Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Теории сознания. Стивен Прист. Глава 2. Логический бихевиоризм: Гемпель, Райл и Витгенштейн

Логический бихевиоризм есть теория о том, что быть в ментальном состоянии означает быть в бихевиоральном состоянии. Мышление, надежда, восприятие, воспоминание и так далее — всё это должно пониматься либо как поведение, либо как обладание сложной диспозицией или склонностью к поведению. Сознание (mind) не является чем-то иным, помимо поведения, где под «поведением» подразумевают доступное общему наблюдению телесное поведение. Подобное сведение ментального к поведенческому логические бихевиористы отстаивают в качестве лингвистического тезиса — тезиса о том, как возможно употреблять в нашем языке психологические понятия типа «образ», «восприятие», «мысль», «память». И это, согласно логическим бихевиористам, возможно потому, что любое предложение (или набор предложений) о сознаниях может быть без изменения значения переведено в любое предложение (или набор предложений) относительно доступного общему наблюдению поведения. В этом суть логического бихевиоризма. До тех пор пока наша психологическая терминология не станет обозначать внешнее поведение, она не будет обладать значением.

Логические бихевиористы различаются между собой по вопросу, почему это должно быть так. Некоторые полагают, что мы не сможем определять, истинны или ложны психологические утверждения, если одновременно они не будут и утверждениями о поведении. Другие же придерживаются мнения, что психологические понятия не играли бы роли в нашем общем (public) языке, если бы не существовало общедоступных критериев для их употребления. Все логические бихевиористы согласны в том, что, если наш психологический язык не будет описывать поведение, он вообще будет не о чём.

Следует чётко разграничивать логический бихевиоризм и бихевиоризм в психологии. Бихевиоризм в психологии представляет собой метод для изучения человеческих существ. Но он не является ни учением о значении психологических понятий, ни возможным решением проблемы сознания и тела.

Для американских психологов Д. В. Уотсона и В. Ф. Скиннера характерен взгляд, что все человеческое поведение может быть объяснено как совокупность ответов на стимулы, которые воздействуют на личность. Бихевиористы не в большей степени обращаются к неврологическим фактам, чем к данным интроспекции. Считается, что знания причин человеческого поведения — какие стимулы причинно обусловливают те или иные ответные реакции — достаточно для объяснения этого поведения. Конечно, верно, что бихевиористы-психологи иногда делают квазифилософские заявления: Уотсон, к примеру, полагает, что сознание (consciousness) не существует. Тем не менее эти заявления не составляют части их бихевиорального метода. Последний есть попытка предсказания и контроля человеческого поведения с помощью изучения причин, исходящих из окружения. И в самом деле, достоинства и недостатки бихевиоризма как метода в психологии логически независимы от возможных решений проблемы сознания и тела. Я, к примеру, имею в виду, что, даже если дуализм сознания и тела истинен, бихевиоризм всё же мог бы быть лучшим методом объяснения поведения, но если материализм был бы истинным, то бихевиоризм мог бы и не быть лучшим методом для объяснения поведения.

Хотя психологический бихевиоризм и логический бихевиоризм достаточно различны и хотя практика психологического бихевиоризма логически совместима с различными онтологиями ментального, логический бихевиоризм может быть истолкован как философская легитимация психологического бихевиоризма. И это потому, что если всякий осмысленный психологический язык на самом деле оказывается языком поведения, то в таком случае бихевиористская психология становится единственно значимой разновидностью психологии. Возможных соперников бихевиористской психологии тогда можно было бы априори исключить. Также логический бихевиоризм мог бы отчасти обосновать претензию психологического бихевиоризма на подлинную научность. Уотсон и Скиннер полагают, что одним из признаков подлинной науки является изучение некоего доступного общему наблюдению предмета. Если предметом психологии будет приватное и субъективное, то в указанном смысле научности психология будет невозможна. Но если можно указать, как рассуждают бихевиористы, что ментальное в действительности есть бихевиоральное, то психологии будет гарантирован доступный общему наблюдению предмет.

Представляется, что логический бихевиоризм открывает путь для научной психологии.

Для рассмотрения в данной главе я выбрал концепции двух логических бихевиористов — североамериканского философа науки Карла Гемпеля и английского философа Гилберта Райла. Каждый из них — заметный представитель определённого движения в философии XX века: Гемпель — логический позитивист, а Райл — лингвистический философ. Эти две философии отличаются одна от другой.

Логический позитивизм, в сущности, представляет собой взгляд, согласно которому каждая подлинная проблема может быть решена научным путём и всевозможные ненаучные пути познания вселенной бессмысленны. Лингвистическая философия — это взгляд, согласно которому философские проблемы, подобные проблеме сознания и тела, возникают в результате неправильного употребления нашего обыденного, ненаучного языка. Далее я подробно расскажу о логическом позитивизме и лингвистической философии в параграфах, посвящённых Гемпелю и Райлу.

Я также включил обсуждение некоторых чрезвычайно влиятельных работ позднего Витгенштейна. Некорректно называть Витгенштейна «логическим бихевиористом» в каком-либо ясном и прямом смысле; его мысли слишком сложны и утончённы для подобной упрощённой таксономии. Тем не менее его антикартезианство имеет более близкое сходство с логическим бихевиоризмом, нежели любой другой взгляд, рассмотренный в этой книге.

Гемпель

Для того, чтобы понять, что собой представляет логический бихевиоризм, будет полезно сравнить его с двумя другими важными направлениями современной философии. Логический бихевиоризм основывается на логическом позитивизме и в некотором смысле является его экстраполяцией, а в своей стратегии он имеет отношение к ряду утверждений позднего Витгенштейна. Сначала я расскажу о логическом позитивизме, а обсуждение концепции Витгенштейна отложу до конца данной главы.

Венский кружок

Позитивизм представляет собой доктрину о том, что любой феномен в принципе может быть объяснён посредством естествознания. Логические позитивисты, которые собрались в Вене в 1930-е годы для того, чтобы сформировать так называемый Венский кружок, пытались переформулировать философские проблемы таким образом, чтобы их можно было решать с помощью научных методов. Для достижения этой цели они выработали особый критерий установления осмысленности, и любое философское предложение, которое не отвечало данному критерию, классифицировалось как бессмысленное.

Этот критерий для отличения осмысленного от бессмысленного был назван «принцип верификации». Он предполагал, что некое предложение является осмысленным, если и только если имеется или могла бы быть некоторая процедура для установления его истинности или ложности. Так, предложение осмысленно, только если, по крайней мере в принципе, возможно доказать или опровергнуть его. Ясно, что в соответствии с этим критерием многие традиционные философские положения — о происхождении вселенной, о существовании Бога или души — фактически оказывались лишёнными значения. Заметьте, логические позитивисты отнюдь не заявляли, что подобные положения ложны, но что они полностью бессмысленны. Далее, они были убеждены, что есть только два совершенных способа определения истинности или ложности предложения и потому есть только два совершенных вида предложений, истинность или ложность которых можно установить. Первой разновидностью являются тавтологии математики и логики, да и вообще все дефиниции. Вторую разновидность представляют научные предложения и предложения здравого смысла, которые могут быть подтверждены или опровергнуты с помощью наблюдения. Эти последние суть эмпирические предложения. Ясно, что огромное число философских предложений прямо не попадает ни в одну из этих категорий. В лучшем случае они могут иметь эмоциональное значение для людей, произносящих их.

Применяя принцип верификации к философскому языку, логические позитивисты надеялись научным образом решить все подлинные философские проблемы. Бессмысленный остаток «псевдопроблем» можно было спокойно проигнорировать.

Логический бихевиоризм Гемпеля представляет собой экстраполяцию этого проекта, ибо он стремится ликвидировать качественное различие между психологией и естественными науками; фактически он хочет, чтобы психология была ещё одной естественной наукой. Основанием этому, согласно Гемпелю и другим логическим позитивистам, служит идеал единства науки — науки должны сформировать взаимно поддерживающее целое для объяснения мира природы. Он признает, что естественные науки обладают такой точностью и объяснительной силой, которая психологии и — по той же причине — метафизической философии недоступна. Его подход заключается в сведении психологии к физическим наукам. Одна дисциплина (subject) «сводима» к другой, если и только если возможно перевести теоретическое содержание одной в термины другой. Например, биология может быть сведена к химии, если и только если в принципе любое предложение биологии может быть без потери значения переведено в предложение химии (даже если эти предположения химии будут очень длинными и сложными). В соответствии с данным взглядом и в идеале все науки в конечном итоге могли бы быть сведены к физике.

