— На протяжении всей книги Вы худо бедно пытаетесь избавиться от ярлыка структурализма или от всего того, что мы обычно понимаем под этим словом. Вы хотели извлечь выгоду из того, что не используете ни структуралистскую методологию, ни структуралистские понятия, не прибегаете к методам лингвистического описания, избегаете всяческой формализации. На что же указывают подобные различия, как не на то, что Вы потерпели неудачу, используя то, что могло бы с успехом применяться в структурном анализе, и что последний обладает достаточной строгостью и действительной наглядностью? Что область, которую Вы пытаетесь так или иначе трактовать, восстаёт против подобных попыток, и её богатство никак не укладывается в схемы, в которые Вы пытаетесь её загнать? С какой непринуждённостью Ваше бессилие было травестировано в строгий метод; теперь же Вы нам представляете в качестве очевидно желаемого отличия непреодолимую дистанцию, которая отделяет и всегда будет отделять Вас от подлинно структурального анализа. Вам не удастся провести нас. Правда, в пустоте, оставленной теми методами, что остаются без применения, Вы ниспровергаете все те ряды понятий, которые представляются чуждыми ныне допущенным концептам, посредством которых описываются мифы или языки, литературные произведения и сказки; Вы говорите о формациях, независимости, знании, дискурсивных практиках во всём многообразии терминов — на значимость и чудесное могущество которых Вы всякий раз горделиво обращаете наше внимание. Но разве стали бы Вы изобретать столько странностей, если не имели намерения внедрить все это в область, несводимую к основным темам структурализма — даже — Вы правы. Я действительно не признаю трансцендентальности дискурса; описывая его, я отказываюсь говорить о его связи с субъективностью, и, в первую очередь, не хочу извлекать никакой выгоды, допуская, что это должно было быть его общей формой (его диахронический характер). Но всё это не предусматривает, за областью языка, дальнейшего разворачивания тех концептов и методов, которые там были использованы. Если я говорю о дискурсе, то вовсе не для того, чтобы показать, насколько полно он удерживает механизмы или процессы языка; моя задача состояла, скорее, в том, чтобы во всём многообразии вербальных представлений выявить существование различных уровней анализа, чтобы показать, что наряду с методами лингвистического структурирования (или методами интерпретации) мы можем установить специфические описания высказывания, формаций и собственно дискурсивных закономерностей. Если я оставил в стороне отсылки к говорящему субъекту, то вовсе не затем, чтобы раскрыть законы конструкции или формы, которые таким образом были бы применимы в отношении всех говорящих субъектов, не затем, чтобы заставить говорить великий универсальный дискурс, который был бы общим для всех людей данной эпохи. Напротив, речь шла о том, чтобы показать, в чём же состоят различия, как оказалось возможным то, что люди внутри одной и той же дискурсивной практики, говоря о различных объектах, имели противоположные мнения, осуществляли противоречащие друг другу выборы; речь шла о том, чтобы показать, чем одни дискурсивные практики отличаются от других, — короче говоря, я не собирался исключать из своего исследования проблему субъекта, но хотел лишь определить те позиции и функции, которые он может занимать и выполнять в различных дискурсах. Наконец, вы не дадите мне солгать: я не отрицал истории; я просто отошёл на время от общих категорий и ничего не значащих определений с целью выявления трансформации различных уровней; я отказался от унифицированной модели темпоральности для того, чтобы в отношении каждой дискурсивной практики описать правила её накопления, исключения, реактивации, формы её собственного образования и характерные виды сцепления в различных дискурсивных последовательностях. Я не пытался пойти дальше законных границ структуралистского исследования. И вы с чистым сердце подтвердите, что ни одного раза я не прибегнул к термину «структура» в соей книге «Слова и вещи». Но, если угодно, оставьте это тем, кто спорит о «структурализме»; все эти споры с великим трудом сохранятся в пустынной местности, удерживаемой теми, кто принимает в них участие. Это борьба, которая могла быть весьма плодотворной, ни привела теперь ни к чему иному, кроме как к актёрству и