Биополитикой мы называем политическую рефлексию, которая вводит в качестве основных объектов рефлексирования феномены, связанные не с социальными, политическими и экономическими условиями человеческого существования, а с биологической природой человека. Либо, добавим для большей точности, феномены, воздействующие на условия человеческого существования через биологическую природу. Таково, например, воздействие, которое мы приписываем радикальным изменениям окружающей среды. В этом, казалось бы, простейшем, пробном определении биополитики — что ни слово, то загадка, а в целом оно представляет собой весьма сложную эпистемологическую конструкцию. Именно эпистемологическую, потому что объекты рефлексирования здесь — это объекты научного знания. Точнее, имеющиеся на сегодняшний день результаты научного знания, уже объективированные как новые, то есть только что осознанные, внешние социальным и культурным условиям. Внешние? — вот первая из загадок. В научном знании, не будем забывать, феномены не делятся на внешние, то есть аксиоматически не отнесённые к изучающему их сознанию, и внутренние, то есть феномены самого этого сознания. Дихотомия внешнего и внутреннего — дело философии, обобщающей факты рефлексии над наукой, в данном случае — политической философии. Тут-то и оказывается, что эта дихотомия — не просто привычка культурного языка или укоренившийся эпистемологический предрассудок, а стойкая философская иллюзия, по сю пору доминирующая в научном и философском мышлении. Для нас сейчас это хитрая заковырка, которую мы попробуем обойти с помощью двух неприхотливых эпистемологических уточнений. Первое уточнение. «Внешнее» и «внутреннее» будут пониматься как шифтеры, то есть термины, употребление которых в отношении одного и того же объекта зависит исключительно от угла зрения на этот объект. То, что при одном угле зрения рефлексируется как внешнее, при другом, в уже изменённой рефлексии, оказывается внутренним. Так сознание, казалось бы по преимуществу внутреннее — по крайней мере в отношении осознаваемых этим сознанием как не относящихся к нему объектов, полагаемых внешними, — само становится внешним в момент, когда оно отрефлексировано как объект того же или другого мышления. Второе уточнение. Во время или, скажем, в момент, когда мы продолжаем жить в этом условном, то есть обусловленном элементарной двойственностью нашего угла зрения мире, в это самое время в научном знании спонтанно возникает тенденция к рассмотрению наблюдаемых изменений как центростремительных, то есть идущих от объектов внешних сознанию к наблюдающему сознанию. Отсюда и стойкость иллюзии о биологической вторичности сознания. Эта иллюзия эпистемологически связана с весьма спорной идеей об абсолютной качественности сознания. Сознание либо есть, либо его нет, в отличие от противопоставленных сознанию несознательных объектов, обладающих качествами, которые могут им быть присущи в большей или меньшей степени. Мы думаем, что биополитика начинается там, где политическая рефлексия редуцирует условия человеческого существования к объектам научного знания и тем самым не только очеловечивает последние, но и, так сказать, «ментализирует» эти объекты, приписывая им потенциальные (латентные) черты и качества сознания. Это в значительной степени определяет апперцепцию результатов сегодняшнего научного знания средними культурными людьми. В то же время эта общая «менталистская» идея обратным образом действует на само профессиональное научное знание, способствуя формированию ненаучных компонентов (общих установок и стратегий) последнего. Мы могли бы даже сказать, что современное научное знание представляет собой поле напряжения между «собственно научным мышлением» и мышлением, которое по содержанию может не иметь вообще никакого отношения к науке и которое гораздо ближе к политической рефлексии. Этим полем напряжения оказывается как знание отдельного учёного, так и наука в целом. Поэтому любое радикальное (то есть изменяющее направление и содержание политической рефлексии) научное событие — такое, скажем, как «открытие» глобального потепления или описание человеческого генома, — оказывается апроприированным низовой политической рефлексией, которая обратным образом воздействует на науку, более и более её политизируя. Такого рода обратные воздействия тем сильнее, чем менее они замечаются самой наукой. Ведь профессиональной науке трудно признать, что она политизируется. По мере превращения