Проект перевода

Согласно Гемпелю, существенным шагом в этой редукции психологии должен быть перевод предложений психологии в предложения о человеческом поведении, сформулированных с помощью терминов физики. Ясно, что это полностью согласуется со взглядом Венского кружка о том, что если предложение значимо, то оно должно быть верифицируемо.

Общеизвестно, насколько трудно верифицировать утверждения относительно ментальных состояний других людей. И в самом деле, философская проблема «других сознаний» заключается в том, что один человек не может знать, что думает другой или мыслят ли вообще другие. По крайней мере, существует проблема относительно того, откуда мы знаем, мыслят ли и о чём мыслят другие люди. Гемпель надеется квалифицировать эту проблему как псевдопроблему и снабдить психологию научным содержанием, а именно предложениями, подтверждаемыми или опровергаемыми в процессе наблюдения.

Очевидно, что утверждения делаются относительно именно такого верифицируемого поведения человека. Гемпель полностью осознает, что его проект небесспорен. Он понимает, что многие мыслители признают существование субъективного, личного и опытного измерения ментального, которое доступно только интроспекции и невыразимо посредством физических терминов. Он также знает, что ряд мыслителей — немецкий философ XIX столетия Вильгельм Дильтей, например, — убеждены в том, что ментальные состояния в своей основе «осмысленны» и что эти смыслы могут быть оценены только благодаря эмфатическому прыжку воображения, называемому «понимание» (Verstehen).

Кроме того, есть утверждения о том, что ментальное в своей основе культурно обусловлено и что невозможно понять ментальность индивида, не понимая ментальности группы, частью которой он является. Но Гемпель также знает, что если придерживаться всех этих утверждений, то возникнут непреодолимые барьеры для включения психологии в состав естественных наук.

Однако, по мнению Гемпеля, эти утверждения лишены значения, а значит не подлежат научному обсуждению. Он открыто обращается к одной из версий принципа верификации для того, чтобы квалифицировать утверждения интроспективной и понимающей (Verstehen) психологии как бессмысленные: «Значение утверждения устанавливается условиями его верификации» («The Logical Analysis of Psychology», p. 17).

Но для верификации предложений о якобы сугубо личных ментальных событиях не существует условий, так что любые подобные категоричные утверждения на деле оказываются псевдоутверждениями или бессмысленными высказываниями. Они подпадают под категорию, которую Гемпель определяет следующим образом: «Утверждение, для верификации которого нельзя определить абсолютно никаких условий и которое в принципе неспособно вступать в противоречие с условиями проверки, совершенно лишено содержания и не обладает значением. В подобных случаях мы должны иметь дело не с утверждениями, как таковыми, но с «псевдоутверждениями», то есть с правильно построенной с точки зрения грамматики последовательностью слов, лишённых, однако, значения» (Ibid., p. 17).

Гемпель вовсе не считает, что утверждения о том, что человек думает, что ему больно или что ему присущи определённые эмоции, бессмысленны. Он лишь высказывает мнение, что значения подобных утверждений должны быть корректно представлены особым образом. Значения психологических утверждений даются в предложениях, сообщающих об «условиях их проверки». В целях пояснения Гемпель предлагает следующий пример: «У Пола болят зубы» (Ibid., p. 17). Для того, чтобы понять значение этого предложения, нам нужно рассмотреть обстоятельства, которые могли бы сделать его истинным. Затем мы могли бы представить это значение в виде набора предложений, характеризующих условия истинности для утверждения «у Пола болят зубы», или условий, при которых оно могло бы быть верифицировано. Это бихевиоральные условия. Человек, у которого болят зубы, вероятно, кричит и жестикулирует, а когда его спрашивают, что с ним, он искренне отвечает, что у него болят зубы, к тому же в его зубе наблюдаются признаки загнивания, а в его кровяном давлении и центральной нервной системе отмечены изменения.

Гемпель отнюдь не утверждает, что все эти поведенческие и физиологические феномены суть лишь симптомы чего-то другого — зубной боли; как раз наоборот, он говорит, что это и есть то, что значит иметь зубную боль. Упоминание их и есть придание значения словосочетанию «зубная боль». Согласно Гемпелю, «все обстоятельства, верифицирующие это психологическое утверждение, выражены посредством предложений физической проверки» (Ibid., p. 17), а поскольку значение предложения есть метод его верификации, психологическое предложение и выражает эти проверочные предложения. Таким образом, слово «боль» есть лишь сокращённая запись того факта, что субъект ведёт себя определённым образом: «Рассматриваемые утверждения о чьей-то «боли» являются поэтому … сокращённым выражением того факта, что все условия его проверки верифицированы» (Ibid., p. 18). Гемпель полагает, что для всех наших психологических понятий можно предложить сходные типы анализа.

Если Гемпель прав, значит он не только обеспечил психологию предметом, который можно изучать, используя методы естественных наук — контролируемые эксперименты, тщательное наблюдение, выдвижение гипотез, подведение событий под законы природы, — но также добился успеха в «сведении» психологии к физике. Имеет смысл процитировать то, как сам Гемпель формулирует свою точку зрения: «Все осмысленные психологические утверждения, то есть верифицируемые в принципе, переводимы в утверждения, которые включают в себя только понятия физики и не включают психологических понятий. Следовательно, утверждения психологии суть физикалистские утверждения. Психология является интегральной частью физики» (Ibid., p. 18).

Под «физикалистским утверждением» Гемпель имеет в виду утверждение, переводимое на язык физики без потери значения. Если он прав в том, что значение предложения заключается в методе его верификации, и если он также прав, что психологические утверждения могут быть верифицированы только путём общедоступного и наблюдаемого телесного поведения, то имеет право заключить, что психология и в самом деле может быть сведена к физике, ибо нельзя же отрицать, что наше телесное поведение составляет часть естественного физического мира, функционирование которого объясняется законами физики. Если мы не согласны с мнением Гемпеля, то должны сами ответить на вопрос, в чём заключается значение таких психологических терминов, как «мысль», «боль» или «эмоция». Нам, вероятно, придётся отрицать отсутствие потери содержания при переводе ментального понятия посредством какого-либо поведенческого термина, но при этом мы также должны быть способны уточнить, в чём заключается утерянное содержание.

Псевдопроблема

Каково же отношение логического бихевиоризма к дуализму и идеализму? Ведь эти две теории представляют собой решения проблемы сознания и тела, то есть вопроса о том, является ли человек полностью физическим, полностью ментальным или же и физическим, и ментальным одновременно. Но Гемпель не стремится дать ещё одно решение данной проблемы. Его точка зрения сводится к тому, что эта проблема, как таковая, фактически бессмысленна — это псевдопроблема. Поэтому, как бы близко Гемпель, казалось бы, ни приближался к материализму — взгляду, согласно которому человек есть не что иное, как физический объект высокой степени сложности, — мы должны помнить, что Гемпель рассматривает сам спор, по отношению к которому материализм мыслится в качестве одного из ответов, как лишённый значения. Создаётся впечатление, что спор возникает только потому, что мы не понимаем, как действительно функционируют наши психологические понятия. И, как только мы проясним их с позиции логического бихевиоризма, тотчас исчезнет сама проблема сознания и тела. Когда мы увидим, что слова типа «сознание» («mind») являются лишь сокращёнными терминами для обозначения телесного поведения человека, то просто не останется концептуального пространства для вопроса, существуют ли сознания, равно как и тела.

Гемпель проводит аналогию с ходом часов. Сказать, что часы «идут», значит просто кратко сказать, что все их части правильно функционируют, в частности что их стрелки движутся соответствующим образом. Было бы концептуальной ошибкой предполагать, будто ход часов есть что-то помимо этого правильного функционирования, или же предполагать, будто функционирование часов есть только симптом или знак чего-то ещё называемого «ходом» часов, — это как раз то, что «ход» действительно означает или в чём он состоит. Поэтому также ошибочно было бы удивляться, что стало с ходом часов, как только все их наблюдаемые части перестали функционировать. Кроме того, сходной концептуальной ошибкой было бы предположение, будто сознание есть нечто помимо телесного поведения, что подобное поведение есть лишь симптом или знак ментальности или что сознания могут существовать как своего рода остаток, после того как прекратится какое-либо телесное поведение. Согласно Гемпелю, эти утверждения не ложны, но бессмысленны, ибо представляют собой неправильное употребление психологических понятий.

