Язык мыслим без науки, наука же немыслима без языка. А поскольку язык — это всегда какой-либо определённый язык, то наука немыслима без некоего определённого языка. Если же в силу нашего недовольства множеством языков у нас возникает план замены многих языков одним-единственным, неким lingua universalis, или всемирным языком, то и этот язык также представляет собой некий определённый язык, а именно такой сконструированный язык, который всегда опирается на естественные языки. То, как это происходит, мы можем увидеть на примере таких конструкций, как воляпюк или эсперанто. Эти конструкции не стали всемирными языками, к тому же из них не выросло ни поэзии, ни математики. Математика вырастает из естественного языка. Математические знаки, обозначающие действия, отношения, функции, принятые в математике сокращения также немыслимы без языка. Нетрудно понять, что они выделяются из языка; предпосылкой акта этого выделения является язык. Область математики остаётся связанной с языком. То, что математизируется, что принадлежит этой области, определяет не математик. Он не определяет — даже в процессе их исследования — оснований математики и не волен распоряжаться областью математизируемого. Он, по словам Канта, отвечает за формальную правильность всего того, что выводит из неких предпосылок, но он никоим образом не влияет на эти предпосылки. Это означает, что математика — это не магия и не колдовство, а прикладная наука. Область математизируемого не формируется, а лишь намечается естественными науками, и развитие высшей математики ориентируется на те вопросы, которыми занимается естествознание. Это проявляется в математизации теоретической физики, химии и механики, включая астрономию. Без потребности человека не возникнет никакая наука, никакая математика. Без потребности не существует и никаких вопросов. Эти вопросы уже сами определяют ответы. Ещё никто не создал естественной науки, которая изучала бы демонов и стихийных духов; да нам и не нужна такая наука. И не является ли язык областью, из которой математика вырастает таким образом, что она делает эту область в свою очередь доступной для математизации? Рассуждая об этом, мы должны также поразмыслить и над тем, какая потребность вызывает к жизни этот вопрос. Испокон веков существует потребность в научной точности. Не только многообразие языков, но и мысль о том, что каждый язык есть естественный язык и как таковой неточен, что каждый язык несвободен от внутренних противоречий, не обладает научной достоверностью и непригоден к применению в науке, подтолкнула учёных к попытке наряду с языком, или вместо него, использовать вычисление. Лейбниц разрабатывал план логического исчисления; кроме того, в течение всей своей жизни он выступал с проектами универсального языка и универсальной письменности, да к тому же изобрёл счетную машину, которая была лучше машины Паскаля. То, что логическое исчисление, универсальный язык и счетная машина представляют собой нечто изначально взаимосвязанное, отнюдь не случайно. Старое ars combinatorial (Искусство комбинаторики (лат.) — Прим. пер.) логическое исчисление Лейбница и его счетная машина возвращаются к нам в современном логическом исчислении, в статистике, комбинаторике и кибернетике, в вычислительных, электронных и интеллектуальных машинах. Каковы же различия между языком и выделившимся из него научным вычислением? На что нацелено вычисление, если его задачей является независимость логики от языка и алгебраическая символизация понятий и их отношений? В формулировке этой задачи содержится определённое отрицание: отрицается то, что язык представляет собой логическую структуру. Это воспринимается как недостаток, а не как преимущество. То, что язык не является логической структурой, подтверждают и сами языковеды. Во введении к своей «Немецкой грамматике» Якоб Гримм заявляет: «Я не приемлю в грамматике всеобщих логических понятий; они несут с собой мнимую строгость и точность определений, но затрудняют наблюдение, в котором я вижу душу лингвистического исследования. Тот, кто не придаёт должного значения наблюдениям, которые своей фактической достоверностью превосходят любую теорию, никогда не приблизится к непостижимому духу языка». Эти слова могли бы стать девизом всего сравнительного языкознания. Однако вычисление — это логическое, символическое исчисление, а не грамматика. Языковед может приходить в восторг от того, что нет ничего богаче и совершенней индийской грамматики, что в греческой грамматике мы обнаруживаем исполненную великолепной юности форму, что латинская грамматика точна и властна, а немецкая отличается несколько незавершённой архитектурой, доставляющей нам удовольствие додумывать её и достраивать. Первооткрыватель какого-либо нового способа исчисления не может принимать во внимание такого рода соображения и сравнения. Его мысль направлена прочь от языка, а не в его сторону. Мы можем сформулировать это различие и таким образом: язык включает в себя присущее ему исчисление, тогда как научное исчисление исключает язык. Естественный язык существует одновременно для всех и для каждого, кто на нём разговаривает. Он