1. Конституирование средневековой личности в трудах АвгустинаВ «Исповеди» Августин провозглашает установку на познание Бога: «… надо ли сначала познать Тебя или воззвать к Тебе. Но кто воззовет к Тебе, не зная Тебя?» Однако как можно познать Бога, который, по словам самого Августина, есть Тайна и Непостижим? И о каком познании говорит Августин?» К огда я воззову к Нему, — говорит Августин в «Исповеди», — я призову Его в самого себя… Господи, Боже мой, ужели есть во мне нечто, что может вместить Тебя… Меня не было бы, Боже мой, вообще меня не было бы, если бы Ты не был во мне. Нет, вернее, меня не было бы, не будь Не странно ли звучат эти речи: Бог во мне, Другим важным фактором того времени являлось всё более осознаваемое ощущение неподготовленности среднего человека к пониманию и усвоению христианского учения, в основных чертах уже выстроенного. Дело в том, что в христианство широким потоком стали вливаться язычники и античные люди. Новообращённый «ветхий» человек (неважно, кем он был — древним германцем или римлянином) традиционно считал, что его душа подобно стихии совершает кругооборот жизни и смерти, что в мире, который мыслится неизменным, правят множество богов, что судьба человека от него самого не зависит. Напротив, в христианском учении утверждалось, что душа человека находится в напряжённых нравственных отношениях с Творцом и от того, чью сторону человек примет, полностью зависит его судьба. «Новый» человек рассматривал мир как созданный Богом и «преходящий». Сам Бог понимался не только как закон и бытие (Отец и Святой дух), но и как нравственная личность (Христос). Мог ли ветхий человек, только что принявший христианство, при всём своём желании понять новое учение, если он видел всё иначе? Очевидно, нет. Чтобы стать настоящим христианином, он должен был измениться, причём кардинально. Именно эту задачу решают идеологи и подвижники христианства и стараются помочь решить её другим, обычным людям. «В середине Следует отметить, что Августин перевыполнил задание не только по объёму, он помимо изложения своего религиозного опыта и пути был вынужден набросать описание нового человека, обсудить его сущность и отличие от человека ветхого. При этом опираться Августин мог только на самого себя, поскольку именно в себе он имел опыт преображения ветхого человека и рождения человека нового — христианина. Как писал ещё Татиан: «Я не стараюсь, как обыкновенно делают многие, подтверждать свои мысли чужими мнениями, но излагаю то, что сам увидел и узнал. В исторические эпохи, подобные рассматриваемой, новый образ человека может быть создан только за счёт усилий отдельных личностей, забегающих вперёд во времени. Но эти личности должны на «Исповедь» Августина по многим параметрам может считаться не только философско-религиозным, но и эзотерическим текстом. Как правило, эзотерические учения начинаются с критики существующих форм жизни и культуры, как неподлинных и иллюзорных. И в «Исповеди» немало мест посвящено прямой или косвенной критике языческих форм жизни и философствования. Впрочем, здесь Августин всего лишь идёт по стопам других христианских мыслителей, которые, начиная со второго века, критикуют многобожие, образ жизни граждан Империи, античные представления о душе человека и сущности мира и так далее. Другой важный сюжет эзотерических учений — описание духовного переворота, происходящего с человеком, который, с одной стороны, осознает невозможность привычного существования в обычном мире, с другой — выходит на идею спасения, содержащую веру в существование подлинной реальности и жизни. Для Августина подлинная реальность — это христианский Бог. Обнаружению этой реальности предшествует тяжёлая душевная борьба Августина с самим собой. «О, как желал Чтобы идти по эзотерическому пути, человек должен нащупать твёрдое основание жизни и мышления, независимое от принятых в культуре, общераспространённых устоев. В эзотеризме таким основанием обычно выступает личное бытие эзотерика, однако понятое уже в модусе подлинного существования. Для Августина это — «внутренний человек», непосредственно общающийся с Богом. Но как убедиться, что внутренний человек не является обманом чувств или воображения Августина, ведь другие мыслители отрицают подлинную реальность эзотерика, напротив, они утверждают, что существует нечто другое? Ответ эзотерика таков: критерий достоверности и истинности в моём существовании, в очевидности той подлинной реальности, которую я обретаю. Августин говорит: как я могу сомневаться в существовании Бога, если всё моё существование подтверждает это, если «И сами мы, — пишет Августин, — в себе узнаем образ Бога, то есть сей высочайшей Троицы… Ибо и мы существуем, и знаем, что существуем, и любим это наше бытие и знание. Относительно этих трёх вещей мы не опасаемся обмануться какой-нибудь ложью, имеющей вид правдоподобия… Без всяких фантазий и без всякой игры призраков для меня в высшей степени достоверно, что я существую, что я это знаю, что я люблю. Я не боюсь никаких возражений относительно этих истин со стороны академиков, которые могли бы сказать: «А что если ты обманываешься?» Если я обманываюсь, то поэтому уже существую. Ибо кто не существует, тот не может, конечно, и обманываться» [2, «Внутренний человек, — замечает Неретина, — начинается с любви к Богу, эта любовь порождается «неким светом и неким голосом, неким ароматом и некой пищей, и некими объятиями» [67, Но может быть, все это метафоры и изящная словесность? Ни в коем случае. Эзотерик, достигший наконец подлинной реальности, не только ощущает её вполне натурально, но и переживает самые интимные свои желания, оказывается захвачен событиями, о которых он мечтал много лет. Эзотерический характер переживаний Августина подтверждает ещё одно наблюдение. Многие эзотерики подчёркивают мысль о том, что войти в подлинную реальность можно лишь при условии, если удастся полностью свернуть обычные чувства и мысли, если сознание человека будет находиться в состоянии внутренней активности, без её проявления вовне. Когда это произойдёт, подлинная реальность придёт сама и человек переживёт настоящее счастье, поскольку прикоснётся к спасению. Если, пишет Августин, в человеке умолкнет волнение плоти, исчезнут представления о земле, воде и воздухе, умолкнет и сама душа, выйдя из себя, о себе не думая, если наступит полное молчание, то заговорит сам Бог, и услышим Слово Его не из плотских уст, не в загадках и подобиях, как сейчас, когда мы вышли из себя и быстрой мыслью прикоснулись к Вечной Мудрости, над всем пребывающей. Если такое состояние могло бы продолжиться, если вечная жизнь такова, какой была эта минута постижения, то разве это не то, о чём сказано: «Войди в радость господина Твоего?» Обретя в своей личности и подлинной реальности твёрдое основание, эзотерик начинает сложную двойную работу: с одной стороны, он познает приоткрывшуюся ему подлинную реальность, с другой меняет, переделывает себя в направлении, позволяющем ему в конце концов попасть в эту реальность. Мои исследования эзотерических учений показывают, что устройство подлинной реальности эзотерика отвечает его идеалам и личности, другими словами, мы можем сказать, что, попадая в подлинную реальность, эзотерик «летит в самого себя» или, если осмыслять это процесс рационально, что в форме эзотерических переживаний и познания он рефлексирует свою личность. Но одновременно, в форме рефлексии своей личности, эзотерик познает и окружающий его мир. Все эти моменты можно проследить «Логика Августина, — пишет Неретина, — парадоксальна. Она остаётся такой же и при попытках анализа «ничто». Для Августина очевидно, что не было ничего, из чего Бог мог создать мир… Бог есть Мысль, Мысль же, как мы видели, всегда связана с направлением внимания на нечто «Я понимаю хорошо, что все тела движутся во времени; но чтобы движение самих тел составляло самое время, этого ни При изучении души эзотерическая трактовка личности приводит Августина к выдвижению на первый план И ещё одно наблюдение подтверждает эзотерический характер усилий Августина. Эзотерик постоянно вынужден констатировать противоречия между своими идеальными устремлениями и реальными желаниями и привычками (по идее, он всегда должен решительно становиться на сторону первых, однако не всегда это получается). Так, Августин, рассказывая о том, как он пришёл к вере, вспоминает, что его душа отказывалась подчиняться самой себе, но это, по мнению Августина, не означает, что в человеке есть две разные души добрая и злая. «Я одобрял одно, — сетует Августин, — а следовал другому… Тело охотнее подчинялось душе, нежели душа сама себе в исполнении высшей воли своей, водной и той же субстанции моей, тогда как, казалось, достаточно было бы одного хотения для того, чтобы воля привела его в действие… Но да исчезнут от лица Твоего, Боже… те, которые, видя две воли в борьбе духа нашего, утверждают, что в нём существуют два духовных начала противоположного естества, одно доброе, а другое злое. Питая такие нечестивые мысли, они сами признают себя злыми; между тем могли бы быть добрыми, если бы отказались от этих мыслей» [1, Ещё раз обратим внимание: вполне в духе эзотеризма рефлексию души и своего религиозного опыта Августин оборачивает в сакральное и наоборот. Например, окончательный выбор в пользу Бога Августин объясняет тем, что Бог его «выкупил»: «Я решил пред очами Твоими не порывать резко со своей службой, а тихонько отойти от этой работы языком на торгу болтовнёй… уйти, как обычно, в отпуск, но не быть больше продажным рабом: я был Тобой выкуплен» [1, Но эзотеризм был формой, сущность же творчества Августина в нашей интерпретации сводится к построению схем и образов средневековой личности, ориентированной на Священное писание и работу по перестройке ветхого человека. Особенностью средневековой личности является конкретная диалектика свободы и необходимости, суть которой состояла в признании в рамках корпоративных отношений и веры в Бога личной свободы человека. «Даже самые высокие права, — пишет X. Ортега- Несколько иначе, чем Августин, проблему свободы и необходимости решает Северин Боэций. В последнем своём произведении «Утешение философией», написанном перед смертью в тюрьме, он задаётся вопросом, почему Бог допускает несправедливость. Ставится этот вопрос, имеющий непосредственное отношение к судьбе Боэция, при обсуждении проблемы природы «случая», которому при наличии Божественного провидения вроде бы не остаётся места. «Ярче и определённее, — пишет Боэций, — очерчивается долг мудрости, когда блаженство правителя Разрешение этой коллизии Боэций видит в особой трактовке случая не как реальности, а как «знака провидения», значение которого скрыто от человека. Тем не менее, осуществляя разумный, нравственный поступок, характеризующийся направленностью к Благу (Богу), человек перестаёт быть рабом случая. Смысл провидения состоит, по Боэцию, не в том, чтобы сообщать вещам необходимость, при которой исключается сама возможность случая и всё возвращается к идее судьбы, Наметив схемы и образы средневековой личности, Августин, с одной стороны, создал условия для конституирования и формирования этой личности, с другой — принципиальную возможность её мыслить. Действительно, становление личности предполагает формирование самостоятельного, личностного поведения человека (как я подчеркнул, в специфически средневековом смысле). В свою очередь, самостоятельное поведение невозможно без особой семиотики и представлений, задающих «образ себя». Схемы и образы средневековой личности, намеченные Августином, как раз и выполняют эту функцию, то есть задают «образ себя», с помощью которого средневековый человек начинает строить самостоятельное поведение и устанавливать отношения с другими людьми и властью. На основе этих схем и образов средневековый человек также осознает себя и рассуждает по поводу себя, получая новые знания. ДобавлениеВ творчестве Платона и Августина философия и эзотеризм ещё слиты, поскольку не сформировалась специфическая рефлексия эзотерического мироощущения и опыта. В трактатах Псевдо-Дионисия Ареопагита, написанных в первой половине VI века, мы находим уже достаточно развитое эзотерическое учение (Неретина относит его к мистическому богословию). Псевдо-Дионисий ясно формулирует три основных положения эзотеризма: о том, что существуют две реальности — обычный мир и подлинный (Бог), причём ценностью обладает именно второй, что основная цель жизни — обретение подлинной реальности, наконец, что условием этого является преобразование и преображение человека, включающие духовную и психотехническую работу. «Божество, — пишет Псевдо-Дионисий, — превыше любого слова и любого познания, и вообще пребывает по ту сторону бытия и мышления» [цитируется по: 67, Цель жизни человека, идущего по эзотерическому пути, его Псевдо-Дионисий называет «посвящённым» — «обожение» и обретение «сверхразумного («истинного, чистого и единообразного») знания». При этом подчёркивается, что посвящённый не должен передавать своё знание непосвящённым, то есть это знание именно «эзотерическое» (тайное). «Только смотри, чтобы об этих вещах не услышал кто из непосвящённых; так я называю людей, погрязших среди сущего, воображающих, будто над сущим нет ничего пресущественного, и мнящих собственным разумом понять Того, Кто «мрак сделал покровом своим» [67, Чтобы обожиться, посвящённый, с одной стороны, должен направить все силы своей души на решение этой задачи (как пишет Псевдо-Дионисий, «напряжённо устремиться к таинственным созерцаниям», что совершается «в неудержимом, отрешённом и чистом исступлении из самого себя и из всего сущего» [67, Сначала нужно отрешиться от «всего видимого и от органов чувств» и «очиститься», сюда же относятся «предположительные догадки» о Божественном начале. «По совершению очищения, то есть «при полном бездействии познавательных энергий», желающий познать Бога «лучшей своей частью соединяется с всецело Непознаваемым». На границе, которую перешагивает постигающий высшее начало, происходит своего рода преображение: в глазах Бога предельное человеческое знание становится «совершенным незнанием». Пройдя все ступени восхождений, познающий погружается во мрак. Этот мрак, однако, имеет особую оптику: он пресветел. Молитва есть инструмент, благодаря которому это «совершенное незнание» преображается в «сверхразумное знание». В таком состоянии Божество «собирает», или «охватывает», «схватывает «человека» [67, Неретина показывает, что мистический опыт посвящённого Псевдо-Дионисий истолковывает также «в виде иерархической лестницы постижения, где иерархия подчинена идее богоподражания, основанной на принципах соразмерности и аналогии… Само создание такой иерархии оказало весомое влияние на средневековую жизнь, обозначив вехи мистических постижений Бога. Мышление по аналогии первый акт познания Бога как Причины сущего, «познание неведением» — второй «божественный акт» постижения. Познание неведением состоит в постепенном отрешении от всего сущего, заставляющем ум выйти из самого себя и сверхмысленно соединиться с Премудростью, достигнув просветления» [67, Неретина видит значение творчества Псевдо-Дионисия, в частности, в том, что он, жёстко противопоставив обычную жизнь Божественной, внутреннее состояние Бога и события, которые можно пережить, сделал невозможной мифологию и одновременно расчистил путь для теологии. «Теология резкой чертой, покровом, отделена от профанной жизни. Идея покрова, завесы стала играть важную роль для понимания идеи преображения, серьёзной, напряжённой подготовки души в мир иной. Эта подготовка связана с иным, чем в мифе, пониманием опыта. Церковь, литургия, проповедь, таинства (вместе с душевной сосредоточенностью) образуют личный мистический опыт переживаемого христианином некого события… Ни о какой жизни Бога нет речи, в то время как в мифе между жизнью богов и жизнью людей нет границы, и та, и другая обозримы» [67, Если же иметь в виду мою логику рассуждения, то вклад ПсевдоДионисия можно понять как создание предпосылок для формирования средневековой личности. Только в отличие от Августина, Псевдо-Дионисий опирается на другой, «мистический» вариант эзотерического опыта. В нём подлинная реальность более жёстко и последовательно, чем у Августина, противопоставляется обычной жизни, кроме того, и путь к Богу понимается более бескомпромиссно, как решительное преображение всей личности. Однако с точки зрения предпосылок средневековой личности оба вклада (Августина и Псевдо-Дионисия) дополняют друг друга. 