Позиция Гемпеля, таким образом, является наиболее радикальной. Если бы можно было последовательно придерживаться этой позиции, то можно было бы считать, что он преуспел в решении самой проблемы, по отношению к которой другие теории, представленные в данной книге, — всего лишь попытки её решения. Используя лингвистические посылки — посылки относительно правильного употребления нашей психологической терминологии, — он заключает, что определённые онтологические утверждения (утверждения о том, какого рода вещи существуют) совершенно неуместны. Являются ли ментальные события в действительности физическими или же физические события в действительности ментальны, или это два отдельных класса событий, и, если так, способны ли они к каузальному взаимодействию — всё это для логического бихевиориста псевдовопросы. Как об этом говорит сам Гемпель: «Старая проблема отношения между ментальными и физическими событиями… основывается на недоразумении относительно логической функции психологических понятий. Наша аргументация позволяет понять, что психофизическая проблема является псевдопроблемой, формулировка которой основывается на недопустимом употреблении научных понятий» (Ibid., p. 20).

Райл

Плодом работы оксфордского философа Гилберта Райла является систематическое опровержение картезианского дуализма сознания и тела. Его книга «Понятие сознания» 12, написанная в весьма своеобразном стиле, полном остроумия, живописных метафор и исторических ссылок, опирается на огромное разнообразие простых, повседневных практик, используемых для иллюстрации главного тезиса. С некоторыми оговорками Райл позволяет нам рассматривать его книгу как теорию сознания и говорит, что не столь существенно, назовём ли мы её «бихевиористской», но мы должны помнить, что оригинальность и детализированность книги противятся любым прямым категоризациям подобного рода. Конечно, было бы грубой ошибкой думать о Райле как о материалисте, несмотря на его резкую и высмеивающую критику самой идеи имматериального сознания. Причина этого лежит в том, что он присоединяется к позиции, изложенной в конце последнего параграфа, а именно что само убеждение в существовании проблемы сознания и тела является результатом целой серии глубоких концептуальных заблуждений. Райл видит, что возможные решения этой предполагаемой проблемы беспорядочно колеблются между взглядом, что ментальное в действительности есть физическое, и взглядом, что физическое в действительности есть ментальное. Он и в самом деле стремится покончить с этим имеющим давнюю историю спором, однако не путём принятия одной из этих позиций: «… сакральная противоположность между Материей и Духом будет рассеиваться, но не за счёт одного из столь же сакральных поглощений Духа Материей или Материи Духом, а совсем иным способом» (Ук. изд., с. 32).

Что же это за «совсем иной способ»? Очевидно, что он не сводится к тому, чтобы предоставить какие-либо новые сведения о сознании. Важной составной частью райловской аргументации является то, что каждый из нас уже обладает значительной информацией о ментальном. И без помощи философской рефлексии мы способны решить, действует ли некоторый человек разумно или глупо, демонстрирует ли некоторый уровень самоконтроля, является ли остроумным, беспечным, суетным, наблюдательным, трудолюбивым и прочим. Нам, очевидно, нет необходимости обращаться к картезианскому различению мыслящей и телесной субстанций, чтобы правильно высказывать подобные суждения в повседневной жизни. И в самом деле, те понятия, которые мы используем для понимания и оценки поступков людей, обычно не принадлежат однозначно к словарям «ментального» или «физического». Проблема сознания и тела возникает лишь тогда, когда люди размышляют философски, и это происходит потому, что в ходе подобной спекуляции наша обычная терминология используется неверно.

Райл прослеживает подобное неправильное употребление вплоть до раннего дуализма Нового времени — специфической теории сознания, выдвинутой Декартом в XVII веке и исследованной в первой главе настоящей книги. Райл ставит перед собой задачу показать, как неспособность понять логику наших обычных понятий приводит нас к ошибочному суждению, будто существует проблема сознания и дуализм служит её решением. Именно это он имеет в виду, когда говорит, что его проект заключается лишь в том, чтобы прояснить и очистить «логическую географию уже имеющегося у нас знания» (Ук. изд., с. 19).

Призрак в машине

Райл называет картезианский дуализм «догмой призрака в машине» (Ук. изд., с. 25) и, поскольку его так широко придерживались, иногда ссылается на него как на «официальное учение» (Ук. изд., с. 21). Это учение о том, что существуют и сознания, и тела, но, в то время как тела являются пространственно-временными, доступными всеобщему наблюдению и объяснению с помощью законов механики, сознания лишь темпоральны и их деятельность приватна самому сознанию и объяснима с помощью загадочных немеханических законов. Полагают, будто сознания находятся внутри тел, но этого не может быть ни в каком обычном смысле слова «внутри», ибо сами-то сознания внепространственны. Из этого образа ментального вырастают такие проблемы, как проблема знания одним сознанием того, что происходит внутри другого сознания, а также проблема как сознания могут воздействовать на тела, а тела — на сознания. Никакие каузальные отношения, казалось бы не применимы к этим категориям. В соответствии с дуалистическим взглядом каждый из нас обладает привилегированным и уникальным доступом к операциям своего собственного сознания, так что наше знание о наших собственных ментальных состояниях особо достоверно: если человек находится в некотором ментальном состоянии, то он знает, что находится в этом состоянии; исключение, возможно, составляют лишь бессознательные мысли и мотивации. В частности, ментальные слова нашего обыденного языка обозначают события в сознаниях, описанных вышеприведённым образом, так что «сознание» указывает на нечто специфически секретное и оккультное.

Приговор, который Райл выносит дуализму, или «догме призрака в машине» гласит: «… она совершенно, ложна, причём ложна не в деталях, а в самих своих принципах. Это не просто собрание частных ошибок. Это одна большая ошибка и ошибка особого рода. А именно это — категориальная ошибка. Теория представляет факты ментальной жизни так, как если бы они принадлежали к одному логическому типу или категории (или же к ряду типов и категорий), в то время как в действительности они принадлежат к совершенно другому» (Ук. изд., с. 25–26).

Категориальные ошибки

Сейчас нам необходимо понять райловскую идею «категориальной ошибки», поскольку она составляет существенную часть его тезиса о том, что дуализм сознания и тела есть иллюзия, возникшая вследствие неправильного употребления нашего обыденного языка. Райл не без пользы снабжает нас определённым количеством примеров категориальных ошибок, так что если мы их изучим, то будем способны отчётливо понять, какого рода концептуальную путаницу он имеет в виду.

Райл приглашает нас рассмотреть случай, когда иностранному посетителю Оксфорда или Кембриджа показывают различные колледжи, библиотеки, административные здания и учебные факультеты. Тот видит, где сотрудники и студенты живут и работают, что они посещает музеи и научные лаборатории. Но в конце своей экскурсии он задаёт следующий вопрос: «Где же университет?» Задавая этот вопрос, он ошибочно полагал, будто из его экскурсии был исключён существенный элемент. Он предположил, что хотя он и увидел различные колледжи и учреждения вместе с людьми, которые в них работают, но он не видел самого университета, как будто бы университет был какой-то дополнительной сущностью, которая существует помимо всего того, что он видел.

Фактически, конечно, университет не является особой вещью, подобной другому колледжу или отделению; скорее, слово «университет» употребляется для указания на все колледжи, все отделения и всех их сотрудников, действующих как единое, связанное целое. Так что, хотя посетитель и не понимал этого, в действительности он уже познакомился с университетом, поскольку ничего дополнительного и нельзя было увидеть. Он просто не осознал, что университет не попадает в ту же самую категорию, что и какой-либо из колледжей или лаборатория.

Сходным образом, Райл представляет себе ребёнка, наблюдающего за проходящей маршем армейской дивизией, состоящей из различных подразделений пехотных батальонов, артиллерийских батарей и так далее. После парада ребёнок спрашивает, когда же появится сама дивизия. Подобно тому как посетитель Оксфорда или Кембриджа полагал, что сам университет был чем-то сверх и помимо различных колледжей и отделений, так же и ребёнок ошибочно считал, что дивизия — это что-то вроде ещё одного батальона, батареи или эскадрона. Но ведь фактически, наблюдая проходящие подразделения, он видел проходящую мимо него дивизию.

Дивизия есть просто сумма её частей, в той мере, в какой они участвуют в согласованных военных действиях. Так же и в игре в крикет проявление «командного духа» — это не реализация некоторого дополнительного умения вроде умения подавать, отбивать и ловить мяч на поле; скорее, это те ловкость и проворство, с которыми эти умения проявляются.

