А. Пятигорский, из письма Д. Б. Зильберману, май 1976 года. |
|
Итак, мы начинаем (а точнее, заканчиваем) наш разговор о политической философии словами: ну давайте посмотрим на это дело объективно. Вдруг оказывается (заметьте, «вдруг» значит «сегодня», «сейчас»), что окончание нашей книги можно было бы начать и со слов: теперь попробуем-ка разобраться в этом деле субъективно. В нашей политической философии первично вводимым понятием является политическая рефлексия, в отношении которой знание выступает в порядке эпистемологического дополнения. Поэтому субъективное здесь никак не противопоставлено какому-то объективному, будь то объективность науки, в которой «… экпериментально полученные факты неопровержимо доказывают, что…» (а дальше может идти, что у всех людей один и тот же геном или что глобальное потепление — это факт, а не гипотеза и так далее), будь то объективность историографии или, наконец, объективность внешнего эффекта наших собственных психических состояний. «Субъективное» здесь, в этой главе, будет просто иным названием совершенно конкретного содержания, каковым является для нас «чистая психика», то есть содержания по преимуществу психологического. В отношении политической (да, в принципе, и всякой другой) рефлексии этим содержанием являются состояния сознания, на которых мы уже останавливались в конце нашего разговора о войне. Последние могут осознаваться данным индивидуальным сознанием в той или иной степени, но часто они вообще им не осознаются, в каковом случае они полностью выпадают из сферы политической рефлексии. Заметим, однако, что тогда не может быть и речи о каком-то «вытеснении» из сознания в подсознательное, не говоря уже о «подавлении» — увы, здесь психоаналитическая концепция никак не может быть применена, ибо о любой политической рефлексии, от повседневной до теоретической, мы можем судить, только поскольку она уже сознательно манифестирована. Тогда, наблюдая состояния сознания как своего рода психологический контекст политической рефлексии, мы можем искусственно, чуть ли не экспериментально, изолировать эти состояния и представить их в виде отдельного самостоятельного объекта философского рассмотрения. Этот объект крайне сложен в своём отношении не только к мыслительному по Гуссерлю — логическому) содержанию политической рефлексии, но в своём отношении к социальной структуре, в рамках которой существует субъект политической рефлексии. Теперь попытаемся конкретизировать различные стороны соотношения объективности и субъективности в политической философии. В первой главе мы говорили о субъекте политической рефлексии, что он принципиально неопределёнен эпистемологически и фрагментарен как индивидуальная воля, психологически. Исходя из этих двух особенностей субъекта политической рефлексии, мы могли бы предположить, что в его этосе (то есть в обобщённом и схематизированном образе поведения и действия, в данном случае политического) степень случайности всегда будет заведомо выше, чем в изменениях и флуктуациях социальной структуры и порядка её функционирования. Иначе говоря, степень этологической и связанной с ней психологической предсказуемости всегда будет ниже, чем степень предсказуемости социологической. Отсюда же — крайняя размытость критериев в оценках наблюдателем таких действий, слов и мыслей наблюдаемых им людей, которые, с точки зрения данного наблюдателя, подпали под категории «субъективного» и «психического». Только уже начав наблюдать чужое, другое поведение, наблюдатель может выбрать критерий из имеющихся в его распоряжении готовых оценочных шкал. Поведение может быть социально независимым или конформистским, политически целесообразным или неэффективным, но во всех этих случаях наблюдателю придётся исходить из предположения, что наблюдаемый им человек знает структуру общества, в котором он живёт, и хотя бы в общих чертах знает политическую ситуацию, в которой это общество сейчас находится. И, наконец, надо будет допустить, что он знает и элементарные этические нормы социального поведения хотя бы своего социума. Здесь надо особо отметить — к этому мы вернёмся немного ниже, — что и наблюдатель знает по-крайней мере всё, что знает наблюдаемый. Это — первое методологическое допущение. Тогда допущение о наблюдателе, что он знает и то, чего наблюдаемый не знает, будет вторым методологическим допущением. Именно знание, которое здесь приписывается наблюдателю, является для него определяющим, а не его способность сделать вывод о наблюдаемом на основании фактов внешнего поведения. Только исходя в нашей эпистемологии «наблюдаемый — наблюдатель» из этих двух методологических допущений, мы можем отделить этос наблюдаемого от структуры его социального контекста, то есть отделить субъективное, психическое от социального в политической ситуации. В нашей политической философии политическая ситуация — единица времени и пространства, в которых наблюдается субъект политической рефлексии; иными словами, условная единица этоса. Но есть политические ситуации, в которых главным определяющим фактором оказывается психическая субъективность человека, полностью вытесняющая как этические нормы довлеющей социальной структуры, так и эпистемологическую сторону содержания политической рефлексии. Такие ситуации мы будем условно считать критическими. В них психика субъекта политической рефлексии предстаёт наблюдателю в наиболее чистом, так сказать, «первозданном» виде. Наиболее важной чертой критической политической ситуации является прежде всего сжатость времени, в котором она складывается; именно о таких ситуациях мы в начале книги вкратце заметили, что либо они должны возникать крайне быстро, либо они могут вовсе не возникнуть. Другой наиболее важной чертой критической политической ситуации является то, что она должна одновременно рефлексироваться более или менее одинаковым образом на самых разных уровнях политической рефлексии («от водопроводчика до академика», как