2. Опыт изучения творческого пути Мишеля ФукоМой Фуко. Вспоминаю начало замечательной статьи Марины Цветаевой «Мой Пушкин». Там Марина пишет, что, ранив Пушкина в живот, Дантес ранил всех нас [128]. Лучше гуманитарное отношение к автору не выскажешь. Попробую теперь отрефлектировать свою «рану», заставляющую меня пристрастно относиться к Фуко. По сути, речь идёт о двух моментах: творчестве Фуко и его личности. Познакомившись с работами Фуко, я понял, что его система взглядов близка к методологической, У Фуко несколько иные представления и понятия, например, дискурса, диспозитива, правил и практик, но, тем не менее, я утверждаю, что его система родственна методологической. Например, Фуко неоднократно подчёркивал, что он не просто историк, а историк мысли (то есть его интересует, скажем, не столько история секса, сколько мышления о сексе). Он не ограничивается анализом тех или иных феноменов, но подвергает критике и распредмечиванию представления и понятия, в которых они мыслятся. Фуко предложил такой способ исторической реконструкции явлений, когда они трактуются как порождаемые (конституируемые) в социальных практиках, а также дискурсах. Этот ход мысли вполне сопоставим с методологическим, где любое явление рассматривается как артефакт Не менее для меня привлекательна и личность Фуко. С одной стороны, он был обычным человеком, типичным «героем нынешнего времени», в том смысле, что не избежал многих проблем, характерных для современного мыслителя и интеллектуала. Будучи совершенно одиноким, особенно в молодости остро переживал свою нестандартную половую ориентацию, не имел семьи в обычном смысле слова (хотя много лет Фуко жил со своим близким другом), мучился экзистенциальными проблемами, умер от спида. С другой стороны, Фуко был социально активным человеком, инициатором ряда известных общественных начинаний (например, организатором движения «антипсихиатрии»), резко критиковал современное буржуазное общество, всю жизнь пытался разрешить экзистенциальные проблемы, рассматривал мышление как одну из главных ценностей. Лично для меня обе эти стороны личности Фуко достаточно привлекательны (за исключением половой ориентации), Но меня Фуко интересует ещё с одной стороны. Хотелось бы проследить и понять ходы и логику его мысли. При этом возможны два разных случая: материал и теоретические соображения можно будет организовать достаточно одназначно, то есть в результате будет получена одна интерпретация, и второй случай — одназначности не удастся достигнуть, другими словами, одинаково правдоподобны будут две или больше интерпретаций творчества. Выбор одной из альтернативных интерпретаций определяется моими пристрастиями и отношением к изучаемому автору. Так Социокультурный контекст творчества Фуко. Основное направление движения его мысли. Хотя здесь будут рассмотрены некоторые обстоятельства жизни Фуко и отдельные влияния на него, я не собираюсь изображать дело так, что именно они определили идеи и творчество Фуко. Эти обстоятельства и влияния создали благоприятный фон для соответствующих идей, не более того, но В своих последних статьях Фуко приписывает Платону создание концепции «эпимелии» — буквально «заботы о себе», на происхождение которой, по мнению Фуко, оказали влияние политические установки Платона: умение заботиться о себе являлось предварительным условием заботы о других (то есть политического действия). Но в связи с этим невольно вспоминается императив матери Фуко, любившей повторять: «Что важно, так это управлять самим собой» [122, Вот как он сам во взрослом состоянии отрефлексировал этот момент. «Угроза войны, — вспоминает Фуко, — была нашим горизонтом, рамкой нашего существования. Именно происходящие в мире события — в гораздо большей степени, чем семейная жизнь, — были субстанцией нашей памяти. Я говорю «нашей», так как уверен, что большинство мальчиков и девочек в тот момент имели сходный опыт. Наша частная жизнь действительно была под угрозой. Может быть, поэтомуто Если иметь в виду период образования в высшей школе (Фуко учился в Париже в Высшей нормальной школе), то интерес Фуко к истории дополняется, с одной стороны, увлечением под влиянием своего преподавателя Жана Ипполита философией, прежде всего гегельянской, с другой — относительно кратковременным (примерно два года) хождением в марксизм. Гегель и Маркс, точнее, их методы реконструкции Абсолютной Идеи духа и Капитала, вспоминаются, когда читаешь исследования Фуко по археологии знаний, а марксизм — когда пытаешься понять общественную деятельность Фуко и его отношение к буржуазному обществу. В 1978 году свой альянс с компартией, на собрания которой он даже не ходил, Фуко представляет таким образом: «Для меня политика была определённым способом производить опыт в духе Ницше или Батая. Для того, кому после войны было двадцать лет, то есть для того, кто не был захвачен миром событий и моралью, присущей такой ситуации, как война, — чем же для него могла быть политика, когда речь шла о выборе между Америкой Трумэна и Советским Союзом Сталина? Или между старым французским Отделением рабочего интернационала и христианскими демократами? Вместе с тем для многих из нас, для меня — во всяком случае, было абсолютно очевидно, что положение буржуазного интеллектуала, должного функционировать в качестве преподавателя, журналиста или писателя внутри этого мирка, — это нечто отвратительное и ужасное. Опыт войны… с очевидностью показал нам срочную, неотложную необходимость Критический и бунтарский дух Маркса чувствуется Но если Вероятно, на почве изучения экзистенциализма и феноменологии, а также осознания собственного опыта жизни Фуко, правда, значительно позднее, приходит к идее работы на собой, ориентированной на конституирование себя («вырывание себя у «себя») и «выслушивание» личного через общественное. «Идея некоторого опыта-предела [expérience-limite], функцией которого является вырывать субъекта у него самого, — пишет Фуко, — именно это и было для меня важным в чтении Ницше, Батая и Бланшо; и именно это привело к тому, что, какими бы академичными, учёными и скучными ни были книги, которые я написал, я всегда писал их как своего рода прямые опыты, опыты, функция которых — вырывать меня у меня самого и не позволять мне быть тем же самым, что я есть» [111, Интеллектуальная развилка и выбор пути. В этом пункте может возникнуть закономерный вопрос: а каким образом Фуко теоретически соединяет гегельянство-марксизм с феноменологией-экзистенциализмом? Первый подход, например, в качестве исходной реальности полагает или разворачивающуюся абсолютную Идею, или общественную практику, в которой субъекты (личность) выступают всего лишь материалом; второй подход, напротив, кладёт в основание реальности именно личность и её сознание. Судя по биографическому материалу, первоначально Фуко склонялся к приоритету субъективного подхода. В частности, он выступает с идеей «антропологического проекта», но, правда, одновременно пытается истолковать личность в марксистских понятиях (отчуждения и тому подобное). Но очень скоро Фуко резко меняет ориентацию: полностью отказывается от второго подхода в пользу первого. Возможно, в принятии этого решении сыграло рассуждение «по Канту», то есть сдвижка с «обусловленного на условия»: что, спрашивается, детерминирует поведение и сознание личности, если не язык, практика и другие культурно-исторические образования? Обсуждая этот поворот в творчестве Фуко, С. Табачникова пишет: «Только в одном месте находим слова, которые могли бы помочь понять, как для Фуко совмещались эти два способа мысли: «… Если эта субъективность умалишённого является одновременно и призванностью миром, и заброшенностью в него, то не у самого ли мира следует испрашивать секрет этой загадочной субъективности?» (Maladie mentale et personnelle. — Вот здесь мы подходим, быть может, к сути той трансформации, которую претерпела мысль Фуко на рубеже Здесь я не могу удержаться от сопоставления выбора Фуко с аналогичным предпочтением В целом Фуко делает похожий шаг, с одной поправкой: он не редуцирует, подобно Щедровицкому, субъекта к функциональному элементу деятельности и мышления, а ставит своей целью показать, что субъект не только является производным от языка и общественной практики, и именно в этом своём качестве и должен быть взят в анализе, но также как существо изменяющееся. Поясняя в 1981 году свой выбор и подход, Фуко пишет: «Я попытался выйти из философии субъекта, проделывая генеалогию современного субъекта, к которому я подхожу как к исторической и культурной реальности; то есть как к Если говорить о моей собственной позиции, то она, конечно, ближе к Фуко, чем к точке зрения Щедровицкого. В конце Понятие диспозитива и оценка общественных феноменов. Если продумать логику творческой мысли Фуко, то можно наметить следующую схему. Осуществив кардинальный выбор в пользу культурно-исторического описания реальности, Фуко начал с анализа того, что лежало как бы на поверхности — с языка и вещей (многие, наверное, помнят его известную книгу «Слова и вещи»). С этого возникает интерес Фуко к дискурсу, который первоначально понимался просто как высказывающая речь о вещах и мире. Однако уже в исходном пункте анализа у Фуко подразумевался особый контекст существования языка и вещей, а именно общественная практика, которая рассматривалась, с одной стороны, в историческом и культурном планах, с другой — в социальном, как отношения власти и управления. Продолжая сравнение с творчеством Щедровицкого и его последователей, следует отметить, что московские философы под влиянием логических исследований начали с анализа знаний и мышления, которые также брались в контексте исторической общественной практики. Затем вполне в духе требований кантианского разума Фуко переходит к анализу тех условий, которые обусловливали существование (жизнь) языка и вещей. Исследования Фуко показывают, что это, Примерно в это же время представители Московского методологического кружка переходят от анализа знаний и мышления к анализу деятельности, внутри которой и знание и мышление истолковываются как элементы. Третий в логическом отношении шаг Фуко — переход в поисках детерминант и условий (теперь уже относительно правил и практик) к анализу властных отношений. Замыкаются все три слоя анализа Фуко на основе понятия диспозитива, который наиболее обстоятельно рассмотрен им на материале истории сексуальности. Щедровицкий замыкает свои слои исследования в два этапа: сначала на идею деятельности (она объявляется исходной реальностью), затем на идею «мыследеятельности», которая помимо планов деятельности и чистого мышления содержит план коммуникации (то есть тоже некоторый социальный аспект). Параллельно на всех трёх этапах мыслительного движения шла критика традиционных представлений. В связи с этим, например, понятие дискурса у Фуко имеет два разных смысла: «публичный» дискурс, декларируемый общественным сознанием, обсуждаемый в научной и философской литературе, и «скрытый дискурс», который исследователь (в данном случае Фуко) выявляет, реконструирует в качестве истинного состояния дел. С одной стороны, Фуко постоянно описывает и подвергает острой критике публичные дискурсы, с другой — реконструирует и анализирует скрытые дискурсы (например, показывает, что секс в буржуазном обществе не только не третируется и не подавляется, как об этом пишут многочисленные авторы, а, напротив, всячески культивируется и поддерживается, помогая реализации властных отношений). В связи с важностью замыкающего систему Фуко понятия диспозитива рассмотрим его более подробно. Итак, метод Фуко — это движение от публичных дискурсов-знаний к скрытым (реконструируемым) дискурсам-практикам и от них обоих к таким социальным практикам, которые позволяют понять, как интересующее исследователя явление (например, секс или безумие) конституируется, существует, трансформируется, вступает во взаимоотношения с другими явлениями. И наоборот, это движения от соответствующих социальных практик к скрытым и публичным дискурсам. Понятием, схватывающим этот метод Фуко, правда в онтологической форме, является понятие «диспозитива». «Что я пытаюсь ухватить под этим именем, пишет Фуко, так это, Во-вторых, то, что я хотел бы выделить в понятии диспозитива, это как раз природа связи между этими Гетерогенными элементами. Так, некий дискурс может представать то в качестве программы некой институции (то есть публичного дискурса. — Под диспозитивом, Может возникнуть законное недоумение: что же это за понятие, совмещающее в себя такое количество несовместимых признаков? Ну, Здесь имеет смысл отметить, что основные представления мышления, деятельности и мыследеятельности в московском методологическом кружке также были неоднородны, соединяя в себе несколько разных дисциплинарных областей: теорию познания, семиотику, герменевтику и теорию коммуникации, генетический и системный подходы, некоторые (объективистские) аспекты психологии и социологии. При этом неоднократно подчёркивалось, что теория деятельности задаёт новую организацию предметов и дисциплин. Используя понятия диспозитива, дискурса, властных отношений и ряд других (одновременно конституируя их), Фуко предпринимает анализ целого ряда феноменов (безумия, сексуальности и тому подобное), выступающих одновременно как культурно-исторические и индивидуально-психические образования. Например, он показывает, что современное понимание сексуальности возникает под влиянием таких формирующихся в Здесь возникает принципиальный вопрос, почему так получилось, чем была обусловлена негативная оценка сексуальной жизни человека Нового времени: природой сексуальности или же ценностными установками самого Фуко? Думаю, что именно последним обстоятельством, точнее, применяемым Фуко методом исследования и родимыми пятнами марксизма. Что собой представляет метод реконструкции, используемый Фуко? Современный вариант генетического анализа, предполагающий естественно-научную трактовку изучаемого объекта. Действительно, сексуальность в исследовании Фуко рассматривается как культурно-историческое образование, разворачивающееся по определённым законам. Эти законы Фуко и пытается описать, занимая, как он думает, относительно сексуальности чисто объективную позицию. Но фактически это позиция человека, отрицательно ( Ещё одно соображение методологического характера. В естественной науке изменение объекта понимается как происходящее не под влиянием Но если не принимать реконструкцию Фуко, то как тогда строить объяснение? Думаю, следующим образом. В период Итак, перед читателем два варианта реконструкции (я, естественно, наметил только схему такой реконструкции), какой же из них более правдоподобен? Возможно, читателю поможет то обстоятельство, что сам Фуко в последние годы переходит к совершенно другому типу анализа, где рассматривает античную любовь и сексуальность уже как совершенно нормальное в культурном отношении явление. В беседе с Франсуа Эвальдом Фуко говорит?» Э то парадокс, который удивил меня самого, — даже если я немного догадывался о нём уже в «Воле к знанию», когда выдвигал гипотезу о том, что анализировать конституирование знания о сексуальности можно было бы, исходя не только из механизмов подавления. Что поразило меня в Античности, так это то, что точки наиболее активного размышления о сексуальном удовольствии — совсем не те, что связаны с традиционными формами запретов. Напротив, именно там, где сексуальность была наиболее свободна, античные моралисты задавали себе вопросы с наибольшей настойчивостью и сформулировали наиболее строгие положения. Вот самый простой пример: статус замужних женщин запрещал им любые сексуальные отношения вне брака, однако по поводу этой «монополии» почти не встречается ни философских размышлений, ни теоретической заинтересованности. Напротив, любовь к мальчикам была свободной (в определённых пределах), и именно по её поводу была выработана целая теория сдержанности, воздержания и несексуальной связи. Следовательно, вовсе не запрет позволяет нам понять эти формы проблематизации» [122, Пересмотр ценностей. Движение к философии «спасения». Почему же Фуко в последний период своего творчества намечает другой способ реконструкции истории общественных и индивидуальных явлений? Можно выделить по меньшей мере два обстоятельства, обусловивших подобную трансформацию. Первое было связано с тем, что, осознавая собственную общественную практику и свои ценности, Фуко решительно расстается с марксистской установкой на переделку мира. Вместо этого он вырабатывает новый подход. Фуко не отказывается нести посильную ответственность за ход общественных событий и истории, но считает, что это возможно лишь при определённых условиях. Необходимым условием общественной активности личности, утверждает теперь Фуко, является внимательное выслушивание истории и общественной реальности с тем, чтобы понять, как А вот ещё одно размышление Фуко, важное для понимания его новой позиции, теперь уже о левых интеллектуалах. «Длительное время, говорит он в одной из бесед 1976 года, — так называемый «левый» интеллектуал брал слово — и право на это за ним признавалось — как тот, кто распоряжается истиной и справедливостью. Его слушали — или он претендовал на то, чтобы его слушали, — как того, кто представляет универсальное. Быть интеллектуалом — это означало быть немного сознанием всех. Думаю, что здесь имели дело с идеей, перенесённой из марксизма, причём марксизма опошленного… Интеллектуал, дескать, выступает ясной и индивидуализированной фигурой той самой универсальности, тёмной и коллективной формой которой является якобы пролетариат. Вот уже многие годы, однако, интеллектуала больше не просят играть эту роль. Между теорией и практикой установился новый способ связи. Для интеллектуалов стало привычным работать не в сфере универсального, выступающего образцом, справедливого-и-истинного-для-всех, но в определённых секторах, в конкретных точках, там, где они оказываются либо в силу условий работы, либо в силу условий жизни (жилье, больница, приют, лаборатория, университет, семейные или сексуальные отношения)» [122, Второе обстоятельство было не менее существенным. Применение разработанного Фуко метода «критической истории» приводило к такой картине действительности, в которой личность и её поведение были полностью обусловлены социальными отношениями и реальностью. Получалось, что человек может только плыть по течению, следуя неумолимым законам общественного и исторического развития. Но этот вывод из собственных исследований никак не мог устроить Фуко, который со студенческих лет не просто сочувствовал философии экзистенциализма и феноменологии, но и сам был весьма активной общественной фигурой. Но и это не все. Был ещё один момент, для философа, может быть, даже более важный. Представления о мире и человеке, полученные Фуко, не позволяли ему понять, а как он должен жить сам, в чём состоит его путь к «спасению». Философия «спасения» (в одной из статей я назвал её эзотерической) — это такая философия, которая не только даёт осмысление человеческого бытия, но и говорит, какова цель жизни любого человека, не исключая, естественно, и самого творца данной философии, а также как эту цель реализовать. Уже философия Платона может считаться такой. В ней цель жизни человека и самого Платона задаётся идеей обретения божественного мира идей с помощью занятий философией и совершенствования себя и окружающей земной жизни. Философия Мераба Мамардашвили — один из известных мне последних вариантов философии «спасения». Например, Мераб Мамардашвили в своих «Лекциях о Прусте» трактует свою философскую работу как особый духовный опыт спасения, в ходе которого человек уясняет и открывает другой мир (миры) и учится жить в нём [65, Однако уже Аристотель, вышедший, как известно, из школы Платона, создаёт философскую систему, в которой нет прямого указания, как жить самому философу. И представления Фуко, развитые в основных его работах, не отвечали на подобный вопрос. Но Фуко тяготел к тому, чтобы получить ответ на вопрос о том, как ему жить, именно в собственной философской системе. В последний период своего творчества он упорно ищет решение этой задачи, которая соединяется в его сознании с проблемой преодоления человеком социальной обусловленности. Нельзя сказать, что Фуко решил эту задачу, но во всяком случае несколько важных ходов он намечает. Самый естественный (с точки зрения предыдущего хода мысли) состоял втом, что среди практик, конституирующих человека, Фуко находит (открывает) такие, которые помогают человеку меняться и развиваться. Эти практики он называет «практиками (техниками) себя», считая, что даже моральное поведение человека не могло сформироваться без их влияния. «Если придерживаться, — пишет Фуко, — известных положений Хабермаса, то можно как будто бы различить три основных типа техник: техники, позволяющие производить вещи, изменять их и ими манипулировать; техники, позволяющие использовать системы знаков; и, наконец, техники, позволяющие определять поведение индивидов, предписывать им определённые конечные цели и задачи. Мы имеем, стало быть, техники производства, техники сигнификации, или коммуникации, и техники подчинения. В чём я мало-помалу отдал себе отчёт, так это в том, что во всех обществах существуют и другого типа техники: техники, которые позволяют индивидам осуществлять — им самим — определённое число операций на своём теле, душе, мыслях и поведении, и при этом так, чтобы производить в себе некоторую трансформацию, изменение и достигать определённого состояния совершенства, счастья, чистоты, сверхъестественной силы. Назовём эти техники техниками себя. Если хотеть проделать генеалогию субъекта в западной цивилизации, следует учитывать не только техники подчинения, но также и «техники себя»… Я, возможно, слишком настаивал на техниках подчинения, когда изучал лечебницы, тюрьмы и так далее. Конечно, то, что мы называем «дисциплиной», имеет реальную значимость в институтах этого типа. Однако это лишь один аспект искусства управлять людьми в наших обществах. Если раньше я изучал поле власти, беря за точку отсчёта техники подчинения, то теперь, в ближайшие годы, я бы хотел изучать отношения власти, отправляясь от «техник себя» … Я не думаю, чтобы могла существовать мораль без некоторого числа практик себя. Бывает так, что эти практики себя оказываются сцепленными со структурами кодекса — многочисленными, систематическими и принудительными. Бывает даже, что они почти стушевываются в пользу этой совокупности правил, которые и начинают выступать потом как сущность морали. Но случается также, что эти практики образуют самый важный и самый активный очаг морали, и что именно вокруг них развёртывается размышление. В этом случае практики себя приобретают форму искусства себя, относительно независимого от моральных законов. Христианство весьма заметным образом усилило в моральном размышлении принцип закона и структуры кодекса, даже если практики аскетизма и сохраняли в нём очень большое значение» [122, В связи с таким решением возникают два принципиальных вопроса: а разве сами техники себя не обусловлены, а также каким образом они преодолеваются? Как Фуко отвечает на второй вопрос, можно понять на материале той же морали. В одной из бесед он говорит: «Поиск такой формы морали, которая была бы приемлема для всех — в том смысле, что все должны были бы ей подчиниться, — кажется мне Речь, стало быть, идёт о том, чтобы критику, отправляемую в форме необходимого ограничения, трансформировать в практическую критику в форме возможного преодоления»… Ибо этот дискурс, как и баховская фуга, только обрывается, но не заканчивается и, так же как она, обрывается как раз на том месте, где вступает тема, которая могла бы стать «монограммой» философского имени автора — этого философа Но как Возвращаясь к разделу «Мой Фуко», хочу заметить, что путь, проделаный Фуко, и его поиски, и даже решения мне весьма близки. Хотя я иду своей дорогой, творчество Фуко позволяет мне лучше понять проблемы, которые я решаю и над которыми мне ещё предстоит думать. 