Почему Райл считает подобные категориальные ошибки концептуальной путаницей? Он полагает, что люди, допустившие ошибки, не знали, как правильно использовать определённые слова обыденного языка. Они не знали правильного толкования понятий «университет», «дивизия» и «командный дух». Это и заставило их предположить, будто в каждом случае они имели дело с загадочной новой сущностью, которая существует сверх и помимо того, с чем они уже были знакомы. Райл также обнаруживает категориальные ошибки в нашем абстрактном мышлении, так что, к примеру, человек может ошибочно рассматривать «Британскую конституцию» как загадочный и тайный институт, существующий сам по себе или же в качестве дополнения к функционирующим кабинету, парламенту и другим институтам. Или же он может считать «среднестатистического налогоплательщика» иллюзорным невещественным человеком — призраком, который пребывает везде и одновременно нигде.

Райлу не нравится этот термин, но ведь «онтология» является ветвью философии, которая пытается установить, что существует. Точка зрения Райла, полагаю, заключается в том, что, неверно понимая функционирование нашего языка в обычных, повседневных контекстах, мы впадаем в онтологические ошибки. Неправильно используя родовые или абстрактные понятия, мы склонны постулировать существование сущностей, которых на самом деле нет. Когда мы мыслим подобным образом, наши идеи создаются по образцу знакомых нам вещей, и поскольку мы знаем, что эти дополнительные сущности не являются физическими объектами, то думаем о них как о странных, призрачных, нефизических объектах. Целью «Понятия сознания» является исправление этой привычки нашего мышления, и в частности демонстрация того, что слово «сознание» (mind) не является именем какой-то странной, нефизической сущности, но обозначает сложное переплетение известных всем нам умений и поступков, таких, как воображение, верование, знание, решение проблем, восприятие и желание.

Райл озабочен тем, как бы его не поняли неправильно. Он отнюдь не пытается отрицать тот очевидный факт, что каждый из нас живёт полноценной психической жизнью — что мы все испытываем удовольствия и страдания, что нам присущи мысли и эмоции, настроения, интересы и склонности. Он говорит, что всё это хорошо известные факты к тот факт, что наша психологическая терминология обладает значением, не должен вести нас к картезианскому дуализму.

Позднее я приведу примеры райловского «прояснения логической географии» наших ментальных понятий, но сначала следует отметить, что его философский проект в своей основе относится к логическому бихевиоризму. Он считает, в частности, что ментальные термины обретают своё значение благодаря тому, что обозначают доступное наблюдению телесное поведение и высказывания, а не благодаря тому, что тайно навешиваются как ярлыки на данные интроспекции. К примеру, он заявляет, что, «когда мы описываем людей как обнаруживающих определённые способности сознания, мы не обращаемся к скрытым эпизодам, следствием которых являются внешне наблюдаемые поступки и высказывания; мы обращаемся к самим этим поступкам и высказываниям» (Ук. изд., с. 34).

Диспозиции

Давайте рассмотрим, к примеру, райловский анализ «убеждения» (beliefs). Кто-то может придерживаться той точки зрения, что, фактически, убеждения — это индивидуальные ментальные состояния, непосредственно известные тому, кто их придерживается, но открывающиеся другим только в речи и действии. Отчасти подобная точка зрения означает, что убеждения подобны идеям, вероятно, подобны эпизодам или явлениям в нефизической среде, называемой «сознанием». Райл совершенно отвергает эту точку зрения и выдвигает идею, согласно которой иметь убеждения значит быть склонным говорить и вести себя определённым образом. Он не утверждает, что наши высказывания и действия — это симптомы чего-то ещё, что относится исключительно к иному миру; он лишь говорит, что наша склонность действовать и говорить и есть убеждение на самом деле. Чтобы прояснить это, процитирую пример, который приводит сам Райл: «Разумеется, если я верю (believe), что лёд опасно тонок, то я, не раздумывая, говорю себе и другим, что «лед тонок», соглашаюсь, когда другие люди делают такие же высказывания, и возражаю на противоположные по смыслу, вывожу следствия из предложения «лед тонок» и так далее. Однако вера (belief) в то, что лёд опасно тонок, выражается также и в склонности кататься осторожно, бояться, представлять себе в воображении возможные несчастья и предостерегать от них других катающихся» (Ук. изд., с. 139).

Райл считает ошибочным говорить об убеждении как о любого рода явлении вообще. Убеждения суть диспозиции. Согласно объяснению, данному Райлом, человек обладает диспозицией, если ему присуща склонность вести себя определённым образом. Так, в вышеприведённом примере убеждение человека в тонкости льда есть его диспозиция говорить об этом) другим, кататься осторожно и так далее.

Ряд возражений приходит в голову в ответ на представленное объяснение, но я полагаю, что Райл не считает их обоснованными. К примеру, разве человек не может быть убеждённым, что лёд тонок, но ничего не говорить другим или же кататься неосторожно — вероятно, потому, что он пребывает в особом, нерешительном или безрассудном, расположении духа? Это означает, что определённые действия или слова не являются необходимым условием наличия определённого убеждения. И наоборот, разве не могут люди говорить другим, что лёд тонок, а также осторожно кататься, даже если они не убеждены, что лёд тонок? Вероятно, в первом случае они лгут, а во втором у них есть какой-то другой повод для того, чтобы кататься осторожно. Если так, то представляется, что определённое поведение или высказывание суждений не являются достаточными условиями для наличия определённого убеждения.

Райл считает вполне возможным, что люди могут обманывать друг друга и самих себя, и у него есть объяснение тому, чем является притворство. Я думаю, его ответ свелся бы здесь к тому, что есть предел скептицизму, выраженному мной в отношении его примера. В другом месте он говорит, что не может быть фальшивых монет, если нет настоящих, и это верно. Нет смысла говорить о том, что кто-то лжет, если не бывает случаев, когда говорят правду, да и притворства не может быть, если не бывает естественного поведения. В частности, наши психологические слова вроде слова «убеждение» получают своё значение — при использовании в повседневных ситуациях — в таких контекстах, которые описывает пример с катанием на коньках. Райл предлагает объяснение того, как употребляются наши понятия, но отнюдь не утверждает, что каждое заверение в убеждении подлинно. Он применяет диспозициональный анализ к целому ряду наших психологических понятий. Когда мы говорим о человеке как о «вежливом», то имеем в виду, что он передаёт соль, когда его об этом просят, и не игнорирует нашей просьбы.

Если мы спрашиваем, попал ли солдат «в яблочко» в силу своей сноровки или по счастливой случайности, то имеем в виду, что он смог бы повторить это снова и снова, возможно, даже если сипа и направление ветра оказались бы иными. Если мы говорим о ком-то, что он «интеллигентен», то эта значит, что данный человек обладает способностью точно и, вероятно, быстро решать определённого рода проблемы. И это не значит, что решению проблемы предшествовала или была ему параллельной чисто ментальная серия интеллектуальных шагов.

По мнению Райла, просто неверно считать, будто любое разумное действие заранее ментально репетируется или дублируется: один раз — ментально, другой — физически. По мнению Райла, также неверно, что действия, совершаемые добровольно, предваряются или вызываются чисто ментальными причинами, называемыми «велениями» или «волевыми актами». Он, разумеется, согласен, что есть несомненные различия между добровольными и недобровольными действиями. Но он отрицает, что мы правильно проведём данное различие, если укажем, что одни действия причинно обусловлены, а другие — не обусловлены загадочными ментальными усилиями (tryings) под названием «воления», появляющимися в некоторой таинственной среде, которая как тень сопровождает действия. Как раз наоборот, сказать, что человек сделал что-то добровольно, значит просто сказать, что он оказался способным сделать это, что ему в этом не препятствовали и, наконец, что он действительно сделал это.

Именно потому, что мы наблюдаем людей в ситуациях такого рода, мы можем провести различие между «добровольным» и «недобровольным», а философы, разделяющие иллюзию «догмы призрака в машине», неправильно употребляют эти понятия и потому ставят ложную проблему свободы воли.

Диспозициональному объяснению, предлагаемому Райлом, присуща, без сомнения, немалая интуитивная правдоподобность. Представляется, что оно согласуется со здравым смыслом в том, что если, к примеру, человек знает, что решением некоторой арифметической операции является определённое число, то он может написать данное число в качестве ответа на экзамене или же сказать его нам, когда мы спросим его о решении данной арифметической операции.