представляет собой нечто общее, и всякий, кто на нём говорит, изначально обречён на эту общность. Хочет он того или нет, он вынужден воспринимать язык как нечто всеобщее. Это означает, что язык нельзя понимать как нечто имеющееся в распоряжении, а следовательно, как нечто, чем отдельный индивид может распоряжаться как ему заблагорассудится. И грамматики также не могут им распоряжаться. Язык питает многих грамматиков, но все грамматики, вместе взятые, никоим образом не питают язык. То, что языком нельзя распоряжаться, означает и то, что его нельзя понимать как инструмент. Но именно на это рассчитано любое возможное вычисление. Вычисление, выросшее и выделившееся из языка, не существует для всех и для каждого. Оно представляет собой некий шифр, и те, кто его рассматривает, способны его расшифровать. Оно находится в их распоряжении и может быть понято с помощью своего рода руководства по эксплуатации. Требования, мысленно предъявляемые вычислению, предъявляются ему исходя из языка. Так, то, чему должно соответствовать вычисление, — это точность, то есть правильность отношений, ибо абсолютная точность представляет собой абсурд; это логическая строгость, непротиворечивость и доказуемость. Язык существует не ради своей логической строгости, не ради своей непротиворечивости и доказуемости, не ради какой бы то ни было научной потребности. Строгость представляет собой обращённое к языку требование подобно инструменту находиться в нашем распоряжении. Непротиворечивость, как её требует вычисление, представляет собой нечто особое. Язык как нечто универсальное никоим образом не ориентирован на соответствие требованию непротиворечивости. Он не исключает противоречий, но вскрывает их. Его живой характер проявляется в том, что он включает в себя противоречащие друг другу высказывания. Безжизненность же вычисления заключается в его непротиворечивой применимости. Поэтому сфера его применения весьма узка, и, находясь по ту сторону всякого трагизма и всякого юмора, оно представляет собой мёртвую сферу. Будучи универсальным, язык охватывает все научные и технические сферы; он не превращается в инструмент какой-либо особой области. Технику языка, являющуюся одновременно техникой и речи и письма, невозможно отделить от языка, превратить в некую отдельную, самостоятельную вещь, какие мы встречаем во всех технических сферах. Такими отдельными вещами являются машины. Мы не может отделить язык от нас самих. Ошибочно рассматривать грамматику как самостоятельную вещь, видеть в ней некую технику языка. Она есть нечто совершенно иное. Стиль же всегда представляет собой не что иное, как характер; он не является основанием для какого бы то ни было технического отношения к языку и не может быть от него отделен, напротив, по словам Бюффона, он и есть сам человек. Нам следует подумать о том, что универсальный язык для всех и для каждого тогда подчиняется чуждому ему техническому предназначению, когда ему придаётся инструментальный характер. Когда он понимается как инструмент коммуникации и взаимопонимания, речь идёт уже не о сообщении и понимании, а об инструментальном распоряжении, использовании и эксплуатации. Когда язык понимается инструментально, он истрачивается. Это означает, что оттого, кто подходит к нему с точки зрения его использования, с самого начала ускользают его истинные возможности. Такой человек видит лишь то, что может быть использовано. Но возможность быть использованным одновременно означает и возможность быть истраченным, израсходованным. Израсходованность речи, её истощённость и изношенность, с которыми мы повсюду сталкиваемся, всегда объясняются тем, что язык используется в качестве инструмента. Руководство по эксплуатации — это руководство по расходованию. Пропаганда и реклама с самого начала рассматривают язык как нечто расходуемое, как то, что находится в процессе растрачивания. Если мы спросим теперь, чего достигает вычисление, то нам следует принять во внимание следующее. Вычисление — это своего рода ключ, а язык — нет. Язык не является ключом к какому-либо шифру и существует не для дешифровки, несмотря на то что в нём много разумного и в то же время непонятого. Язык — это отнюдь не Здесь возникает ещё один, более общий вопрос. Является ли то разделение труда, которому подчинён современный работник, результатом нашего научного и технического образа действий? Вне всякого сомнения это так, и в силу этого неизбежно разворачивается и другой процесс: наша наука и наша техника всё больше и больше становятся результатом разделения труда. Это второе следствие ещё недостаточно основательно изучено. Сегодня состояние разделения труда в значительной степени определяет состояние науки, то есть развитие науки осуществляется в соответствии с неким определяющим его планом. Но язык не может пониматься как какой-либо план. Поэтому он не является ни результатом разделения труда, ни образом действий, ни методом, ни системой. Вычисление — это не язык, и оно не может его заменить. Нам следует основательно подумать о его предназначении, ибо сегодня повсюду говорят о вычислении и сфере его распространения. Старое логическое