учёных в экспертов в науке всё более и более усиливается иллюзия политической значимости и гуманитарной ценности научного знания. Это в конце концов приводит к полной социально-политической (а нередко и нравственной) дезориентации учёного и к забвению им того мира конкретных человеческих ситуаций, в котором он действует как учёный. Из вышесказанного следует, что то, что мы называем биополитикой, биполярно. Биполярность биополитики в том, что с одной стороны она наблюдается политической философией как современное профессиональное научное знание, от которого, в принципе по крайней мере, исходит информация о фактах и событиях науки, в то же время с другой стороны биополитика наблюдается как эффект распространения данных науки средствами массовой информации и, таким образом, как фактор формирования низовой политической рефлексии. Однако, принимая участие в формировании содержания политической рефлексии обыкновенного «нормального» (то есть нормально не мыслящего) человека, научное знание неизбеж но само подпадает под влияние созданного им усреднённого среднестатистического гомункулуса. Оно не только верит в его реаль ность, но и отождествляет этого интеллектуально дефективного условного субъекта низовой политической рефлексии с «человеком вообще». При этом научное знание начисто забывает о временности, историчности понятия «человек вообще», так же как и о временности, историчности самого себя. Произведённое за последнее десятилетие описание человеческого генома только утвердило современную науку в убеждении, что человек — по-крайней мере каждый из живущих сегодня на земле людей — биологически (биохимически, биофизически) неисторичен, поскольку существенных видовых трансформаций в геноме человека за последние сто тысяч лет, Ну, значит, вроде бы всё в порядке. Политически оснований для беспокойства нет. Однако именно в случае с описанием генома, точнее, с интеллектуальной реакцией на него самих генетиков (столпов современной генетики, не будет преувеличением сказать) мы обнаруживаем чёткий рефлекс маниакального антропоцентризма XX века, да ещё и в преувеличенно консервативной версии последнего. Что может быть понятнее? Едва закончив не до конца, разумеется, не до деталей) огромную работу по описанию генома, генетики тут же обращаются с заклинаниями: «поставить инженерную генетику под строжайший контроль!», «категорически запретить человеческое клонирование!» Но спросим, кто будет контролировать инженерную генетику? Кто будет запрещать клонирование? Политики, разумеется. Не политические же философы и уж само собой не сами генетики. Политики, нравственно-интеллектуальный уровень которых не выходит за рамки низовой политической рефлексии. Мы называем современную версию антропоцентризма консервативной, потому что в ней политическая рефлексия — равно самих генетиков и политиков, к которым первые обращаются, — субъективно (пожалуй, точнее, интенционально в гуссерлевском понимании интенции) направлена на сохранение, грубо говоря, фиксацию вида Homo sapiens в его status quo на данный момент. Заметим, однако, что событие открытия и описания генома принадлежит не спонтанному развитию человеческого интеллекта, а осознанному, целенаправленному (примем это сейчас как пусть сколь угодно рискованную гипотезу) развитию науки. Последнее не отменяет и гораздо менее сильную гипотезу о том, что осознанное и целенаправленное развитие науки само является следствием или частным случаем спонтанного развития человеческого интеллекта. В этом, собственно, и состоит главное отличие открытия феномена глобального потепления от открытия генома, ибо более или менее доказанной причиной глобального потепления оказывается чисто спонтанная производственная, производительная и потребительская деятельность человека за последние два столетия. Срок несоизмеримый не только со стотысячелетней историей вида, но и с примерно сорокатысячелетней «исторической» историей человечества. Теперь, в начале XXI столетия, современная наука требует от современных политиков постиндустриального общества искупить грехи предшествующего ему индустриального общества, уже как полтора столетия осознавшего свою индустриальность, но так и не осознавшего экологических и биологических последствий этой индустриальности. В то же время в случае открытия генома та же современная наука требует от современной политики запретительных и превентивных мер, ограничивающих и контролирующих по существу саму эту науку в