3. Читая и обдумывая Мераба МамардашвилиЯ довольно поздно открыл для себя Мамардашвили, хотя познакомился с ним задолго до того, как стал читать его работы. Помню поразившую меня беседу на встрече, посвящённой памяти талантливого одессита Эдика Зильбермана, с которым я немного дружил и который, уехав в США, трагически там погиб. Присутствовавший на этой встрече Мераб Константинович рассказывал о своём отношении к Александру Зиновьеву и его только что появившемуся роману «Зияющие высоты». При этом Мераб сказал, что для человека духа не важно, где жить, но важно как, а для него самого неотъемлемы частная жизнь, дружба и уважение к человеку, поэтому он не понимает Зиновьева, призывающего к «окопной войне» со всеми и считающего, что люди в России делятся на три категории: быдло и стадо, элиту, которая цинично стрижёт это стадо, и немногочисленных гениев; к ним Зиновьев, естественно, причислял, прежде всего, себя. С этой встречи я стал присматриваться к Мерабу Константиновичу и читать его работы. Если его, появившаяся незадолго до смерти, книга «Как я понимаю философию» показалась мне прозрачной, то последняя, изданная уже посмертно, поначалу выглядела не менее тёмной, чем «Каббала», но постепенно захватила меня полностью. Именно эту книгу «Лекции о Прусте», главным образом, Не меньшие недоумения возникают при попытке понять, какую позицию Мамардашвили занимает относительно текста Пруста или его творчества и что собственно он делает в своих лекциях? Складывается впечатление, что Мераб Константинович принимает буквально все у Пруста, все его понятия, даже отдельные слова, что он всего лишь рассказывает нам о том, что говорил и думал Пруст, стараясь при этом, так сказать, рабски не отступать от оригинала ни на йоту. Но, с другой стороны, постепенно за текстом и личностью Пруста, всё больше их заслоняя, даже вытесняя, встают текст и фигура самого Мамардашвили — с его философией и путём, так что, в конце концов, возникает подозрение, что роман Пруста был всего лишь поводом для собственных размышлений Мераба Константиновича. А что за чудовищные понятия создаёт М. Мамардашвили, описывая Пруста?» П афосы», «божества» и «Богини», «темнота», «поворот глаз души», «поворот сердца», «нулевое состояние», «ныряние в себя» и так далее. Разве это философские или психологические понятия, скорее образы и метафоры. Да и само построение текста больше напоминает художественные эссе, чем серьёзные философские размышления. Мераб Константинович всё время кружит, возвращается к тем же самым темам, расцвечивает их на разные лады, и, кажется, может продолжать свои рассуждения вечно или, наоборот, остановиться, закончив лекции, в любой точке. Всё это свидетельствует о том, что книга Мамардашвили — крепкий орёшек, что для её понимания нужны особые ключи. Первый ключ это то, как Мераб Константинович понимает философию и философскую работу. Нетрадиционно с современной точки зрения, но вполне традиционно, если иметь в виду линию философии, идущую от Платона. По сути, философия Платона парадоксальна: это и философия и нефилософия, и поиск истины, то есть познание себя и мира, и жизненный путь, работа, получившие в современной литературе название «эзотерических». «Философией в Прусте, — пишет М. Мамардашвили, — я называю некоторый духовный поиск, который проделывается Прустом-человеком на свой страх и риск как жизненная задача; не как рассуждение, не как построение эстетической или философской концепции, а как задача, которую древние называли спасением» [65, Здесь требуется пояснение. Очень рано, ещё когда Мамардашвили (вместе с А. Зиновьевым, Г. Щедровицким и Б. Грушиным) самоопределялся в философии, он выбрал марксизм, но не как философскую доктрину, а как личный, почти эзотерический путь. Вспоминая об этом времени в интервью, данном Нужно заметить, что в те годы, а речь идёт о Итак, философия как жизненный путь человека, как спасение души. При этом Мамардашвили прямо связывает «спасение» с тем, что Платон обозначал как возможность философу «блаженно закончить свои дни», то есть обрести бессмертие и божественное состояние души. «Следовательно, — пишет М. Мамардашвили, — когда я говорю про универсальную душу, то вы прекрасно понимаете, что это живое существо… Это — не в вас и не во мне, а между нами. В Нетрудно установить почти прямую смысловую линию от этих пояснений Мамардашвили к исходному замыслу великого Платона. Сценарий этого замысла был следующий. Человек может «блаженно закончить свои дни», то есть стать бессмертным, если он обратится к своей душе и создаст для неё условия, возвращающие душу к её божественной природе. Для этого он должен осуществить познание, уяснить мир с помощью доказательства, чисел и чертежей. «Когда же душа, — говорит Платон устами Сократа, — ведёт исследование сама по себе, она направляется туда, где все чисто, вечно, бессмертно и неизменно, и так как она близка и сродни всему этому, то всегда оказывается вместе с ним, как только остаётся наедине с собой и не встречает препятствий. Здесь наступает конец её блужданиям, и, в непрерывном соприкосновении с постоянным и неизменным, она и сама обнаруживает те же свойства. Это её состояние мы и называем разумением, правильно?» [83, Второй ключ к пониманию лекций Мамардашвили даёт нам ощущение его личности. В результате чтения лекций постепенно возникает (во всяком случае возник у меня) образ двойной личности ПрустаМамардашвили, отбрасывающей свет на многие странности. Конечно, это не обычная личность, а личность эзотерически ориентированного художника и философа. Личность, занятая поиском истины и спасения, тонко и необычно чувствующая, живущая творчеством и вечными темами. Личность достаточно одинокая и странная. С обыденной точки зрения, даже больная, ведь эта личность каждое утро не узнает себя, каждый день теряет почву под ногами, перестаёт ощущать, жива она или нет. Но это не болезнь, а духовная, мистическая жизнь и работа. «Просыпающийся человек устами Пруста задаёт себе вопрос: почему, просыпаясь, я это я, а не другой? Об этом, — говорит Мамардашвили, — стоит подумать». И дальше: «… Мы начинаем понимать, что это мистическое ощущение есть, конечно, попытка человека вернуться и возобновить некое элементарное чувство жизни как Если обычный человек живёт в устойчивом, неизменном мире и себя ощущает константным, то мир (и внешний и внутренний) ПрустаМамардашвили постоянно распадается, истаивает в воздухе как мираж и поэтому требует такого же постоянного воссоздания. «Реальность, пишет Мамардашвили, — существует для нас лишь в той мере, говорит Пруст, в какой она воссоздана мыслью… то есть единственным видом применения энергии является применение её на расковывание, на изменение самого себя, как единственного носителя и исполнителя того, что предназначено. Ты должен на пустое место встать актом своего восприятия, своего состояния. Это то, что у Декарта называется cogito… всё это нужно возрождать и воссоздавать заново, и никто и ничто не может избавить человека от этого труда или, как выражается Пруст, от fardeau — от этой ноши, тяжести. Само человеческое состояние, а оно является человеческим в той мере, в какой человек освобождается от естественной игры страстей, — это состояние свободы. Это есть то, что каждый раз приходится возрождать» [65, Наконец, Пруст-Мамардашвили не просто эстет (хотя и эстет), а человек, живущий в искусстве и искусством, рождающийся в нём, для которого реальность искусства (более широко, реальность творчества, включая и занятие философией) — самая реальная, основная. В любой момент, пишет Пруст, художник должен слушаться и считаться лишь со своим инстинктом, почему искусство и есть то, что более всего реально, есть самая суровая школа жизни и действительный последний Суд. Мы, вторит ему Мамардашвили, «должны рассматривать искусство не как область занятия людей, которые специально для этого назначены (некоторые даже назначаются гениями), а как часть жизни, как то, что в нашей жизни необходимо делается работой мысли, которой эквивалентно создание произведения искусств». «Сам роман, — продолжает Мераб Константинович дальше, — как написанное произведение растёт как то, что могло бы содержать жизнь существа по имени Пруст, но не родившегося от родителей и не того, которого мы можем встретить в светском салоне, а существа, рождающегося в пространстве самого произведения… Роман, или текст, или произведение есть машина изменения самого себя» [65, Ну и, конечно, Пруст-Мамардашвили — пленник женской красоты, любви. Поклонник «богини любви», которая являет себя или в женской красоте Альбертины, или в переживании утраченного времени, или в переживании смерти. «Потому что когда мы стремимся к богине, — пишет Мераб Мамардашвили, — конечно же, не мы стремимся — это было бы бессмысленно и избыточно. Альбертина ничем не отличается от десятков тысяч других женщин, вполне способных заменить её. Значит, бег внутри человека и посредством человека это поиск, и потом смерть человека в Боге» [65, Третий ключ, или, может быть, ключик — это чётко прослеживаемое влияние идей западного и восточного эзотеризма, например дзенбуддизма (хотя, конечно, в принципе нельзя исключать сходного самостоятельного развития европейской мысли, см. [92; 93; 99]). Сначала о западном эзотеризме, то есть убеждении, что жизнь человека — это путь, ведущий из этого несовершенного мира в мир подлинный, путь, понимаемый, с одной стороны, как творчество личности (философское, научное, художественное, духовное), с другой — как обретение Веры. Мамардашвили — философ экзистенциального толка, понимающий свою жизнь как духовный путь, сознающий себя в лоне христианской культуры, продумывающий идеи Христа, Человека, Истины. Обсуждая творчество Марселя Пруста, он пишет: «Самое главное — в тексте Пруста наглядно виден путь человека. А «путь», по определению, если брать это слово с большой буквы, это путь, по которому человек выходит из Теперь о влиянии идей восточного эзотеризма. В «Лекциях» мы постоянно наталкиваемся на мысли, созвучные дзэн-буддизму и другим направлениям восточного эзотеризма. Например, это критика и отрицание стандартной новоевропейской личности с её константностью и круговой защитой. «Существует, — пишет Мераб Константинович, — закон сознательной психологической жизни: мы живём, стараясь в каждое мгновенье жизни выполнить, удержать Находим мы в лекциях Мамардашвили и весьма сильную и часто повторяемую многими эзотериками идею о том, что для прохождения в подлинную реальность необходимо блокировать, прекратить обычное сознание и восприятие нашего «Я». «Повторяю, — пишет Мамардашвили, — для восприятия этого описания нашей духовной жизни нужно блокировать в себе обыденные ассоциации» [65, Попробуем теперь, следуя данным ключам, сыграть «мелодию», то есть понять замысел и построение Мамардашвили. Очевидно, в основе всего лежит эзотерический замысел спасения. Но не классического варианта эзотеризма, когда предполагается состоявшийся эзотерик со всеми его способностями, равно как и существующий эзотерический мир с его законами. Для Мераба Константиновича и «подвизающийся» (философ или художник), как говорили в Средние века, и мир не существуют до работы и творчества. «Ведь между истиной, — и Ницше это показал, — замечает Мамардашвили, — к которой мы проходим, потому что приведены в движение, и нами всегда лежит пропасть зла и опыта. Или — ада, если пользоваться дантовским символом. И это означает, следовательно, что само действие сознания, пытающегося Следующий момент. Необходимое условие спасения, обретения подлинной реальности, которую Мераб Константинович иногда называет «универсальной человеческой душой» — «нырок в себя», переключение сознания с внешнего мира на свои состояния, работа с ними, уяснение своих изменений (если мы, замечает Мамардашвили, «уходим в глубинное «Я», то только там и через него мы выныриваем вто, что называется универсальной человеческой душой» [65, В рамках данного замысла многое становится понятным. Однако достоинство лекций не исчерпывается одним этим замыслом и его реализацией. Не менее существенно, что Мераб Константинович действительно пытается философски осмыслить целостный и живой опыт творчества большого художника, осмыслить так, чтобы не утерять ни целостности, ни витальности этого опыта. При этом он вынужден совершенно иначе использовать представления и понятия многих дисциплин — психологии, логики, искусствознания, истории. Все эти понятия берутся не Бросается в глаза определённое внутреннее противоречие позиции Мамардашвили. С одной стороны, он показывает, что все представления и содержания сознания, данные в опыте «подвизающегося» (философа или художника), обусловлены и конституированы его отношением, желаниями, работой, даже эволюцией его личности. «Каждый человек, как бы тащит за собой некий скрытый объём психической жизни, определяющий его структуру восприятия и делающий впереди него вырезку того, что он воспримет, на что прореагирует, что увидит и что он поймёт» [65, С другой стороны, Мераб Константинович рисует перед своими слушателями картину реальности, где всё определено, общезначимо, например, известно, что существует бессмертие, Боги, другая реальность, препятствие на пути к ней, и тому подобное, причём, что важно, утверждает, что человеческий опыт подчиняется неким общим, даже метафизическим законам жизни. Как же так, или Мамардашвили развивает концепцию своеобразной познавательной относительности, когда истина — это всего лишь наша интерпретация, опыт, или, напротив, отстаивает концепцию познавательной метафизики и натурализма, в этом случае, действительно, можно установить общие метафизические законы жизни и мира. Думаю, это противоречие не случайно, объяснить его можно отказом, не знаю уж сознательным или нет, осуществлять философскую или методологическую рефлексию. Мераб Константинович, предлагая в своих лекциях массу новых понятий и представлений, совершенно их не анализирует, не проясняет их смысла и границ. В лучшем случае он апеллирует к традиции, как, например, в использовании понятия Богинь и Богов. «Я, — поясняет Мамардашвили, — просто пользуюсь старой символикой. Но она не случайна, она рождена человечеством на довольно высоком напряжении медитации, она Но есть ещё один источник указанного противоречия. Мераб Константинович анализирует двойной опыт — собственный и Пруста, однако выдаёт его за опыт любого человека, то есть общечеловеческий опыт, на что, в частности, указывает убеждение в существовании «общих законов сознательной жизни». А ведь мы отмечали, что личность Пруста-Мамардашвили весьма своеобразная, непохожая на многие другие личности, например, Вашу или мою (хотя, естественно, Прежде всего происходит отказ от субстанциального понимания личности, она перестаёт пониматься онтологически. Современное понимание личности предполагает включение различных концепций. В этом плане личность — это не только то, что есть в человеке, но и знание о человеке, и рефлексия, и «сочинение себя человеком», о чём в своё время писал Второй план, витальный — специфичный для каждого человека или «субъекта» (группы, субкультуры), он обусловлен индивидуальной культурой и опытом жизни. Хотя каждый человек («субъект») находится в реальном взаимодействии с другими людьми, одновременно он может реализовать свой индивидуальный путь жизни. Так, один человек верит в Бога, и главное, живёт в соответствии с религиозными требованиями. Другой — атеист и соответственно живёт в мире рациональных отношений. Но и верующий может видеть и жить различно: христианин — одним образом, а буддист другим. Получается, что на одном уровне (социетальном) опыт жизни у всех людей одинаковый и, следовательно, истина одна (американский экспериментатор-психотехник Лилли относит этот опыт к «согласованной реальности»), а на другом, витальном, сколько разных опытов жизни, столько существует реальных, как правило, не совпадающих между собой истин. На витальном уровне истина есть не просто принцип соответствия знания и действительности, но и способ реализации себя, способ самоорганизации своей жизни. Именно на витальном уровне, вероятно, справедлива формула, высказанная однажды Лилли: «В сфере ума то, что считаешь истинным, истинно или становится истинным в пределах, которые предстоит определить из опыта». Мераб Константинович сказал бы здесь другими словами: «У каждого свой эзотерический путь спасения, который может пройти только он сам». Наконец, почти каждый человек входит в «согласованную реальность» и