исчисление привело к возникновению машин, в работе которых используются принципы комбинаторики, статистики, методов тестирования и кибернетики и которые все, без исключения, служат для расчёта. Ими осуществляются расчёты и индексируются функции. Эти машины также предполагают наличие языка, без которого они немыслимы. Сущность языка не предполагает такой задачи, как индексация функций. На мыслящих машинах, которые не мыслят, а лишь рассчитывают и индексируют то, что для них приготовлено, мы не будем здесь подробно останавливаться. Так же как и на фантазиях тех людей, которые размышляют о математизации всех гуманитарных наук, включая историографию и даже саму историю. Рассчитывать можно то, что поддаётся расчёту. Это показывает анализ языка. Опасность мыслящих машин заключается не в научно-технической сфере, а в том, что они могут быть использованы в политической, бюрократической, полицейской сферах. Поскольку они предназначены человеком для расчёта и индексации, то и сам человек учитывается и индексируется ими. Иной человек преисполняется самомнения, рассуждая об областях, которые могут быть включены в систему того, что поддаётся расчёту и эксплуатации. На это нацелено создание новых аппаратов, однако нам стоит поразмыслить и над тем, в какой мере они могут представлять собой вспомогательное средство для ставшего беспомощным человека. Но кто размышляет об этом? Ведь в результате длительной работы номинализма все универсалии были разрушены. И поскольку самые прилежные люди почти не выходят из своих лабораторий, они совершенно не догадываются о том несчастье, которое окружает их со всех сторон. Можно представить себе множество способов вычисления, и человек, поскольку он нечто замышляет, следует определённым планам, нечто конструирует, Если бы мы жили каждый на своём острове, то художнику было бы безразлично, что открывает физик-ядерщик или что планирует техник, а физику-ядерщику и технику было бы безразлично, чем занимается художник. Но мы не живём каждый на своём острове; и поскольку мы не островитяне, то вынуждены заботиться о себе, сколь бы тягостной ни казалась нам эта забота. Тот, у кого нет мотоцикла, тем не менее вынужден сегодня заботиться о том, чтобы не оказаться под его колёсами. То, о чём думает учёный, касается и совершенно далёких от науки простых людей, тогда как специалисты настолько черствы и самонадеянны, что совершенно не принимают в расчёт этих самых простых людей. С момента возникновения техники техник всегда заботился не о работнике, а о своей машине, что вело к большим несчастьям. В высказывании, гласящем, что наука есть предмет человека, нет ничего сомнительного или опасного. Опасной является попытка превратить человека в предмет науки. Часто говорят, что наша современная техника станет тем, что из неё сделает человек. Это высказывание кажется правильным, однако оно неточно и вводит в заблуждение, ибо основывается на мнении, что всё, что возникает в технической сфере, точно так же находится в руках человека, как и всякое орудие и всякий инструмент. Если бы это было так, то человек мог бы не только взять этот инструмент и использовать его, но и выпустить его из рук, отложить его в сторону, как откладывают молоток. Но это откладывание выше всех человеческих сил и сегодня совершенно невозможно. Это присущее инструменту удобство, этот его инструментальный характер, который находится в единстве с его предназначением и ориентированным на будущее способом владения им, с самого начала не имеет ничего общего с техническим планированием, ибо в этом планировании, осуществляемом из инстанции, которую технически невозможно получить в своё распоряжение, уже предопределено, что человек не только инструментально обеспечивает планирование, но и сам включён в него в качестве инструмента. Это ясно и отчётливо проявляется в отношении любой аппаратуры к организации человеческого труда. Осуществляемый нами эксперимент становится исторически рискованным лишь потому, что в этот эксперимент включены мы сами. Позитивизм и прагматизм не принимали в расчёт то обстоятельство, что, будучи вовлечёнными в эксперимент, мы находимся в состоянии выбора и сталкиваемся со всё новыми и новыми альтернативами. Радикальный характер этих альтернатив определяется не инструментальным характером техники и технической аппаратуры, а всеми теми инструментальными условиями, которым подчинён человек. Но каким образом всё это соединяется в нас с нашей же помощью? Я полагаю, что Гейзенберг прав, когда он оспаривает утверждение, что картина мира современного естествознания «непосредственно повлияла, или могла бы повлиять, на развитие современного искусства». Мне представляется сомнительным, что естествознание действительно обладает какой-либо единой картиной мира и что художники имеют дело с теми или иными картинами мира, поскольку картина мира — это не картина в подлинном смысле слова, а некая абстракция и аббревиатура или же рабочая гипотеза. Ныне уже никто не обладает картиной мира в смысле мира, понятого как картина, и наши наглядные представления о мире весьма скудны. Время кажется нам более важным, чем пространство, и