заметил один известный советский физик, говоря о ситуации 27 февраля 1953 года). По сути дела, мы здесь наблюдаем одну и ту же рефлексию на уровнях разных социальных статутов и на всех ступенях политической иерархии. В каком-то смысле можно говорить о равнопсихичности в восприятии критических политических ситуаций. Сейчас одно маленькое историческое отступление относительно научного мировоззрения второй половины XX века. Речь будет идти о самой обобщённой апперцепции конечных результатов науки, а не о самой науке, а точнее — об итоговых эффектах научного знания, воздействующих на политическую рефлексию. Главной особенностью научного мировоззрения второй половины XX века был феноменальный анахронизм его основных положений в применении к политике. В этих положениях никак не отразился опыт трансформаций политической рефлексии от конца Второй мировой войны до конца «Холодной войны» СССР с Западом. В них полностью игнорируется психическая субъективность в восприятии и оценке политических ситуаций. Только сегодня утром вполне нормальные политики уверяли нас, что упорное нежелание правительств их стран содействовать развитию альтернативных источников электроэнергии — это чистая экономика, никакой политики. Сегодня вечером те же политики серьёзно нас уверяют, что международный терроризм — это чистая политика, никакой психологии. В обоих случаях их рефлексия была анахронистической, то есть «забывшей» политический опыт, в первом случае, прошедшей ночи, а во втором случае — сегодняшнего утра. Мы думаем, что дело здесь не столько в их историческом невежестве, сколько в непонимании ими своего собственного политического языка. Так, для более пристального рассмотрения «психической составляющей» современных политических ситуаций нам будет необходимо совершить эпистемологический сдвиг, то есть изменить направление политического философствования от основных понятий, образующих содержание политической рефлексии, к бессодержательным по определению, чисто формальным психологическим характеристикам субъектов политической рефлексии, характеристикам, от которых до сих пор мы отвлекались в нашей работе. Но сначала последний, «искоса», взгляд на две основные историцистские психологические концепции — концепцию психоанализа Зигмунда Фрейда и концепцию аналитической психологии Карла Густава Юнга. В обеих — обязательный, аксиоматически вводимый дуализм «сознательного-бессознательного». В первой концепции бессознательное — это решающий для психической жизни индивида фактор онтогенеза, фактор, действие которого начинается с рождения и кончается смертью. Во второй — бессознательное принадлежит филогенезу семьи, рода, народа, а то и человека вообще, являясь, таким образом, коллективным по определению и не кончающимся смертью данного индивида или гибелью группы, к которой он принадлежит. История в концепции Фрейда остаётся по существу биологической (биогенетической) эволюцией вида, от «чистого» подсознательного глубокой первобытности к научному, основанному на эксперименте знанию Эпистемологически последнее утверждение равноценно утверждению дуализма сознания и психики, чётко противопоставленного явному или подразумеваемому естественнонаучному монизму. В нашем же случае оно будет равносильно утверждению дуализма политической рефлексии и психики субъекта, которому эта рефлексия приписывается. Тогда эпистемологическим сдвигом, с которого мы начали последнее рассуждение, явится сильное допущение о возможности обратного воздействия сознания на психику. Это воздействие положительно в том смысле, что оно не репрессирует латентные психические тенденции, но их усиливает, манифестирует, а в Эти тенденции могут проявиться в будущем того же (или другого) сознания, которое задним числом осознает их как своё прошлое, архаическое, эволюционно предшествующее настоящему времени данного сознания. Здесь заметим, время понимается только как время сознательных процессов, ибо, говоря строго методологически, сама психика не имеет своего времени, а с историческим временем она может соотноситься только через её осознание, а в случае нашего предметного подхода — только через всё ту же политическую рефлексию. Вернёмся к истории, которая, как известно, ничему никого не учит — кроме тех, позволим себе добавить, кто хочет учиться. Не будем забывать, что проект тотального руководства мышлением других людей, «успешно» осуществлявшийся в рамках тоталитарных политических режимов XX века, сам являлся производным от универсального просвещенческого проекта «перевоспитания» человека. Провалы всех тоталитарных проектов также являются исторически производными от проблематизации и последующей фальсификации трёх фундаментальных идеалов эпохи Просвещения: идеала рациональности, идеала прогресса и идеала системы. Однако социологический анализ тоталитарных режимов (включая и такие квазитоталитарные, как гитлеровский и китайский) показывает сильные различия между ними в реализации и трансформации этих идеалов. Только один из них, хронологически первый, ленинско-сталинский (скорее ленинский, чем сталинский), был последовательно рационалистическим, прогрессистским и инновационным. В сравнении с ним уже гитлеровский проект выявляет множество иррациональных сбивов и архаических отступлений. Китайский проект Мао Цзэдуна — это попытка синтеза революционного новаторства и имперского политического традиционализма. Но наиболее яркий контраст представляют собой камбоджийский режим Пол Пота и эфиопский режим Менгисту, которые оказались случаями полного провала в политическую архаику. Российский революционный схизмогенез Первое обстоятельство — эпистемологическое. В течение всего XX века и вплоть до сегодняшнего дня психологический фактор в политической рефлексии упорно продолжает истолковываться в терминах просвещенческой рациональности. Сколь бы ни были иррациональны конкретные политические события, они всё равно подлежали рациональной трактовке. Отсюда