одновременно в какие-нибудь личные, «несогласованные», то есть принадлежит обоим планам. В соответствии с принципом личностной относительности наше видение и мир (реальность) условны, но не в том смысле, что их нет. Они, конечно, существуют, однако если признаются другие реальности, не совпадающие с нашей, то необходимо признать, что наша реальность и видение (так же, кстати, как и другие) существуют не в социетальном плане, Но как в этом случае решается проблема свободы? В старой картине мира человек был абсолютно свободен именно как личность, мир или природа рассматривались только как условия, которые он должен учитывать. В конце концов, человек, как и Бог, на место которого он встал, мог сделать все: убить другого, переделать природу, возомнить себя Богом и так далее. Он мог, однако уже не как Бог, убить даже самого себя. В новой картине мира, при новом понимании человека, необходимо мыслить, что моя свобода принципиально ограничена природой иных сил, например, природой Культуры, других людей, наконец, моей собственной природой. Поэтому столь важно «выслушивать» себя, других, Время. В этом смысле человек свободен и произволен в весьма узкой области. Но в чём тогда смысл наших действий и свободы, если не в Боге и не в спасении? Думаю, что смысл и энергию человек может почерпнуть, с одной стороны, в правильном понимании времени (Культуры), его проблем, путей их разрешения, с другой — в уяснении своей природы, своих устремлений. Да, современный человек вынужден себя постоянно воссоздавать в своей константности и автономии. Но что это означает, как это возможно, на что при этом человек может опираться? Кажется, что только на самого себя и Разум, однако именно они сами в современной культуре нуждаются в опоре и воссоздании. Анализ показывает, что, воссоздавая себя, мы реально опираемся на помощь других, на саму творческую работу (усилия) по воссозданию (в том смысле, что анализируем её неудачи или же её ограниченные возможности), что в этой работе мы изобретаем средства самой работы (знаки, приёмы и так далее — всё, что Фуко называет дискурсами), что наши усилия являются эффективными лишь в той мере, в которой они совпадают с общим ходом нашей эволюции (развития), а также поддерживаются извне ситуацией, в которой мы находимся. Другими словами, воссоздать себя — это значит не только работать над собой, изменять, преобразовывать себя, но и выслушивать Реальность, встраиваться в дискурс, высвобождать место для встречи с самим собой, высшими силами, Богом; вообще, каждое своё усилие сверять с усилиями иных сил и реальностей. Теперь несколько соображений о понимании эзотеризма (нашу позицию см. [91; 92; 99]). И здесь нет ясности: с одной стороны, Мераб Константинович говорит об эзотеризме достаточно натуралистически (что, мол, есть иная подлинная реальность, реальность божества, бессмертие и так далее), с другой — показывает, что подлинная реальность — это реальность наших состояний, нашего жизненного пути. Первое понимание — это традиция платоновского эзотеризма, второе — традиция дзэн-буддизма, отрицающая объективацию подлинной реальности как мира вне активности и сознания человека. От Платона идёт ещё одно понимание эзотеризма — как культурной работы. Платон считал, что конечной прагматической целью эзотерической философии является преображение этого мира по образцу мира божественного, мира идей (об этом он чётко говорит в «Государстве»). И опять неясность: в одних случаях Мамардашвили трактует эзотерический опыт действительно как культурную работу, например, как творчество и реальную практику жизни, Закончить размышления над лекциями Мамардашвили я хотел бы обозначением собственных границ. Хотя многие темы и переживания Мераба Константиновича мне понятны, тем не менее моё мироощущение существенно отличается от мерабовского. Как методолог я не верю ни в независимый, объективный мир, ни в душевные состояния сами по себе, всё это должно быть пропущено сквозь опыт моей жизни, а также методологический и философский анализ. Всё должно быть распредмечено, заново осмыслено и собрано, причём только на тот срок, пока моя эволюция и опыт подтверждают данное видение и понимание. За пределами этого начинается новая работа. Означает ли сказанное, что я отрицаю общезначимость и Реальность, как данные нам всем? И да, и нет. Я имею дело со своим ощущением общезначимости и Реальности и стараюсь их провести в жизнь, но, одновременно, понимаю, что другие стяжатели истины и красоты имеют другое ощущение этих данных всем реалий. В этом смысле я отказываюсь отвечать на вопрос, как устроена общезначимость и Реальность, в чём их сущность. Лучше их определить как конечный пункт и место наших совместных усилий и путей. Кардинальный вопрос: достижимы ли сегодня совместные усилия и пути? Ответ на него может дать только жизнь и наша работа в этом направлении. 4. Становление личности и творческий путь Георгия Петровича Щедровицкого23 февраля 2004 года. Георгию Петровичу Щедровицкому исполнилось бы 75 лет, а школа, которую он создал, в этом году отмечает пятидесятилетие. При жизни Щедровицкому не удалось в полной мере изложить свои научные и философские взгляды, но после его смерти благодаря усилиям его семьи и учеников все основные работы Щедровицкого были изданы, и поэтому, опираясь на них, можно воссоздать главные особенности и характер его философии. Приступая к решению это непростой задачи, я постараюсь реализовать два следующих принципа: опираться на эмпирический материал и факты (в данном случае опубликованные тексты Щедровицкого); реконструировать не только взгляды Щедровицкого, но и особенности реальной мыслительной работы, которую он в этот период осуществлял (с тем, чтобы сравнить первое со вторым), то есть я хочу понять взгляды Щедровицкого не сами по себе, Становление личностиСупруга Георгия Петровича Щедровицкого Возможно, меня чтение этой книги впечатлило больше остальных, и вот почему. Дело даже не в том, что я был одним из первых, как считал Щедровицкий, подающих большие надежды учеников, Человек, с первого дня нашего знакомства приобщавший меня к высокой философской культуре, к Марксу и Аристотелю, нередко презрительно говорил о культуре в целом, фактически как о мёртвом монстре, тормозящем наше продвижение вперёд. Мыслитель, создавший после войны одну из первых И вот, прочтя воспоминания Щедровицкого, я понял, и почему он назвал себя идеалистом, и многое из того, чего не понимал раньше. Эти воспоминания во многом примирили меня со своим учителем. Для меня его воспоминания выглядят как история становления уникальной личности, личности крупнейшего в нынешнее время философаметодолога. Причём сам Щедровицкий нашёл правильный ракурс изложения: это рассказ о себе и одновременно о времени, в котором он жил. Думаю, трагические события той эпохи, прежде всего строительство социализма, непрерывные посадки и война, часто способствовали формированию масштабной личности. Для Щедровицкого эта закономерность сработала с двойной силой, поскольку его семья состояла из незаурядных личностей. Например, дед по материнской линии, много возившийся с Юрой, «был удивительно интеллигентный русский крестьянин, который вырастил себя от самоощущения и представлений крепостного до ощущения себя хозяином страны, отвечающим за всё, что в ней происходило». Братья отца были крупными революционерами. Сам Пётр Георгиевич «участвовал в гражданской войне — Но интересны не только влияния, так сказать, социальные, общие для времени, но и индивидуальные. Например, мне многое прояснила фраза, сказанная Щедровицким по поводу своего отца: «И при этом, как я понимаю, он удивительно соответствовал своей профессии, своему призванию, поскольку его всегда интересовала в основном технология — как всё должно делаться» [134, По сути, индивидуальной была и ситуация, позволившая Щедровицкому, ещё будучи подростком, с одной стороны, уяснить двойственность сознания окружающих его советских людей, Особого разговора требует отношение Щедровицкого к литературе, характерный для него и не только для него «книжный запой». Это была общая черта времени: одни ребята целые дни пропадали на улице и, как правило, часто пропадали вообще (когда я вернулся из армии, большая часть моих сверстников сидела в тюрьме или уже отсидела), а другие, конечно, меньшая часть, жила не в этом мире, Для понимания становления Щедровицкого как личности важно отметить, какие книги он читал и любил. Это были исторические книги «В определённом смысле, — пишет Юра, — я жил историей XIX века, а книги Лависса и Рамбо были очень занятной подготовкой к пониманию реальных событий… вся сложная картина исторического анализа XIX века — его уровни, планы и срезы — стояли передо мной как живые» [134, Одновременно видение практически всех людей моего поколения с самых малых лет задавалось социалистической идеологией. Родители, педагоги, радио, газеты, на демонстрациях — все в унисон говорили одно и то же: социализм есть высшая форма свободы и демократии, нас ведёт к коммунизму мудрая партия и гениальный вождь Сталин, нашу свободу хочет задушить империализм, но окончательная победа будет за нами, и тогда восторжествует коммунизм. Щедровицкий чётко осознавал это влияние: «Вообще, — пишет он, — мир идеологии, марксистской идеологии, партийной идеологии — он Бытовые и социальные условия того времени весьма способствовали становлению самостоятельного поведения молодого человека, то есть личности. Наши родители строили социализм, после войны восстанавливали страну, а мы были полностью предоставлены сами себе. И как только приходило время, мы были вынуждены вырабатывать собственные представления о мире Лет десять тому назад я писал в «Кентавре», что Щедровицкий был эзотерической личностью. Он верил в существование двух миров, причём подлинным считал мир мышления; Щедровицкий жил мышлением Но в конце 1980 — начале 1981 года, когда Щедровицкий только надиктовывал свои воспоминания, он думает иначе, достаточно рационально и свою личность не забывает. «Итак, действительность моего мышления была задана и определена чтением большого количества книг… там в действительности мышления существовало моё представление о себе Надо сказать, удивительно точная рефлексия, обнажившая главную пружину собственной личности. Щедровицкий пишет, что и для Давыдова, Ильенкова, Зиновьева, Мамардашвили «вот такой определяющей реальностью, куда они помещали себя и где они существовали, тоже была историческая действительность», а для остальных, например, Теплова, Леонтьева, Радзиховского, «главным и определяющим являлись сиюминутные ситуации» [134, Он не просто вырабатывает собственную траекторию жизни. Обычный мир и других людей Щедровицкий оценивает как неправильно устроенные. Одни люди, убеждён Щедровицкий, живут идеальным содержанием, честно пробиваются к истине, а другие идут на всяческие компромиссы и только делают вид, что занимаются наукой. «Большой учёный, — говорит Щедровицкий, — не жертвует научной истиной (не надо бояться этих громких слов) ради Здесь не просто частное отношение Щедровицкого к учёным, здесь его личность выступает в маске Сократа. Как эзотерик Щедровицкий выбирает (его выбирает время) тот же путь, что и Сократ, который в «Апологии» говорил про себя, что если афиняне его убьют, то им нелегко будет найти ещё такого человека, который, смешно сказать, приставлен к городу как овод к лошади, большой и благородной, но обленившейся от тучности и нуждающейся в том, чтобы её подгоняли. Есть эзотерики и эзотерики. Одни, подобно Будде переделывают только самих себя, считая, что тем самым спасается и мир, поскольку они и есть мир. Другие, как Сократ или Платон, уверены, что и этот неподлинный мир должен быть переделан по образу мира подлинного. Как писал Платон в «Государстве» об особо искусных философах, они, «увидев благо само по себе, должны взять его за образец и упорядочить и государство, и частных лиц, а также самих себя, на весь остаток жизни». Заметим, здесь Платон в последнюю очередь предлагает переделывать себя (в отличие от «Пира», где именно эта работа ставится им на первое место), а Щедровицкий этим делом не занимался вообще. Он считал, что в переделке нуждается этот мир и другие люди, а не он сам, и замечу, что для того времени это было, действительно, так. В своих воспоминаниях Щедровицкий немало места посвящает обсуждению своей социальной неадаптированности и говорит о том, что он, подобно отцу, всегда попадал в конфликты. «Я постоянно, говорит Щедровицкий, — проходил через эти конфликты — с коллективом, с администрацией школы, с преподавателями» [134, Думаю, нет. Сократ не имел конфликтов со своими обвинителями, взгляды Сократа для них означали смерть. Поэтому обвинители предпочли уничтожить самого Сократа. Дело не просто в социальной неадаптированности и конфликтности, Становление Щедровицкого как эзотерической и сократической личности, на мой взгляд, объясняет и такой странный и абсурдный для него самого момент, как обвинения в том, что он был причиной смерти некоторых почтенных людей. Сам Щедровицкий списывает эти факты на витальность тогдашних дискуссий. Это верно, но верно и то, что как сократическая и эзотерическая личность Юра был в глазах некоторых его оппонентов настоящей угрозой для их существования. Слабые не выдерживали этих столкновений, более сильные успешно оборонялись, особенно эффективно те группы, которые были сплочены (например, ученики Выготского), а также группы институционализированные, например, на философском факультете МГУ. Был момент, когда они почти уже подготовили уничтожение Щедровицкого. «Ну а потом, — вспоминает Щедровицкий, — уже всерьёз обсуждался вопрос, не поместить ли меня в психиатрическую больницу, и об этом велись переговоры с комсоргом нашей группы Борисом Пышковым. Он был поставлен перед альтернативой: либо заявление на меня в органы, либо докладная о моей невменяемости. И тогда Борис Пышков, как он мне потом объяснял, выбрал из двух зол меньшее: как представитель общественности он написал заявление о необходимости поместить меня в психиатрическую больницу» [134, Наконец, ещё одна сторона личности. Щедровицкий формировался как человек действующий и творящий действительность и мир. Он не признавал сопротивления реальности, точнее, был уверен, что всегда это сопротивление преодолеет. В этом отношении он очень напоминал известных гуманистов эпохи Возрождения, фактически считавших себя херувимами (ангелами), а следовательно, уверенных, что человек, «славный и свободный мастер», всё может. «То, чего я не мог сделать, — размышляет Щедровицкий, — не касалось меня как личности. Если я не мог Эта особенность личности Щедровицкого в зрелые его годы очень бросалась в глаза. Подобно Демиургу, он создавал вокруг себя целый мир, настоящее силовое поле, попадая в которое люди сразу поляризовались — одни начинали идти вслед за Щедровицким, даже влюблялись в него, другие воспринимали Щедровицкого как настоящий вызов своему бытию. (Интересно, что и после смерти личность Щедровицкого продолжает поляризовать мыслящую аудиторию. И это продолжается по сю пору. Вот, например, вышла в свет обсуждаемая книга «Я всегда был идеалистом…». И сразу противоположные оценки и эмоции. Большая часть — восторженные или заинтересованные. Но есть и негативные.) Понятно, что в те далёкие С 1949 идо осени 1952 года, вспоминает Щедровицкий, «я совершенно отчётливо, как бы воочию — уже не только формальным знанием, но эмоционально, по ощущениям, по состоянию души — осознал свою отчуждённость всему тому, что происходило на философском факультете, неприятие мной всего духа и способа жизни этих людей, и осмыслил это не как своё отношение к этим конкретным людям, собравшимся здесь, в этих стенах, а как своё отношение вообще ко всему, что происходило вокруг» … я почувствовал «полную для себя невозможность существовать так, как жили и существовали люди, окружавшие меня, вступать с ними в Две жизненные коллизии, описанные в книге, всё же позволили Щедровицкому выработать трезвое, но не противоречащее установкам собственной личности отношение к жизни. Смысл его был в следующем: нужно найти нишу, где бы ты был свободен в своём творчестве, нельзя поступаться фундаментальными принципами, а тактически необходимо действовать, учитывая конкретную ситуацию. «Я, — говорит Щедровицкий, — извлёк из истории отца два принципа, которые и проверял дальше в своей жизни. Первый принцип: нельзя быть частичным производителем, надо искать такую область деятельности, где возможно быть целостным и всё, что необходимо для работы, для творчества, для деятельностного существования, всегда может быть унесено с собой. Короче говоря, я понял, что существование человека как действующей личности не должно быть связано с местом, с должностью, которую этот человек занимает. Чтобы быть личностью, надо быть свободным… И второе, что я понял тогда: вступая в борьбу, надо всегда предельно чётко и до конца рассчитывать все возможные альтернативы и чётко определять те границы, до которых ты способен и хочешь идти. Я понял, что разного рода непоследовательность сохраняет человеку жизнь, но лишает его самодостаточности и разрушает его личность. Наконец, Могу подтвердить, что Щедровицкий практически никогда не изменял этим принципам. В совокупности, эти принципы наряду с другими позволяли Юре проводить в жизнь эзотерические установки. Поскольку подлинный мир для Щедровицкого — это мир мышления, именно в мышлении он получает максимальные возможности, становится предельно эффективным. Этот момент Юра обнаружил уже в университете, когда ему в начале 1953 года удаётся предсказать приближающиеся события («буквально по месяцам, так, как оно потом реально и происходило»). Первая жена Щедровицкого, Наташа Мостовенко, через много лет спрашивала Юру: откуда он всё это знал, кто мог ему рассказать [134, Мне трудно сказать, в какой мере политические прогнозы Щедровицкого осуществлялись, я лично слышал от него только один. Если судить по опыту, окончательное становление личности предполагает не только самоопределение в области своих занятий, психологи сказали бы, профессиональное самоопределение, но, что более существенно, работу, направленную на выработку понимания происходящих в мире событий В начале 1952 года, рассказывает Щедровицкий, «я твёрдо решил, что основной областью моих занятий — на первое десятилетие во всяком случае, а может быть и на всю жизнь — должны стать логика и методология, образующие «горячую точку» в человеческой культуре и мышлении… я представлял себя прогрессором в этом мире. Я считал (в тогдашних терминах), что Октябрьская революция начала огромную серию социальных экспериментов по переустройству мира, экспериментов, которые влекут за собой страдания миллионов людей, может быть, их гибель, вообще перестройку всех социальных структур… И определяя для себя, чем же, собственно говоря, можно здесь заниматься, я отвечал на этот вопрос — опять-таки для себя — очень резко: только логикой и методологией. Сначала должны быть развиты средства человеческого