интересах будущего человечества. В осознании обоих этих открытий современной наукой имплицированы два наиболее важных допущения. Первое, чисто эпистемологическое, состоит в том, что все люди делятся на тех, кто мыслит и действует спонтанно, и тех, кто осознает своё действие и мышление (так же как и действие и мышление других людей) в терминах причинности, генезиса и целеполагания — телеологии. Этот идущий от эпохи Просвещения примитивный дуализм, унаследованный в его наиболее фальсифицированной версии философией XX века, обнаруживает тенденцию (более научную, чем философскую) рассматривать человека не как субъект мышления, а как природный (биологический, биофизический, биохимический) объект. Иначе говоря, здесь мы имеем дело с ренатуризацией человека. Этот миф конца XX столетия дополняет (хотя, мы думаем, ещё далеко не завершает) мифологию антропичности природы. Современная политическая рефлексия бедна мифами. Добрый (при всех его исконных и приобретённых в процессе постэволюционной истории пороках и извращениях) старый человек на доброй старой земле за одно последнее столетие не только старательно уничтожил в войнах и политических акциях всего так около шестисот миллионов себе подобных, но и почти непоправимо испоганил любимую планету. Так что неизбежна нужда в какото другой мифологии. В конце концов какой угодно — сциентистской, исторической, эсхатологической. Последняя начала формироваться ещё до создания первой атомной бомбы по простейшей схеме: человек создал ситуацию, в которой научное знание оказалось неспособным ни к осознанию генезиса данного этапа своего развития по причине слепой веры учёных в самоценность науки и привычного незнания ими истории), ни, менее всего, к осознанию последствий данного этапа развития науки для человечества, последствий, контроль над которыми был поручен политикам, равно невежественным как в истории, так и в науке. Значит, человек сам творит условия своей собственной гибели, неуклонно приближаясь к коллективному самоубийству. Такова вырожденная эсхатологическая мифология нашего времени. Выход один. Человеку вместо изменения природы необходимо изменить самого себя, но сможет ли он (кто «он»?)? Нет, конечно, это за него должна сделать наука. То есть учёные по поручению политиков, следующих мудрым рекомендациям тех же учёных, но фигурирующих уже в качестве экспертов. Не зря же в конце концов Гегель предрекал, что в будущем направление человечеству будут определять не политики и не философы, а учёные. Политическая рефлексия второй половины XX века легко апроприиривала эту банальнейшую мифологическую схему, которая дожила до начала XXI века, когда она стала частью более общей глобалистской политической мифологии. Второе допущение в осознании современной наукой обоих «открытий» — этическое. Оно состоит в том, что каждому человеку приписывается способность — а в максималистской трактовке вменяется в обязанность — отождествлять себя с «человеком вообще». Иначе говоря, отождествлять своё индивидуальное существование с общечеловеческой сущностностью. И это при полном отвлечении от уровня рефлексии индивида и от его мыслительного горизонта, так же как и от других (их не перечислишь) индивидуальных особенностей. Только сейчас эта общечеловеческая сущностность прямолинейно редуцируется к недавно описанному геному: «… Геном человека лежит в основе изначальной общности всех представителей человеческого рода… Права людей равны вне зависимости от их частных (индивидуальных) генетических характеристик…» Цитирование здесь буквально и совершенно точно воспроизводит начало Всеобщей декларации о геноме человека и о правах человека. По своей этической наивности это живо напоминает высказывания энтузиастов дарвинизма во второй половине XIX века, по поводу которых Владимир Соловьёв шутил: «Раз все мы произошли от обезьяны, то давайте любить друг друга». Однако за глуповатым этическим пафосом Декларации чётко просматривается конкретная политическая интенция, не отрефлексированная её авторами. Более того, здесь имплицирована целая «метабиологическая» социология. В самом деле, не редуцируется ли пусть сколь угодно сомнительная дихотомия «спонтанное — сознательное» к индивидуальным генетическим характеристикам, упомянутым в декларации? Но если так, то отсюда следует чисто политически (ибо в контексте декларации «права» являются категорией политической, а не этической), что равноправие — это равноправие людей как носителей разных