же следует квазиобъективация фактов человеческого поведения, не укладывающихся в рамки «нормального» взаимоотношения с макро и микросоциальными структурами, как фактов политических. Или, может быть, точнее будет сказать об этих фактах, что они не укладываются в рамки «нормально» политической рефлексии как факты неполитические и недоступные рациональному пониманию в качестве политических. Результатом этой квазиобъективации, которая превратилась в устойчивый элемент политической рефлексии и стала частью содержания общественного мнения, явилось и привычное смешение, перепутывание психического с сознательным на всех уровнях политической рефлексии. Второе обстоятельство — антропологическое. XX век принёс радикальное изменение в осознании человеком самого себя как человека в чисто антропологическом смысле, то есть как монады общечеловеческого. Основным в этой антропологической трансформации было открытие того факта, что один человек может сделать все с собой и другими людьми и что с одним человеком также можно сделать все. Интересно, что первая часть этой максимы — это парафраза известного утверждения в «Бесах» Достоевского, а вторая является прямым примитивным выводом из обвинительного заключения на Нюрнбергском процессе. Однако самым важным здесь является именно «новое» знание человека о том, что он может все сделать и что с ним можно все сделать, знание, которое безвозвратно фальсифицирует как остаточный христианский антропоцентризм Просвещения, так и неогуманизм позднего французского экзистенциализма. Это знание по своему содержанию является не этическим, а этологическим. Человек, который знает, что он сжигал и сжигался в Освенциме и Тремблинке, расстреливал и расстреливался в колымских лагерях, знает, что он сможет сделать всё это, если захочет, и что угодно другое. Само это «захочет» оказывается фокусом его, пусть сколь угодно неразвитых, психологических интуиций. Но этот человек уже не помнит себя незнающим, потому что не знает ни своей истории, ни истории вообще. Следствием такого рода трансформации явилось ещё большее фрагментирование субъекта политической рефлексии и тем самым — поскольку речь идёт прежде всего о воле как детерминанте субъективности — ещё большее усиление индивидуализации субъекта. Другим следствием этой антропологической трансформации является всё усиливающаяся тенденция научного знания к отделению психики от сознания, как принципиально разнородных объектов. Третье обстоятельство — социологическое — представляется нам феноменологически наиболее сложным. Увеличивающаяся буквально на наших глазах пространственная размытость, расплывчатость социальных структур неизбежно усиливает симметрию в их взаимодействии с этосами группового и индивидуального поведения людей. Кроме того, неуклонно возрастающая мобильность масс населения имеет своим прямым эффектом усиливающуюся сжатость времени, необходимого для установления и развития асимметричных форм взаимодействия этоса с социальными структурами. Выражаясь несколько метафорически, можно сказать, что недостаток времени для протекания процесса взаимодействия здесь восполняется интенсивностью процесса. Если к этому добавить одно временное участие в такого рода взаимодействии двух и более социальных структур, которое мы называем «структурной суперпозицией», то будет легко себе представить степень психического напряжения, переживаемого индивидами и группами индивидов, продолжающими участвовать в симметрическом взаимодействии этосов с социальными единицами. Замечательно, что неопределённость, фиктивность социальных структур сегодня делает требования, предъявляемые к индивидам и группам индивидов, столь же трудновыполнимыми, как и требования в условиях ушедших тоталитарных политических режимов, в которых функционирование социальных структур падало чуть ли не до нуля при абсолютном преобладании структур государственной власти. Мы думаем, что нынешняя фрагментация социальных структур и редукция социальной структуры к одному из её фрагментов меняет смысл классического определения человека как «социального животного». Сегодня это определение звучит не как вызубренный трюизм, а скорее как социопсихологическая гипотеза, которую мы могли бы расшифровать наипростейшим образом: «сегодня» — значит «в условиях редукции социальных структур», «человек» — «субъект политической рефлексии», «социальный» — «продолжающий этологическое взаимодействие с социальными структурами», «животное» — «психически участвующий в этом взаимодействии». Теперь — объяснение психического с точки зрения политической философии, но уже с учётом приведённых выше трёх обстоятельств, поясняющих наш подход к феномену терроризма. Сам реальный ход событий начала третьего тысячелетия, в центре которых оказывается терроризм, предлагает наблюдателю этих событий, политическому философу, возможность новых, ещё не апробированных подходов в исследовании политической рефлексии его современников. Речь будет идти о современном терроризме как особом самостоятельном феномене. Ниже будет говорится о его особенностях. Но сначала — рабочее определение современного терроризма. Современный терроризм — это деятельность отдельных людей или групп людей, сознательно направленная на физическое уничтожение других людей, или групп людей, или самих себя (также в индивидуальном или групповом порядке), но при этом деятельность, интенционально замыкающаяся на самом факте физического уничтожения, в отношении которого мотивационно-целевая сторона этой деятельности является производной, вторичной. Первое аналитическое примечание. «Деятельность» в этом определении нетривиально редуцируется к своему психологическому компоненту, нами условно-символически обозначаемому такими словами, как «хочет», «может», «не может не…». Здесь «хочет» выражает только волитивный аспект психики, в то время как «может» соотносится и с объективностью (вплоть до психофизиологической, психиатрической и так далее) чисто