паясничанью. — Вы напрасно заговорили об этих спорах, поскольку сами не избежали этих проблем, поскольку они не ограничиваются только лишь проблемами структурализма. Не кривя душой, мы признаем его правоту и эффективность его методов: когда речь идёт об анализе языка, мифологий, популярных рассказов, поэм, снов, литературы, может быть, фильмов, — структурное описание выявляет отношения, которые никаким иным способом не могут быть вычленены; оно позволяет определить рекуррентные элементы с помощью противопоставления форм и критериев их индивидуальности; оно позволяет также установить законы конструкции, тождественности и правил трансформации. И несмотря ни на какие оговорки, которые нам пришлось сделать в самом начале, мы без труда признаем теперь, что язык, бессознательное, воображение людей подчиняется законам структуры. Но мы полностью отказывается от того, что пытаетесь сделать Вы: анализировать научные дискурсы в их преемственности, не соотносясь с такими вещами, как конституирующая активность, не признавая, даже в их колебаниях, открытости первоначального замысла или основополагающей телеологии, не находя той глубины непрерывности, которая связывает их и доводит до той точки, где мы можем сделать их предметом исследования; мы не можем принять, что, таким образом, возможно развести становление и разум и избавиться от всех указаний исторической субъективности мысли. Давайте ограничим наши споры: мы допускаем, что могли бы рассуждать в терминах элементов и правил конституирования о языке вообще — о нашем языке — Мне кажется, что на самом деле ( Конечно, нам придётся отбросить все эти дискурсы, которые некогда привели нас к тому, чтобы признать суверенность сознания. Но то, что уже более полувека потеряно нами, теперь необходимо возвратить задним числом при помощи анализа всех анализов или, по крайней мере, через всестороннее исследование того, что мы связывали с ними. Мы должны спросить их, откуда они пришли, в чём состоит их историческое предназначение, которое пронизывает их, оставаясь вместе с тем неосознанным, внутри них самих; какая наивность сделала их слепыми к тем условиям, благодаря которым они проявились, Но мне-то необходимо двигаться дальше, — и вовсе не потому, что я уверен в победе или несокрушимой силе моего оружия, но поскольку мне кажется, что на мгновение нашему взгляду открылось главное: необходимость избавить историю мысли от неё трансцендентальной зависимости. Для меня главная проблема состоит не в том, чтобы структурировать эту историю, налагая на становление знания или генезис наук категории, которые обеспечивали бы им обоснование в области языка. Речь идёт о том, чтобы проанализировать историю в такой прерывности, которую не может в дальнейшем разрушить никакая телеология, установить её в таком рассеивании, которое не может ограничить никакой предварительно заданный горизонт, оставить ей возможность разворачиваться в такой анонимности, которой никакое трансцендентальное установление не сможет навязать форму субъекта, открыть такую темпоральность, которая не допустит никакого возвращения к истокам. Речь идёт о том, чтобы искоренить любой трансцендентальный нарциссизм; необходимо вырвать историю из дурной бесконечности обретения и потери истоков, где она томилась длительное время; показать, что история мысли не может играть роль разоблачителя того трансцендентального момента, которым, несмотря на все попытки обнаружить его, не обладает ни механическая рациональность, — после Канта, ни математическая идеальность, — после Гуссерля, ни обозначения воспринимаемого мира, — после Мерло-Понти. Я думаю, что в сущности, несмотря на двусмысленности, явившиеся в образе споров вокруг структурализма, мы вполне уяснили, для нас стало очевидным, что мы пытались сделать нечто иное. Представляется совершенно естественным, что вы защищаете право исторической непрерывности, одновременно, открытой в работе телеологии, и бесконечных процессах причинности; однако это должно служить не для того, чтобы отделить вторжение структуры, не признающей в истории никакого движения, от спонтанности и внутреннего динамизма; в действительности, вы хотите сохранить власть установленного сознания, поскольку именно оно в начале нашего исследования было поставлено под вопрос. И эта защита должна занимать иное место, а вовсе не то, где разворачиваются