индивидуальных особенностей, а не как обладателей одного общечеловеческого генома. Тогда, может быть, мы имеем дело с равноправием сознательных индивидов, личностей, что ли? Нет, ведь этический идеал современной науки, как следует из только что отмеченного допущения, — это индивид, отождествляющий себя с неиндивидуальным общечеловеческим, для которого он трудится и только в смысле которого он политически равноправен всем другим индивидам. Иначе говоря, тот, кто платит своей индивидуальностью за своё равноправие. Но это же мечта современного политика, а не учёного, а если учёного, то такого, кто рефлексирует над своим научным мышлением, как это делал бы политик, рефлексируя над мышлением учёного. При этом из поля рефлексии как учёного, так и политика полностью устраняется идея об индивиде, который сам решает, с кем или с чем ему себя отождествлять — с «человеком вообще», с «политиком» или с «учёным», то есть идея о личности, равно неприемлемая для современного учёного и современного политика. Исключается идея личности как индивида, «… у которого нет никаких прав, которые бы он делил с кем угодно другим, но есть одна неделимая обязанность перед самим собой, обязанность понимать себя и жизнь, в которую тебя бросила твоя судьба» (М. Л. Гаспаров). Ни экологи, ни генетики, ни, менее всего, политики, снова и снова рассуждая о «человеке вообще», не представляют себе ни синхронного среза антропологического состояния современного человека, ни истории хотя бы пяти последних тысячелетий, предшествовавших сегодняшнему положению дел в политике и науке. По этому они попросту не способны увидеть в личности наиболее важного фактора в формировании и функционировании того постоянного флуктуирующего «массового объекта», той популяции, так сказать, которую мы условно называем человеческим обществом. Мы считаем, что, во-первых, в отсутствие личности никакое общество не может найти своё описание, ибо человеческое окружение и человеческую среду может описать только индивид, уже осознавший себя из этой среды исключённым и субъективно ей противопоставленным, то есть личность. Во-вторых, такое описание общества личностью оказывается возможным только в тех точках, где в этом обществе есть хотя бы ещё одна, другая личность. Сводя личность к набору каких-то «сверхиндивидуальных» генетических характеристик, мы лишь усложним и без того гигантскую генетическую таксономию, нисколько не приближаясь ни к этическому, ни к эпистемологическому пониманию личности. Элиминация личности из современной научной рефлексии идеально соответствует уровню принципиально безличностной политической науки конца XX — начала XXI века. Но, согласно неписаному эпистемологическому правилу, недуманье о Остаётся вопрос: а может ли учёный изменить направление своей науки? Гуссерль бы на это сказал: может быть и может, но для этого ему придётся начать с радикального обратного переосмысления хода науки — от её нынешней ситуации к генезису (то есть прежде всего изменить историю науки, что ли?). Однако начать такую работу учёный может только с изменения интенционального вектора своего собственного научного мышления. Эдмунд Гуссерль, последний философ европейского Просвещения, объяснял (в своей книге «Кризис европейской науки и трансцендентальная феноменология», написанной в 1936 году) упадок европейского научного знания забвением наукой своих истоков. Это вполне понятно, ибо для Гуссерля, мировоззренчески укоренённого в эволюционизме XIX века, наука, прогрессивно ведущая своё развитие от античного прошлого через «настоящее» тогдашних 30-х, уже теряла способность к дальнейшему развитию прежде всего Обернемся назад. Целью науки дня вчерашнего, когда абсолютно доминировал исторический антропоцентризм дня позавчерашнего, было создание человека дня послезавтрашнего, человека, который будет совсем вроде как сегодняшний, только… «с меньшим количеством зубов, с меньшей силой эмоций, обуздавший свои животные инстинкты… и с феноменально развитым интеллектом, который один будет господствовать и определять как новый образ жизни, так и конкретные формы будущего общества». Заметьте, это слова не автора научно-фантастических романов или коммунистическо-иезуитских утопий, а одного из крупнейших генетиков XX века Джона Холдейна. Разумеется, Холдейн не знал, что эти его слова — чистая политика, как об этом не знают и авторы сегодняшней Декларации Генома. Беда учёных в том, что в своём политическом мышлении они не могут ни на