психических состояний, часть которых подпадает под нашу рубрику схизмогенеза. Последний оказывается, в контексте современного терроризма, комплексом принципиально неконтролируемых психических реакций на симметрические взаимоотношения потенциальных индивидуальных террористов с социальными структурами и политическими ситуациями, в которые они оказались брошенными судьбой или собственным выбором. Однако, раз случившись, схизмогенез уже аннулирует фактор судьбы и сводит к минимуму возможности нового выбора или, так сказать, «перерешения». Таким образом, как деятельность, терроризм рассматривается нами прежде всего психологически, а не политически и по преимуществу в качестве случая (всплеска) схизмогенеза. Второе аналитическое примечание. «Сознательно» в этом определении значит, что террористы осознают, что они делают, и осознают себя это делающими. Но они не осознают, кто они, когда это делают, то есть не осознают себя субъектами (носителями) схизмогенеза и думают, что они просто нормальные люди, занимающиеся, как, скажем, солдаты на войне, «нормальным» убийством других людей или, как любые убийцы, «нормально» убивающие, когда хотят и могут это сделать. Но здесь есть эпистемологическая грань, чётко отделяющая сознание современного террориста от сознания солдата на войне или убийцы по склонности или случаю: современный террорист осознает свою деятельность (убийство) не как берущую начало в его собственной психической субъективности, а как выполнение некоторой инструкции, исходящей от определённой и себя обозначающей (в общем случае, хотя возможны исключения) инстанции, которую сам террорист считает объективной и в поле воздействия которой он оказался субъективно, то есть по собственному выбору. Третье аналитическое примечание. Под словом «направленная» в этом определении имеется в виду интенциональность террористической деятельности, то есть конкретные объекты, на которые направлено сознание террористов, включая мир условий и обстоятельств, в котором эти объекты располагаются. Но убийство людей и уничтожение предметов, связанных с условиями их существования, составляют только одну, пусть самую зримую, наблюдаемую черту современного терроризма. Дополнительной к этой интенциональности и также крайне важной является осознанное стремление террористов к общему (в пределе — всеобщему) знанию, знанию всех людей о терроризме и террористах. Это знание должно быть, в принципе, одним и тем же для всех. Оно предполагает более или менее одинаковую массовую реакцию, и в случае, скажем, политической рефлексии этого знания другими людьми оно предполагает её однотипность. Но эта интенциональность включает в себя и эффект обратного воздействия массовой реакции на терроризм, на психику самих террористов, эффект, усиливающий, энергетизирующий их психику и активизирующий их деятельность. Именно таким образом сегодня средства массовой информации объективно работают на терроризм. Разумеется, что тайный терроризм сегодня — абсурд. Четвёртое аналитическое примечание — антропологическое. «Других людей или групп людей» — имеется в виду прежде всего фундаментальное неразличение между одним человеком и другим, неразличение, полностью игнорирующее как чисто индивидуальные признаки, так и признаки социальной, этнической, политической, религиозной и любой другой групповой принадлежности. Все «другие» неотличимы друг от друга как потенциальные жертвы. Но они неотличимы и от террористов, которые, в силу своих решений и принятых ими на себя обязательств, также осознают себя как бы «уже мёртвыми». Так, иезуитская формула абсолютного подчинения «… как труп» обретает свою новую жизнь в современном терроризме. Прямым феноменологическим следствием из этой негативной антропологической концепции «абсолютного неразличения» будет неразличение живого и мёртвого с одной стороны, а с другой — не различение террористом психического и сознательного в самом себе. Возможно, что в современном терроризме мы имеем дело с особым случаем нулевой рефлексии, которая не отличает сознательного от психического и себя самое от рефлексируемого мыслительного объекта. Последнее представляет собой не только пример клинически дефективного сознания, но и имеет своим эффектом тяжёлые, чисто психические, аберрации. Пятое аналитическое примечание. «Деятельность, интенционально-замыкающаяся на самом факте физического уничтожения людей» значит, что сознание современного террориста полностью игнорирует как генезис его террористической деятельности, так и психологические, социальные и все другие факторы, связанные по времени и условиям с совершением им данного террористического акта. Этот момент особенно интересен как «отрыв» сознания террориста от своей собственной истории, интенциональный «обрыв» биографии и исключение из сознания террориста времени, которое редуцируется к моменту совершения им террористического акта и сливается с точкой пространства, где совершается этот акт. Эти примечания представляют собой краткое описание психоментального комплекса современного террориста. Попробуем сделать хоть два шага в нашем осознании этого комплекса как факта и события современного мышления. Первый шаг. Спросим: возможно ли редуцировать этот комплекс к Носители психоментального террористского комплекса образуют терроро-производящий контингент лиц, актуализирующих этот комплекс в своей жизни и смерти. Этот контингент обладает рядом особенностей, которые лишь с большим трудом укладываются в рамки наших фундаментальных социологических постулатов. С точки зрения внешнего наблюдателя — в нашем случае политического философа — этот контингент не является макро-социумом террористов, основная функция которого состоит в актуализации их психоментального комплекса. Совсем наоборот, он предполагается объективно существующим в силу уже имеющегося и актуализирующегося психоментального комплекса, который остаётся самим собой в индивиде, обществе, любой ячейке