мышления, а потом уже предметные, или объектные, знания, которые всегда суть следствия от метода и средств… первую фазу всего этого гигантского социального и культурного экперимента я понимал не в аспекте политических или социально-политических отношений, а прежде всего в аспекте разрушения и ломки всех традиционных форм культуры (вот почему Щедровицкий третировал традиционную культуру! — Владимир Владимирович Никитаев на сайте «Методология в России» ставит интересный и правильный вопрос: в какой позиции Щедровицкий выстраивал материалы своих воспоминаний, какую сверхзадачу, может быть, сам того не осознавая, он решал. После некоторых размышлений Никитаев определяет эту сверхзадачу («рамку» рефлексии) так — «выпадение в социальность». Пожалуй, отчасти, это верно. Но мне кажется, что в самом тексте книги содержатся ясные указания на эту сверхзадачу. «Понимаете, — пишет Щедровицкий, — человек в своём развитии до На мой взгляд, перед Щедровицким периодически вставала задача: не просто отрефлексировать свой путь, а оправдать его Интересно, понимал ли Щедровицкий, рассказывая историю своей жизни, что он обосновывает, социально оправдывает свою миссию как идеолога методологии, миссию своей школы? Если личность Щедровицкого стала немного понятной, то можно перейти к рассмотрению эволюции его научных и философских взглядов. Программа исследования мышленияВ начале От мышления Маркса Зиновьев сотоварищи перешли к анализу научного мышления, имея целью не только понять его, но также выработать логические представления и императивы для реформирования современного мышления. При этом, если Зиновьев склонялся к представлению исследования мышления в виде сложного диалектического процесса восхождения от абстрактного к конкретному, стремился понять мысль Маркса как его попытку воссоздать в знании сложное органическое целое, не упуская ни одной из его сторон, то Щедровицкий пошёл по другому пути. Вероятно, первое естественно-научное образование Щедровицкого, да и общий дух эпохи предопределили его отношение к мышлению. Идея историзма сохраняется, но изучение мышления теперь понимается в значительной мере как исследование по образцу естественной науки. Формулируются тезисы, что логика — эмпирическая наука, а мышление — это процесс и мыслительная деятельность, которые подлежат моделированию и теоретическому описанию. Вокруг Щедровицкого в этот период объединяются исследователи (И. С. Ладенко, Тем не менее речь всё же шла о логике, а не о построении естественной науки. Собственно логическая и философская установки отлились в идеи исторического анализа мышления, в требование рефлексии собственного мышления и логического контроля исследований, которые в этот период велись. Нужно также отметить, что деятельность представители «содержательно-генетической логики» (так назвали свой подход участники семинара Щедровицкого) понимали частично психологически, но больше по Марксу, как общественную практику, главную роль в развитии которой играют сами люди. Одновременно свою роль в науке они истолковывали в рамках философской традиции, идущей от Аристотеля через Ф. Бэкона и Декарта вплоть до Канта, а именно как творцов норм мышления. За этим стояли представления о единой мыслительной реальности и методах, которые строятся на основе законов мышления. Если Аристотель и Кант, чтобы оправдать эти претензии, апеллировали к тому, что через них действует сам Разум (Бог), то представители содержательно-генетической логики были абсолютно уверены, что они, подобно Марксу, — носители революционного мышления. Эта позиция подкреплялась также ориентацией на естественную науку (в связи с чем, возможно, под влиянием ранних методологических работ. — В первой программе этого коллектива, которую задним числом можно назвать «методологической», были зафиксированы как перечисленные идеи, так и результаты их реализации (схема двухплоскостного строения знания, представление мыслительного процесса в виде «атомов» мышления — конечного набора операций мышления, сведение операций к схемам замещения, и тому подобного [см. 133]). Если сравнить этот результат с исходным замыслом Зиновьева, то налицо разительное отличие: мышление было представлено не как сложное органическое целое, Всё это действительно позволяло вести эмпирическое исследование мышления, но мышления, взятого лишь со стороны объективированных знаковых средств и продуктов. По сути, анализировалось не мышление как форма сознания и индивидуальной человеческой деятельности, а «вырезанная» (высвеченная) естественно-научным подходом проекция объективных условий, определяющих мышление; эта проекция и называлась «мыслительной деятельностью». Обратим внимание на две особенности работы того периода. Выступая против формальной логики, Щедровицкий видел преимущество и даже пафос содержательно-генетической логики, с одной стороны, в деятельностной её трактовке, позволяющей Другими словами, деятельностная и семиотическая трактовки мышления фактически были исходными, но до поры до времени рассматривались как способы описания мышления, а не основная изучаемая реальность. Анализ ранних работ Щедровицкого показывает, что семиотическая трактовка мышления во многом сложилась под влиянием идей Второе обстоятельство, определившее формирование первой программы, связано с логикой работы будущих методологов. Как я старался показать на первых «Чтениях», посвящённых памяти Программа исследования деятельностиНа следующем этапе, на чиная с середины Но в середине Но тем не менее главным, как мне видится сегодня, было другое обстоятельство — переход Щедровицкого к новому типу работы. Практически прекратив исследование мышления, он осуществляет методологическую экспансию в духе Выготского (см., например, статью последнего «Исторический смысл психологического кризиса (методологическое исследование)» в нескольких областях: языкознании, педагогике, науковедении, дизайне, психологии. Те, кому удалось видеть эту работу, вероятно, запомнили блестящие выступления и доклады Щедровицкого во второй половине При этом всегда осуществлялся методологический поворот: от предметной позиции Щедровицкий переходил к анализу мышления, деятельности, понятий, ситуаций и прочего. Например, от исследования психики, чем занимается психолог, к анализу того, как психолог мыслит и работает, какими понятия пользуется, какие идеалы науки исповедует, какие задачи решает психологическая наука и что это такое и так далее. Щедровицкий не только заставлял своих слушателей обсуждать несвойственные им разнородные реалии (процедуры мышления, понятия, идеалы, ценности, ситуации в дисциплине, и тому подобное), но и предлагал новый синтез этих реалий, новое их понимание. В процессе анализа ситуаций в дисциплине и синтеза обсуждаемых реалий происходила реализация указанных выше ценностей и установок — исторического и деятельностного подхода, идеи развития, естественно-научного идеала, социотехнического отношения и так далее. Иначе говоря, научный предмет заново задавался именно с опорой на эти ценности и установки. Но почему, спрашивается, специалисты должны были следовать за Щедровицким, вместо своих объектов изучения переключаться на незнакомые им реалии, принимать предлагаемый синтез? Понятно, что одного обаяния Георгия Петровича здесь было недостаточно. Необходимо было подкрепить осуществляемую экспансию указанием на саму реальность. Однако посмотрим, какие к ней предъявлялись требования. Если вспомнить, что мышление в содержательно-генетической логике уже было связано с деятельностью, что деятельность понималась, ещё со времён Выготского и Рубинштейна, одновременно и как изучаемая реальность и как деятельность исследователя и практика, преобразующего реальность, что после Гегеля и Фихте деятельность получила эпистемологическое истолкование (в ней порождались и феномены сознания и понятия, и знания), то опознание (полагание) Щедровицким новой реальности как деятельности вряд ли может удивить. Не логика, а методологияПоскольку нормирование и организация мышления других специалистов рассматривались в тот период как главное звено работы, как деятельность, приводящая к развитию предметного мышления, суть мышления стали видеть именно в деятельности. Постепенно деятельность стала пониматься как особая реальность, позволяющая, Теоретико-деятельностные представления о «пятичленке» (структуре, содержащей блоки «задача», «объект», «процедура», «средства», «продукт»), о кооперации деятельности и позициях в ней (например, кооперации «практика», «методиста», «учёного», «методолога»), блоксхемное представление «машины науки», схемы воспроизводства деятельности и другие (см. [141]) позволили Щедровицкому, А как теперь должна была пониматься работа самого Щедровицкого и членов его семинара — ведь вместо разработки норм мышления они перешли к проектам развития научных предметов и дисциплин? Вот здесь и выходит на свет идея методологии как программа исследования и перестройки деятельности (включая мышление как частный случай деятельности), находясь в рамках самой деятельности. Именно на этом этапе, начиная со второй половины Но как возможно исследовать и менять деятельность, не выходя из неё? Щедровицкий отвечает: опираясь на идею рефлексии, системный подход и собственно методологическую работу по организации новых форм и видов деятельности. Если рефлексия позволяет понять, как деятельность меняется и развивается («Рефлексия — один из самых интересных, сложных Здесь требуется основательное разъяснение. По идее, и переход от предметной точки зрения к методологической, и новый синтез рефлексивных реалий (подходов, понятий, ситуаций в предмете, идеалов познания, и тому подобного) предполагают анализ этих реалий. Но если бы Щедровицкий пошёл этим путём, то, «Представления, накопленные в предшествующем развитии философии, связывают рефлексию, Другими словами, Щедровицкий решил не анализировать рефлексивные реалии (в данном случае знания, предметы, объекты и их функционирование, а также механизмы производства новых смыслов), а переопределить их (фактически, это редукция) в новом более простом и конструктивном языке. Что это за язык? Язык системного подхода (системно-структурный язык), в рамках которого теперь задаётся и деятельность. «Исходное фундаментальное представление: деятельность «система», — пишет Щедровицкий в работе 1975 года. «Исходные представления и категориальные средства теории деятельности» [141, Как известно, Кант хотел построить философию по образцу новой науки. Он не скрывает, что идеал такой науки для него задают математика и естествознание. Наличие в идеале новой науки этих двух дисциплин должно было бы вести к пониманию философии, как описывающей, с одной стороны, «формы мышления» (философия как математика), с другой — «законы мышления» (философия как естествознание). Но Кант утверждает, что трансцендентальная философия не содержит математических и естественно-научных способов мышления, а является трансцендентальной («чистой») логикой. При этом он понимает чистую логику одновременно как науку и систему правил. Правда, показывая, что «философское познание есть познание разумом посредством понятий, а математическое знание есть познание посредством конструирования понятий», Кант пишет, что следование в философии математическому методу «не может дать никакой выгоды», что математика и философия «совершенно отличны друг от друга и поэтому не могут копировать методы друг друга» [49, А вот как он характеризует трансцендентальную логику. Кант пишет, что она «содержит безусловно необходимые правила мышления, без которых невозможно никакое применение рассудка, и потому исследует его, не обращая внимания на различия между предметами, которыми рассудок может заниматься… Общая, но чистая логика, — продолжает он, — имеет дело исключительно с априорными принципами и представляет собой канон рассудка и разума, однако только в отношении того, что формально в их применении, тогда как содержание может быть каким угодно… В этой науке, следовательно, необходимо иметь в виду два правила. 1. Как общая логика она отвлекается от всякого содержания рассудочного познания и от различий между его предметами, имея дело только с чистой формой мышления. 2. Как чистая логика, она не имеет никаких эмпирических принципов, стало быть ничего не заимствует из психологии (как некоторые хотят этого), которая поэтому не имеет никакого влияния на канон рассудка. Она есть доказательная наука, и все для неё должно быть достоверно совершенно a priori» [49, Итак, чистая логика, по Канту, — это и правила мышления, и канон рассудка (разума), и наука, и система априорных принципов, и характеристика чистой формы мышления. Как это можно понять? Вспомним, что для Канта разум, с одной стороны, органическое природное целое, с другой — мышление людей. Если философия рассматривается в её отношении к разуму как природному целому, то она выступает как наука, а её основоположения как положения, фиксирующие законы разума. Если же предметом философии становится разум как человеческое мышление, в таком случае можно утверждать, что философия — это логика, и тогда её основоположения совпадают с правилами мышления. Наконец, если философию рассматривать как законодателя разума, то она есть канон рассудка. В качестве правил мышления, законов и канона философские основоположения, действительно, не должны зависеть ни от мыслящих субъектов, ни от конкретного содержания мысли, поскольку они описывают, как говорит Кант, чистые формы мышления. Однако с математикой всё обстоит не так просто. Дело втом, что, если Кант понимает философию как науку, напоминающую естественную (ведь только в этом случае можно было говорить о вечных и неизменных законах разума), ему необходимо было иметь или построить Но заметим, в «Критике чистого разума» есть особый слой терминов и понятий, который мы сегодня относим к структурно-системному мышлению. Так, Кант широко использует понятия «функции» (функции рассудка), «системы», «систематического единства», «целого», «анализа и синтеза», «связи», «обусловленности». Вот пример. «Рассматривая все наши рассудочные знания во всём их объёме, пишет Кант, — мы находим, что то, чем разум совершенно особо располагает и что он стремится осуществить, — это систематичность познания, то есть связь знаний согласно одному принципу. Это единство разума всегда предполагает идею, а именно идею о форме знания как целого, которое предшествует определённому знанию частей и содержит в себе условия для априорного места всякой части и отношения её к другим частям» [49, Анализ этой цитаты позволяет понять роль структурно-системных представлений в мышлении Канта. Его мысль и рассуждение движутся одновременно в двух плоскостях: плоскости представлений о разуме (это есть целое, все части и органы которого взаимосвязаны и имеют определённое назначение) и плоскости единиц (знаний, понятий, категорий, идей, принципов, и тому подобного), из которых Кант создаёт здание чистого разума. При этом каждая единица второй плоскости получает своё отображение на первой, что позволяет приписать ей новые характеристики, обеспечивающие нужную организацию всех единиц построения. Именно структурно-системные представления позволяют осуществить подобное отображение и Этот момент, в частности, объясняет, почему Кант настойчиво подчёркивает преимущество синтеза над анализом, а также важность установки на целое (единство): «Наши представления должны быть уже даны раньше всякого анализа их, и ни одно понятие не может по содержанию возникнуть аналитически. Синтез многообразного (будь оно дано эмпирически или a priori) порождает прежде всего знание, которое первоначально может быть ещё грубым и неясным и потому нуждается в анализе; тем не менее именно синтез есть то, что, собственно, составляет из элементов знание и объединяет их в определённое содержание» [49, Как же Кант осознает роль структурно-системных представлений при том, что системный подход был осознан только во второй половине XX в? В его философии эти представления могут быть отнесены к особого рода априорным основоположениям. С современной же точки зрения — это разновидность математики, её можно назвать «методологической». Действительно, понятия системы, функции, связи, целого, обусловленности, синтеза, анализа конструктивны и не зависят в философии Канта от содержания собственно философских понятий, то есть используются для схематизации рассматриваемого Кантом эмпирического материала. Другими словами, я утверждаю, что Кант всё же создал первый образец своеобразной «методологической математики». По сути, Щедровицкий для своего времени Если согласиться, что системно-структурный язык представляет собой вариант методологической математики, то спрашивается, откуда Щедровицкий его берёт. BXVI-XVII столетии математика (арифметика, алгебра, теория пропорций, геометрия) уже была и физики могли ей воспользоваться. Кроме того, благодаря творчеству Галилея и Гюйгенса они научились превращать математические конструкции в модели природных процессов (приводя в эксперименте локальные природные процессы в соответствие с математическими конструкциями). Затем эти модели уточнялись и доводились в практике инженерии. По работам Щедровицкого мы знаем, что он, подобно Канту, сам создаёт системно-структурный язык. При этом Щедровицкий утверждает, что источник не только этого языка, но и схем деятельности двоякий: с одной стороны, это опыт его собственной работы и его рефлексия, с другой — законы деятельности и мышления. Подтверждение первому можно увидеть в лекции «Методологическая организация сферы психологии». «Осуществляется, — подводит итог лекции Щедровицкий, — полный отказ от описания внешнего объекта. На передний план выходит рефлексия, а смысл идеи состоит в том, чтобы деятельно творить новый мыследеятельный мир и вовремя его фиксировать, — и это для того, чтобы снова творить и снова отражать, и чтобы снова более точно творить. Поэтому фактически идёт не изучение внешнего объекта, а непрерывный анализ и осознание опыта своей работы» [147, Второй источник обсуждается Щедровицким при анализе того, что собой представляет рефлексия. Оказывается, что это не только и не столько осознание своей деятельности человеком, сколько кооперация в деятельности и создание обеспечивающих её организованностей материала (практической, методической, инженерной, научной, и так далее) [141, Кстати, и Кант, обсуждая происхождение априорных основоположений, указывает два источника: деятельность самого учёного (человека) и законы разума, который, как выясняется затем, совпадает с Творцом. Судя по всему, разум Кант понимает двояко: как разум отдельного эмпирического человека и разум как таковой, как особую природу, законам которой подчиняется отдельный эмпирический разум, отдельный правильно мыслящий человек. В какой степени сам Кант осознавал этот двойной смысл используемого им понятия разума, сказать трудно, поскольку в своих работах он этого вопроса не обсуждает. Кое-что всё же мы можем сказать о связи этих двух сторон разума, анализируя