понятие времени, в соответствии с которым человек испытывает дефицит времени, подавляет все пространственные представления. Менее сомнительным является то, что художник, непосредственно использующий в своей работе научные или технические методы, не свойственные его искусству, перестаёт быть художником и превращается в учёного или техника. Например, чертёжник связан с областью, которая определяется не искусством, а техникой. Ещё более несомненным для меня является следующее. Развитие в науке и технике, с одной стороны, и развитие в искусстве — с другой, происходят не независимо друг от друга. Они, как и развитие во всех прочих областях, предполагают нечто третье — то общее, что их предваряет и предоставляет им время и пространство. Так, обустройство человека на этой земле уже предполагает определённые обстоятельства, которыми он не может распоряжаться. Всякий, кто оспаривает это единство общего развития, упускает всякую взаимосвязь явлений. Сюда же относится и то, что Хайдеггер называет словом постав (Gestell). В этом слове на первый взгляд есть нечто двусмысленное, поскольку под ним многие понимают что-то, что сродни книжному стеллажу. Оно применяется к сфере техники, но характеризует не аппаратуру и организацию, а тот факт, что всякое техническое обустройство и оборудование связано с чем-то, что, предваряя его, делает его возможным. Таким образом, понятие «постав» относится прежде всего к человеку и его общей конституции. Я хотел бы обратиться к ещё одному тезису Гейзенберга. Он утверждает: «Если мы хотим составить картину способа существования элементарных частиц, то в принципе не можем не учитывать те физические процессы, благодаря которым мы получаем сведения об этих частицах». Процессы, приведшие к формулировке этого тезиса, известны. Но, возможно, ещё никто не задумывался о следующем: если мы хотим составить картину способа существования элементарных частиц, то нельзя не принимать во внимание и этот тезис физика-ядерщика. Это означает, что без языка мы вообще не можем составить никакой картины и, следовательно, не можем и достичь той области, в которой должны быть подвергнуты исследованию отношения между теоретической физикой и языком. Тезис Гейзенберга можно видоизменить и сформулировать таким образом: «Если мы хотим составить картину способа существования языка, то в принципе не можем не учитывать те физические процессы, благодаря которым мы получаем сведения о языке». Верен ли этот тезис в таком виде? Эти физические процессы, включая физико-химические процессы и те автоматические действия, благодаря которым возможен язык, несомненно важны и нуждаются в исследовании. Однако все эти процессы ни в коей мере не позволяют нам сделать вывод относительно проблемы возникновения языка. Непостижимая сила и тонкость наших речевых органов оставляют нас в неведении относительно того, что касается возникновения языка. Они не объясняют нам, почему одни люди говорят по-немецки, а другие — по-французски или по-арабски, и не позволяют понять, как с их помощью возникает глупое или мудрое, печальное или ироничное высказывание. По всей вероятности, с этим связано и то, что при разговоре мы, включая и физиков-ядерщиков, никогда не интересуемся физическими условиями речи. Что же из этого следует? Прежде всего то, что наблюдение атомарных структур, поскольку оно предполагает наличие языка, связано с чем-то, что само не обладает атомарной структурой. Лишь эта предпосылка объясняет тот факт, что атомарные структуры вообще доступны наблюдению. Язык не делится, как атом; он не материя, которую я могу исследовать, расщепив на элементарные частицы и мельчайшие кирпичики, ибо, начиная с этого, я не достигаю познания, а уничтожаю язык. Ведь то, что такие элементарные частицы и мельчайшие кирпичики материи действительно существуют, стало сомнительным и для самих физиков-ядерщиков. Если всякое физическое наблюдение представляет собой некий процесс, который активно воздействует на объект наблюдения, то это означает, что наблюдение приводит к возникновению неких новых движений. Но этот факт, который так поразил физиков, уже давно известен. Когда я смотрю на какого-либо человека, он начинает двигаться иначе. Я наблюдаю за ним и изменяю его посредством этого наблюдения. И этим дело не ограничивается. В процессе наблюдения изменяется и сам наблюдатель. Нетрудно понять, что это изменение наблюдателя нельзя выразить математически, даже при помощи квантовой теории. Но можно ли будет признать точной такую математику, которая, описывая пусть даже не поведение элементарных частиц, а наше знание об этом поведении, будет полностью игнорировать поведение наблюдателя? На этот вопрос следует ответить утвердительно, поскольку всякая естественная наука, а следовательно всякая мыслимая в ней точность, уже предполагают присутствие человека. Теперь я попытаюсь показать то общее, что присутствует в развитии отдельных сфер человеческой деятельности, то, как общее развитие сказывается на развитии каждой из этих сфер. Следует полагать, что этим влиянием общего развития не только определяется направление развития отдельных сфер, но и осуществляется