общества. Именно вследствие абсолютного преобладания психического над социальным, политическим, экономическим и культурным терроро-производящий контингент представляется нам такой квазисоциальной сущностью, которой мы приписываем или к которой мы редуцируем эмпирически наблюдаемые террористические акты. Здесь нам будет необходимо включить в событие террористического акта — наряду с его физическим выполнением — его планирование, инструкцию по его выполнению, материально-техническое и финансовое обеспечение, связь между исполнителями и, наконец, установление и развитие отношений между исполнителями (как минимум данного) террористического акта и другими людьми. Но кто они такие, эти «другие», в их отношении к терроро-производящему контингенту? Нашим ответом будет: само понятие «других» в современном терроризме обязательно исходит от террористов и имеет смысл только как дополнительное к понятию «террорист». Иными словами, кто такие «другие» — следует из самоопределения террористов как носителей особого «не-другого» психоментального комплекса. Значит, другие — это те, кто говорит и думает: «Террористы — другие, чем мы», не понимая, что это они сами в глазах террористов — другие, а террористы для себя — те самые, единственные. Именно следствием такого непонимания является целый ряд ставших обязательными банальностей, мистифицирующих феномен современного терроризма посредством его редукции к политике, социологии, религии, даже к этике. Вот наиболее типичные примеры такой редукции:
Но сейчас нормальный житель земли со средним уровнем политической рефлексии теряет терпение и, прочтя наше определение терроризма и совсем уже растерявшись после описания террористического психоментального комплекса, снова спрашивает: ну ладно, они хотят убивать, но Эта элементарная политическая реакция на современный терроризм, ставшая своего рода примитивной антитеррористической идеологией, объективно выполняет две различные функции. Искусственно политизируя терроризм, она, с одной стороны, рационализирует страх, тревогу и другие негативные психические эмоции и переживания потенциальных жертв, но, с другой стороны, она рационализирует примитивное, подверженное психическим аффектам и флуктуирующее самосознание самих террористов. Антитеррористическая идеология фактически всё время воспроизводит идеологические структуры терроризма, отождествляя терроризм с войной. В конечном счёте, обе идеологии — террористическая и антитеррористическая — превращают терроризм в субститут привычной исторической войны между государствами или группами государств, полностью игнорируя тот факт, что политическая идея абсолютной войны была проблематизирована ещё в На этом витке нашего рассуждения о современном терроризме попробуем опять рассмотреть тему тех самых «других», не террористов, несколько изменив угол зрения в нашем наблюдении. Спросим: возможно ли рассматривать «других» как потенциальных террористов? Ответом будет: да, но только как вероятных носителей террористского психоментального комплекса и как вероятных (с гораздо большей степенью вероятности) обладателей знания о терроризме и о технических возможностях физической актуализации террористского психоментального комплекса в конкретных террористических актах. Это знание активно распространяется через средства массовой информации как террористами, так и «другими», но и у тех, и у других оно остаётся на нулевом уровне политической рефлексии, что только усиливает доступность и распространяемость этого знания. С этим знанием террорист вступает в борьбу против «несправедливого» мира, уничтожая его обитателей, а другие — в борьбу за тот же мир. Но интеллектуальный горизонт идеологов антитерроризма безнадёжно замкнут на узком пространстве уже давно проблематизированных самой действительностью категорий политической рефлексии, только в терминах которых они и могут осознавать всё происходящее. Для них террорист — это прежде всего антисоциальная личность, в то время как он, по определению, асоциален уже в силу своего психоментального комплекса. Для террориста человек — это потенциальный террорист, ибо он видит во всяком человеке потенциально асоциальную личность, уже разделяющую с террористом знания о терроризме, а возможно, и Именно на примере терроризма с предельной ясностью обнаруживается принципиальное различие двух знаний — знания о социальном и знания о психическом. Для политического философа чрезвычайно важно понять, что наше знание о психике субъекта политической рефлексии — в своих критериях и оценках таких феноменов, как норма, аномалия, девиация, маргинальность, патология и так далее, — на сто процентов исходит из наших аксиом о социальных структурах и их функциях. Более того, даже психологическая номенклатура и таксономия науки психологии насквозь социологичны. Посмотрите названия научных трудов: «Педагогическая психология», «Детская психология», «Психология спорта», «Психология научного исследования» и, конечно, «Патологическая психология». Книга с названием, скажем, «Нормальная психология» (как, впрочем, и нормальный субъект политической рефлексии в нашем рассуждении) — немыслима. Такое выражение, как «нормальный чело век» или «нормальный член общества», сейчас звучит в лучшем случае как социологическая банальность. Не будем забывать, что социология со времён своего генезиса в работах Дюркгейма и Вебера и по сегодняшний день живёт в страхе провала в метафизику, но сама уже с середины XX века превратилась в метафизику современной психологии. Современное знание о психике — безнадёжно социологично. Современное знание об обществе — принципиально не психологично. Оно игнорирует не только индивидуальные и групповые психические особенности, но и типы психики. Последние же могут оказаться решающими — особенно в критических фазах взаимодействия этоса с социальными структурами. Вообще можно было бы объяснить антипсихологизм современной социологии её чрезмерной политизированностью