семантику высказываний Канта. Так, разум «осуществляет синтез», «выходит за пределы опыта», «впадает в антиномии», и тому подобное. Обсуждая антиномии разума, Кант пишет, что разум «заставляет выступать в защиту своих притязаний» философов, ведущих спор, однако, с другой стороны, что философ является «законодателем разума» [49, Но не то же ли самое утверждает Щедровицкий, говоря в своих последних выступлениях и интервью, что им мыслит мышление: «Итак, основная проблема, которая встала тогда, в «Со всех сторон я слышу: человек!, личность! Вранье всё это: я сосуд с живущим, саморазвивающимся мышлением, я есть мыслящее мышление, его гипостаза и материализация, организм мысли. И ничего больше… Я всё время подразумеваю одно: я есть кнехт, слуга своего мышления, а дальше есть действия мышления, моего и других, которые, в частности, общаются. В К изложенному здесь мировоззрению можно задать вопросы: например, как убедиться, что на тебя «село мышление», а не какой-нибудь демон софистики, почему помимо твоего правильного мышления в социуме существуют и находят многочисленных сторонников другие неправильные формы мышления, что это за наука, если истинность твоего мышления, в конце концов, зависит от не от тебя как личности? Но посмотрим, как реально Щедровицкий строит системно-структурный язык. С одной стороны, он, действительно, рефлексирует свой опыт мышления, с другой — конструктивизирует его (отрывает от реального контекста мышления, превращает в объекты-конструкции, определяет последние в форме категорий системного подхода). Но ведь Щедровицкий отказался анализировать рефлексивные содержания (понятия, ситуации познания, установки и так далее), какое же содержание он тогда схватывает в категориях «система», «механизм», «организованность» и других? Анализ его работ позволяет выдвинуть гипотезу, что это содержание не в последнюю очередь задаётся ценностями и онтологическими представлениями самого Щедровицкого. Действительно, в конце концов, рефлексия — это просто рефлексия Щедровицкого и механизм развития деятельности; деятельность — это разнородные рефлексивные реалии, система и то, что обладает развитием; системноструктурные представления являются продуктами методологической работы, которая, в свою очередь, ориентирована на развитие деятельности. У нас, пишет Щедровицкий, могут быть только две стратегии: 1) непосредственно приступить к «делу» и начать конструировать системно-структурные представления, не зная, как это делать и что должно получиться в результате, либо же 2) спроектировать и создать такую организацию, или «машину деятельности» которая бы в процессе своего функционирования начала перерабатывать современные системно-структурные представления в стройную и непротиворечивую систему системных взглядов и системных разработок… то, что это будут методологические представления, гарантируется устройством самой «машины» [145, «Система методологической работы создаётся для того, чтобы развивать всё совокупное мышление и совокупную деятельность человечества… напряжение, разрыв или проблема в мыследеятельности ещё не определяют однозначно задачу мыследеятельности; во многом задача определяется используемыми нами средствами, а средства есть результат нашей «испорченности», нашего индивидуального вклада в историю, и именно они определяют, каким образом и за счёт каких конструкций будет преодолён и снят тот или иной набор затруднений, разрывов и проблем в деятельности» [145, Формирование практической философииПредставим на миг, чт Кант воскрес, узнал судьбу своего философского учения, и его спросили, чем он подтвердит истинность своих системных представлений и других априорных основоположений. Вероятно, он ответил бы так: через меня говорил Бог, и вот видите, какое большое значение имели мои идеи в культуре, последнее лучше всего подтверждает их истинность. Известно, что Щедровицкий не стал дожидаться исторического и социального подтверждения своей философии. Он решил создать структуры деятельности и мышления, соответствующие этой философии, что отчасти можно понимать как социальный эквивалент галилеевского эксперимента и инженерной проверки. К тому же был и важный аргумент: Щедровицкий полагал, что теория деятельности уже построена. Действительно, к концу Но этот финал можно понять иначе: исследования и мышления и деятельности прекратились, построенные схемы и представления были объявлены онтологией, реальность была истолкована как деятельность, а методологическая работа свелась к построению на основе этих схем и представлений нормативных и организационных предписаний для себя и других специалистов. Если же описываемый материал всё же сопротивлялся, схемы теории деятельности достраивались и уточнялись. Но вся эта работа уже шла в рамках закреплённой онтологии и убеждения, что ничего кроме деятельности не существует. И тем не менее В современной ретроспективе переход к оргдеятельностным играм выглядит вполне закономерным: если в обычных условиях, в рамках той или иной дисциплины многие специалисты не хотели принимать методологические требования и нормы, то в игре их ставили в такие жёсткие, искусственные условия, которые позволяли не только распредмечивать (размонтировать) сложившееся мышление специалистов, но и более или менее успешно вменять им методологические схемы и схемы деятельности. Новая реальность вроде бы целиком укладывалась в схему деятельностной онтологии и методологического социального действия. В своё время на Методологическом Конгрессе в Киеве Но переход в ОДИ, к организации и нормированию мышления других специалистов или попытки организовать с помощью ОДИ социальные процессы — всё это обозначило границу и предел так понимаемой методологии. Впрочем, СВ. Попов, ученик Щедровицкого, как видно из его последних статей в «Кентавре», оценивает ситуацию «Став «встроенной» в игры, как в особый вид «поставляющего производства», должного «поставлять в распоряжение» игротехника для «употребления» даже самую мысль, даже самого человека, не разделяет ли уже «методология», по сути дела, судьбу всей современной техники? Вопреки тому, что во многом из критики её На мой взгляд, методология — это особая культура мышления, точка роста мышления, в принципе над любой сферой мышления и человеческой деятельности (не исключая и социальную инженерию), но тем не менее именно форма мышления, а не практики. Хотя согласен, есть такие точки роста, когда практика и мышление как бы сливаются в одно целое. Таковы эзотерическая практика, художественная Одна из них определялась самой природой игры. Хотя методологи сценировали игры и старались в ходе игры управлять игровой стихией (навязывая её участникам методологические схемы, логику мышления, общую организацию), тем не менее, и самим организаторам игр приходилось менять заранее сценированное поведение, вступать в диалог с её участниками, частично поступаться собственными принципами. К тому же ряд ведущих методологов отказались следовать общим методологическим нормам и сценариям игр, которые вначале задавал или утверждал сам Щедровицкий. Они стали создавать и предъявлять как не менее эффективные и обоснованные свои собственные методологические нормы и сценарии игры. Причём на сей раз конфликт разрешился не традиционно: не путём вытеснения нарушителя в «другую комнату», то есть отрицания любого способа мышления, отличающегося от закреплённого и охраняемого самим Щедровицким. Было признано право участников игр и семинаров на свою точку зрения, которая затем, однако, должна была вводиться в общее поле коммуникации и там совместно прорабатываться. Примерно в таком контексте и возникло понятие «мысли-коммуникации», потянувшее за собой необходимость очередного пересмотра методологической реальности. В концепции «мыследеятельности», сформулированной Щедровицким в начале Стало понятным, что мышление не может быть сведено к алфавиту процедур и операций мышления, что это более сложное образование. Хотя мышление задавалось как подсистема мыследеятельности, Щедровицкий признавал за мышлением определённую автономность, самостоятельность. В отличие от других поясов мыследеятельности, пояс чистого мышления, писал он, «имеет свои строгие правила образования и преобразования единиц выражения и законы, причём достаточно монизированные; это всё то, что Аристотель называл словом «логос»…» [142, Однако что же такое мышление не как аристотелевский логос, а как аспект методологической реальности? Ясного ответа на этот вопрос Щедровицкий не дал. Не заметил он также, что понятие мысли-коммуникации противоречит естественно-научной установке и деятельностной онтологии, что по сути это понятие из другой парадигмы — гуманитарной, если только, конечно, коммуникацию не понимать так, как её трактуют в лингвистике и соссюровской семиотике. Если же коммуникацию понимать скорее по М. Бахтину, как форму диалога и общения, в которых разные позиции и точки зрения коммуницирующих выражаются и обосновываются (и именно за счёт всего этого и складывается общее поле коммуникации, становится возможным понимание и даже согласованное действие), то в этом случае представление о мыследеятельности противоречит естественно-научному и деятельностному подходам. Отчасти Щедровицкий это чувствовал, в начале «С этой точки зрения, — пишет Щедровицкий в одной из своих последних работ, — сами выражения «деятельность» и «действие», если оставить в стороне определение их через схемы воспроизводства, выступают как выражения чрезвычайно сильных идеализации, чрезмерных редукций и упрощений, которым в реальности могут соответствовать только крайне редкие искусственно созданные и экзотические случаи. В реальном мире общественной жизни деятельность и действие могут и должны существовать только вместе с мышлением и коммуникацией. Отсюда и само выражение «мыследеятельность», которое больше соответствует реальности и поэтому должно заменить и вытеснить выражение «деятельность» как при исследованиях, так При этом Щедровицкий не отказывается от своей исходной программы: необходимо и исследование (теперь мыследеятельности) и практическая организация её, причём на основе соответствующих теорий мыследеятельности. «Развитая таким образом методология, пишет он, — будет включать в себя образцы всех форм, способов и стилей мышления — методические, конструктивно-технические, научные, организационно-управленческие, исторические и так далее; она будет свободно использовать знания всех типов и видов, но базироваться в первую очередь на специальном комплексе методологических дисциплин — теории мыследеятельности, теории мышления, теории деятельности, семиотике, теории знания, теории коммуникаций и взаимопонимания» [142, Философия Щедровицкого, на мой взгляд, весьма характерна для XX столетия. В ней, как мы видим, сошлись самые разные традиции и направления философской и научной мысли. И тем не менее ведущими доминантами являются программы Канта и Маркса, а также естественно-научные и социотехнические установки. Надо отдать должное Щедровицкому, он, подобно Выготскому, доводил свою мысль до логического конца, не отступая перед устрашающими и непопулярными выводами. Конечно, что такое философ, интеллигент и каковы актуальные задачи современности, можно понимать и иначе, чем Щедровицкий. Для меня, например, культура — это не только традиции и строительство нового, а особая форма социальной жизни, социальный организм, поэтому культуротехническая работа хотя и необходима, но даёт не так уж много. И интеллигенцию я понимаю несколько иначе, чем учитель. Интеллигент должен быть не только мыслителем, но также совестью эпохи и, не меньше, живым носителем культуры. Обычный человек не обязательно должен быть личностью, и не обязательно каждый человек должен так себя выстраивать и продумывать, как это делал Щедровицкий. Но думаю, для философа и учёного, а также для многих современных специалистов, оказывающих своей деятельностью влияние на жизнь культуры, это совершенно необходимо. В частности, перед философией, на мой взгляд, сегодня, в начале третьего тысячелетия, стоят по меньшей мере три новые задачи. Она должна способствовать становлению нового мироощущения в направлении перехода от натуралистической картины действительности (когда мы думаем, что мир таков, как он представлен в наших знаниях), к деятельностной и культурологической картине действительности. В соответствии с последней мир есть не только данность, которую мы застаём, но и продукт нашей деятельности и усилий, а они, в свою очередь, обладают двойной природой — искусственной (это эксперимент и свобода) и естественной (это — момент культуры и социума). Вторая задача философии способствовать формированию и реализации нового социального проекта, направленного на сохранение жизни на Земле, безопасное развитие, поддержание природного, культурного и личностного разнообразия (многообразия) и сотрудничества. Третья задача — помочь становлению новой цивилизации, в рамках которой складываются метакультуры, новая нравственность, новые формы жизни и мышления. 5. Личность и вклад в науку Александра ЗиновьеваС личностью Зиновьева в сознании представителей российского научного сообщества, безусловно, связаны загадки. Блестящий и мало понятный логик неожиданно пишет едкую сатиру на советское общество, книгу «Зияющие высоты», его высылают на Запад как диссидента, хотя он таковым не является. За границей Зиновьев, вдруг, начинает хвалить коммунизм, одновременно критически оценивая западное общество, потом в самом конце И это при том, что Зиновьев вроде бы всегда выступал против официальной науки и официальной власти. Горбачёва он прямо называет предателем («Как могла прийти в голову мысль, что Генеральный секретарь ЦК КПСС станет предателем Миф Зиновьева связан Действительно, и я слышал от Щедровицкого о том, что именно Зиновьев стоит у истоков движения «диалектических станковистов» (так оно тогда шутливо называлось). Правда, создателем ММК он считал самого себя, а не Зиновьева. Да и значение идей Зиновьева Щедровицкий относил только к становлению, в дальнейшем же, наоборот, подчёркивал, что Зиновьев изменил собственным принципам и подходу, переключившись на математическую логику. А по поводу учительства Щедровицкий говорил достаточно неопределённо. С одной стороны, вроде бы он считал себя последователем Зиновьева, но с другой — подчёркивал, что их дороги разошлись. О том же в интервью говорит и Зиновьев. «Дело втом, что потом, конечно, наши пути разошлись… С таким человеком, как Ильенков, хотя мы с ним дружили, мы были глубинные враги. А что касается Грушина, Мамардашвили и Щедровицкого, то все они не могли продолжать дальнейшую работу со мной, поскольку у них не было для этого способностей и желания» [46, Вспоминаю, что и мне, студенту второго курса (как потом выяснилось, для проверки стойкости и способностей), Щедровицкий уже в первый год знакомства дал читать кандидатскую диссертацию Зиновьева. И в самом деле, диссертация очень содержательная и значимая, в частности, с точки зрения задачи и принципов исследования мышления. Тем не менее, как я отмечал в своих работах, представители ММК не взяли проанализированную Зиновьевым сложную стратегию Марксового «восхождения от абстрактного к конкретному», а сформировали собственный метод анализа мышления, опирающийся на образцы естественных наук и псевдогенетическую реконструкцию развивающегося мышления. Кстати, и сам Зиновьев в дальнейшем реализовал не проанализированную им Марксову стратегию, а подход, основанный на идеях логики, понимаемой как нормы языка, и научного метода почти по бэконовскому образцу. В интервью Зиновьев называет себя учёным, логиком и, на чём он особенно настаивает, социологом. «Я изначально был социологом, даже ещё не имея достаточного образования, выступая просто как заинтересованный человек, «интуитивный социолог». И остался социологом до сих пор. А остальное (скажем, логика и методология) появилось потом как средство решения поставленных задач» [46, Наконец, действительно, вызывают удивление неоднократные заявления Зиновьева о том, что коммунизм является наиболее развитой в современной цивилизации формой социальной жизни, значительно более совершенной, чем капитализм. И одновременно он Загадка, однако, в том, что в интервью Зиновьев рассказывает о себе как об антикоммунисте («я открыто, — говорит он, — отвергал марксизм» [46, Проще всего было бы все эти противоречия и загадки списать за счёт старости: ведь Зиновьеву пошёл девятый десяток («Я никогда не рассчитывал, — пишет он с удивлением, — что доживу до такого возраста» [46, В целом Зиновьев формировался как маргинальная личность с анархическими наклонностями. Социальные маргиналы или, как их называет К. Касьянова, аутсайдеры — это люди, не просто «выпавшие из устойчивых социальных структур», но вынужденные поэтому опираться на собственную личность, жить, как писал Глеб Успенский, «своим умом», и при этом своего по части убеждений и нравственности у них ничего нет. Это — совершенно пустой сосуд, который может быть наполнен чем угодно. Опора социальных маргиналов на собственную личность, жизнь «своим умом», — всё это, с одной стороны, ставило их (в плане собственного мироощущения) вровень с социумом, делало соизмеримыми с культурой (маргинал самого себя манифестировал как культуру), с другой — влекло в стан критиков и революционеров. Действительно, кто как не маргиналы остро чувствуют социальную несправедливость, и кто как не они склонны к решительным действиям, направленным на изменение социальной системы? Именно из маргиналов в XIX — начале XX века выходят как разночинцы и интеллигенция, так и революционеры разных мастей. Следует отметить, что образование в Если по части убеждений молодой Зиновьев как раз не был обделён (он свои взгляды не только сознательно строил, но и старался реализовать в жизнь), то по части нравственности формула Глеба Успенского, пожалуй, к Зиновьеву вполне подходит. И соизмеримость свою культуре Зиновьев сформулировал очень рано. В 1939 году, когда он сидел на Лубянке и был готов ко всему, Зиновьев сформулировал свою жизненную установку: «Я есть суверенное государство из одного человека, я буду вырабатывать свою собственную идеологию, свои собственные моральные, эстетические принципы… За все эти годы я ни на шаг не отступил в сторону от этой своей установки» [46, Интервью Зиновьева показывает, что утвердиться в такой, почти эзотерической, жизненной установке ему помогли, с одной стороны, именно маргинальность, с другой — самовоспитание и война. Уже первое испытание (арест и следствие на Лубянке) Зиновьев преодолел нетрадиционно: он не стал играть по правилам системы, которую Зиновьев интуитивно хорошо понимал. Его объяснения для следователя были алогичны и непонятны, его действия (он просто сбежал и больше уже не появлялся в местах, где его знали) не укладывались в стандартное поведение людей того времени. И в дальнейшем Зиновьев всегда действовал как маргинал, не «по правилам»: пошёл в армию без призыва, сбежал из кавалерийского полка, переходил из одной части