наши дискуссии: ибо если вы признаете в эмпирических поисках, в самой незначительной исторической работе право оспаривать трансцендентальную область, то вы упустите главное. Отсюда и ряды смещений. Отсюда и стремление трактовать археологию как поиск источника, формальных априори, основополагающих действий, или, короче говоря, желание видеть в ней некий вид исторической феноменологии (тогда как мы, напротив, хотим освободить её именно от ига феноменологии) и готовность усомниться в археологии, когда она не в состоянии выполнить эту задачу и не раскрывает ничего, кроме рядов эмпирических фактов. А затем, в пику археологическим описаниям, наперекор заботе об установлении порогов разрывов и трансформаций, вы пытаетесь противопоставить ей «подлинную» работу историков, которая состоит в демонстрации непрерывности (хотя десятилетиями история не имела к непрерывности никакого отношения), и адресовать археологии упрёки в «эмпирической бесконечности». Более того, историю пробовали рассматривать как возможность описания культурных всеобщностей, как унификацию наиболее очевидных различий и опыт раскрытия универсальности противоречащих друг другу форм (хотя они непосредственно связаны с единичной спецификацией дискурсивных практик) и, следовательно, как возможность снимать их различия, изменения и изменения. И, наконец, пробовали указать на «внесение» структурализма в область истории (хотя их методы и концепты никоим образом не могут быть смешаны) и показать затем, что в этом случае структурализм не может осуществлять свои функции структурного анализа. Все эти смещения и непризнавания чрезвычайно устойчивы и необходимы. Они имеют уже свою побочную выгоду: возможность сообщаться по диагонали со всеми теми формами структурализма, которые необходимо допустить и от которых уже возможно отказаться, заявив: «Вы видите, что вас ожидает, если вы соприкоснетесь с той областью, которая по праву считается нашей; ваши методы, которые в ином месте смогли бы принести пользу, доходят там до предела своих возможностей и пытаются избежать какого-либо конкретного содержания, которое бы вы хотели проанализировать. Вы будете вынуждены отказаться от вашего благодушного эмпиризма и окажетесь против своей воли в чуждой Вам онтологии структуры. Пусть Вам достанет мудрости удержаться на земле, которая, без сомнения, завоевана вами и которую мы скроем от вас, — тем самым даровав, — ибо мы сами устанавливаем её границы. Что же касается высшей пользы, то она состоит, разумеется в сокрытии того кризиса, в котором мы оказались уже давно и размах которого растёт с каждым днём: кризис, происходящий из трансцендентальной рефлексии, с которой философия со времён Канта себя отождествляла и который вытекает из темы источника, этого обещанного возвращения, благодаря которому мы избегаем различий нашего присутствия. Начиная с антропологической мысли, которая организует все эти исследования, связанные с вопросами бытия человека, и которая позволяет избежать анализа конкретных практик, этот кризис сопровождает все гуманистические идеологии и, в конце концов, обусловливается статусом субъекта. Все это споры, которые бы вы желали скрыть и от которых надеетесь, как мне кажется, отвлечь внимание, преследуя забавные взаимодействия становлений и системы, синхронии и становления, отношений и причины, структуры и истории. Но уверены ли вы, что не практикуете теоретический матезис?» Допустим, споры действительно ведутся о том, о чём Вы говорите, допустим, речь идёт о защите или нападении трансцендентальной мысли, допустим мы готовы признать, что наши сегодняшние дискурсии вызваны тем кризисом, о котором Вы упомянули: как же тогда назвать Ваш дискурс? Откуда он явился и кто дал ему право говорить? Если Вы ничего не предпринимаете, кроме эмпирического исследования появления и трансформации дискурсов, если только описываете совокупности высказываний, эпистемологических фигур, исторических форм знания, то как же Вы сможете избежать откровенной наивности позитивизма? Что Ваше начинание может противопоставить вопросам источника и необходимости возвращения к установленному субъекту? Но если Вы претендуете на то, чтобы открыть новый способ радикального вопрошания, если Вы хотите расположить Ваш дискурс на уровне, на котором находимся мы сами, то Вам должно быть хорошо известно, что он включается в наши