и низким уровнем нынешней политической рефлексии, к которому социология вольно или невольно приспосабливается. Но психологическая дефективность современной социологии (мы уже не говорим о современных политических теориях) должна быть причинно связана с особенностями психической жизни усреднённого субъекта политической рефлексии сего дня. Итак, переходим к этим особенностям. Первая особенность. Психические изменения, которые зачастую оказываются значимыми или даже определяющими в критические фазы в политической жизни общества, обычно являются край не слабыми и протекают в режиме флуктуаций, а не радикальных сдвигов. Само существование этих изменений часто выводится в обратном порядке из их конечных психопатологических или даже психиатрических эффектов. Подобно тому как если бы этиология психоза выводилась из его симптоматики, притом что феноменология заболевания остаётся неописанной. Никакой самый тщательный анамнез, регистрирующий обстоятельства и условия жизни пациен та — добавим, условия и обстоятельства, как правило, не единичные, в которых в это же время находились и другие, не заболевшие данной формой психоза, люди, — не даст нам знания о причине и начальном периоде развития психоза у данного пациента. Аналогичным образом никакое, сколь угодно детальное знание структурных и функциональных особенностей данного общества от микросоциума семьи до макросоциума страны или государства) не даст нам возможности установить протекание слабых, едва наблюдаемых изменений в самой длительности взаимодействия этоса людей данного общества с его функционирующей структурой. Вторая особенность. Эти психические изменения обычно весьма диффузны в отношении места их развития или (почти всегда гипотетического) возникновения. Таким местом может оказаться любая точка в мыслимом социальном пространстве и в «зоне» данной политической рефлексии, так же как и любая точка географического пространства, на которую (обычно ошибочно) эта рефлексия на правлена. Последнее обстоятельство является камнем преткнове ния современных антитеррористических стратегий. В конце концов, ткни пальцем в любую точку карты мира, города, в котором живешь, или собственного квартала и скажи: здесь есть террорист (или террористы), — с 50-процентным риском ошибки. Но сказать: здесь сложились условия для возникновения и развития террористической деятельности — будет политически безответственной банальностью, а психологически — абсурдом. Ибо в своей диффузности психические изменения могут стать объектом науки психологии только в виде их конечных результатов, то есть явно изменённых форм психики — таких, скажем, как коллективная амнезия, массовый психоз или массовая смысловая афазия (когда от многократного повторения индивидами или группами индивидов полностью теряется смысл повторяемых слов и выражений, которые, таким образом, становятся несемантическим, квазисимволическим выражением психических изменений). В то же время, диффузность психических изменений осознается в политической рефлексии как их массовость или коллективность. В самом деле, какой политик, не говоря уже о просто политически мыслящем человеке, дорастёт до понимания индивидуального прототипа неиндивидуальных психических изменений, даже если субъектом последних оказывается один индивид! Но не будем слишком требовательными. Отсюда мы переходим к третьей, наиболее сложной особенности психических изменений, которая рассматривается как следующая из второй и дополнительная к ней. Дело в том, что феноменологически психические изменения — поскольку они уже наблюдаемы в их политических и социальных проявлениях — не являются ни индивидуальными, ни неиндивидуальными. Если считать, что в результирующей фазе своего проявления они уже осознаются как субъектами, которым они приписываются, так и другими людьми, с ними социально и политически взаимодействующими, то лучше всего будет назвать эти психические изменения интерсубъективными. Введённое Эдмундом Гуссерлем понятие интерсубъективности предполагает возможность наличия в сознании двух и более людей с разными психиками одной и той же направленности сознания, одной интенциональности, которая связывает людей с различными уникальными психиками. Однако в развитии психических изменений возможна фаза — которую мы по аналогии с павловско-шеррингтоновским термином назовём предельной или парадоксальной, — в которой интенсивность этих изменений достигает такой силы, что психики разных людей теряют свою уникальность, а связующая эти психики общая интенциональность исчезает, утратив свою первоначальную органическую основу, психическую индивидуальность. В этой фазе этос людей больше не может асимметрично соотноситься с функционирующей социальной структурой, — и уже менее всего будет возможным установление Психополитикой мы называем политическую рефлексию, которая вводит в качестве основного объекта психические изменения, актуальные или потенциальные, массовые или индивидуальные, так же как и факторы порождения, распространения и развития этих изменений. Вместе с тем, ориентируясь на образы и штампы политической рефлексии, психополитика будет вырабатывать конкретные ходы в данных политических ситуациях и в сегодняшней политической конъюнктуре. Таким образом, психополитика оказывается суммой стратегий исследования негативных, а в пределе — деструктивных психических изменений, а также суммой стратегий, направленных на ограничение распространения и воздействия этих изменений; воздействия прежде всего на самих субъектов этих изменений. Безуспешность исследования такого рода психических изменений в современной социопсихологии обусловлена, во-первых, прямой и часто декларируемой зависимостью этой науки от современных политических инстанций, а во-вторых, неспособностью этой науки освободиться от давно отживших психоаналитических и социо-антропологических концептуальных схем первой половины XX века. Отсюда привычная редукция психических