Или если человек знает, как завязывать рифовые узлы, или умеет говорить по-немецки, то при прочих равных условиях он должен суметь сказать что-то по-немецки или завязать рифовый узел, когда его об этом попросят. Однако читателю, возможно, интересно знать, можно ли это объяснение распространить и на такие связанные исключительно с переживаниями черты ментального, как восприятия или ощущения? Можно ли действительно объяснить подобным образом интроспекцию или воображение, связанное с продуцированием ментальных образов?

Явления

Райл осознает эту проблему и признает, что не ко всем психологическим понятиям применим диспозициональный анализ. Некоторые ментальные термины обозначают явления, а не диспозиции, но даже и в этом случае они не явления сознания в каком-либо картезианском смысле.

Для того чтобы понять, что Райл имеет в виду под понятием «явление» (occurence), мы можем сопоставить это понятие с понятием «диспозиция». Взять хотя бы один из райловских примеров из повседневной жизни, когда фиксируется важное различие между утверждением, что человек является курильщиком, и утверждением, что человек курит сигарету. Первое утверждение приписывает человеку диспозицию: у данного человека есть склонность курить сигареты. Ясно, что здесь вовсе не имеется в виду, что данный человек всегда или постоянно курит сигареты или что он курит непосредственно в данный момент. Второе же утверждение не приписывает человеку диспозицию, но сообщает об определённом явлении — о том, что происходит некоторое событие (event). Такого же рода различие имеет место, когда, с одной стороны, говорят, что некто что-то знает или в чём-то убеждён, и, с другой стороны, когда говорят, что ему больно или у него зуд. Райл допускает в отношении определённых (но не всех) диспозиций, что они не могли бы существовать, если бы не существовали определённые явления. К примеру, если истинно, что некоторый человек — курильщик, то есть обладает диспозицией «курить сигареты», то это утверждение может быть истинным только при условии, что имеют место определённые явления, то есть человек иногда курит сигарету. Ясно, что если бы человек время от времени не курил сигареты, то было бы неправильно называть его курильщиком. Но тот факт, что человек выкурил только одну сигарету, ещё не даёт основания назвать этого человека курильщиком. Таким образом, имеется как различие, так и взаимосвязь между явлениями и диспозициями.

Интроспекция

Возможно, наиболее трудным для логико-бихевиористского анализа является понятие «интроспекция». Если в самом деле имеются восприятия нефизических сущностей и в этих восприятия сознание фиксирует свои собственные операции, то трудно понять, как их можно объяснить, ссылаясь на речь или поведение человека. Говоря без обиняков, ответ Райла сводится к тому, что интроспекции в этом смысле просто не существует. Такой вывод не покажется столь уж необычным, если мы рассмотрим, какие основания выдвигает Райл в его пользу.

Райл отмечает, что, признав существование интроспекции, мы допускаем, что имеет место своего рода осознание сознания, а это означает, что мы можем одновременно осуществлять два ментальных акта. Если, например, в ходе вашей интроспекции обнаруживается, что вы принимаете решение вставать рано по утрам, то в отношении вас одновременно верны две вещи: что вы принимаете решение вставать рано по утрам и что вы мысленно обращаете внимание на это решение. Райл очень сомневается в том, что подобное двойное ментальное действие когда-либо имеет место. Он не отрицает того, что имеет смысл говорить о «сосредоточенном внимании», и потому Допускает возможность обратного ему распределённого внимания, когда нас отвлекают или когда мы одновременно выполняем две задачи. Тем не менее, полагает он, этот феномен лучше всего объясняется нашей способностью периодически переключать внимание с одной задачи на другую.

В этом вопросе он апеллирует к нашему здравому смыслу, чтобы освободить нас от картезианского образа: «… многие из тех, кто готов поверить, что действительно может заниматься описываемой в этом духе интроспекцией, пожалуй, усомнятся в этом, когда убедятся, что для этого они должны будут концентрировать своё внимание одновременно на двух процессах. Они скорее сохранят уверенность в том, что не концентрируют внимание одновременно на двух процессах, чем в том, что способны заниматься интроспекцией» (Ук. изд., с. 166–167).

В дополнение к сказанному Райл ставит непростой вопрос перед сторонниками теории интроспекции: откуда вы знаете, что занимаетесь интроспекцией? Если я знаю, что занимаюсь интроспекцией благодаря интроспекции, то это, как представляется, потребует трёх одновременных ментальных актов: изначального акта, который я интроспективно наблюдаю, моей интроспекции изначального акта и, наконец, моей интроспекции самого акта интроспекции. С точки зрения здравого смысла не только не правдоподобно, что существуют подобные ментальные триады, но предложенное решение порождает регресс в бесконечность — я занимаюсь интроспекцией, чтобы знать, что я занимаюсь интроспекцией, чтобы знать, что я занимаюсь интроспекцией, и так далее.

Альтернативой является отказ от идеи, что мы знаем о своей интроспекции благодаря интроспекции. Отказавшись от неё, мы тем самым признаем, что можем знать о своём нахождении в некотором ментальном состоянии без помощи интроспекции, но если мы можем без интроспекции знать о своих ментальных состояниях, то почему не могут все остальные?

Естественно, если райловское доказательство того, что наша интроспекция — это просто миф, способно выдержать критику, то оно тем самым наносит серьёзный урон целому ряду небихевиористских теорий в психологии. К примеру, поскольку теории Юнга и Фрейда в определённой степени опираются на предполагаемые данные интроспекции, то (если интроспекции не существует) эти теории оказываются совершенно пустыми. Если же вообще не существует знания, полученного с помощью интроспекции, то не может быть истинным и утверждение (которого придерживался Декарт), что знание, полученное с помощью интроспекции, не нуждается в исправлении. Хотя Райл открыто не называет свою философию бихевиоризмом, но одним из очевидных её следствий (если она верна) является устранение концептуальных препятствий на пути развития бихевиористской психологии как эмпирической науки. Поэтому заключение Райла о том, как следует заниматься психологией, полностью совпадает с надеждами таких первых логических бихевиористов, как Гемпель.

Единый мир

Следует далее отметить, что отрицание интроспекции не просто согласуется с райловским опровержением дуализма сознания и тела, но и составляет часть этого опровержения, поскольку Райл настаивает на том, что наши повседневные поступки, включая произносимые нами высказывания, не дублируются в теневом «втором мире», называемом «сознанием». И в самом деле, даже нет смысла говорить о ментальном и физическом мире: «Говорить о сознании человека — не значит говорить о некоем вместилище объектов, где запрещается размещать то, что называется «физическим миром». Говорить о сознании — значит говорить о человеческих способностях, обязанностях и склонностях что-то делать или претерпевать, причём делать или претерпевать в повседневном мире. В самом деле, нет смысла говорить, будто существуют два или одиннадцать миров» (Ук. изд., с. 197).

Таким образом, есть только один мир — тот, в котором вы сейчас читаете эту книгу. В соответствии с райловским анализом само чтение не делится на два процесса — физический и ментальный. Утверждать подобное деление значит злоупотреблять нашими обыденными понятиями. Только в том случае, если мы примем «догму призрака в машине», мы будем вынуждены считать, что любой процесс должен быть либо ментальным, либо физическим или же должен содержать отдельные компоненты ментального и физического. Фактически, Райл считает, что то, что мы говорим и делаем, явно не подпадает ни под одну из этих категорий и если дуализм ментального и физического не служит нам отправной точкой, то он не должен быть и завершающей точкой.

Важный принцип логического позитивизма, логического бихевиоризма и того вида концептуального анализа, который проводит Райл, состоит в том, что философские проблемы возникают в результате постановки неправильных вопросов.

Примером подобного вопроса будет следующий: является ли личность на самом деле ментальной или физической? И дело не в том, что ответить на него очень сложно или что в задачу философа должно входить изобретение все более остроумных решений. Согласно логическому позитивизму, если вопрос оказался неразрешимым, без преувеличения, на протяжении тысяч лет, то верной тактикой будет, в первую очередь, предположить, что есть нечто ошибочное в самой постановке вопроса. Райл придерживается этой точки зрения и полагает, что рассматриваемая им философская проблема возникла только потому, что философы злоупотребляли нашим обыденным языком.

Как бы ни были убедительны аргументы Райла против дуализма сознания и тела и интроспективной психологии, все ещё остаётся вопрос, может ли он объяснить наши эмоции, ощущения и ментальные образы в терминах, сходных с теми, что использовались до сих пор. Разумеется, не нужно быть сторонником дуализма сознания и тела, чтобы придерживаться точки зрения здравого смысла, согласно которой каждый из нас испытывает удовольствия и страдания, проходит через периоды депрессии и счастья и способен воображать себе вещи «в уме», причём такое воображение вещей совсем не то же самое, что их восприятие. Видимо, также в своих повседневных представлениях мы считаем, что эти явления в таком-то смысле являются личными для нас. Они субъективны.