взаимодействия, — Более, чем все ваши нынешние возражения, меня, сознаюсь, волнуют именно эти вопросы. Впрочем, не настолько сильно, как это могло бы показаться, — я бы предпочёл на некоторое время оставить их в стороне. Сейчас я не располагаю подходящим именем, и мой дискурс, который не обрёл ещё твёрдой почвы под ногами, также далёк от того, чтобы я смог определить то место, откуда он говорит. Это дискурс о дискурсах; — Из всего, что Вы сейчас сказали, следует задержаться на том, что Ваша археология — не наука. Вы спустили её на воду с крайне неопределённым статусом описания. Кроме того, без сомнения, один из этих дискурсов хотел бы выдать себя за ещё не оформившуюся до конца научную дисциплину, что приносит их авторам двойную пользу тем, что, — Совершенно справедливо: я никогда не представлял археологию ни как науку, ни как основание для науки будущего. Ещё менее она виделась мне как план будущего сооружения, и мои усилия были направлены, главным образом, на то, чтобы заставить раскрыться — и отложить, в конечном счёте, с множеством исправлений, — то, что я пытался сделать в каждом конкретном случае. Слово археология не имеет никакого профетического значения: оно указывает только на одно из направлений анализа вербальных представлений, на спецификации уровня, высказывания и архива, на определение и высветление Прежде всего, этот замысел связан с теми науками, которые конституируют и устанавливают свои нормы в археологически описываемом знании: для нашей науки они могли бы быть такими же науками-объектами, какими уже стали патоанатомия, филология, политическая экономия, биология. Этот замысел также связан с научными формами анализа, от которого он отличается либо по уровню, либо по области и методам, Помимо всего прочего, археологические описания в их развёртывании И если я располагаю археологию среди такого количества уже конституированных дискурсов, то не для того, чтобы по смежности или по аналогии принести ей выгоду, сообщив тот статус, который она никогда не была способна открыть в себе самой, и не для того, чтобы дать ей место, окончательно очерченное, в неподвижных плеядах, а затем, чтобы вместе с архивом, дискурсивными формациями, позитивностями, высказываниями, условиями их формаций выявить её специфическую область, — область, которая ещё не становилась объектом какого-либо анализа (или, по крайней мере, никогда не сталкивалась с тем, что она может обладать И, возможно, в конце концов окажется, что археология — имя данное некоторым явлениям теоретической конъюнктуры современности. Пусть она открывает дороги той индивидуализированной дисциплине, первые черты и самые общие границы которой намечены здесь, пусть она вызывает к жизни целую область проблем, действительная устойчивость которых не мешает тому, чтобы в дальнейшем они переместились в другую область или, иначе говоря, расположились на уровнях более высоких и анализировались с использованием иных методов. Все это сейчас я уже не в состоянии решить. И, по правде говоря, не мне принимать решения. Я допускаю, что мой дискурс полностью исчезнет как фигура, которая смогла его поддерживать до сих пор. — Вы довольно странно распоряжаетесь той свободой, в которой отказываете другим, поскольку забираете в своё распоряжение всё поле свободного пространства, которое сами же отказываетесь определить. Может быть, Вы уже позабыли о всех тех трудах, которые потребовались для того, чтобы втиснуть дискурс других в систему правил? Не забыли ли Вы все те ограничения, которые описаны вами с такой педантичностью? Не вы ли отняли у людей право личного вмешательства в те позитивности, в которых располагается их дискурс? Вы связали самые незначительные слова с условиями, которые обрекают на конформизм малейшие нововведения. Революция, которую Вы совершили, не стоила Вам ни капли крови, когда, разумеется, речь заходила о Вас самих, но она нестерпимо тяжела, когда речь идёт о других. Хотелось бы, чтобы Вы полнее продемонстрировали основание тех условий, о которых Вы же и говорили и, кроме того, было бы недурно, если бы Вы питали больше доверия к реальным поступкам людей — Я опасаюсь, как бы вы не впали в двойное заблуждение: в отношении дискурсивных практик, которые я пытаюсь определить, и того, что вы понимаете под человеческой свободой. Позитивности, которые я пытаюсь установить, не должны быть