отклонений и патологий к определённым идеологическим структурам, а также ещё более привычное отождествление субъектов психических аномалий и патологий с носителями тех или иных политических или религиозных идеологий. Последнее особенно сильно проявилось в сегодняшних анти-террористских стратегиях, точнее, в повторяющихся ошибках этих стратегий. Психополитика может стать эффективной в отношении поставленных ей целей, только сделав последний шаг критики уже давно ставшего анахронизмом просвещенческого проекта развития и улучшения человека. Но этот шаг останется несделанным, если в психополитике не будет выработано — пусть для начала сколь угодно схематично — новое понимание личности. Это особенно важно сейчас, в ситуации критического упадка личностности политиков и лиц, социальной функцией которых является обобщённое выражение политической рефлексии. В новой, нетривиальной концепции личности не будет места двум основным предрассудкам, к которым обычно сводится феномен личности. Первый. Личность как член общества, противополагающий себя этому обществу. Второй. Личность — это субъект сознания, противопоставляющий себя человеческой природе, включая свою собственную. Обе эти версии личности, которые можно было бы условно назвать «романтической» и «йогической», категорически исключают третью версию, а именно личности как внешнего наблюдателя общества и себя самого. В нашей политической философии личность — это такой субъект политической рефлексии, который осознает социальные структуры и политические формы, а также и свою собственную психическую природу в качестве выпавших на его долю условий своего существования. Но при этом он никак не отождествляет их со своим сущностным «я» и не отождествляет своё экзистенциальное «я» с собой как субъектом политической рефлексии. Тогда в ситуациях психических изменений — от индивидуальной смены настроений до массового психоза — личность будет следовать своему способу осознавания этих изменений, а не тому, который навязывается структурой общества или взаимодействующим с этой структурой этосом. Это — весьма слабое определение личности, но, предельно упрощая вопрос, мы можем утверждать, что — в отличие от общепринятой, ставшей традиционной концепции личности как категории другого (индивидуального или социального) сознания, только задним числом приписываемого самому индивиду, — в нашей политической философии личность есть категория самосознания, а не психики. Не существует типа человеческой психики, который бы обозначался словом «личность». Если принять это утверждение как одну из основных эпистемологических установок возможной (её ещё нет) психополитики, то неизбежен вопрос: а возможно ли вообще применение психологических критериев к личности или, попросту, возможен ли разговор о психологии и психосоциологии личности? Ответ весьма непрост: в свете нашего рассуждения о психических изменениях и их интерсубъективности личность может пониматься как возможный субъект этих изменений, тогда разговор о психологии личности будет иметь смысл. Однако в критической фазе психических изменений (как индивидуальных, так и социальных) сознание личности может оказаться настолько редуцированным к элементарным или деструктивным моментам (как это имеет место в схизмогенезе), что разговор о психологии личности потеряет смысл, потому что личность уже перестала быть личностью. Основным содержанием психополитики остаётся локализация психических изменений, оценка их интенсивности, масштаба и прогноз их политических, социальных и экономических последствий. В этой связи отметим две доминирующие в нынешней усреднённой политической рефлексии тенденции, которые могут оказаться наиболее важным или даже решающим фактором в возникновении и развитии психических изменений ближайшего будущего. Первая, получившая приевшееся название «глобализм», — тенденция к униформизации, унификации и стандартизации всех форм политической, социальной, экономической и культурной деятельности людей. О ней неинтересно говорить, поскольку, превратившись в идеологию, тысячекратно распропагандированную средствами массовой информации и пронизывающую сегодняшнее образование, она кажется безнадёжно банальной. В глобалистской тенденции есть два весьма существенных момента. Первый. В своём развитии эта тенденция, с одной стороны, всё более и более распространяется на бытовое и частное поведение (которое не является деятельностью в строгом смысле этого слова), а с другой стороны, все более агрессивно воздействует на такие идеологические структуры сознания, как религия и мораль, что неизбежно вызывает агрессивную реакцию последних. Второй момент. Выступая в виде единственной идеологической программы «постпросвещенческого проекта», эта тенденция объективно оказывается фактором, ограничивающим интеллектуальный горизонт человека. Вторую тенденцию мы называем ещё не вошедшим в употребление термином «дифференциализм». Она проявляется в стремлении индивидов, микросоциумов и макросоциумов к обособлению, изоляции от более общих и широкомасштабных (гиперсоциальных) структур и от навязываемых этими структурами стандартов и штампов политической рефлексии. Кроме того, дифференциализм проявляется в гораздо менее осознанном стремлении этосов к радикальной трансформации их взаимодействия с социальными структурами. В принципе пределом такой трансформации может стать полный отрыв этоса от социальной структуры, могущий иметь катастрофические политические, социальные и экономические последствия. Однако дифференциализм никак не сводится к простому прямолинейному отрицанию глобализма, но представляет собой особый, ещё далеко не до конца понятый тип политической рефлексии, обладающий собственным положительным содержанием и постепенно вырабатывающий собственные политические идеологии. В отличие от глобализма дифференциализму трудно найти себе политическую форму, унифицирующую локальные версии и объединяющую дифференциалистов в