его корректировка. Что же касается того, где нам следует искать разъяснений по поводу этого общего развития и его отношения к развитию в отдельных областях, то за такими разъяснениями мы должны обращаться не к вычислению, а к самому языку. Я начну с одного момента, принципиально важного для сегодняшнего естествознания. Понятие так называемого объективного описания, или объяснения, природы подразумевает, что Бог и человек Процессы, рассматриваемые точным естествознанием, при всей их распространённости суть частные процессы, разворачивающиеся в рамках движения в некоей отдельной сфере. Это движение является составной частью общего и, как мы увидим, более широкого движения. Сегодня многие чрезвычайно отчётливо ощущают, что вещи ускользают от нас. Идет процесс отчуждения, который нередко молниеносно охватывает и поражает мыслящего. Исчезает вещность наличного сущего. В нашем языке слово «вещь» (Ding) первоначально означало речь, разговор. Ding — это также собрание для этого разговора, происходящая ради него встреча, а также то место, где люди собираются для того, чтобы поговорить. То есть, говоря о вещи, мы имеем в виду некое место. Благодаря этому месту появляются и именуются вещи. И поскольку вещи появляются благодаря этому месту, то, если исчезает место, исчезают и вещи. Вещь — это не предмет (Sache), а вещность (Dinglichkeit), нечто отличное от предметности (Sachlichkeit). Когда вещь понимается как предмет, она противопоставляется некоему лицу. В правовом смысле предмет — это нечто, что предполагает наличие лица, так же как существование самого лица подразумевает, что ему противостоит некий мир предметов. Юристы говорят о вещных правах, и эти вещные права отражены в вещном праве (Sachenrecht), обязательном корреляте права личности. Когда исчезает лицо и соответствующее право, исчезают и предметы, а с ними — и право, регулирующее эту сферу. Ведь предметы есть лишь там, где есть лица. Немецкое слово «Sache» (предмет) первоначально означало словесный спор и перебранку, что до сих пор ещё следует из таких слов, как «Rechtssache» (судебное дело), «Ргоzebsache» (предмет судебного процесса), «Klagesache» (предмет судебного иска). Это означает, что никто не может быть судьёй в своём собственном деле. Из этого спора появляются предметы, а это означает, что не только начинается некий процесс, но и что благодаря спору возникают предметы как таковые. Спор (речь здесь идёт не о каузальной связи) есть причина предметов. По всей вероятности, предмет — это не что иное, как интенсификация сказанного, поскольку сказанное в споре является причиной возникновения предметов. Поэтому предметность есть нечто, что основывается на сказанном о предметах. Вещи, предметы, объекты — не одно и то же. Различие между ними ещё ощутимо и в нашем словоупотреблении. Оно заключается в возрастающей абстракции. Вещи не только конкретно наличествуют, они обладают конкретной жизнью. У вещей есть своего рода кожа. И к этой коже пристает пух, дыхание, роса живого. В вещи осуществилось разделение на субъект и объект. Поэтому мать все ещё может сказать своей дочери: «Ты, глупая вещь, что ты наделала?» Но эта мать не может назвать свою дочь предметом или объектом. Становясь предметами, вещи расстаются со своей хрупкой и мимолётной жизнью, со своим своеобразием, ведь в понятии «предмет» уже присутствует лишение лица, ибо предметы противостоят лицу, тогда как вещи обладают ещё свободной от каких бы то ни было различий между лицом и предметом собственной тайной или даже открытой жизнью. Предметы же, как гласит одна юридическая дефиниция, суть отграниченные телесные фрагменты окружающей человека природы. Они называются фрагментами природы потому, что их отграничение в значительной степени находится во власти человека, ибо он, разделяя и деля, может определить, что следует считать самостоятельным предметом. Поэтому нам тотчас становится ясно, что человек не является предметом. Не является предметом и то, что не телесно и не ограничено пространственно. Зачем мы говорим обо всём этом? Потому, что личность не является фрагментом и отрывком, не есть нечто бестелесное и безграничное. От вещей к предметам и объектам ведёт путь диалектического развития. Юристы используют понятие «объект» как обозначение для сведённой в понятие всей совокупности предметов определённого рода и, следовательно, ставят его выше предметов. Это понятие, которое является более многогранным, чем понятие «предмет», и уже не охватывается дефиницией предмета, имеет важное значение, но мы не можем здесь заняться им более подробно. Слово «объект» — сравнительно недавно возникшее искусственное слово, воспроизведение латинского objectum, которое в вокабулярии 1477 года переводилось как «отражение, отблеск» (Widershein). Употребление слова «объект» показывает, что им обозначается то некое совокупное понятие, то objectum. Когда мы говорим об объекте минералогии, то имеем в виду прежде всего некую сведённую в понятие совокупность. Но эта совокупность является производным от objectum, а не наоборот. Совокупность предполагает objectum и представляет собой его некоторое расширение. Изображение