поняты как совокупность определений, навязанных извне мышлению индивидуумов или как существующие внутри и заданные заранее; они констатируют, скорее, совокупности условий, в соответствии с которыми осуществляется особого рода практика, И в свою очередь, я хотел бы, чтобы закончить, наконец, задать вам свои вопросы: какая идея привела вас к тому, что вы стали говорить об изменениях, или, даже, о революции, по крайней мере, в научном порядке На этот вопрос, я думаю, не существует никакого иного ответа, кроме политического. Оставим же на сегодня его в стороне. Может быть, скоро появиться необходимость взяться за него Вся эта книга устраняет только лишь некоторые предварительные сложности. Как любой автор, я знаю, насколько «неблагодарными» (в строгом смысле) могут быть те исследования, о которых я говорю, и те замыслы, которые уже десяток лет меня волнуют. Есть много надуманного в том, что я трактую дискурс, исходя не из нежности, мягкости и сокровенности сознания, которое в нём себя выражает, а из непонятных совокупностей анонимных правил. Вызывает неприятие то, что выявляются границы и необходимости практики там, где обычно видят ничем не замутнённую прозрачность и развёртывание взаимодействий гения и свободы. Существует нечто, что провоцирует трактовать эту историю дискурса, которая до сих пор оживляется внушающими доверие метаморфозами жизни или интенциональной непрерывностью жизненного, как пучок трансформаций. Кажется невыносимым, наконец, то, что каждый желает устанавливать или думает устанавливать «самого себя» в своём собственном дискурсе, когда пытается говорить; неприемлемо то, что членятся, анализируются, комбинируются, заново воссоздаются все эти вновь обратившиеся в тишину тексты, где так никогда и не проступит преображённое лицо автора: «Ну, столько слов нагородил, столькими значками покрыл это море бумаги и выставил их на всеобщее обозрение, столько усердия проявил, чтобы удержать все это за артикулирующим их жестом, столько старания приложил, чтобы сохранить и внести их в память людей, — и всё это только для того, чтобы, в конечном счёте, ничего не осталось от той бедной руки, которая разбросала все эти знаки, чтобы ничего не сохранилось от того беспокойства, которое пыталось найти в них покой!»… Неужели ничего не осталось от этой завершённой жизни, которая была прожита только для того, чтобы выжили они? Дискурс, в своём наиболее глубоком определении, не будет ли простым «следом», не будет ли он в своём шёпоте — жестом бессмертия без субстанции? Может быть, стоит допустить, что время дискурса не является временем сознания включённого в область истории, ни временем присутствия истории в форме сознания? Может быть, необходимо допустить, что в моём дискурсе отсутствуют условия моего выживания? И что говоря, я вовсе не заклинаю свою смерть, а, напротив, призываю её? Может быть, я всего лишь отменяю любое внутреннее в этом беспредельном «вне», которое настолько безразлично к моей жизни и настолько нейтрально, что стирается грань, отличающая мою жизнь от моей смерти? Конечно, я хорошо понимаю их беспокойство. Им, конечно, трудно признать, что их история, экономика, их социальные практики, язык, на котором они говорят, мифология их предков, даже сказки, которые им рассказывают в детстве, — всё это подчиняется правилам, которые не вполне даны их сознанию. Они бы не хотели вовсе, чтобы мы, помимо и сверх того, лишили их возможности владеть тем дискурсом, на котором они стремятся говорить непосредственно, без какой-либо дистанции то, что они думают, во что они верят или что они представляют. Им легче признать, что дискурс не является сложной и дифференцированной практикой, подчинённой правилам и анализируемым трансформациям, нежели лишиться всей этой нежной, утешительной уверенности в силе изменений, таких как мир, жизнь или, по крайней мере, «смысл», явленный в единственной свежести слова, что происходило только из них самих и пыталось расположиться как можно ближе к бесконечному источнику. Столько вещей в языке ускользнули от них, и они не желают, чтобы и впредь всё уходило сквозь пальцы, включая и то, что они говорят, — эти маленькие фрагменты дискурса (слова или письма), хрупкость и неопределённость которого должна нести их жизнь дальше навеки. Они не могут допустить (право, их можно понять), чтобы | |
Оглавление | |
---|---|
| |