в другую, подкупал писарей и прочее. Как ни странно, это его не раз спасало. В связи с этим вспоминаю две истории. Одну я слышал от Щедровицкого, другую от В. Налимова. Тесть Щедровицкого от второго брака в 1936 году был комендантом Кремля. Всех его сослуживцев уже забрали, и он каждый день со страхом ждал собственного ареста. Однажды, придя на работу, он увидел, что за его огромным столом сидят несколько человек. Приближаясь к своему месту, он понял, что это пришли за ним, но сначала его должны осудить публично (таков в этот небольшой период был порядок). Не дойдя двух шагов до своего стола, комендант Кремля, вдруг, неожиданно для самого себя скинул шапку, бросил её оземь, и со словами «Ах, черт побери», повернулся и ушёл домой (и больше на работу не выходил). Его поведение настолько выпадало из системы, что, к удивлению самого коменданта Кремля, его не тронули. Так он и просидел дома, никуда не выходя, до самой войны, История с Налимовым не менее любопытна и характерна. В конце войны он сидел в лагерях, умирая от голода и болезней. Налимов понял, что если не сделает Не меньшее значение в формировании личности Зиновьева сыграли война и самовоспитание. Именно война способствовала таким его качествам, как склонность к риску, стремление жить масштабными событиями, презрение к интеллигентским переживаниям, своеобразный офицерский аристократизм. «Самое трудное во время войны, — рассказывает Зиновьев, — для меня было скрываться. Я всё время бегал от органов… Страха не было. Видите ли, я ещё в детстве начал заниматься самовоспитанием и научился преодолевать страх. После этого у меня в жизни не было поступков, которые я совершал под влиянием страха. В начале войны мне приходилось участвовать в таких операциях, когда нужно было буквально штыком закалывать диверсантов. И никакого страха я не испытывал. И при боевых вылетах скорее переживал состояние подъёма. Что же касается «органов», то тут было, скорее, ощущение приключения, игры что ли. В гражданской, невоенной жизни я никогда не боялся высказывать немарксистские суждения, пошёл на публикации книги, за которую ожидал ареста… За годы войны я окреп физически… И духовно от всего освободился. Авиация — это нечто подобное гусарскому полку в старой русской армии. К тому же война давала колоссальный материал для наблюдения. Во время войны я очень много занимался литературным трудом» [46, Правда, все эти необычные качества личности Зиновьева, которыми можно и восхищаться, уживались с другими, вполне российскими, например, пьянством и завистью к коллегам. Послевоенные годы, вспоминает Зиновьев, «были годами жуткого пьянства. Как я потом писал, русское пьянство — это не медицинское явление, а своего рода религия. Пьянство давало общение. Легче было, когда выпьешь, переносить бытовые трудности, жизнь виделась в другом свете, казалась не такой серой. Но пьянство не мешало» [46, Сложнее понять владеющее нашим героем чувство зависти, перетекающее в манифестацию своей исключительной значимости. Кажется, чего ещё желать: доктор наук, профессор, автор многих научных и научно-публицистических книг, известный логик и учёный, причём пострадавший от советской власти. Всё есть, полная чаша. Так нет, Зиновьева буквально снедает и разрушает зависть — к бывшим ученикам, коллегам по профессии, диссидентам. Например, Ю. Резник спрашивает его об отношении к Сахарову и Солженицину. Вот что отвечает Зиновьев. «Первое, что сделал Сахаров, — дал Западу такое поганое интервью, как ни одни советские секретные письма меня не поливали… я не церемонился, когда приходилось высказываться о диссидентах и об их концепциях… Я считал Солженицина посредственным писателем, что он раздут как орудие «холодной» войны. Я считал и считаю Сахарова с социологической точки зрения полным ничтожеством» [46, А вот высказывания о бывших учениках и коллегах. «И то, что я сделал, позволило мне в этой науке занять такое положение, на какое мои ученики никак не тянули. Они все были скорее имитаторами науки, чем учёными в строгом смысле слова… Тысячи, десятки тысяч посредственностей работают в методологии И всё это на фоне самооценки, которой может позавидовать Хлестаков. «Я считал себя суверенным государством из одного человека и ни к кому не примыкал. Я ощущал себя миссионером: меня спрашивают, я отвечаю, меня просят рассказать Теперь о выборе научного пути. Два основных подхода, вероятно, оказали основное влияние на выработку Зиновьевым научного мировоззрения: марксизм и творчески переосмысленный логический позитивизм. Марксизм давал установку на изучение общества с целью его изменения, ориентировал на методологию, основанную на научных законах мышления. Правда, эти научные методы, считал Зиновьев, получаются не в ходе исследования мышления (так он думал только в начале своей научной карьеры, когда писал кандидатскую диссертацию и общался с Щедровицким, Мамардашвили, Грушиным), а конструируются на основе норм научного языка. Здесь работал второй подход. С точки зрения Зиновьева, структуру мышления задают нормы языка, примерно так же, как структуру естественно-научной мысли — математика. Вообще, будучи сильным математиком (во время экспериментов он щёлкал как семечки математические задачи даже в барокамере, подвешенный вверх ногами [46, «Для меня, — пишет Зиновьев, — научно то, что удовлетворяет критериям логики… В моём понимании задача логики — обработка языка. Нужен следующий этап. В рамках моей комплексной логики, на этой основе я разрабатываю онтологический понятийный аппарат, то есть серию понятий, относящихся к пространству, времени, движению, развитию, эволюции и так далее. Логика используется для этого, но тут создаётся новый дополнительный аппарат. Ранее разработанный аппарат используется для обработки методов полунения знаний. Весь этот аппарат используется в социологии. Но не непосредственно. Требуется ещё один посредник, а именно — нужно построить особую дисциплину на грани логики и социологии (логическую социологию), в которой надо разработать конкретную методологию социальных исследований. И с этими методами приступать к решению конкретных социологических задач» [46, Таким образом, методология Зиновьева напоминает двухэтажное строение: «верхний этаж» — построение норм научного языка, «нижний» — методов получения социологических знаний, между ними «посредник» — логическая социология. Здесь легко разглядеть, с одной стороны, кантианскую программу (описание априорных категорий времени, пространства и других; трактовка логики как «чистой аналитики» и своеобразной «философской математики»), с другой марксистски переосмысленную программу Бэкона-Декарта (то есть убеждение, что на основе правильных методов можно перестроить существующее общество), с третьей стороны, вероятно, чисто зиновьевскую идею о том, что правильные методы — это спроецированные на конкретный материал, применённые к конкретным случаям нормы, установленные в логике. Продумывая эту методологию, можно отметить следующее. Вряд ли анализ понятий можно свести к обработке языка. Ещё менее очевидно, что построение новых понятий и знаний, например социологических, есть реализация на конкретном материале сложившихся понятийных построений. Социальная реальность конституируется не только за счёт нового языка и схем (это только одно из необходимых условий), но и как реальный опыт социальной жизни, с соответствующими социальными изобретениями, негативными и позитивными последствиями, их осознанием, консолидацией и борьбой социальных акторов, формированием различных подсистем культуры (социальных институтов, власти, хозяйства и экономики, общества, сообществ, личности, см. подробнее мою книгу «Теория культуры»). К сказанному можно добавить, что методология и социологическая концепция Зиновьева, действительно, не были серьёзно восприняты научным сообществом. К тому же сам Зиновьев подрывает доверие к своим теориям, утверждая, что и не нужно никакой особой методологии, а главное — это прямо прорваться к социологическим законам. «Тайна, — пишет с пафосом Зиновьев, — в нашей способности открывать социальные законы, наблюдая очевидные, очень простые вещи. Ум требуется для того, чтобы обнаружить роль этих простых вещей и привести это в систему… Все основные идеи, касающиеся современного состояния мира, и Запада, и России и касающиеся будущего, можно построить ясным, простым языком… Информация, факты буквально под ногами, только умей увидеть это, умей увидеть, что на самом деле миром управляют не Некоторый свет на понимание научной и не только научной позиции Зиновьева проливают его высказывания о том, что он никогда не следовал традиции, а, подобно Декарту, черпал только из себя. «Я отвергаю, — говорит Зиновьев, — всё, что сочинили другие, я демонстративно подчёркивал то, что иду своим путём» [46, Ещё в довоенное время, но главным образом в период войны, Зиновьев сформировался как борец и личность сомасштабная власти, государству, правителям. «Если уж восставать, — вспоминает он о своём публичном довоенном выступлении против культа Сталина (за это его и арестовали), — то не против В интервью Зиновьев рассказывает, что его приняли на работу в Институт философии И так всегда, когда исчезала возможность бороться с одними, Зиновьев начинал бороться с их противниками. Исчезла возможность бороться с Советами, Зиновьев начал борьбу с Западом. Я, говорит он, «уже не хотел «бить лежачего». Запад всё более обнаруживал себя как смертельный враг моей страны, моего народа… Россия моя страна, и она неповторима, другой такой страны на свете нет. Вы знаете, даже свобода слова есть» [46, Но может быть, все не совсем так? Может быть, на Западе Зиновьев переживал депрессию («Я длительное время, — вспоминает Зиновьев, находился в состоянии очень глубокой депрессии», Но тем не менее согласимся, Запад не мог наполнить жизнь такой личности. Правда, Александр Александрович всё время сигнализировал советским властям: я не враг, если вы последуете моим рекомендациям, то сможете преодолеть все кризисы. «Я, — рассказывает Зиновьев, не подсказывал, а просто давал характеристику системы, и даже рассчитывал, что там присутствовали советские агенты. И я потом их встречал уже в Москве, я знал этих людей. Ко мне один из них потом подошёл и сказал: «Какие же мы были идиоты, что Вас не послушали». Я специально некоторые вещи в своих лекциях открыто проговаривал, рассчитывая на то, что это будет принято во внимание в России. Я Другое дело, колоссальные возможности, открывшиеся с началом перестройки. Вот где Зиновьев, наконец, увидел возможность реализовать себя в полной мере. Можно спасти Россию и весь мир, воплотить в жизнь свои идеи и методологию. Для этого, правда, нужно вернуться в Россию (это удалось относительно быстро), нужно официальное признание властей (с этим уже шло туго), нужен собственный учебно-научный центр, где будет создана школа Александра Зиновьева, нужна команда, в которой Зиновьеву было бы «адекватное его силам место», наконец, нужно общественное движение («духовное братство»), с которым бы рано или поздно стало считаться правительство [46, «Сейчас Россия, — завершал своё интервью Зиновьев, — имеет возможность развить такой интеллектуальный, духовный и моральный потенциал у себя, имея которые, она не даст раздавить себя никаким внешним силам. Это связано с образованием, выработкой моральных критериев, выработкой у достаточно большой части людей готовности пойти на любые жертвы, историческим терпением. Другого шанса я не вижу. Я много занимался проблемой войны нового типа, современной мировой войны, разработкой таких методов, которые можно обозначить выражением «как иголкой убить слона», то есть как успешно бороться с противником, который превосходит тебя в десятки раз… Нужны обучение молодёжи, пропаганда, воспитание. Достаточно большой группы, которая повлияла бы на менталитет других, и чтобы она со временем стала оказывать влияние и на политическую стратегию властей… А это зависит от того, какой тип гражданского общества мы создадим, какой тип идеологии… ключ ко всему этому — новая идеология… То, что марксизм пытался сделать и что на длительный период ему удалось. Нужно нечто подобное, но лучше, более адекватное нашей реальности. Нужны новые институты. То, над чем я работал всю жизнь, может стать основой для такой идеологии. Она должна охватить основные проблемы человеческого бытия — что такое человек, что такое сознание, познание, что такое социум и так далее. Я хочу обратить внимание на то, что западный мир не является неуязвимым. Он уязвим. Надо просто узнать его слабые места… Нам надо открыть такую форму братства, совершенно неуязвимую, потому что с этим будут бороться и бороться жёстко. Нужно стать неуязвимым. Тогда историческая альтернатива будет» [46, Если учитывать, чем закончилось построение коммунизма в России и какими неуязвимыми были первые большевики, нельзя не видеть, что всё это отчасти смахивает на пародию и фарс. Но Зиновьев более чем серьёзен. Ему уже много лет, и он спешит сказать и сделать самое главное. К счастью для России, Зиновьев плохой организатор (он в этом признается сам: «Но P. S. Всё сказанное не означает, что в лице Зиновьева мы не имеем дело с удивительной личностью, талантливым логиком и ярким социальным публицистом. В личности Зиновьева гротескно преломились самые разные, характерные для XX столетия, идеи, концепции и проекты переустройства общества и мышления. Важно их понять и осмыслить, чтобы не воспроизводить в третьем тысячелетии дурную бесконечность заблуждений. 6. Становление личности и ранних философско-эзотерических взглядов Павла ФлоренскогоЧто собой представляет учение Павла Флоренского, изложенное в его первой книге «Столп и утверждение истины», которая, как известно, принесла ему имя и широкую известность в религиозных и философских кругах. Что это, рассказ автора о своём «живом религиозном опыте», как он пишет о том в обращении к читателю (и здесь сразу вспоминается «Исповедь» Святого Августина) или философское учение? Но может быть, это учение эзотерическое и поэтому для ортодоксальных православных мыслителей отчасти еретическое? Известно ведь, что, с одной стороны, поклонники Павла Флоренского в православной церкви ведут борьбу за его канонизацию, но с другой — составилась партия «против», как сказал один из её представителей: «Кто такой Флоренский? — Пышный букет нераспустившихся ересей!» И, действительно, что это за православие, где Бог — не страх и трепет, а трактуется почти как законы природы — подчиняется законам тварной жизни, являет человеку антиномичный мир. Так может рассуждать именно эзотерик, для которого исходная реальность — не Бог, а эзотерический мир, напоминающий природу, противопоставленный неподлинному, антиномичному миру. «Христос, — пишет П. Флоренский, — довёл идею о смирении Божием до последнего предела: Бог, вступая в мир, отлагает образ славы Своей и принимает образ Своей твари, подчиняется законам тварной жизни, — не нарушает мирового хода, не поражает мира молнией и не оглушает его громом, — как это мыслили язычники (вспомним хотя бы миф о Зевсе и Семеле), а только теплится пред ним кротким светом, привлекая к себе грешную и намаявшуюся тварь Свою, — образумляя, но не карая её» [115, Что это за православие, где отношения верующего с Богом опосредуются Софией-Премудростью. «В христианстве, — верно замечает А как доказывается во «Втором письме: сомнение» догмат троичности Бога? Редукцией Бога к Истине и фихтеанско-логическими манипуляциями типа «А есть А» и «А есть Вопрос о том, как Павел Флоренский соединяет в своём мышлении рациональное мышление с верой (как у него соединились эти две области человеческого духа), возник у меня и при чтении его других работ, особенно «Детям моим» и «Воспоминания прошлых дней». Вроде бы, судя по воспитанию, да и собственным увлечениям, юный Павел должен был вырасти полным атеистом и учёным с физикалистской ориентацией. Отец, которого Павел очень любил, ориентировал сына на занятия естествознанием, тщательно избегал тем, касающихся веры в Бога, а сам Павел основное своё школьное время посвятил физике и другим естественным наукам, что и привело его закономерно позднее на физико-математический факультет Московского университета (закончил в 1904 г). «Такова была программа, — вспоминает Павел Флоренский, — воспитать ум чистым от пережитков человеческой истории, прямо на научном мировоззрении… Передо мной с пелёнок стояли всевозможные явления природы, запечатлевшиеся в памяти с крайней резкостью. Отец, тётя Юля, изредка мать рассказывали и объясняли, безжалостно изгоняя всё сверхъестественное: на всё находилось своё объяснение в духе натурализма, схематически простое и понятное. При этом подчёркивалась строгая закономерность природы и непрерывность всех её явлений» [109, «Родители мои, — вспоминает Павел, — хотели восстановить в семье рай… но в этом раю не было религии… она отсутствовала тут не по оплошности, а силою сознательно поставленной стены, ограждавшей упомянутый рай от человеческого общества… В нашей семье суть религиозного воспитания заключалась в сознательном отстранении каких бы то ни было, положительных или отрицательных, религиозных воздействий извне, в том числе и от самих родителей. Никогда нам не говорили, что Бога нет, или что религия суеверие, или что духовенство обманывает, как не говорилось и обратного» [109, И вдруг, когда Павел заканчивал тифлисскую гимназию, на поверхность его сознания вышла, прорвалась религиозная реальность, а старый мир, построенный на догматах науки, буквально рухнул (Флоренский именно так и осознает происходившее с ним в то время — «обвал»: «произошёл разлом, разрыв биографии, внезапный внутренний обвал… наиболее важным было: неожиданность и катастрофичность его»; «… можно, пожалуй, увидеть в происшедшем внезапное открытие дверей иного мира» [109, Затем после серии схожих переживаний уже на фоне прекрасной природы у Павла происходит настоящий переворот: к нему помимо его сознания сами начинают приходить мысли, решительно зачёркивающие научное мировоззрение. «И опять тот же ответ, что всё научное мировоззрение — труха и условность, не имеющая никакого отношения к истине, как жизни, как основе жизни, и что всё оно не нужно. Эти ответы другой мысли звучали все жёстче, определённее и беспощаднее… И наконец, последний вопрос о всем знании. Он был подрезан, как и все предыдущие… Все возражения против научной мысли, которые я когда-либо слышал или читал, вдруг перевернулись в сознании и из условных, легко отразимых при желании и искусственно придуманных придирок, вдруг получили силу ударить в самое сердце научного мировоззрения. В какую-нибудь минуту пышное здание научного мышления рассыпалось в труху, как от подземного удара»… [109, Правда, Флоренский в своих воспоминаниях пытается сказать, что и раньше он ощущал неясные толчки и удары, что в Объяснение такое: прадед Флоренского был священник и его сын, дед Павла, блестяще учился в семинарии. Но по окончании её он, вдруг, передумал и пошёл учиться в Военно-медицинскую