Райл, разумеется, сказал бы, что называть подобные ментальные состояния «личными» или «субъективными» с философской точки зрения ошибочно, и не только потому, что это могло бы привести к картезианскому дуализму, но и потому, что если бы об испытываемых эмоциях, ощущениях и ментальных образах мог знать только тот, кто их испытывает, то наши понятия об этих событиях не могли бы иметь те значения, которыми они в действительности имеют.

Согласно Райлу, термин «эмоция» является двусмысленным, поскольку он может обозначать определённый вид явления или же определённый вид диспозиции. Эмоции, относящиеся к явлениям, он называет чувствами и в качестве их простых примеров приводит: «трепет, приступы боли, угрызения совести, нервную дрожь, щемящую тоску, непреодолимые желания, мучения, холодность, пыл, обремененность, приступ дурноты, стремления, оцепенения, внезапную слабость, напряжения, терзания и потрясения» (Ук. изд., с. 90). Райл отмечает, что выражения, в которых мы сообщаем о наших чувствах, сплошь состоят из пространственных метафор, но урок, который, по его мнению следует из этого извлечь, заключается не в том, что чувства относятся к какому-то личному, субъективному миру, состоящему из призрачных парамеханических частей, а в том, что нет особого смысла называть их ментальными или физическими. Полагаю, что Райла привлекает точка зрения американского философа и психолога Уильяма Джемса, полагавшего, что чувства в действительности следует определять как ощущения, обладающие конкретной пространственно-временной локализацией в теле. Но он не принял эту точку зрения, ибо она довольно сильно напоминала ему ответ на вопрос, который он считает бессмысленным.

Вместо этого Райл отмечает тот факт, к примеру, что: «прилив гордости как бы пронизывает все тело человека, показывая, что строгая таксономия ментальное/физическое неуместна и чувства вроде прилива гордости хотя и явления, но всё же явления не в картезианской душе. Чувства не следует путать с настроениями. Настроения лучше всего понимать как диспозиции, а не как явления, так что человек, пребывающий, скажем, в легкомысленном настроении, имеет обыкновение или склонность чаще обычного смеяться над шутками и более беззаботно относиться к своим повседневным делам. Человек в подавленном настроении склонен к определённым позам, а также, вероятно, склонен плакать и признаваться в своих чувствах, говоря, к примеру: «я чувствую подавленность» (Ук. изд., с. 107).

Признания такого рода выражают настроение, и даже отчасти в них заключается само это настроение, так же, как признания в ненависти или любви к другому человеку могут быть частью самой этой ненависти или любви. По мнению Райла, ошибочно рассматривать признания (avowals) как главным образом автобиографические сообщения о ментальном состоянии личности; скорее, они части такого состояния.

Мы заблуждаемся, считая настроения сугубо личными или субъективными явлениями, ибо мы неправильно ставим определённый каузальный вопрос: мы, к примеру, спрашиваем, сделал ли человек нечто потому, что находился в депрессии, как будто бы депрессия была чем-то вроде скрытой внутренней причины действия. Фактически, настроения не являются причинами в том смысле, в каком причинами являются события; настроения — это диспозициональные причины. Для иллюстрации своей мысли, Райл приводит пример со стеклом, которое бьётся, потому что оно хрупкое. Сказать, что стекло хрупкое, значит сказать, что оно имеет тенденцию разбиваться, когда по нему бьют с определённой силой. Под «хрупкостью» мы вовсе не имеем в виду внутренне присущее стеклу свойство, которое можно было бы объяснить в полном отвлечении от его отношений к другим объектам. Сходным образом, если мы говорим, что человек заливается слезами, поскольку находится в депрессии, то подразумеваем его склонность или предрасположенность делать именно это; мы отнюдь не имеем в виду, что какое-то внешнее событие имеет своей причиной это внутреннее событие.

Райл говорит, что настроения не являются переживаниями. Но даже если это утверждение допустимо, оно, безусловно, будет оспорено, ведь ощущения (sensations) — это переживания. В известной мере Райл готов допустить это, но он призывает нас осознать, что само слово «ощущение» в действительности является специальным термином, используемым, главным образом, философами. Оно не играет большой роли в повседневной жизни или в художественной литературе. Обычно мы обходимся лишь тем, что говорим, что кто-то что-то воспринимает, например видит соловья или нюхает сыр. Согласившись с этим утверждением, мы, согласно Райлу, поймём, что определение восприятия как только ментального явления ничего не добавит к нашему пониманию восприятия. К примеру, если кто-то наблюдает за скачками, имеет смысл спросить, хорошо или плохо ему было видно, видел ли он все или только мельком взглянул на соревнования. Идея существования ощущений как «мира иного» коренится в привычке использовать слова вне их повседневных контекстов. И как только мы переместим их — скорректируем их логическую географию, — искусственный разрыв между ментальными и физическими явлениями покажется лишённым смысла.

Ментальные образы представляются ещё более неподатливыми, чем ощущения. Образы моего детства — это парадигмальный пример сущностей, которые являются сугубо ментальными и личными только для меня. С целью критики подобной идеи Райл проводит различие между «воображением» и «представлением», с одной стороны, и неоптическим рассматриванием нефизических образов — с другой. Он пишет: «Короче говоря, акт воображения происходит, но образы не видятся» (Ук. изд., с. 241). Райл имеет в виду: если я представляю себе некую вещь, то представляю её, внутренне не осознавая ментальный образ этой вещи. Я не вижу эту вещь, но я как бы её вижу.

Мне кажется, что я вижу эту вещь, но это не так: «… человек, представляющий свою детскую комнату, в определённой мере похож на человека, видящего свою детскую комнату, но это сходство заключается не в реальном взгляде на реальное подобие его детской комнаты, а в реальной кажимости того, что он видит саму эту детскую комнату, в то время как на самом деле не видит её. Он не наблюдает подобия своей детской комнаты, хотя и подобен её наблюдателю» (Ук. изд., с. 241–242).

По сути, эта разновидность воображения зависит от притворства, и многое из того, что мы называем «воображением», следует объяснять как притворное поведение. Например, если вы воображаете себя медведем, это может принять форму игры в медведя. Что же касается других анализируемых Райлом понятий, то они получают значение в результате их употребления в единственно доступном всеобщему наблюдению мире здравого смысла, а не вследствие их использования в качестве ярлыков для сугубо индивидуальных эпизодов, происходящих в картезианской душе.

Как нам следует оценить этот тезис Райла? С точки зрения сторонника дуализма сознания и тела, Райл, очевидно, допускает существование всего, кроме наиболее важного, а именно того чисто ментального и, возможно, духовного центра самосознания, которым каждый из нас, в сущности, является, и, конечно, главная цель Райла заключается в опровержении подобной идеи я (self). Но даже те из нас, кто не являются сторонниками дуализма, могут решить, что Райл, по крайней мере, пытается преуменьшить значимость жизненного опыта индивида, даже несмотря на его собственные заверения в том, что в его планы не входило отрицание хорошо известных фактов психической жизни — он лишь стремился дать нам более ясное их понимание. Материалисты зачастую находят в работах Райла много полезного для своей теории. Но сам Райл считает материализм почти столь же большой ошибкой, как и дуализм. Возможно, достоинство его работы не в последнюю очередь заключается в том, что он поставил вопрос о правомерности проблемы сознания и тела с её чётким различением ментального и физического. Если данная проблема вводит в заблуждение, то позиция Райла, и в самом деле, оказывается наиболее радикальной, ибо требует от неё пересмотреть многое из того, что считается «философией сознания».

Витгенштейн

Можно доказать, что никто не оказал более непосредственного и основательного влияния на англоязычную философию в XX столетии, чем Людвиг Витгенштейн. Хотя он и родился в Австрии, но наиболее продуктивную часть своей жизни провёл в Кембриджском университете. Обычно считают, что его философия имела три фазы: раннюю фазу, продолжавшуюся до конца 1920-х годов, в которой философские проблемы должны были решаться путём изобретения логически совершенного языка; среднюю фазу начала 1930-х годов, во время которой выполнимость подобного проекта была поставлена под вопрос; и позднюю фазу, продолжавшуюся с 1930-х годов до его смерти в 1951 году, когда философские проблемы считались путаницей, порождённой неправильным употреблением нашего обычного повседневного языка.