миллиметр подняться над уровнем вульгарной политической рефлексии современных государственных деятелей, финансистов и экономистов. Радикальное изменение концепции историзма в научном мышлении будет начинаться с отказа от общих, глобальных лозунговых формулировок, оставшихся нам в наследство от полностью себя скомпрометировавшей гуманистической идеологии позднего европейского Просвещения. Хорошо. Итак, наука — это о человеке, для человека и в отношении к человеку (последний случай включает в себя и социальное отношение учёных к остальному человечеству). Но спросим, о каком человеке здесь идёт речь? Во-первых, все о том же абстрактном «человеке вообще». Во-вторых, о человеке, объективно рассматриваемом как исторический. Но только объективно, поскольку мы не можем приписать историзм как черту интенциональности научного или политического мышления любому обыденному мышлению, как, скажем, невозможно было бы приписать риторику любой человеческой речи. Ибо как историзм, так и риторика являются результатом сложнейших рефлексивных операций, в терминах которых задним числом, post factum, только и стало возможным говорить о длительности запомненного человеческого существования и об эстетике речи, то есть о памяти и языке как феноменах эпистемологических. Историзм как частная конкретная структура сознания — сам историчен. Идея одной истории для всего человечества эпистемологически также сомнительна, как идея одного историзма в сознании всех людей. Отождествление истории как феномена сознания с психологическим феноменом памяти так же эпистемологически произвольно, как выведение истории человечества из особенностей человеческого генома. Мы думаем, что научную концепцию историзма можно было бы радикально трансформировать, приняв следующие эпистемологические допущения. Первое допущение. Историзм не является ни абсолютной универсальной структурой человеческого сознания, ни универсальной интенциональностью человеческого мышления. Он может как присутствовать, так и не присутствовать в разных сознаниях. Второе допущение. Историзм может быть разным, будучи осознанием разных историй. Отсюда — шаг к пониманию истории как временного и локального феномена сознания, по содержанию не обязательно одного и того же в различных местах и в различные временные отрезки. Третье допущение. Будущее человечества не обязательно вытекает из известного науке настоящего. Таким образом, остаётся возможность возникновения пока не контролируемых современным научным знанием изменений, не имевших прецедентов в прошлом. Такие изменения могут по своей природе быть как биологическими или социальными, так и чисто психологическими. Последние особенно важны прежде всего Четвёртое допущение. Историзм, как наиболее важная составляющая современной научной рефлексии, перестаёт (фактически уже перестал) эпистемологически удовлетворять требованиям современной науки. Не только потому, что он сужает антропический горизонт генетики и экологии, сводя «человека вообще» к человеку археологически и текстуально зарегистрированной истории, но прежде всего потому, что на основе историзма невозможно понимание даже самых основных черт и тенденций сознания «исторического человека», включая сюда и сознание современного учёного. Трансформация научной рефлексии, её, так сказать, деисторизация — дело дня завтрашнего. Сегодня наука — пассивный партнёр в биополитике. Возвращаясь к биополитике в смысле приведённого в начале главы краткого определения, мы должны подчеркнуть её принципиальную методологическую двойственность, двуаспектность. Первый аспект условно назовём сильным. На относительно более высоком уровне политической рефлексии разрабатываются стратегии эффективного влияния на генетику и биологическую науку в целом, руководства наукой и бюрократического контроля над ней. Вместе с тем разрабатываются стратегии манипулирования средствами массовой информации с целью использования результатов научных исследований для формирования общественного мнения. Второй аспект, который мы называем слабым, сводится к тому, что на более низком уровне политической рефлексии возникают (обычно спонтанно) штампы и стереотипы реакции на низовое общественное мнение, уже отреагировавшее (оно часто опережает политику в своих неотрефлексированных реакциях) на полученную через СМИ информацию о последних открытиях науки. В обоих этих аспектах биополитика футуристична как эпистемологически, так и этически. |
|
Оглавление |
|
---|---|
|
|