академию. С тех пор Флоренские оставляют стезю священства (отец Павла был крупным инженером-путейцем). Но назначение рода Флоренских совершенно другое — служить Богу. В «Завещании» семье, составленном в 1917 году, П. Флоренский пишет прямо: «Моё убеждение — что роду нашему должно иметь представителей у Престола Божия… Отказ от этого стояния, бегство алтаря поведёт к тяжёлому року над нашим домом» [109, Но почему, спрашивается, судьбу рода Флоренских выражает Павел, а не его отец и дед, давшие ему жизнь и разум? И разве земная судьба Павла Флоренского тоже не сложилась трагично (куда трагичнее, чем у деда и отца), хотя он и вернулся к своему призванию? К тому же непонятно, что такое по Флоренскому род, и разве сам он не писал в своей книге «Столп и утверждение истины», что Бог отсекает грех, но спасает грешившего человека. В этом плане все в роду спасаются, но как тогда понять призвание рода? Здесь так и напрашивается сравнение пути Павла Флоренского с поисками Святого Августина. И тот и другой шли к христианству от философии и увлечения наукой. Оба, обретая веру, пережили потрясший их духовный переворот. Но, конечно, другое время, другая эпоха и другой жизненный опыт. Павел пришёл к христианству молодым человеком в период начинающегося в России в широких массах кризиса православия, а Августин — уже зрелым, разно пожившим человеком, и напротив, в то время к христианству приобщались многие и многие. Но что меня удивляет: если Августин добывал веру тяжёлым трудом и борением с собой, то к Павлу она вроде бы пришла сама. Действительно, в «Исповеди» Августин рассказывает, как нелегко он приходил к христианству. Августин вспоминает, что все его друзья и близкие, начиная с любимой матери, приходили к христианству, и это не могло не влиять, заставляя «верить в Бога ещё до веры». Пытаясь обрести веру, Августин проделал огромную работу, переосмысляя свои обыденные представления, преодолевая себя. Он научился символически и аллегорически истолковывать тексты Священного Писания, редуцировал образ Бога сначала к эфирному всепроникающему бесконечному существу, затем к бестелесному образу — условию творения всего и истине («Я оглянулся, — пишет Августин, — на мир созданный и увидел, что Тебе обязан он существованием своим А Павел Флоренский точно обозначает происходившее с ним: сами собой приходят мысли и откровение, потом обвал старого научного мировоззрения. За этим, вероятно, следует становление христианского мировоззрения. По инерции думается, что тоже само собой? Но не будем спешить, попробуем всё же понять путь к христианству Павла Флоренского, ведь нужно учитывать, что он был предельно искренним и талантливым человеком. Возможно, его путь был необычным и более прямым. Начать можно с того же, на что указывает сам Павел в «Воспоминаниях», то есть с родителей и семьи. Отец, определяющий в семье все, был без корней, сирота, но с идеями и замыслами. Он хотел ни от кого не зависеть, ни от людей, ни от общества, замышлял построить все на семье и считал её единственной реальностью, «раем». «Я сказал слово «рай», — поясняет в «Воспоминаниях» П. Флоренский, — ибо так именно понимаю своего отца — на чистом поле семейной жизни возрастить рай, которому не была страшна ни внешняя непогода, ни холод и грязь общественных отношений, ни, кажется, сама смерть… задача этого эксперимента с жизнью, на который отец действительно потратил жизнь и много много богатых и отличных дарований и усилий, была в возможно тщательном уединении семьи ото всего иного… Все тяготы жизни отец нёс на себе, но вносить их в семью не хотел… семья была его идолом, его богом, а он — её жрецом и её жертвой» [109, В теоретическом отношении отца Павла вполне можно назвать «социальным маргиналом», но весьма образованным. Социальные маргиналы или, как их называет К. Касьянова, аутсайдеры — это люди, не просто выпавшие из устойчивых социальных структур, но и вынужденные поэтому опираться на собственную личность, жить, как писал Глеб Успенский, «своим умом». В свою очередь, это в плане собственного мироощущения ставило их вровень с социумом, делало соизмеримыми с культурой; маргинал самого себя манифестировал как культуру. Часто социальный маргинал — это или эзотерик, если он решил переделывать сам себя (а собственная семья — это как бы продолжение твоей личности), или социальный инженер, если он переделывает общество. Именно из маргиналов во второй половине XIX века выходят как разночинцы и интеллигенция, так и революционеры разных мастей. Отец Павла, безусловно, принадлежал к первой категории, он, как отмечает П. Флоренский, к революционным идеям «относился и недоверчиво, и презрительно, как к мальчишеским притязаниям переделать общество, которое таково, как оно есть, по законам необходимости», с тревогой размышлял о последствиях революционных попыток, могущих «привести Россию «в полный хаос» [109, Зато отец Павла был уверен, что из семьи можно построить настоящий «рай». Окружающие семьи были «старым человеческим родом. Наша же семья должна была стать новым родом. Тот, старый, род пребывал в законах исторической необходимости и исторической немощи; в отношении же нашего, нового, отец словно забывал и законы истории, и человеческое ничтожество: Павел не понимает здесь своего родителя. Но разве не сходно видит любой эзотерик подлинный мир — то есть идеально, и разве сам Павел не наделяет в «Столпе и утверждении истины» православную церковь точно такими же идеальными качествами, недаром последнюю олицетворяют София-Премудрость, братская дружба и мистическая любовь. «Если София есть всё человечество, то душа и совесть человечества, — Церковь, — есть София по преимуществу. Если София есть церковь, то душа и совесть церкви, — Церковь Святых, есть София по преимуществу» [115, По мерке семьи отец Павла понимает и социальные отношения. Социальность для него — это «человечность» («вот любимое слово отца, — замечает Павел, — которым он хотел заменить религиозный догмат и метафизическую истину… человечность же, теплота и мягкость человеческих отношений исходит из семьи — верил он» [109, Но посмотрим, какая атмосфера царила в семье и что собой представляло образование детей. Если обозначить эту атмосферу двумя словами, то напрашиваются слова: любовь, родственность, уважение. Как говорит Павел, членами его семьи были люди, «пронизанные любовью и нежной заботой» друг о друге. А в плане образования дети подключались к культуре в лучшем смысле этого слова: иностранные языки, история, литература, искусство, естественные науки, ремесло и техника. Но была и одна особенность — необычное отношение к природе и её освоение, природа понималась как живое существо и познавалась не отвлечённо, а проникновенно, пере-живательно, Но при чём тут Гёте, может спросить читатель? При том, что именно Гёте, написавший 13 томов по естествознанию (столько насчитывает Большое Веймаровское издание Гёте), задал нетрадиционное, идущее поперёк традиции, понимание и отношение к природе, как живому явлению, познание которого неотделимо от её переживания и участия в жизни природы. Известна знаменитая формула Гёте «Видеть вещи, как они есть». Традиционная теория, считает Гёте, страдает от «чрезмерной поспешности нетерпеливого рассудка, который охотно хотел бы избавиться от явлений и поэтому подсовывает на их место образы, понятия, часто одни слова… Самое высокое было бы понять, что всё фактическое есть уже теория: синева неба раскрывает нам основной закон хроматики. Не нужно ничего искать за феноменами. Они сами составляют учение» [158, Стоит, конечно, заметить, что подход Гёте нельзя понимать упрощённо, как отказ вообще от понятий и теоретических объяснений, смысл его в другом — в совместном движении в плоскости понятий (ноуменов) и феноменов, в постоянном слежении, чтобы понятия строились по логике «исчерпания» и выражения феноменов, а не теоретического насилования их. Может быть, даже более точно этот подход можно назвать «доктриной художественно ориентированного познания». Её суть в том, что в таком познании создаётся не просто знание об объекте, а «знание-произведение», вводящее исследователя в реальность, где есть место самому познающему как человеку, например, Гёте как художнику. Такое познание отчасти — наука, отчасти — искусство, отчасти — эзотерическое дело. Основываясь на гётевских представлениях, Павел Флоренский Кстати, символическое отношение к действительности у Флоренского в значительной мере было обусловлено его отношением к природе и искусству; с самого детства они им переживались не как безразличная и условная, а как подлинная, волнующая, даже экстатическая реальность. При психической и нервной крепости, вспоминает Флоренский, «я всё же был всегда впечатляем до самозабвения, всегда был упоен цветами, запахами, звуками и, главное — формами, и соотношениями их, так что не выходил из состояния экстаза» [109, Однако думаю, что к такому пониманию действительности Павел Флоренский пришёл не сразу (не стоит принимать на веру его выражения «всю свою жизнь я думал»… или «я Не случайно ведь Павла всегда влекли и завораживали тайна, необычное, уродство, фокусы, всё сверхъестественное. «Необычное, невиданное, странное по формам, цветам, запахам или звукам, все очень большое или маленькое, всё далёкое, всё разрушающее замкнутые границы привычного, все вторгающееся в предвиденное было магнитом моего — не скажу ума, ибо всё дело гораздо глубже, — моего всего существования… то, что называют законами природы, мне всегда казалось личиной, взятой временно… Иногда природа проговаривается и, вместо надоевших ей самой заученных слов, скажет иное… Интерес Павла ко всему необычному и уродству сродни с интересом средневековых людей: он позволяет усомниться в естественной, безличной видимости мира, подозревать за этой личиной настоящее лицо — Творца. Если Аристотель, пишет Природа воспринималась Павлом Флоренским двояко и противоречиво: с одной стороны, в плане естественно-научного мировоззрения как физическая реальность, мумифицированная с помощью вечных законов природы, с другой — как живое существо и гуманитарная реальность. И социальная жизнь выглядела противоречивой: отец видел её в семье, а за окном она переливалась всеми красками и уходила в бесконечность, если не в вечность. Возможно поэтому, несмотря на царившую в семье любовь, все чувствовали себя одинокими («Я начал говорить, — замечает Павел, — о своём одиночестве, но, на разные лады, все были одинокими» [109, Но и старая реальность никуда не ушла, и Павел оказался буквально распятым на «кресте» своих противоречивых устремлений — к Богу Однако новая реальность (опыт) ещё была в значительной мере непонятной и противоречивой: что значит Бог в трёх лицах, как он воплотился в человеке, что значит воскресение из мёртвых, где теперь искать новую семью и прочие животрепещущие вопросы, на которые ответ могли дать только Священное Писание, святоотеческая литература, жизненный опыт и собственная мысль. Поступая в московский университет, Павел уже знал истину (подлинную реальность), но он в ней пока не укрепился, не Судя уже по работе «Столп и утверждение истины», проходя свои университеты (Московский и духовную семинарию), Павел нащупывает и основные идеи нового мировоззрения и находит для себя новую семью — православную церковь. Последнее вполне понятно. В то время выбор был невелик: или идти в революцию, что для Павла было неестественным, или спасаться на путях веры и эзотеризма, что и делали многие интеллектуалы (философы, учёные, художники). Отчасти под влиянием философии православная церковь переживала в то время не только кризис, но и обновление, поэтому Павел вполне мог найти здесь свою новую семью. Сложнее обстояло с выработкой нового мировоззрения: Павел не мог просто принять христианское учение, не согласовав его со своей «второй натурой», то есть научным мировоззрением. А чтобы это сделать, нужно было переосмыслить и первое и второе. Вот здесь и помог Гёте с его необычным пониманием познания. Как отмечалось, художественно ориентированное познание позволяет не просто рационально осмыслить материал, но и создать реальность для познающего, мир, где бы ему самому было место. Можно сообразить, что такая задача относится к ведению философии и эзотеризма. И философ и эзотерик, но конечно Но было и ещё одно сильное влияние — чтение ранних средневековых философов (они же одновременно первые Отцы церкви): Ерма, Тертуллиана, Августина, Оригена, Афанасия Александрийского и других. Осознавая это влияние, Павел в одном месте объясняет: «Ты скажешь: «Что тебе так дался Ориген?» — Чтобы конкретно реализовать доктрину художественно ориентированного познания, переосмыслив на этой основе Бога и науку, Флоренскому пришлось не только в гётевско-средневековом духе переопределить познание, но и создать новый дискурс, сочетающий в себе элементы научного, философского, эзотерического и религиозного мышления. Действительно, с одной стороны, он постоянно прибегает к философии, логике, сравнительному языкознанию, культурологии, психологии, с другой — к интуиции, религиозному и личному опыту, свидетельствам отцов христианской церкви и Священому Писанию. Познание Павел задаёт двояко: как «вхождение познаваемого в познающее», «реальное единение познающего и познаваемого» и как «пресуществление человека через обожение его, через стяжания любви, как Божественной сущности» [115, Почему всё это не эклектика, может спросить читатель? Для когото, возможно, это эклектика, но для многих, в том числе для меня, нет. Дело в том, что все указанные элементы разных видов мышления Флоренский соединяет со смыслом, решая определённые интеллектуальные и духовные задачи, кроме того, так, что «места соединений» понятийно обустраиваются. Например, задавая своё понимание личности, Павел использует как философские и семиотические, так и богословские представления (личность — это само-определение человека и символ, а не понятие, но также свобода и духовность от Бога). При этом все эти характеристики личности в построении Флоренского не противоречат друг другу. Другое дело, как всё это устроено — здесь возможна полемика. Объясняя, что такое возмездие за грехи и как Бог спасает человека, Павел Флоренский постулирует мысль о рассечении человека на две части: его греховное «дело» жизни, которое Бог уничтожает, сжигает, и нетленную божественную сущность, которую Бог спасает. «То, поясняет Павел, — что дано Христом человеку, ка к человеку, не может прейти. Иначе погибал бы образ Божий. Но Кроме Бога Флоренский полагает онтологическую «тьму» или «абсолютное ничто», куда уходит всё греховное, всё зло. «Моменты бытия, — пишет он, — получают самостоятельное значение, расходясь между собой, и моё «для себя», поскольку оно зло, уходит от моего «о себе» во «тьму внешнюю», — то есть вн е Бога, — во «тьму кромешную», то есть «кроме», «опричь» Бога находящуюся — в метафизическое место, где нет Бога» [115, Ведь понятно, что постулирование Флоренским «тьмы» или «рассечения» человека на два существа (греховное и святое) работают на его жизненный опыт и непосредственные убеждения (видение). Действительно, с тьмой мы связываем всякую нежизненность и недуховность, а со светом — жизнь и Бога. В «Самопознании» Николай Бердяев вспоминает своё общение с народным богоискателем, Акимушкой. Тот рассказал Бердяеву историю, которая с ним произошла в детстве. «Он был пастухом, — вспоминал Акимушка, — и пас стадо. И вдруг у него явилась мысль, что Бога нет. Тогда солнце начало меркнуть, и он погрузился в тьму. Он как будто бы совершенно ослеп. Потом в глубине ничто и тьмы начал загораться свет, он вновь поверил, что есть Бог, «ничто» превратилось в мир, ярко освещённый солнцем, всё восстановилось в новом свете» [16, Действительно, соединяя науку и веру, переосмысляя то и другое, Павел Флоренский сблизил (духовно отождествил) абсолютную Истину и Бога. Всю жизнь поклоняющийся любви и красоте Павел и Бога наделяет этими чертами. Будучи сам распятый на кресте противоречивых устремлений, он наделил и мир, и человека, даже Священное Писание антиномичностью. «Священная книга, — пишет Павел, — полна антиномиями… Только подлинный религиозный опыт усматривает антиномии и видит, как возможно фактиче ско е их примирение» [115, После революции 1905 года и позднее репрессий советской власти в отношении православной церкви Флоренский вынужден констатировать пришествие на Русскую землю зла. В результате Павел ищет не то чтобы замену церкви, но хотя бы временное прибежище людей, сохраняющих и отстаивающих веру и жизнь. И находит это прибежище в «роде». Род, вот та «храмина», в которой дышит дух Божий и одновременно укрываются и живут обычные люди в периоды нашествия зла. Но род глядит на мир ликом личности, как точно заметили С. Неретина и А. Огурцов. У Флоренского «сама субъективность объективна, ибо, великая и свободная, она всё же не что иное, как «реальность высшей плотности», то есть идея, глаз рода, глядящего сквозь неповторимый глаз личности» [68, Наконец, как человек Павел Флоренский так и не мог для себя решить вопрос о неизбежности окончательного спасения мира; эта нерешительность проявляется Было бы неверно полагать, что Павел Флоренский в работе «Столп и утверждение истины» решал только свои личные проблемы. В Кстати, многие мысли Павла Флоренского сохранили своё значение и для настоящего времени, пожалуй даже, сегодня они более актуальны. Всего один пример. В «Письме седьмом: грех» Флоренский показывает, что выворачивание наружу личности, лишение тайны пола («целина личности разворочена, внутренние слои жизни, которым надлежит быть сокровенными даже для самого Я — таков по преимуществу пол» [115, Но, конечно, согласиться с Павлом Флоренским во всём невозможно. Как последовательный мыслитель он часто доводит свою мысль до логического конца, что иногда решительно расходится с опытом жизни. Например, по поводу той же любви он пишет следующее. «Так называемая «любовь» вне Бога есть не любовь, а лишь естественное, космическое явление, столь же мало подлежащее христианской безусловной оценке, как и физиологические функции желудка… здесь оставляются без внимания привычки семейные, родовые и национальные, эгоизм, тщеславие, властолюбие, похоть и прочие «отбросы человеческих чувств», прикрывающиеся словом любовь» [115, И вообще, задал мне вопрос мой приятель-юрист, увидевший на столе недописанную статью «Как ты можешь писать о Флоренском, если не православный и даже не верующий в Бога?» В ответ, зная, что он посещает церковь, я спросил: «А как ты понимаешь, что такое Бог?» Ни минуты не задумываясь, он ответил: «Мне такой вопрос никогда в голову не приходил, да и какое это имеет значение». Все же из нашего разговора я понял, что Бог для него — это посещение церкви и ощущение, что сегодня к вере приходят много хороших людей. То есть Бог — это сообщество православных, особый образ жизни, так сказать, отдохновение от суеты, наконец, возможность, как он выразился, подумать о своей душе. Ну, ладно подумал я, но ведь тогда | |
Оглавление | |
---|---|
| |