объекта означает, что исходя из objectum’а устанавливается понятие того, что должно быть изображено. В объекте исчезает вещь и её вещность. Предмет также подчиняется сведённой в понятие совокупности и objectum. Зачем нам эти различения? Они необходимы для наших дальнейших рассуждений. В разговоре эти различия часто стираются. Но следует всегда иметь в виду, что без вещей нет предметов, а без предметов не существует объектов. Но что происходит, когда не только вещи снимаются посредством предметов, а предметы — посредством объектов, но когда (вот только посредством чего?) снимаются и сами объекты? Этой проблемой нам сейчас и предстоит заняться. Вещи, предметы, объекты исчезают всюду, где появляются функции. А где же появляются функции? Ныне повсюду. Сделайте то, что вы делаете практически каждый день, — возьмите телефонную книгу. И одновременно сделайте то, чего вы никогда не делаете, — на мгновение задумайтесь об этой телефонной книге. Что такое эта телефонная книга? Является ли она вещью, предметом, объектом? Юристы по-прежнему станут уверять вас, что она — предмет, но это не имеет никакого значения. Она все ещё называется вещью, но в этом проявляются ошибочные представления. Ведь для чего существует телефонная книга? Она индексирует телефонные соединения. Соединения — это не предметы, а отношения. Индексируются отношения с определённым предприятием, и это имеет решающее значение. Какое же это предприятие? В нашем случае это телефонная станция. И как же в телефонной книге осуществляется эта индексация? Так, что некоторым образом индексируется, нумеруется отношение определённого лица к этому предприятию. Но что такое нумерация? Свидетельство того, что утрачена самостоятельность предмета, что индексируются уже не вещи, предметы и объекты, а отношения. Этот процесс имеет решающее значение, и, однажды обратив на него внимание, мы будем повсюду вновь и вновь обнаруживать его. Предприятие — это система индексации; оно есть то, что возникает тогда, когда исчезает самостоятельность предметов. Нумерация — составная часть иного метода, называемого нами сегодня нормированием или стандартизацией. Вступая на путь стандартизации, вещи, предметы и объекты как таковые должны исчезнуть, и не только потому, что с точки зрения стандартизации они уже не индексируются как вещи, предметы и объекты, а прежде всего потому, что индексируется их отношение к определённому предприятию. Но, должны мы спросить, какое всё это имеет отношение к языку? Является ли язык вещью, предметом или объектом? Является ли он тем, что противостоит или противополагается нам (εναντίον)? Нет, всем этим он не является, но включает всё это в себя. Вещность, предметность, объектность нашего языка предполагает, что сам язык не является вещью, предметом или объектом ни в качестве звука, ни в качестве знака, ни как слово, фраза или период, ни как разговор, стихотворение или рассказ. С этим связано то обстоятельство, что трудности, которые сегодня предмет создаёт для изобразительных искусств, нельзя назвать в той же степени характерными и для литературы. Они иначе проявляются также и в музыке, и в хореографии. Кроме того, нам следует обдумать следующее. Беспредметность, как она понимается современными живописцами, сама по себе не является функцией. Беспредметность не является и рабочим методом. То, что предмет создаёт для художника трудности, то, что он исчезает, есть нечто более серьёзное, более всеобъемлющее, чем любой научный и технический рабочий метод. Мы не можем сказать, что исчезновение предмета является лишь следствием использования этого метода. Дело обстоит прямо противоположным образом. Наши научные и технические рабочие методы возможны лишь потому, что предмет исчезает. Если физик-теоретик воздерживается от каких бы то ни было объяснений, если ему кажутся подозрительными любые описания, если он более не имеет доступа к самим элементарным частицам и довольствуется изложением нашего знания об их поведении, то чем он тогда занимается? Он индексирует отношения, и в этом он не одинок. Делает ли он это целиком и полностью по собственной воле, в силу своей абсолютной власти? Нет, поскольку он не смог бы делать это, если бы уже не существовало предприятия как системы индексации. И это относится и к конструктору машин, и ко всем остальным. Взгляните на любую машину. Является ли она вещью, предметом или объектом? Нет, мы уже не можем рассматривать её в таком качестве. Мы можем правильно понять её сущность, если признаем, что она уже утратила свою предметную самостоятельность. Как табличка с названием улицы существует для того, чтобы индексировать отношения и соединения, указывая на некое предприятие, — так и машина, привлекая наше внимание, указывает не на самое себя, а на нечто другое. Она подчинена планированию, стандартизации, автоматизации, и мы должны иметь это в виду, когда пытаемся понять сущность машины. Мы окружены механизмами, и при их включении представляющее собой систему индексации предприятие индексирует нас самих. Включая и выключая эти механизмы, мы устанавливаем определённые отношения с предприятием. Поскольку окружающие нас