальше их; оно не успокаивается, даже достигнув своего абсолюта. Остаётся некое неустранённое противоречие. «Философия истории» — это не конец истории, а момент её движения. Так это мышление демонстрирует присущую ему историчность. Тот, кто тщательно изучает, интерпретирует, излагает этот ход мысли, должен серьёзно заняться его историчностью; нужно, ничего не упустив, показать, как эта мысль появляется. В таких работах не было недостатка. Но, поскольку механицизм и порождённые им конструкции продолжают своё наступление, нам предстоит исследовать, какое отношение к этому наступлению имеет Гегель. Тот, кто пройдёт мимо этого, ничего не понял; он не понял, что диалектика и механика взаимообусловлены, что сегодня они сцеплены друг с другом так же, как сцеплены организация труда и техническая аппаратура. У Гегеля механизм относится к сфере понятия; его истина заключается в отношении к цели, и механизм можно обнаружить В диалектическом самодвижении понятия есть живое, словно ртуть, беспокойство и сила. В ходе его непрерывно оцениваются важные определения. Вместе с ними движется и нечто механическое, — механическое отношение к цели; повторяющееся монотонное опосредствование содержит в себе определённый автоматизм, который и движет его вперёд. Тот, кто этого не понимает, не поймёт и той удивительной судьбы, которая выпала этому мышлению. В нём, как выяснилось, можно многим пренебречь, например всем тем, что касается предмета в его максимально широком понятии, и тем, что к нему относится. Можно опустить историческую ситуацию самого Гегеля, подданного прусской монархии и христианина-протестанта. Иначе говоря: опустив всё это, можно взять из этого мышления главное — технику диалектического метода. Это было сделано, и оказалось, что метод можно отделить таким образом, что в нём сохранится автоматизм опосредствования. В этом методе заложена организация движения понятия; следовательно, он изнутри воздействует на всякую внешнюю организацию. Далее, в методе заложено то, что всякое понятие представляет собой некую силу, является силовым понятием, а следовательно, метод проникает «Все творения, — говорит Майстер Экхарт, — всегда ищут вне себя самих, у других, то, чего у них нет». Беспокойство поиска начинается с ощущения собственного Нет и Ничто и стремится к тому, чтобы снять себя и посредством этого снятия достичь покоя. На гегелевском языке это означало бы, что отрицание полагает себя во внешнем, что оно находится на пути, ведущем к отрицанию себя и достижению утверждения. Диалектика бытия состоит в том, что бытие само себя снимает и само себя определяет к бытию. Путь Экхарта отличается от пути Гегеля; идущего по нему странника не сопровождает единственно научный метод. Но все дороги похожи друг на друга. Покой также является целью Гегеля, и он простирается там, где достигается абсолютное. Нет ничего невероятного в словах, сказанных Гегелем Баадеру по поводу Экхарта: «Ведь здесь мы обладаем тем, чем хотим». Однако диалектический метод и допущение Экхарта отнюдь не одно и то же. И они различаются не отношением к деятельности. Экхарт деятелен, и ошибочно растворять интеллектуальную силу его мышления в пассивном, мистическом погружении в себя. Он не погружён в тождество. Его допущение отнюдь не является, говоря словами самого Гегеля, «приведённым в порядок, методически развитым духом противоречия, присущим каждому человеку». Допущение допускает этот дух противоречия и допускает самое себя. Оно допускает также и допущение этого допущения. В этом оно идёт столь далеко, что допускает даже существование Бога ради самого Бога, и пока оно на это не способно, пока Бог остаётся для него В опосредствовании Гегеля присутствует некое неутолимое страстное желание (оно представляет собой инстинкт На наших глазах разворачивается величественный и ужасный спектакль планетарного опосредствования. Тот, кто ему противится, гибнет; если он хочет сохраниться, то должен принять и усвоить это опосредствование, включившись во взаимосвязь диалектики и механики. Для этого он должен отказаться от свойственной ему самобытности, ибо она есть не что иное, как ещё не опосредствованное душевное содержание. Душа для Гегеля — это естественная определённость духа, и всякое чувство и ощущение остаются в ней не прошедшей через предварительное опосредствование глупостью, которая, однако, стремится к сознанию и желает быть определённой в качестве разумной. Это говорится в «Философии духа», и это, открыто или неявно, подразумевается во всех прочих произведениях Гегеля, за что он и получил прозвище «вампир души», которым его наградил Враждебность Гегеля по отношению к неопосредованному даёт о себе знать буквально повсюду; в качестве примера достаточно привести его рецензию на комментарии Гумбольдта к «Бхагаватгите», которую можно рассматривать как своего рода приложение к его «Философии истории». Эта рецензия явно устарела, ибо её автору не хватает знания источников, но в своей критике она весьма последовательна. Неопосредованными являются индийская кастовая система, шаманское знание, китайская письменность. Метод указывает путь и предоставляет средства для его устранения. Господин (тот, в чьём распоряжении находится метод) должен побуждать раба к свободе. «Спящую природу» необходимо разбудить, даже если в результате этого она погибнет. В этом тезисе налицо оправдание той формы колониализма, которая сегодня уже стала анахронизмом и постепенно движется к своему концу. За первой конкистой, пространственным овладением Землёй, завершившимся поднятием флагов на полюсах, следует вторая, ещё более интенсивная. Мир европеизируется и американизируется, чтобы с помощью опосредствования избавиться от прямого насилия и установить всеобщее равноправие. Подражание становится способом самообороны, Возникает впечатление, что отныне всё, что противопоставляет себя этому процессу, обречено на гибель, что он уничтожит все, в чём присутствует момент самостоятельности и своеобразия. Однако это лишь одна из его сторон. Да, человек уже не сталкивается в своей жизни с демонами лесов и вод, он опосредствовал одушевлённость природы; эти демоны более не встречаются в принадлежащем им месте Ницше был первым, кто задал себе вопрос о том, какой смысл заключается в этом колоссальном аккумулировании силы. Он первым разглядел, что эта сила служит некоему «общему движению», и предвидел, что оно приведёт не к усилению, Кто сегодня мог бы дать ответ на этот вопрос? Общий процесс можно сравнить с экзаменом, на котором основательному испытанию подвергаются не только экзаменующиеся, но и экзаменаторы. Этот процесс скрыт от глаз, и от этого он становится ещё более зловещим. Однако тот потенциал доверия, которым он пользуется, только добавляет ему сил. Сквозь боль и страдание он движется к неведомой ему самому цели. Его завершение станет неким переворотом, но этот переворот будет выглядеть совсем не так, как предсказывают сейчас. Представления о насыщении, связываемые с этим процессом и его завершением, в недостаточной степени отражают грядущую действительность; ибо это — отнюдь не процесс насыщения, а исторический процесс; к нему нельзя подходить с зоологическими и вообще биологическими понятиями. Уже те жертвы, которых он требует, уже та добрая воля, с которой они приносятся, не позволяют нам придерживаться такой точки зрения. Энергетический голод утолить невозможно. Он без устали разрушает и преобразует организации и аппаратуру, превращая их в своего рода аккумуляторы, накапливающие и испускающие из себя всё большее и большее количество энергии. О предельной насыщенности, достигаемой химическим раствором или, скажем, позавтракавшим человеком, здесь не может быть и речи. То, что движимо, в каждом своём проявлении даёт понять, что движущее не может насытиться. Движение более не является экономическим; мы вышли за пределы «чистого» экономизма, на который так нападал Ницше, мы находимся ныне в сфере чистого техницизма, которому должна служить всякая экономика. Мы уже не можем полагаться на издержки, доход, ренту, проценты. Поэтому так стремительно развивается разного рода страхование, что, в свою очередь, также представляет собой очередную иллюзию, ибо от общего процесса ничто и никто не застрахованы. Невероятным представляется и предположение, что движение аккумулирует силы, которые разрушат его извне. Опыт демонстрирует нам нечто прямо противоположное. Чем мощнее становятся разрушения, тем более энергично разворачиваются новые динамические силы. Ничто не ремонтируется и не чинится; обломки и руины используются не для воспроизводства старых форм, а для создания новых, более эффективных энергоносителей. Человек, чьё мышление, воображение и воля подчинены понятию силы, не задумывается о его легитимности. Если бы человек мог обломать рога у полумесяца или распилить солнце, он сделал бы это, не спрашивая зачем. Однако вопрос «зачем?» должен остаться, и он остаётся, ибо человек есть нечто большее, чем движение, в которое он включён и внутри которого спрятан, словно солдат в танке. «Зачем?» подобно некоему слабому звену, | |
Оглавление | |
---|---|
| |