Шедевром, относящимся к ранней фазе, является «Логико-философский трактат» (1921). Среди ряда текстов среднего периода наиболее заметными являются «Голубая и Коричневая книги» (1958) и «Философская грамматика» (1974), а третья фаза представлена другим шедевром — «Философскими исследованиями» (1953). (В каждом случае я даю дату публикации книг на английском языке.) В дальнейшем мы будем иметь дело только с поздней работой, поскольку она имеет прямое отношение к проблеме сознания и тела. Для более углублённого изучения Витгенштейна я отсылаю читателя к книге Энтони Кении «Витгенштейн» (см. раздел «Библиография»).

Аргумент личного языка и философия сознания

Витгенштейновский аргумент личного языка есть аргумент против возможности существования такого языка. Возможен ли личный язык — решающий вопрос для философии сознания (а на самом деле и для философии в целом) в силу следующей причины: могло бы быть так, что несколько теорий сознания предполагали бы личный язык. Если бы они это сделали и если личный язык невозможен, то эти теории должны были бы быть ложными.

Например, и Платон, и Декарт допускают, что мы можем иметь понятие о сознании или душе, существующих независимо от любого тела. Декарт, в частности, полагает, что каждый приобретает понятие сознания, основываясь на опыте своего собственного существования. Для него ментальное есть личное в том смысле, что только тот, кому принадлежит сознание, имеет прямой когнитивный доступ к своим состояниям, и можно сомневаться, обладают ли другие люди сознаниями. Он также думает, что психологическое знание от первого лица особым образом не поддаётся коррекции: если я убеждён в том, что нахожусь в определённом ментальном состоянии, то это убеждение истинно. Чтобы сформулировать такую позицию, Декарт, кажется, предполагает существование языка, который мог бы обретать значение только от указания на содержание его собственного сознания, то есть языка, понимать который, вероятно, мог бы только он.

Другой пример: солипсизм есть доктрина, утверждающая, что существует только (чье-то) личное сознание. Другие люди суть лишь физический внешний вид или видимость, но личное сознание есть. Если аргумент Витгенштейна против существования личного языка работает, то солипсизм может быть сформулирован только при условии, что он ложен.

Солипсизм допускает — формулируя, к примеру, предложение «Только моё сознание существует», — что существует язык, который обретает значение исключительно от указания на содержание (чьего-то) личного сознания. Ясно, что для солипсиста никто другой не смог бы обучиться этому языку. Да никого другого и нет. Солипсизм представляет собой крайнюю версию идеализма, который, как мы увидим в следующей главе, есть теория о том, что существуют только сознания и их содержания.

Идеалисты часто допускают, что все, с чем вообще может быть знакомо сознание, — это его собственное содержание, то есть мысли и опыт. Представляется, что любому языку обучаются путём личного навешивания ярлыков на свои мысли и опыт, которые и будут значениями такого языка. Опять же, если Витгенштейн способен показать, что такой язык невозможен, то данный вид идеализма ложен.

В феноменологии делались попытки описать содержание сознания беспредпосылочным образом, без предварительного принятия положения об объективном существовании этого содержания. Тем не менее феноменология, вероятно, не может избежать предположения о существовании феноменологического языка — языка, который указывает субъекту только на «феномены» или личные явления. Если Витгенштейн исключил подобный язык, то он исключил и феноменологию.

Последний пример из философии сознания: феноменализм — учение о том, что предложения о физических объектах могут быть корректно проанализированы с помощью предложений, описывающих содержание чувственного опыта. Тот язык, Который мы используем, говоря о физических объектах, должен быть полностью переведён именно на язык, описывающий содержания чувств. Если чувственные содержания приватны — содержание вашего опыта не то же самое, что содержание моего опыта, — тогда все выглядит так, что и сам феноменализм требует перевода с общего языка на личный язык. Вопрос в следующем: возможен ли подобный личный язык?

Потенциально аргумент личного языка обладает огромной элиминативной силой в философии. Если он правилен, то он не только служит опровержением дуализма, идеализма (включая солипсизм), феноменологической философии и феноменализма, но также делает бессмысленной постановку определённых скептических вопросов. Например, утверждение о том, будто мы не можем знать ни того, что другие люди вообще думают, ни того, о чём они думают, а также допущение того, что ваш опыт может совершенно отличаться от моего, — оба утверждения, кажется, предполагают существование личного языка. Далее, согласно более чем одной влиятельной теории в философии языка, значением слова является идея: нечто «внутреннее», личное и психологическое. И в самом деле, целое философское направление под названием «эмпиризм» есть, в сущности, взгляд, что все знание каждого из нас, включая и знание языка, извлечено из опыта. Если опыт является «личным», то, по мнению эмпириста, таковым же является и язык. Из сказанного следует, что Витгенштейн, если он прав, своим аргументом серьёзно подрывает позиции столь разных философов, как Декарт, Локк, Беркли, Юм, Шопенгауэр, Гуссерль, Рассел и Айер.

Чем же конкретно является личный язык? Витгенштейн полностью допускает, что в некоторых смыслах личный язык возможен. К примеру, вы можете решить записывать свои секреты в дневник и изобрести некий код, чтобы переводить на него свои секреты с английского. Иногда мы браним или подбадриваем самих себя и зачастую говорим сами с собой по-английски или по-немецки. Ясно также, что молодые братья и сестры или друзья могут изобрести язык исключительно для своего собственного употребления, чтобы скрывать своё общение от других. Витгенштейн отнюдь не озабочен аргументированием против существования любого из подобных языков.

Цель Витгенштейна — найти философски значимый смысл «личного языка»: «Но мыслим ли такой язык, на котором человек мог бы для собственного употребления записывать или высказывать свои внутренние переживания — свои чувства, настроения и так далее? — А разве мы не можем делать это на нашем обычном языке? — Но я имел в виду не это. Слова такого языка должны относиться к тому, о чём может знать только говорящий, — к его непосредственным, личным впечатлениям. Так что другой человек не мог бы понять этот язык» («Философские исследования», с. 171, № 243) 13.

Личный язык, таким образом, обладает двумя мнимыми характеристиками: он указывает исключительно на опыт говорящего, и никто, помимо самого говорящего, не может понимать его. Подобный опыт также обладает определёнными мнимыми характеристиками. Он — «внутренний», «личный» и «непосредственный», и только сам говорящий знает, что он есть и что он такое. Витгенштейн продолжает атаку на мнимую приватность опыта и значения.

Является ли опыт сугубо личным?

Представим себе, что некто сказал, что его или её ощущения индивидуальны (private) в том смысле, что «только я могу знать, действительно ли у меня что-то болит» (Ук. изд., с. 171, № 246). Витгенштейн полагает, что это неверно. По его мнению, при одной интерпретации это просто ложно, при другой — бессмысленно. Ложно, поскольку другие люди часто и в самом деле знают, когда у меня что-то болит. В обыденном языке употребление глагола «знать» допускает это. Бессмысленно, поскольку фраза «я знаю, что у меня что-то болит» ничего не добавляет к фразе «у меня что-то болит», кроме, пожалуй, ударения. О знании имеет смысл говорить только тогда, когда есть вероятность сомнения или ошибки. Нет смысла говорить о сомнении в том, что у кого-то что-то болит — в его собственном случае, — поэтому также нет смысла говорить о том, что некто знает, что у него что-то болит. Примечательно, что использование глагола «знать» предполагает скорее возможность сомнения, нежели факт абсолютной достоверности.

Витгенштейн допускает лишь один вид употребления утверждения «ощущения индивидуальны». И не для того, чтобы выразить некий мнимый факт относительно ощущений, но для того, чтобы показать, как слово «ощущение» употребляется в английском языке. Это пример того, что он называет «грамматическим предложением», которое показывает, как употребляется определённое слово. Было бы заблуждением думать, что утверждение «ощущения индивидуальны» выражает некий факт из области философии сознания или некое метафизическое прозрение. Подобное предложение просто показывает нам, как определённое слово употребляется в английском языке.

Предположим, что некто заявил о том, что его ощущения индивидуальны в несколько ином смысле. Этот человек говорит: «У другого не может быть моих болей» (Ук. изд., с. 173, № 253). Опять же, это утверждение имеет смысл лишь постольку, поскольку имеется возможность ошибки или сомнения относительно того, чьи боли являются чьими.