артефакты уже не различаются как вещи, предметы и объекты, они должны быть пронумерованы и стандартизированы. Если этого не происходит, то даже специалист будет не в силах найти нужную деталь машины. Все отношения и все способы индексации отношений в данной ситуации сугубо функциональны, а там, где на первый план выступают функции, исчезают вещи, предметы и объекты. В этом процессе есть нечто чуждое нам и даже зловещее; к тому же сегодня ещё никому не ясен его масштаб. Зловещим в нём является то, что исчезновение предметов влечёт за собой и исчезновение личности. В этом также проявляется всеохватывающий характер этого процесса. В мире артефактов человек одновременно является и господином и слугой этих артефактов; он сам становится артефактом, когда воспринимается лишь с точки зрения своих функций, когда индексируется лишь его отношение к предприятию. Сюрреализм (неудачно выбранное название) — что это такое? Очевидно, это образ действий, при котором реализм (предметы) уже потерял своё значение. Здесь нечто верно подмечено, однако много и путаницы. Ведь одновременно мы отовсюду слышим, что выдвигается требование предметности. То, каким образом оно выдвигается, всякий раз приводит к распредмечиванию предмета. На что же ориентируется это требование предметности? Отнюдь не на предметы. Предметно ли яблоко? В этом вопросе, и это несложно понять, есть нечто абсурдное. Предмет никогда не бывает предметным, предметным может быть лишь поведение человека по отношению к нему. Предметность же этого поведения, в свою очередь, может проявляться в предметах. Но к чему ведёт требование предметности, если оно затрагивает не предметы, а функции? На телефонной, электрической и других станциях индексируются соединения, отношения к предприятию. Это уже не здания, принадлежащие миру предметов, а предприятия. Жилые дома и ландшафты вследствие увеличения количества соединений превращаются в предприятия. В выдвижении требования предметности по отношению к зданиям, в которых расположены предприятия, заключается определённое противоречие; от них можно требовать разве только то, чтобы стала зримой их функция, предприятие, а это означает, что можно требовать лишь их распредмечивания. Поэтому в порядке вещей, что трансформаторные станции уже не заключаются в капсулы зданий, а в виде голой аппаратуры устанавливаются в поле, благодаря чему становится видимой их функция. Нет ничего менее предметного, чем автозаправочные станции, которыми сегодня усеяны все дороги. Это уже не архитектурные сооружения в старом смысле, и они уже не испытывают предметного отношения к себе человека как личности. Бензоколонки — это соединения; они расположены на дорогах и улицах, потому что дороги и улицы сами являются соединениями, отношениями к механизированному предприятию. То же самое относится и к световой рекламе, освещающей по ночам наши крупные города. В ней нет ничего предметного, того, что отвечает предметному предназначению; повсюду мы видим лишь разрушающую предметность функцию. Власть функции и предприятия, индексирующего функции, сегодня велика, и нельзя не заметить, что это предприятие захватывает всё более и более обширные области, что его пункты управления контролируют все большие и большие площади, что реализуется некий универсальный рабочий план, задуманный в планетарном масштабе. За это научное и техническое оснащение нужно платить. С точки зрения плана наша наука и наша техника не свободны; их работа направляется им. С точки зрения плана наука и техника представляются тем прогрессивным состоянием разделения труда, которое определяется единым планом. Трудно представить, что наука и техника смогут уклониться от этого плана, что они остановят его реализацию. Например, никакое объединение физиков-ядерщиков и техников сегодня не в состоянии остановить развитие атомной теории и атомной техники. Почему сегодня это невозможно? Потому, что план уже существует. Потому, что историческое развитие неумолимо движется, и учёные и техники не в силах ни управлять им, ни остановить его. Историческое развитие — это не то же самое, что развитие науки и техники. Возможно, в центре этого движения царит глубокий покой, полное молчание. Но мы пребываем в этом движении и вынуждены пройти сквозь него. Какое же отношение, вновь спросим мы, всё это имеет к языку? Весьма тесное, и всё то, что было сказано нами выше, было необходимо для понимания рассматриваемой нами проблемы. Вернёмся ещё раз к логическому исчислению, как его разрабатывал Лейбниц. Его план был несовершенен, поскольку он исключал логику отношений и апеллировал к грамматике. Место исчисления Лейбница заняли более общая логика высказываний и логика предикатов. Впоследствии, как можно предвидеть, её место займёт логика функций. Но её задачи сможет решать машина. Всю область кибернетики можно понимать как функционально упорядоченную, поэтому распоряжаться ей будут функционеры. А теперь ещё раз подумаем о естественном, определённом языке как о языке для всех и для каждого, как о чём-то общем, универсальном, а не инструментальном, как о том, что не может находиться в чьем-то распоряжении, как о чём-то действительном для всякой области, будь то искусство, наука или техника. Вопрос теперь состоит в том, может ли язык пониматься как соединение, как отношение к предприятию, как место индексации этих отношений к предприятию? Не понимается ли он всё больше и больше именно таким образом? Не понимается ли он, исходя из возможности и способа его употребления, как некая инструкция по эксплуатации? Не содержит ли в себе любое мыслимое исчисление одновременно и инструкцию по собственной эксплуатации? Ведь всякий расчёт включает в себя руководство по эксплуатации. Пропаганда, реклама — что это? Не что иное, как голос предприятия, индексирующего и фиксирующего отношения. В пропагандистской речи уже заложено, что языком распоряжаются как инструментом. Это означает, что пропаганда представляет собой расходование, способ потребления, во власти которого оказывается язык. Инструкции по потреблению и производству появляются как грибы после дождя, и в них может использоваться лишь такой язык, который включён в процесс расходования. Но заглянем чуть дальше и спросим: а может ли сам язык стать функцией, превратиться в центральный пункт связи с предприятием? Если бы это было так, то язык из Можно ли понимать государство как центральный пункт некоего предприятия, как систему индексации отношений? Как автоматически функционирующий механизм, предполагающий наличие лишь функций и функционеров? Для такого понимания существуют серьёзные основания, поскольку сегодня человек в значительной мере индексируется предприятием, рассматривается сточки зрения функционирования аппаратуры и организации труда. С этим связаны глубокое отчуждение, неуверенность и страх, поскольку, находясь между гигантскими протезами рабочего, то есть механического плана, человек лишён и собственного места, и уверенности в себе; он зажат между этими протезами, они словно тиски. Этот централизованный автоматизм уничтожает любые различия и разделения, ибо он признает лишь расположенные под прямым углом стандартизированные швы и соединения, уничтожающие всякую образную и предметную взаимосвязь. Этот автоматизм характеризуется исчезновением границ. Но там, где исчезают границы, возникает страх; страх — это не что иное, как потеря границ, потеря дистанции. В то лее время страх — это отчуждение. Ведь сегодня процесс отчуждения заявляет о себе в произведениях абсолютно всех искусств, и все они заняты осмыслением отчуждения, размышлением о корнях чуждости. Сегодня ощутимо отчуждение не только в отношении наглядных образов, в отношении вещей, предметов и объектов, но и самоотчуждение, а также отчуждение в отношениях между людьми. Это осмысление отчуждения несомненно представляет собой по-настоящему важную задачу, но несомненно и то, что мы должны преодолеть это отчуждение и прийти к новому доверию. Не вызывает сомнений, что в рамках предприятия, индексирующего отношения, поэзия невозможна; невозможны ни лирика, ни эпос, ни драма, ибо поэзия не может быть понята как пространство, в котором индексируются отношения к предприятию. В этом пространстве не может развернуться трагический или комический конфликт. Более того, в этом пространстве невозможна и наука, если она не сводится к выполнению требований плана. Бдительность — полезная вещь, и наше сознание нуждается не в ослаблении, а в усилении. Но это должно быть не то сознание, которое направлено на какой-либо отдельный сектор окружающего нас мира, а сознание языковое. Язык — это не сектор. Мы не можем просто быть бдительными; мы бдительны по отношению к чему-либо определённому, и хорошо, если это чего-либо никак себя не проявляет. Мы должны размышлять, а не думать о чём-либо, подобно человеку, преследующему некую idee fixe и ничего не видящему вокруг. Мы не должны уподобляться водителю, для которого пешеход является лишь помехой дорожному движению. Невозможно осветить бессознательное и подсознание искусственным светом и увидеть корни, которые могут нечто открыть нам лишь потому, что сами принадлежат царству мрака. Мы нуждаемся не в психотехнике, а в языке, ибо лишь в нём можно обнаружить критерии истины. Из языка могут вырасти многочисленные и разнообразные способы вычисления, но из всех этих вычислений никогда не сможет вырасти язык. Язык включает в себя своё собственное исчисление. Об этом не должны забывать даже те занимающиеся вычислениями учёные, которые отказываются от естественного языка. Они правы, утверждая, что язык не является логически строгой, непротиворечивой структурой. Он не может и не должен ей быть, поскольку включает в себя всю логику, всю строгость, все противоречия. Мы сами суть язык, и там, где мы не являемся языком, мы уже не можем встретить друг друга. В сфере вычисления такие встречи столь же немыслимы, как дружеские объятия. Ясность, точность, строгость, непротиворечивость — всё это превосходные определения. Но нам не следует забывать, что как таковые они — негативные определения и подобны пустым сосудам. Прозрачность — также весьма неплохая вещь, но она ничем нам не поможет, если мы не находимся внутри её. Если нет тела, любая прозрачность бесполезна. |
|
Оглавление |
|
---|---|
|
|