одно, пусть сколь угодно фиктивное, сообщество. Достаточно представить себе «интернационал дифференциалистов» с лозунгом: разъединители всех стран, объединяйтесь! Но именно эта политическая аморфность делает крайне трудной для глобализма борьбу с дифференциализмом. Эта трудность усугубляется ещё и коренной эпистемологической несходимостью глобализма и дифференциализма. Давайте разберёмся, ведь любая война — от религиозных войн Реформации и Контрреформации до позавчерашней «Холодной войны» (и вообще любая политическая борьба) возможна только в том случае, когда противоречивые политические цели двух борющихся сторон могут быть выражены в понятиях и терминах политического языка, общего для них обеих. Иными словами, когда обе политические рефлексии эпистемологически конвергентны. Нарушение этого условия мы и называем эпистемологической несходимостью. Эпистемологическая несходимость превращает политическую борьбу в чистую фикцию, полностью её обессмысливает, отчего, кстати, эта борьба не становится ни менее яростной, ни менее жестокой. Борьба глобализма с дифференциализмом даёт нам общий и пока ещё слабый пример эпистемологической несходимости. Куда более сильным её примером служит современный терроризм. Возьмём такой случай. Сегодня в Ираке шиитские террористы упоенно убивают суннитов, а суннитские — шиитов. Американский (английский, французский, какой угодно) политик-антитеррорист недоумевает: что же это вы, безумные, делаете, губите своих единоверцев, да ещё вдобавок и соплеменников, неужели невозможно прийти к взаимопониманию и прекратить террор? Политик, в силу своей интеллектуальной неразвитости, не может отрефлексировать своё недоумение как эпистемологическую несходимость своего понимания с пониманием террористов обеих мастей. Отсюда его неспособность понять, что террористические акты в Ираке совершают не шииты, не сунниты, не мусульмане, не даже арабы, а террористы. Терроризм же ни в какой своей форме, по определению, эпистемологически не конвергентен ни с терроризмом какой-либо другой формы, чем данная, ни с анти-терроризмом в целом. Это и делает «антитеррористический проект» невероятно трудновыполнимым. Но возможно ли преодолеть эпистемологическую несходимость терроризма и анти-терроризма? Нам кажется, что наметка такой возможности содержится в самом приведённом выше примере. В обращении политика «вы, безумные», если не считать «безумные» фигурой политической риторики, можно видеть его интуицию о том, что перед ним — сумасшедший, совершающий террористический акт. То есть тогда террорист — это сумасшедший, психотик, который психологически (заметьте, не психиатрически, не в силу того, что он психотик) склонен к убийству. Ведь это — психологическая черта: подавляющее большинство психотиков ей не обладают, а подавляющее большинство людей, склонных к убийству (в частности, политиков), не являются психиатрическими больными. Возвращаясь к нашему параграфу о схизмогенетическом характере терроризма, мы могли бы предложить такое рабочее определение: террорист — это субъект изменённого, негативного психического состояния, наблюдаемый во время (в момент, в фазе) совпадения этого состояния со не обязательно индивидуальным) схизмогенезом. Синхронность психологии и психиатрии здесь обязательна. В нашем понимании терроризма психология играет роль общего, не эзотерического, не ограниченного узким контингентом специалистов знания. Только с помощью этого знания будет возможным устранение эпистемологической несходимости. Сегодня терроризм — это крайний случай социальной манифестации психических изменений, притом что само слово «социальный» здесь относится в равной степени как к самому терроризму, так и к восприятию его не-террористами. Последние находятся с первыми в тесной психологической связке. Вообще говоря, терроризм — это не более чем частность в отношении тех двух тенденций, о которых только что шла речь и в описание которых мы ввели понятие эпистемологической несходимости. Первой задачей психополитики является исследование психических изменений в зонах их наибольшей концентрации и в фазах их наибольшей интенсивности. Второй, гораздо более трудной задачей будет прогнозирование развития этих изменений в направлениях нежелательных или опасных для социальных и политических инстанций и институтов, интересы которых в той или иной степени выражает сегодняшняя глобалистская геополитика. И, наконец, третьей, пока практически невыполнимой задачей будет политический контроль психических изменений. Мы считаем такой контроль утопическим по трём причинам. Во-первых, такой контроль неизбежно приведёт к полной политизации науки психологии и, тем самым, к её неспособности объективного исследования этих изменений. Но, в отличие, скажем, от генетики, физики и экологии, психология — пока, во всяком случае — социально не институционализирована, что также может затруднять такого рода контроль. Во-вторых, субъекту политической рефлексии, да ещё и профессионально занимающемуся психополитикой, будет крайне трудно, в первую очередь, в его собственной рефлексии отделять психологию от политики и отвлекаться в рассмотрении психического от привычных идеологических штампов. Словом, чтобы контролировать психические изменения других людей, психополитику придётся сначала отрефлексировать свою собственную психику как психику и себя самого как реального или потенциального субъекта этих изменений. В-третьих, надо учесть крайнюю трудность выработки психополитической стратегии при полном отсутствии у психополитики своей собственной методологии. Мы живём в мире психических изменений, скорость и разнообразие этих изменений далеко превышают скорость и разнообразие изменений в сознании человека и в режиме его интеллектуальной деятельности. Отсюда следует, что возможная методология психополитики должна быть прежде всего методологией редукции потенциальных и актуальных психических изменений к |
|
Оглавление |
|
---|---|
|
|