Конечно, может быть путаница относительно того, какой физический объект является каким — является ли данный стул тем же самым, что вы видели вчера, или же он просто похож на него, — но не может быть никакого сомнения в том, что переживаемая вами боль действительно ваша. Это бессмысленное предположение. Витгенштейн допускает, что можно вообразить определённые подобные случаи без того, чтобы возникала бессмыслица. Вы можете чувствовать боль в моём теле, или сиамские близнецы могут чувствовать боль в одной и той же области тела. Но вот что действительно лишено смысла, так это утверждение, что другой человек может или не может иметь мою боль.

Для Витгенштейна искушение полагать, что существуют глубокие метафизические проблемы, сродни заболеванию. В действительности же подобные проблемы есть иллюзии, порождённые неверным пониманием нашего обыденного языка. Он полагает, что «философ лечит вопрос как болезнь» (Ук. изд., с. 174, № 255).

Является ли значение индивидуальным?

Мы, конечно, можем использовать повседневный язык для указания на наши ощущения, и Витгенштейн этого не отрицает. Он настаивает на том, что эти ощущения не являются сугубо личными ни в каком философски значимом смысле и что наша психологическая терминология, хотя она и в полной мере значима, отнюдь не получает своё значение от навешивания ярлыков на наш опыт. Его выступление против существования индивидуального значения можно разделить на три компоненты: мнение о том, как можно обучиться словам, обозначающим ощущения, аргумент против возможности существования личного остенсивного определения и, наконец, утверждения относительно необходимости некой основы для правилосообразной коммуникации, а также необходимости публичных «критериев» для употребления психологических понятий.

Употребление слов, обозначающих ощущения типа «боли», происходит в языке отнюдь не в силу того, что эти слова являются ярлыками чего-то внутреннего и личного. Скорее, полагает Витгенштейн, слово «боль» используется для замены изначальных проявлений боли. Ещё до овладения языком ребёнок, испытывая боль, просто кричит, но взрослые учат его новым лингвистическим способам выражения боли, которые употребляются вместо крика: «Они учат ребёнка новому болевому поведению» (Ук. изд., с. 171, № 244). С этой точки зрения «боль» есть скорее проявление боли, нежели имя боли. Также ребёнок обучается «боли» путём обучения его языку, а не в результате скрытого процесса внутреннего навешивания ярлыков.

Витгенштейн не говорит ни того, что «боль» означает «крик», ни того, что «боль» можно полностью перевести в сообщение о нелингвистическом поведении. Тем не менее он явно считает, что болевое поведение включает употребление (слова) «боль». По его мнению, первое употребление слова «боль» и есть приобретённая часть болевого поведения, то есть вербальное выражение боли. Обратите внимание также на то, что если употребление слова «боль» оказывается частью того, что Витгенштейн называет «естественными проявлениями этих ощущений» (Ук. изд., с. 174, № 256), то язык, в котором это слово фигурирует, будет не личным, а общим. И это потому, что подобные проявления оказываются доступными всеобщему наблюдению элементами поведения. Идея о том, что слово «боль» представляет собой приобретённое в результате обучения, общедоступное выражение боли, служит Витгенштейну альтернативой личному остенсивному определению. Остенсивное определение следует отличать от вербального определения. В вербальном определении значение слова объясняется только с помощью других слов. Словари, к примеру, предоставляют вербальные определения. Наоборот, в остенсивном определении слово определяется путём показа примера того, на что оно указывает. Например, чтобы вербально определить слово «квадрат», формулируют такое предложение: «Слово «квадрат» означает равностороннюю, равноугольную, прямоугольную замкнутую плоскость». Но, остенсивно определяя слово «квадрат», указывают на квадрат и произносят: «Квадрат».

В работе «Философские исследования» Витгенштейн систематически критикует взгляд, согласно которому слова получают значение от простых остенсивных определений. У слов широкое разнообразие употреблений: отдавать приказы, задавать вопросы, обижать, умалять и так далее. Слова имеют разные употребления, или функции, подобно тому, как имеют разные употребления человеческие артефакты вроде столов или отверток. Вырывать слово из его поведенческого и лингвистического контекста — его «языковой игры» — и спрашивать о его значении — значит вводить в заблуждение посредством процедуры вроде той, когда из машины удаляют винтик и спрашивают, что это такое. Замените данный винтик в машине, и его функция станет очевидной.

Замените слово в жизненном контексте человека, и его употребление станет очевидным. Значение не является внутренним, загадочным, личным и психологическим. Оно — внешнее, очевидное, общедоступное и бихевиоральное. В самом деле, нам следует прекратить поиск теории «значения» и направить внимание на актуальное лингвистическое употребление. Значение и есть такое употребление.

Остенсивное определение возможно, но оно заранее предполагает существование общего языка с тем, что Витгенштейн называет его «установкой сцены»: с его грамматикой, его правилами, его миром здравого смысла людей, находящихся в общении друг с другом. Остенсивные определения полезны, поскольку они показывают роль или место слова во всём таком контексте. Как философам, нам не следует забывать отмеченную «установку сцены», которая и делает остенсивное определение возможным.

Для того чтобы показать невозможность существования личного остенсивного определения, Витгенштейн приглашает нас рассмотреть мнимую возможность того, что некто решает вести дневник о повторяющемся ощущении (Ук. изд., с. 174, № 258). Идея заключается в том, что человек записывает знак s каждый раз, когда имеет место данное ощущение. Витгенштейн считает, что это будет невозможно для того, кто овладел общим языком, в рамках которого s может быть отведена роль в качестве имени ощущения. Мнимое личное остенсивное определение не содержит в себе ничего.

Человек не может указать на своё ощущение. Он, конечно, способен сконцентрировать внимание на данном ощущении и, так сказать, «указать на него внутренне», но будет заблуждением полагать, будто таким путём могло бы установиться референциальное отношение между s и ощущением. В s не заключается ничего такого, что было бы именем ощущения. В нём не заключается ничего такого, что бы правильно или неправильно именовало ощущение. В данном случае нет ничего, что было бы правильным или неправильным навешиванием ярлыка s на ощущение, так что ничего подобного здесь не происходит. Как об этом пишет Витгенштейн: «Но ведь в данном случае я не располагаю никаким критерием правильности. Так и тянет сказать: правильно то, что мне всегда представляется правильным. А это означает лишь, что здесь не может идти речь о правильности» (Ук. изд., с. 175, № 258).

Именование предполагает саму возможность того, что оно может быть правильным или неправильным. Но эта возможность существует только в общем языке, где есть критерии правильности или неправильности. Личное остенсивное определение фиксирует употребление слова не более, чем сверка с железнодорожным расписанием. Это напоминает покупку нескольких экземпляров утренней газеты, чтобы удостовериться, что сообщение о какой-то новости истинно.

Нельзя обучиться психологическим понятиям только на своём собственном случае. Необходимо, чтобы обучающийся был знаком с критериями от третьего лица для их употребления. Если бы каждый только переживал боль и никогда не показывал её, то слово «боль» могло бы и не использоваться в нашем общем языке. То же самое применимо и к случаю, когда никто никогда не знал бы, что другому больно. Именно потому, что мы иногда правы, а иногда неправы в наших приписываниях боли другим, данное слово может употребляться. Поведенческие критерии предоставляют условия для употребления термина.

Если витгенштейновский аргумент личного языка работает, то он уничтожает картезианскую картину мира её же собственным оружием. Декарт полагает психологическое знание от первого лица единственного числа наиболее достоверным и основополагающим. Он считает, что нет ничего более достоверного, чем то, что он мыслит, и основывает на этом все свои иные притязания на знание, включая и притязание на то, что он существует. Если витгенштейновский аргумент личного языка обоснован, то Декартова доступность своего сознания самому себе основывается на очень больших допущениях: общем языке и мире здравого смысла находящихся в общении друг с другом людей. Его (Декарта) сомнения возможны только в том случае, если они беспочвенны.

Интересно отметить, что Декарт явно не ставит под сомнение осмысленность своего собственного языка в «Размышлениях».

Приме­чания: Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания.
Источник: Priest, Stephen. Theories of the Mind. A compelling investigation into the ideas of leading philosophers on the nature of the mind and its relation to the body. The Penguin Books, 1991. Прист, Стивен. Теории сознания. — Перевод с английского и предисловие: А. Ф. Грязнов. — М., Идея-Пресс, 2000. // Электронная публикация: Центр гуманитарных технологий. — 28.03.2008. URL: https://gtmarket.ru/laboratory/basis/3283/3285
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения