1. Единицы дискурсаИсследование концептов прерывности, разрыва, порога, предела, ряда, трансформации ставит перед историческим анализом не столько вопросы, связанные с процедурой, сколько чисто теоретические проблемы, которые и будут здесь рассмотрены (тогда как к вопросам процедуры мы подойдём в ближайших эмпирических разысканий, если, конечно, у нас будет возможность, желание и достанет решимости осуществить это намерение). Я ещё не могу сказать, будут ли они исследованы только в особом поле, в дисциплинах, чьи границы неопределённы, а содержание расплывчато — в истории идей, мысли, наук или знаний. Поначалу нам требуется провести сугубо негативную работу: освободиться от хаоса тех понятий, которые (каждое Таково, например, понятие традиции, сообщающее особый временной статус последовательным и тождественным (или, по крайней мере, аналогичным) совокупностям феноменов; традиция позволяет в единой унифицированной форме осмыслить рассеивание истории, она сглаживает различия начал, дабы, минуя непрерывность, дойти до бесконечного определения источника; благодаря ей мы получаем возможность выделить новое на основании неизменного и объяснить новизны оригинальностью, гением или произвольным выбором индивидуума. К отброшенным нами концептам можно отнести и понятия влияния, обретающего плоть (слишком субтильную, чтобы стать предметом анализа) в фактах перенесения и коммуникации, отсылающих, в свою очередь, к планам причинности (но без строго разграничения и теоретического обоснования), подобия и повтора, которые сквозь пространство и время — точно для них это благоприятная среда! — связывают такие единства, как индивиды, произведения, понятия и теории. Сюда же относятся понятия развития и эволюции, — они позволяют заново группировать последовательности рассеянных событий, связывать их единым принципом организации, подчинять силе жизненного примера (со всей их приспособленностью, возможностью нововведений, непрекращающейся корреляцией различных элементов, со всеми системами ассимиляции и обмена); они способствуют раскрытию в каждом начале принципа связанности, помогают наметить будущие единства и подчинить время, постоянно нарушая связи между источником и понятиями, которые никогда не бывают окончательной данностью, но вечно находятся в становлении. Таковы и понятия «ментальности» или «духа», которые позволяют установить общности смысла, символические связи, игры подобия и отражения между синхронными и последовательными феноменами данной эпохи или выявляют в качестве принципа общности и объяснения суверенность коллективного сознания. Необходимо усомниться во всех этих предзаданных общностях, группах, существующих до чистого рассмотрения, связях, чья истинность предполагается с самого начала; необходимо изгнать всю эту нечистую силу, которая обычно сковывает друг с другом различные дискурсы; необходимо извлечь её из той темноты, где простираются её владения. Во имя методологической строгости мы должны уяснить, что можем иметь дело только с общностью рассеянных событий. Должно обеспокоиться и теми членениями и группами, которые стали для нас привычны. Возможно ли таким образом допустить различение наиболее значительных типов дискурса, форм и жанров, которые противопоставляют друг другу наука, литература, философия, религия, история, воображение и так далее и которые порождают великие исторические индивидуальности? Мы сами совершенно не уверены в том, что можем использовать все эти различения в том мире дискурса, который принадлежит нам, — тем более, когда речь заходит об анализе совокупностей высказывания, которые в эпоху своего обоснования были распределены, установлены, охарактеризованы совершенно различными способами: так, «литература» и «политика» — категории относительно недавние, и применительно к средневековой культуре или даже классической эпохе мы можем использовать их только как ретроспективную гипотезу, допущение игры формальных аналогий или семантического подобия; но ни литература, ни политика, ни философия и наука не присутствуют в поле дискурса XVII и XVIII веков так, как они присутствуют в XIX веке. Во всяком случае, эти различения (когда речь идёт о тех из них, что мы допускаем, или о тех, что современны изучаемому дискурсу) сами по себе являются рефлексивными категориями, принципами классификации, правилами нормативного толка, типами институционализации; эти факты дискурса, разумеется, требуют анализа наряду с остальными, но, вместе с тем, они, со своими достаточно сложными взаимосвязями, не являются характерными, исконными и общепризнанными. Но в первую очередь необходимо отказаться от наиболее очевидного: от концептов книги и произведения. На первый взгляд может показаться, что такой отказ будет искусственной процедурой. Не даны ли они нам самым наглядным образом? Существует материальная индивидуализация книги, занимающая конкретное пространство и имеющая определённую вещественную ценность: сама книга, которая, используя определённые знаки, обозначает себя границами, представляющими начало и конец. С другой стороны, существует произведение, которое нам известно и которое мы выделяем из совокупности остальных произведений, приписав тот или иной текст тому или иному автору. Стоит, однако, взглянуть повнимательнее, — и начинаются трудности. Материальное единство книги? — Даже если речь идёт о поэтической антологии, сборнике посмертно изданных фрагментов, «Трактате о конусах» или томе из «Истории Франции» Мишле? Даже когда мы говорим об «Удаче» Малларме, процессе над Жилем де Рецем, романе « Понятие произведения ставит перед нами ещё более сложные проблемы. Внешне, казалось бы, что может быть проще, нежели «произведение» — некая сумма текстов, которая может быть обозначена именем собственным. Но такое обозначение (даже если не принимать во внимание вопросы атрибуции) функционирует весьма различно. В самом деле, указывает ли имя автора равным образом на текст, опубликованный под его именем, текст, вышедшей под псевдонимом, на наброски, найденные после его смерти, на разрозненные записи, записные книжки или просто бумаги? Создание собрания сочинений или отдельного опуса допускает возможность выбора, оправдать или даже сформулировать который часто бывает нелегко: возможно ли добавить к текстам, опубликованным автором то, что он только предполагал издавать, но не успел завершить Действительно, если мы так непринуждённо говорим о произведении «автора», то потому лишь, что теперь оно будет определяться особой функцией выражения. Мы допускаем, что должен существовать такой уровень (глубокий настолько, насколько это необходимо), на котором произведение раскрывается во всём множестве своих составляющих, будь то используемая лексика, опыт, воображение, бессознательное автора или исторические условия, в которых он существует. Но тотчас становится очевидным, что такого рода единства отнюдь не являются непосредственными данными, — они установлены операцией, которую можно было бы назвать интерпретативной (поскольку она дешифрует в тексте то, что последний скрывает и манифестирует одновременно). Становится очевидным и то, что операции, которые определяют опус в его единстве и, следовательно, произведение в целом, будут совершенно различными для автора, например, «Театра и его двойника» и автора «Логико-философского трактата», поскольку, когда речь заходит о произведении, в каждом конкретном случае мы будем сталкиваться с различными смыслами. Произведение не может быть исследовано ни как непосредственная, ни как определённая, ни как однородная общность. Наконец, последнее предостережение: прежде чем разорвать замкнутый круг неосознанных непрерывностей, которые задним числом организуют дискурс, составляющий предмет нашего анализа, необходимо отказаться от двух представлений, неразрывно связанных и, вместе с тем, противопоставленных друг другу. Одно из них не позволяет определить вторжение подлинных событий в порядок дискурса; оно требует, чтобы за всеми внешними началами всегда существовал тайный источник — настолько тайный и изначальный, что нам никогда не удалось бы осознать его в нём самом. Поэтому мы вынуждены двигаться через наивную хронологию к бесконечно удалённой, незафиксированной в истории точке, которая ознаменована своей собственной пустотой, так что восходящие к ней начала не могут быть ничем иным, кроме как повторением и затемнением (или, строго говоря, одновременно и тем, и другим). Это представление увязано с другим, согласно которому весь представленный дискурс скрыто располагается в том, что уже сказано. Это « Эти предварительные формы непрерывности, эти синтетические обобщения, которые не поддаются проблематизации и потому мы не посягаем на их права, — всё это останется в стороне. Разумеется, мы вовсе не должны напрочь отказываться от них, но необходимо нарушить то спокойствие, с которым мы относимся к ним, необходимо показать, что они не следуют из самих себя и являются лишь порождением конструкции, правила которой нужно знать и справедливость которых надлежит контролировать. Следует определить, какие условия и подходы правомерны и указать на те из них, которые более недопустимы. Может оказаться, например, что понятие «влияния» или «эволюции» вызовут такую критику, которая на длительное время сделает невозможным их употребление. Но так ли уж нам необходимы и такие понятия, как «книга», «произведение», или даже такие общности, как «наука» или «литература?» Надо ли оставаться в плену иллюзий, неплодотворных и безоснованных? Не лучше ли перестать пользоваться ими в качестве временных опор и не пытаться более найти им окончательное определение? Наша задача состоит в том, чтобы лишить их ореола квазиочевидности, высвободить проблемы, которые они ставят, уяснить, что они не являются той безмятежной гладью, опираясь на которую, мы могли бы ставить вопросы, связанные с их структурой устойчивостью, систематикой и трансформациями, хотя уже всё вышеперечисленное само по себе является средоточием всех проблем. Что они из себя представляют? Каким образом можно их определять или разграничивать? Каким различным типам знаков они могут подчиняться? Артикуляцией какого типа они порождаются? Каким образом подмножества включают в себя? Какие характерные феномены они могут выявлять в поле дискурса? Наконец, необходимо понять, Но я и не собираюсь делать ничего другого: разумеется, я использую все данные, чтобы установить первоначальные общности (такие как психология, медицина или политическая экономия), но не стану располагать источник наблюдения внутри этих сомнительных единств, чтобы исследовать их внутренние конфигурации и скрытые противоречия. Я могу прибегнуть к ним только как к временной точке опоры, чтобы выяснить, какие совокупности они образуют, на каком основании они занимают ту область, которая специфицирует их в пространстве, и тот вид непрерывности, который специфицирует их во времени; по каким законам они формируются, на основании каких дискурсивных событий выделяются, и, наконец, не являются ли они во всей своей благоприобретённой индивидуальности и квазиинституциональности элементами более устойчивых единиц. Я воспользуюсь теми совокупностями, которые мне предлагает история, только для того, чтобы сразу же поставить их под сомнение, чтобы разложить их и понять, возможно ли эти общности восстановить заново, но уже на законных основаниях, возможно ли расположить их в пространстве более общем, которое, рассеяв их внешнюю очевидность, позволит нам выработать теорию. Достаточно только оставить в стороне эти непосредственные формы прерывности, и перед нами откроются беспредельные области, которые мы в состоянии будем определить, ибо они обусловлены совокупностями всех актуализированных высказываний (написанных или произнесённых) в событийном рассеивании Итак, очевидно, что описание дискурса противоположно истории мысли. К тому же, мы можем реконструировать историю мысли, только исходя из определённых совокупностей дискурса. Но эти совокупности трактуются таким образом, что мы пытаемся разглядеть за самими высказываниями либо интенцию говорящего субъекта, активность его сознания (то есть то, что он хотел сказать), либо вторжения бессознательного, происходящие помимо воли говорящего в его речи или в почти неразличимых зияниях между словами; во всяком случае, речь идёт о том, чтобы заново восстановить другой дискурс, выявить безгласные, шепчущие, неиссякаемые слова, которые оживляются доносящимся до наших ушей внутренним голосом. Необходимо восстановить текст, тонкий и невидимый, который проскальзывает в зазоры между строчками и порой раздвигает их. Анализ мысли всегда аллегоричен по отношению к тому дискурсу, который использует. Его главный вопрос неминуемо сводится к одному: что говорится в том, что сказано? Анализ дискурсивного поля ориентирован иначе: как увидеть высказывание в узости и уникальности его употребления, как определить условия его существования, более или менее точно обозначить его границы, установить связи с другими высказываниями, которые могли быть с ним связаны, — как показать механизм исключения других форм выражения. Мы вовсе не пытаемся найти по ту сторону явно данного невнятную болтовню другого дискурса; мы должны показать, отчего он не может быть ничем иным, кроме как тем, что он есть, в чём состоит его исключительность, как ему удаётся занять среди других и по отношению к другим то место, которое до него никем не могло быть занято. Основной вопрос такого анализа можно сформулировать так: в чём состоит тот особый вид существования, которое раскрывается в сказанном и нигде более? Необходимо задаться вопросом, какую службу сослужит нам это отстранение всех допущенных единств, если в целом возникает необходимость заново обнаружить именно те единства, относительно которых мы делали вид, будто не собираемся их исследовать? Действительно, систематическое стирание всех данных единств позволяет поначалу восстановить в высказывании единичность порождающего события и показать, что прерывность — не только великий катаклизм, раскалывающий весь исторический ландшафт, но и просто факт высказывания, который мы извлекли из разломов истории. То, на что мы пытаемся обратить внимание — это надсечка, которую он конструирует, это ни к чему не сводимое — пусть и самое незначительное — становление. Банальное настолько, насколько это допустимо, незначительное в той мере, в какой мы себе это представляли, забытое после своего появления так быстро, как только это возможно, мало понятное и неверно понятое, — высказывание всегда является таким событием, которое ни язык, ни смысл не в состоянии полностью исчерпать. Это необычное событие: Однако, если мы и берёмся, касаясь языка и мышления, изолировать инстанции событий высказывания, то вовсе не для того, чтобы поднять пыльную завесу фактов. Мы должны быть уверены в том, что не свяжем объект нашего исследования с синтетическими операциями чисто психологического толка — раскрытие намерений автора, уяснение формы его духа, определение степени строгости его мысли, описание тем, которые его преследуют, замыслов, проходящих красной нитью через его существование и придающих ему значение. Мы можем выйти к другим формам закономерности и другим типам связи. Например, к таким, как соотношения высказываний (даже если соотношения эти не осознаны самим автором или речь идёт о высказываниях, которые принадлежат разным авторам, между собой никак несвязанным); к таким, как отношение между группами высказываний, установленных подобным образом (даже если эти группы относятся к разным — и даже не соседствующим — областям, обладают различным формальным уровнем и не имеют общего места установленного обмена); к таким, как отношения между высказываниями или группами высказываний и событиями иного порядка (техника, экономика, социология, политика). Выявить во всей своей чистоте то пространство, где разворачиваются дискурсивные события, — это не значит установить его в непреодолимой изоляции; вместе с тем это и не попытка замкнуть его на самом себе, а напротив, стремление освободиться, что позволит описать в нём и вне его всё многообразие отношений. Третье преимущество такого описания фактов дискурса: освобождая их от всех групп, которые объединяют любые естественные, непосредственные и универсальные общности, мы получаем возможность описать другие единства (правда, на сей раз в совокупности принятых решений). Если только мы чётко определим условия их функционирования, то тогда можно будет на законных основаниях, исходя из корректно описанных связей, конституировать такие дискурсивные совокупности, которые, будучи несокрытыми, вместе с тем, оставались бы невидимыми. Очевидно, что эти связи никогда бы не были сформулированы из них самих в рассматриваемые высказывания (в отличие, например, от тех явных связей, которые заданы и проговорены самим дискурсом, когда он принимает форму романа, или обращается в последовательность математических теорий). Однако они вовсе не образуют никакого скрытого дискурса, который бы изнутри оживлял дискурс манифестируемый; все это не интерпретация фактов дискурса, которая могла бы пролить на них свет, но анализ их существования, преемственности, функционирования, взаимной детерминации, независимых или взаимокоррелирующих изменений. Но, разумеется, без определённых ориентиров нам не удалось бы описать все связи, которые можно выявить подобным образом. Необходимо с самого начала договорится о временных делениях, наметить тот исходный регион, который в случае необходимости будет отвергнут или реорганизован нашим анализом. Как можно описать этот регион? С одной стороны, необходимо эмпирически выбрать такую область, где связи могут быть весьма многочисленными, неустойчивыми, но относительно легко описанными, и установить, в каком другом регионе дискурсивные события представляются менее связанными друг с другом, какими отношениями (менее прояснёнными, нежели те, что мы обозначаем общими терминами науки) это определяется? Но, с другой стороны, шансы осознать в высказывании не особенности формальной структуры и не законы конструирования, а характерные черты существования и правила появления, возрастают, если мы обращаемся к группам дискурса, формализованным в меньшей степени, так что высказывания здесь порождаются не только с помощью правил синтаксиса. Можно ли пребывать в уверенности, что нам удастся таких единиц, как произведение, и таких категорий, как влияние, если мы не изберём с самого начала области, достаточно обширные, и временные последовательности, достаточно свободные? Наконец, как убедиться в том, что мы не позволили себе задержаться во всех этих столь мало осмысленных общностях, соотнесённых с говорящим индивидуумом, с субъектом дискурса, с автором текста, — короче говоря, со всей этой массой антропологических концептов? Можно ли избавиться от всего этого, не исследуя совокупности тех высказываний, которыми эти концепты порождены — совокупности, которые мы избрали в качестве «объекта» для субъекта дискурса (их собственного субъекта) и которые пытались развернуть как поле знаний? Так обнаруживается особое положение фактов, связанных с теми дискурсами, о которых можно сказать (очень схематично), что они определяют «науки о человеке». Но всё это не более чем привилегия начального этапа нашего исследования. Нам необходимо запомнить две вещи: 2. Формация дискурсаТеперь я готов приняться за описание отношений между высказываниями. Моя цель — не допустить в качестве объекта исследования ни одно из тех дискурсивных единств, которые обычно находятся в моём распоряжении. Вместе с тем, я не намерен пренебрегать всевозможными формами прерывности, выемки, порога или предела. Я решился описывать высказывания в поле дискурса и все те отношения, которые они порождают. Очевидно, на моём пути возникают две группы проблем: первая связана с неверным пониманием того, что я имею в виду, когда говорю о высказывании, событии или дискурсе (к этому мы вернёмся несколько после); вторая же возникает, когда мы касаемся отношений между высказываниями (в том числе теми, которые мы определили как временные и наиболее очевидные). Так, существуют легко датируемые высказывания, которые непосредственно связаны с появлением политической экономии, биологии, или даже психопатологии; наряду с ними существуют высказывания, возраст которых точно неопределим, но насчитывает многие тысячелетия, и связаны они с грамматикой и медициной. Но что же такое эти общности? Можем ли мы сказать, что обследование душевнобольных проводилось, например, Уиллисом или клиникой Шарко в рамках одного и того же дискурса? Что новации Пэтти находятся в том же континуум, что и эконометрия Ньюмена? Что анализ суждений, который проводили грамматисты Вот первая гипотеза — на наш взгляд, весьма правдоподобная и легко поддающаяся проверке: различные по форме и рассеянные во времени совокупности образуют те высказывания, которые соотносятся с одним и тем же объектом. Так, высказывания, применяемые в психологии, связаны со всеми теми объектами, которые Может быть, во всём этом многообразии объектов, которые мы не сочли возможным допустить в наше исследование как вероятную общность, способную конституировать совокупность высказываний, нам необходимо обозначить собственно «дискурс безумия». Может быть необходимо было удерживаться в границах той группы высказываний, которая имеет однозначный объект: дискурс меланхолии или невроза. Но тогда сразу бросилось бы в глаза то, что каждый из этих дискурсов устанавливает, в свою очередь, собственный объект и разрабатывает его вплоть до окончательной трансформации. Таким образом, задача состоит в том, чтобы уяснить, не образованы ли единства дискурса тем пространством, где умножаются и беспрестанно изменяются различные объекты; не будут ли в таком случае особые отношения, позволяющие индивидуализировать совокупности высказываний, касающихся безумия, условием и одномоментного, и последовательного появления различных, уже поименованных, описанных и проанализированных субъектов, о которых вынесены определённые суждения. Единство дискурсов безумия не будет основываться на существовании такого объекта как «безумие» или конституировать единый горизонт объективности: Всё это было бы игрой правил, которые открывают в течение данного периода возможность появления объектов, — разделённых по мере их дискриминации и подавленности, дифференцированных в каждодневных практиках, в юриспруденции, в религиозной казуистике, в медицинской диагностике, представленных в патологических описаниях и связанных с медицинскими кодами ли рецептами, с лечением, врачебным уходом и заботами. Но, помимо всего прочего, дискурс безумия будет игрой правил, которые определяют трансформации различных объектов, их нетождественность, пронизывающую время, их разрывы и внутреннюю прерывность, опровергающую неизменность. И вот парадокс: определение совокупностей высказывания в их индивидуальном содержании состоит в описании рассеивания объектов, в схватывании все разделяющих пробелов, в установлении упорядочивающей дистанции, — во всём том, что можно было бы назвать законом перераспределения. Второй путь определения группы связей между высказываниями пролегает через выяснение их формы и типов сцепления. Я думаю, что такие науки, как медицина, начиная с XIX века скорее характеризуются стилем, нежели объектами, — стилем как неизменным характером актов высказывания. С самого начала медицина была в большей мере конструирована не совокупностью традиций, наблюдений или единообразными предписаниями, а всем корпусом знаний, которыми обусловлены и единый взгляд на вещи, и деления в общем перцептивном поле, — один и тот же анализ факта патологии, основывающийся на видимом пространстве тела, единая система транскрипции того, что мы воспринимаем в сказанном (вокабулярий, игра метафор). Мне кажется, что медицина возникала как ряд описательных высказываний. Теперь же необходимо проститься с этой исходной гипотезой и попытаться понять, что клинический дискурс был совокупностью гипотез о жизни и смерти, об этических предпочтениях и терапевтических предписаниях, сводом цеховых уложений и пропедевтитических моделей, с одной стороны, и совокупностью описаний — с другой. Поэтому всё вышеперечисленное не может быть абстрагировано друг от друга, и описательные высказывания были здесь лишь одним из видов формулировок, представленных в медицинском дискурсе. Необходимо осознать, что подобные описания непрестанно смещались в ту или иную сторону, — потому ли, что от Биша вплоть до судебной психиатрии оказались смещёнными последовательности диагностики, потому ли, что от визуального осмотра, аскультации и пальпации, совершился переход к микроскопу и биотестам (что, в свою очередь, привело к полному изменению систем информации), потому ли, наконец, что от простой клинико-анатомической соотнесённости до чистого анализа психопатологических процессов лексиконы знаков и их расшифровка были полностью преобразованы, — а может быть и потому, что сама медицина перестала быть областью регистрации и интерпретации данных, поскольку рядом с ней и вне её собиралась вся документальная масса, все факторы, определяющие взаимоотношения, все техники анализа, которые изменили её место наблюдающего субъекта по отношению к больному. Все эти изменения, которые, может быть, и привели нас сегодня к порогу новой медицины, происходили в медицинском дискурсе в течение всего XIX веке. Если бы мы хотели определить этот дискурс кодифицированной и нормированной системы высказываний, то, в первую очередь, нам бы потребовалось получить сведения о том, что эта медицина, которая для своего обоснования ничем не смогла воспользоваться, кроме некоторых формулировок Биша и Лаэнне, распалась сразу же по своём появлении. Если и существует единство, то принцип его организации состоит не в А вот иное направление поисков, иная гипотеза: не можем ли мы установить в определённой системе постоянных и устойчивых концептов такие группы высказывания, которые бы оказывались вовлечёнными в эту систему? Например, не основывается ли анализ языка и грамматики в классическую эпоху (вплоть до конца XVIII века) на определённом количестве концептов, содержание и использование которых было определено раз и навсегда: концепт суждения определяется как общая и нормативная форма всей фразы, концепты субъекта и атрибута объединяются в более общей категории имени, концепт глагола применяется в качестве эквивалента концепта логической связки, концепт слова трактуется как знак представления. Таким образом мы можем установить концептуальную архитектонику классической грамматики. Впрочем, здесь ещё, вероятно, слишком рано говорить о пределах, ведь едва ли возможно описать подобными средствами исследования, проводившиеся учёными И, наконец, четвёртый возможный способ сгруппировать высказывания, описать их сцепления и выявить те единые формы, в которых они полагаются, исходя на сей раз из тождественности тем. В таких открытых для любой полемики науках как экономика или биология, таких восприимчивых к философским и нравственным веяниям, пытающихся поставить на службу даже политику — в таких науках, не согрешив против истины, можно допустить существование тематики, способной увязывать и оживлять совокупности дискурса, точно организм, имеющий собственные потребности, внутренние силы и способность сохранения. Может ли, например, называться общностью всё то, что от Бюффона до Дарвина составляло тему эволюции, — тему, скорее философскую, нежели научную, сродни более космологии, нежели биологии, уводящую в направлении, противоположное тому, которое означивается, раскрывается и объясняется полученными результатами, тему, которая всегда предполагает больше, нежели мы знаем, и всегда понуждает исходя из этого принципиального выбора переводить в дискурсивное знание то, что первоначально существовало как гипотеза или требование? Можем ли мы подобным образом говорить о теме физиократов? Постулируемая до всякого анализа и за любыми провозглашениями, их идея содержит в себе представление о естественном характере тройной земельной ренты и, следовательно, допускает примат экономики и политики в отношении земельной собственности. Эта тема исключает любой анализ индустриального производства и, напротив, тяготеет к описаниям денежного обращения внутри государства, исследованию распределения денежной массы между различными социальными категориями и изучению путей, по которым деньги возвращаться в сферу производства. В конечном счёте, она привела Рикардо к исследованию случаев, для которых нехарактерна тройная рента, к определению условий, которые способствуют её формированию и, следовательно, к разоблачению темы физиократов. Но подобная попытка должна привести нас к двум противоположным и дополняющим друг друга утверждениям. В первом случае единая тематика группируется в соответствии с двойными концептуальными взаимодействиями, двумя типами анализа, двумя совершенно различными полями объектов: эволюционистская тематика, идея эволюции в её наиболее общей формулировке, возможно, и «одинакова» у Бенуа де Мееле, Борде или Дидро Ошибкой было бы искать в существовании этих двух тем принципы индивидуализации дискурса. Не лучше ли попытаться найти их в рассеивании точек выбора, которые он высвобождает? Не будут ли различные возможности, которые он открывает, возвращать к жизни темы уже сущие, не будет ли он порождать противоположные стратегии, оставлять место неосознанным интересам, допускать вместе с взаимодействием определённых концептов — взаимодействие различных частей? Чем заниматься поиском постоянных тем, образов и мнений, проходящих сквозь все времена, или описывать диалектику их конфликтов чтобы индивидуализировать совокупности определённых высказываний, — не лучше ли попытаться установить рассеивание точек выбора и определить, пренебрегая любыми мнениями, тематические предпочтения поля стратегических возможностей. Итак, перед нами четыре попытки, четыре неудачи — и четыре сменяющих друг друга гипотезы. Пришло время их испытать. В отношении этих больших, привычных для нашего уха групп высказываний — медицина, экономика, грамматика — я поставлю вопрос: на чём основаны эти общности? На полной, очерченной содержательно, географически разделённой области объектов? — Кажется, что речь идёт о лакунарных сцеплениях и рядах, о различных взаимодействиях, отстранённостях, замещениях и трансформациях. Может быть, на определённом и нормативном типе актов высказывания? — Но мы сталкиваемся с формулировками уровней столь отличных, функции которых столь Гетерогенны, что трудно допустить, будто они в состоянии сводиться в единую фигуру и симулировать на протяжении длительного времени нечто вроде великого непрерывного текста. На алфавите конкретных понятий? — Но здесь мы сталкиваемся с концептами, различающимися структурой и правилами применения, которые игнорируют и исключают друг друга и не могут входить в логически обоснованные общности. На тематическом постоянстве? — Но здесь перед нами скорее разнообразные стратегические возможности позволяющие активизировать несовместимые темы или внести одну и ту же тему в совершенно различные совокупности. Отсюда и возникает идея либо описывать рассеивания сами по себе, либо искать среди этих элементов такие, что не организуются ни в виде постоянно выводимой системы, ни в виде книги, которая пишется постепенно с течением времени, ни в виде произведения коллективного субъекта. Мы не в состоянии установить их регулярность, порядок их последовательного появления, соответствия в их одновременности, установленные позиции в общем пространстве, взаимное функционирование, обусловленные и иерархичные трансформации. Такого рода анализ не задаётся целью изолировать островки связи, чтобы описать их внутреннюю структуру; он не пытается прозреть и выставить на всеобщее обозрение скрытые конфликты, — напротив, его более всего интересуют формы распределения. И ещё: вместо того, чтобы восстанавливать цепь заключений (как это часто случается с историей науки или философии), вместо того, чтобы устанавливать таблицу различий (как это делают лингвисты) наш анализ описывает систему рассеиваний. Если между определённым количеством высказываний мы можем описать подобную систему рассеиваний, то между субъектами, типами высказываний, концептами, тематическим выбором, мы можем выделить закономерности (порядок, соотношения, позиции, функционирование и трансформации). Можно сказать, что мы имеем дело с дискурсивнными формациями, чтобы не прибегать к таким словам, как наука, идеология, теория или область объективности (впрочем, они неадекватно указывают на эти рассеивания). Условия, которыми обусловливаются элементы подобного перераспределения (объекты, модальность высказываний, концепты и тематические выборы), назовём правилами формации — правилами применения (но вместе с тем и существования, удержания, изменения и исчезновения) в перераспределении дискурсивных данных. Таково то поле, которое теперь мы собираемся пересечь, таковы понятия, которые мы собираемся подвергнуть испытанию, и анализы, которые мы собираемся предпринять. Я отдаю себе отчёт в том, что риск моего предприятия достаточно велик. При первом приближении я бы установил некоторые группы, достаточно слабые, но вместе с тем достаточно привычные: ничто не указывает мне ни на то, что я вновь вернусь к ним в конце нашего исследования, ни на то, что мне удастся раскрыть принципы их разграничения и индивидуализации; я не уверен в том, что дискурсивные формации, которые я устанавливаю, определят медицину в её глобальном единстве, экономику и грамматику в кривой их исторического предназначения; я не уверен, что они вновь не приведут меня у новым непредвиденным членениям. Также ничто не свидетельствует о том, что подобные описания могли бы нас привести к объяснению научности (или ненаучности) этих дискурсивных совокупностей, которые изначально были избраны мной в качестве главной цели Возможно, что в конце нашего предприятия мы вновь вернёмся к тем общностям, которые во имя методологической строгости были нами отвергнуты в начале: нам пришлось расчленить произведение, пренебречь влиянием и традициями, забросить вопрос об источнике, пришлось позволить стереться властному присутствию автора и таким образом лишиться всего того, что называлось историей идей. В действительности же опасность состоит в другом: вместо того, чтобы дать основание уже существующему, вернуться к уже намеченным отчётливым чертам, удовольствоваться этим возвращением и окончательным признанием, наконец, счастливо замкнуть круг, возвещающий нам, после стольких уловок и стольких трудов, что всё спасено, — вместо всего этого нам, возможно, придётся выйти за так хорошо знакомую нам область, бежать тех залогов, к которым мы привыкли, ради того чтобы оказаться на ещё не размежеванной территории, где ничего нельзя предвидеть наверняка. Всё то, что вплоть до последнего времени охраняло историка и сопровождало его до самых сумерек (судьба рациональности и телеология наук, непрерывная долгая работа мысли, преодолевающая её, побуждение и развитие сознания, постоянно осознающего себя в себе самом, незавершённое, но непрерывное движение всеобщности, возвращение к всегда ожидающим нас истокам и, наконец, историко-трансцедентальная тематика) не рискует ли это все исчезнуть, освобождая для анализа белое, безразличное, ничем не заполненное и ничего обещающее пространство. 3. Формация объектовПришло время упорядочить открытые направления и определить, можем ли мы внести какое бы то ни было содержание в эти едва намеченные понятия, которые мы называем «правилами формации». Обратимся, в первую очередь, к «формациям объектов». Чтобы облегчить наши исследования, обратимся к примерам дискурса психопатологии, начиная с XIX века. Совершим некоторые хронологические выемки, которые при первом приближении кажутся нам обоснованными. Многое указывает на это. Остановимся только на установлении в начале века новых правил, регулирующих поступление и выписку больного из психиатрической лечебницы, а также на возможности возведения некоторых наиболее важных понятий к Эскуриолу, Эйнро или Пинелю (паранойю тогда мы можем свести к мономании, интеллектуальный коэффициент к первым понятиям дебилизма, паралич к хроническому энцефалиту, некоторые специфические неврозы к тихому помешательству); если мы и далее захотим следовать за этими понятиями, то собьёмся с пути, путеводные нити спутаются, и проекции Дю Лорена или даже Ван Свитена на патологию Крепёдини или даже Бледе окажутся не более, чем простыми совпадениями. Итак, объекты, с которыми имеет дело, начиная с этого разрыва, психопатология, оказываются очень многочисленными, порой совершенно новыми и достаточно неустойчивыми, но, вместе с тем, и изменяющимися, частью обречёнными на быстрое исчезновение. Рядом с моторной ажитацией, галлюцинациями и дискурсами различных отклонений (которые нами уже были рассмотрены как манифестация безумия, хотя они и были разграничены, описаны и проанализированы другим способом) появляется нечто такое, что открывает доселе ещё не использованные регистры: лёгкие нарушения поведения и сексуальные расстройства, феномены внушения, гипноз, нарушения центральной нервной системы, интеллектуальную и моторную адаптацию и преступность. В каждом из этих регистров многообразие объектов названо, описано, проанализировано, и затем усовершенствовано; введены унифицированные определения после чего всё это было подвергнуто сомнению и забыто. Можем ли установить правила, которые бы руководили этими появлениями? Узнать, с какими невыводимыми системами эти объекты могут совмещаться, или, следуя друг за другом, формировать персональное поле психопатологии (лакунарное или избыточное в зависимости от условий)? Каков же был режим их существования в качестве объектов дискурса? 1Сперва необходимо установить поверхность их появления, чтобы иметь возможность показать, 2Далее необходимо описать инстанции разграничения: медицина (как установленный институт, как совокупность индивидуумов, составляющих вместе единое целое медицины, являющейся знанием и практикой, как признанная общественным мнением компетентность, как юстиция и администрирование) в XIX веке становится высшей инстанцией, которая в обществе разграничила, обозначила, поименовала и утвердила безумие в качестве объекта; но не одна медицина играла такую роль, — на неё претендовало и правосудие, и, в особенности, уголовная юриспруденция (со своими обстоятельствами, освобождающими от ответственности, презумпцией невменяемости, смягчающими обстоятельствами, с использованием таких понятий, как «преступление, совершенное на почве ревности», «правонарушения, связанные с порядком наследования», «опасность для общества», религиозная власть (по мере установления последней, как инстанции, отделяющей мистику от патологии, духовное от телесного, сверхъестественное от естественного, где осуществляется движение мысли, более пригодное для познания индивида, нежели для построения казуистической классификации действий и обстоятельств), литературная и художественная практика (которая в течение XIX века всё менее и менее рассматривала произведение как объект вкуса, о котором должно быть вынесено суждение, и всё более как язык, который необходимо интерпретировать 3И, наконец, нам представляется необходимым проанализировать решётки спецификации: речь идёт о системе, на основании которой разделяются, противопоставляются, объединяются, группируются, классифицируются, образуются друг из друга различные «безумия», являющиеся объектами психиатрического дискурса (эти решётки различий существовали ещё в XIX веке: душа понимаемая как группа упорядоченных способностей, сходных друг с другом и более или менее подающихся интерпретации; тело как объём стереоскопических органов, соединённых друг с другом по схеме зависимости и коммуникации; жизнь и история индивидуумов как линеарная последовательность фаз, переплетение следов, вероятных реактиваций, циклических повторений; взаимодействия нейропсихотических соответствий как взаимопроецирующейся системы и как поле причинно-следственных связей). Само по себе такое описание, однако, недостаточно. На то есть две причины. План выявления, который мы только что установили, инстанции разграничений или же формы спецификации не формируют полностью установленные и находящиеся во всеоружии объекты, с которыми дискурс психопатологии не смог сделать ничего, кроме как инвентаризовать, классифицировать, называть, выбирать и, в конце концов, покрыть решёткой слов и высказываний, — это не те совокупности, — с их нормами, запретами, порогами восприимчивости, — которыми обусловливается безумие и которые вверяют «болезнь» психиатру для исследования и врачебного заключения, — это и не юриспруденция, отдающая на рассмотрение медицины определённые правонарушения и, вместе с тем, усматривающая паранойю в обычном убийстве и невроз — в сексуальном оскорблении. Дискурс это нечто большее, нежели просто место, где должны располагаться и накладываться друг на друга — как слова на листе бумаги — объекты, которые могли бы быть установлены только впоследствии. Но такое перечисление представляется недостаточным и по другой причине. Оно последовательно устанавливает несколько планов различий, в которых могли бы появиться объекты дискурса. Но какие связи возникают между ними? Почему это перечисление именно таково? Какие определённые и закрытые совокупности мы можем описать таким образом? И как можно говорить о «системе установлений», если нам известна только лишь серия различных и однородных определений, не связанных между собой никакими установленными связями? В действительности эти две группы вопросов отсылают к одной и той же общей точке. Чтобы её уловить, необходимо вернуться к предыдущим примерам. В той области, с которой имеет дело психопатология в XIX веке, мы наблюдаем появление (начиная с Эскуриола) объектов, попадающих в ряд правонарушений: убийство и самоубийство, преступления на почве ревности, сексуальный бред, определённые формы воровства, бродяжничество… Всё это увязывается с наследственностью, неврогенной средой, агрессивным поведением или самобичеванием, извращённостью, преступными побуждениями, внушаемостью и прочим. Мы были бы не совсем точны, если бы заявили, что перед нами последствия одного открытия: установления психиатрией в старые добрые времена сходства между преступным и патологическим поведением, введения в обиход классических признаков для некоторых видов преступлений. Такие факты открываются нам за реальными исследованиями: в конечном счёте, проблема состоит в уяснении, что делает их возможными, и как подобные «открытия» могут сопровождаться другими, которые их утверждают, И если бы в определённую эпоху в нашем обществе преступление было проанализировано и патологизировано, если противоправное поведение могло бы открыть место для ряда объектов знания, то тогда в психиатрическом дискурсе была бы выработана совокупность определённых связей, — например, связи между планами спецификации уголовных категорий и ограниченных степеней ответственности, с одной стороны, и планом патологической спецификации, с другой (в данном случае возможности, способности, уровень развития или регрессии, способы реакции на среду, тип характеров — приобретённые, присущие или унаследованные особенности) или связи между инстанцией медицинского и юридического решений (связь сложная, по правде говоря, поскольку медицинские решения признают абсолютную инстанцию юридических для определения состава преступления, выяснения обстоятельств и вынесения приговора, которого оно заслуживает; медицина оставляет себе только генезис и оценку ответственности), или связь между фильтром, образованным судебными вопросами, уголовными делами, расследованием и вообще всем аппаратом судопроизводственной информации и медицинскими исследованиями, клиническими проверками, поисками предшественников и биографическими рассказами, а также связь между семейными, сексуальными и уголовными нормами поведения индивидуума и перечнем патологических симптомов тех болезней, на которые они указывают или связь между терапевтическими ограничениями в госпитальной среде (с её особенностями, критериями выздоровления и способами разграничения нормального и патологического) и воспитательными ограничениями в тюрьмах (с их педагогикой, наказаниями, критериями хорошего поведения, исправления и освобождения). Эти связи при использовании психиатрического дискурса позволяют устанавливать любые совокупности различных объектов. Обобщим: психиатрический дискурс в XIX веке характеризуется не существованием какого-либо привилегированного объекта, а тем, как этот дискурс формирует свои объекты, которые при этом остаются рассеянными. Эти формации основываются на совокупности установленных отношений между инстанциями появления, разграничения и спецификаций. Можно сказать, что дискурсивное установление определяется (по крайней мере, в отношении своих объектов) в том случае, если мы можем установить подобные совокупности, если нам удаётся показать, как любой объект исследуемого дискурса обретает там своё место и законы своего появления, если нам удаётся доказать, что он способен порождать одновременно и последовательно объекты, которые взаимоисключаются, не претерпевая никаких изменений. Отсюда некоторые замечания и следствия.
Теперь мы можем завершить этот анализ и попытаться определить, в какой степени он удался и насколько модифицировал первоначальный проект. Обращаясь к таким совокупным фигурам, которые настойчиво, но непоследовательно раскрывались перед нами (психопатология, грамматика, медицина), мы неустанно задаёмся вопросами о том, какой же вид общности они могут конструировать; не суть ли все они только наша попытка реконструкции, основанная на единичных произведениях, последовательных теориях, на понятиях и темах, которые были отвергнуты либо сохранены традицией, или извлечены из забвения и выставлены на всеобщее обозрение? Не было ли это всего лишь рядом связанных вымыслов? Мы искали общности дискурсов со стороны самих объектов, их перераспределения, взаимодействия их различий, их сближенности или их удалённости друг от друга — короче говоря, со стороны всего того, что нам было дано в говорящем субъекте; наконец, мы пришли к установлению отношений, которые характеризуют дискурсивные практики сами по себе и, таким образом, раскрыли не конфигурацию или форму, а совокупности правил, которые оказываются имманентными практике и определяют её в своей собственной специфичности. С другой стороны, мы использовали в качестве маяка такую общность, как психопатология: если бы мы хотели установить точную дату её рождения и точную область, то, без всякого сомнения, нам пришлось бы выявить появление этого слова, определить, какими методами мы могли бы его исследовать и как отделить его от понятия неврологии, с одной стороны, и психологии, с другой. Нами введено в обиход единство совершенно иного типа, по всей видимости, связанное с другими датами, другой поверхностью и артикуляцией, но способное свидетельствовать о совокупности объектов, для которых понятие психопатологии — не более, чем просто мыслительная рубрика, вторичная и классификационная. И, наконец, психопатология разворачивается как дисциплина, постоянно стремящаяся к обновлению, отмеченная постоянными открытиями, критикой и исправлением ошибок, — система установлений, которая, как мы определили, остаётся стабильной. Но мы понимаем, что остаются неизменными не объекты и не области, которые они формируют, даже и не точки их появления или способ их определения, а установление отношений на поверхности, где они появляются, разграничиваются, становятся доступны анализу и спецификации. Очевидно, что задача тех описаний, которые я собираюсь подкрепить теоретически, заключается не в том, чтобы интерпретировать дискурс, Я всё же опускаю тему «вещи как таковой», поскольку она необходимым образом не связана с лингвистическим анализом значений. Когда мы описываем установление объектов дискурса, наша задача состоит в том, чтобы установить отношения, характеризующие дискурсивную практику; мы не определяем ни лексическую организацию, ни членения семантического поля, не исследуем смысл, который та или иная эпоха вкладывала в понятия «меланхолия», или «тихое помешательство», не противопоставляем содержание «психоза» и «невроза» и прочее. Мы не делаем этого вовсе не потому, что подобного рода анализ рассматривался как незаконченный или невозможный, он просто кажется нам излишним, когда речь идёт о том, чтобы узнать, например, как преступность могла стать объектом медицинской экспертизы или как сексуальные отношения устанавливаются в качестве возможного объекта психиатрического дискурса. Анализ лексического содержания определяется либо элементами значения, которыми может располагать говорящий субъект данной эпохи, либо семантической структурой, которая выявляется на поверхности уже произнесённого дискурса; такой анализ не имеет отношения к дискурсивным практикам как к месту, где формируется и распадается или стирается одновременно артикулированная и лакунарная множественность переплетённых объектов. Принципиальность комментаторов их не подвела: анализ, подобный тому, за который я здесь взялся, сообщит нам, что слова также сознательно отсутствуют, как и вещи; любое описание словаря на самом деле ни что иное, как возвращение к полноте жизненного опыта. Мы не пытаемся выйти за пределы дискурса, туда, где ещё ничего не сказано, где вещи едва проступают в тусклом свете; мы не будем двигаться за ними в поисках форм, которыми они располагают и оставляют за собой; мы остановимся и постараемся удержаться на уровне самого дискурса, поскольку теперь нам надлежит поставить точки над «i», отсутствие которых кажется наиболее явным. Я скажу, что всеми этими поисками, в которых я продвинулся так мало, я хотел показать только одно: «дискурс», как мы его обычно понимаем, каким мы можем его прочитать, когда он воплощается в тексте, не является, как это можно было бы предположить, простым и прозрачным плетением словес, таинственной тканью вещей и отчётливым сочленением слов, окрашенных и доступных глазу. Я хотел показать, что дискурс — это тонкая контактирующая поверхность, сближающая язык и реальность, смешивающая лексику и опыт; я хотел показать на точных примерах, что, анализируя дискурсы, мы видим, как разжимаются жёсткие сочленения слов и вещей и высвобождаются совокупности правил, обусловливающих дискурсивную практику. Эти правила определяют не немое существование реальности и не каноническое использование словарей, а порядок объектов. «Слова и вещи» — это название (и вполне серьёзное!) одной проблемы, ироничное название работы, которая, изменяя форму, смещая данные, раскрывает, в конечном счёте, совершенно другую задачу, которая не состоит — больше не состоит — в том, чтобы трактовать дискурсы как совокупности знаков (означающих элементов, которые отсылают к содержанию или репрезентации), а как практику, которая систематически формирует объекты, о которых они (дискурсы) говорят. Безусловно, дискурс — событие знака, но то, что он делает, есть нечто большее, нежели просто использование знаков для обозначения вещей. Именно это «нечто большое» и позволяет ему быть несводимым к языку и речи. Это «нечто большое» нам предстоит выявить и описать. 4. Формация модальностей высказыванийКоличественные описания, биографическое повествование, установление, интерпретация, выведение знаков, рассуждение по аналогии, экспериментальная верификация — и множество других форм высказываний — все это мы можем найти в медицинском дискурсе XIX века. Какие же сцепления существуют между ними? Какова их необходимость? Почему появляются именно эти высказывания, а не какие-либо другие? Попытаемся определить закономерность всех этих разнообразных актов высказываний и установить, откуда они произошли. 1Первый вопрос: кто говорит? Кто из всей совокупности всех говорящих индивидуумов хранит данный вид языка? Кто его владелец? Кто обретает в нём свою неповторимость, свой престиж и, напротив, от кого он получает, если не гарантии, то, по крайней мере, презумпцию истинности? Каков статус тех индивидуумов (и только их одних), что обладают правом, — традиционным или установленным законодательно, обоснованным юридически или приобретённым спонтанно, — отдавать предпочтение именно данному дискурсу? Статус медика определён критериями компетентности и знания, институтами, системами, педагогическими теориями, легальными условиями, которые дают ему права — не устанавливая чётких границ — практиковать и опытно применять свои познания. Он является также носителем системы различий и связей (речь идёт о разграничении функций, последовательном подчинении, дополнительных обязанностях, передаче и обмене информации) по отношению к другим индивидуумам и другим группам со своим особым статусом (власть и её представители, правосудие, связи с трудовыми коллективами, с религиозными группами и, в случае необходимости, со священнослужителями). Кроме того, медик является носителем известного числа характерных черт, обусловливающих его отношение к обществу в целом, и роль, которую общество признает за ним, определяется тем, выступает ли он в качестве частного лица или служит обществу, есть ли его труд для него делом жизни или простым выполнением обязанностей и прочего. В вопросах медицинского ухода, лечения, заботы и обеспечения здоровья популяции, социальной группы, семьи, каждого отдельного индивидуума за медиком остаётся право вмешательства и решения, — равно как 2Необходимо описать также ту институционализированную область, исходя из которой медик разворачивает свой дискурс, в которой на законном основании находит свой источник и точки приложения своих способностей, свои специфические объекты и инструменты верификации. В нашем обществе этими областями являются: госпиталь как место постоянного, кодифицированного, систематического наблюдения, которое количественно констатирует поле частотности и осуществляется многочисленным и строго организованным медицинским персоналом; частная практика, которая открывает область наблюдений, более расплывчатых, более лакунарных и гораздо менее многочисленных, но, благодаря хорошему представлению об истоках наблюдаемого и среде его развития, позволяет иногда приходить к заключениям, имеющим далеко идущие последствия; лаборатория — автономная от госпиталя область, где о человеческом теле, жизни, болезнях и расстройствах устанавливаются истины более общего порядка, область, представляющая определённые элементы диагностики, некоторые знаки развития, критерии выздоровления и допускающая терапевтические эксперименты; наконец то, что мы привыкли называть «библиотекой» или «полем документации», — оно включает в себя не только книги или традиционно признанные медицинские трактаты, но и совокупности отчётов и опубликованных или сообщённых иным образом результатов, а также весь объём статистических данных, имеющих отношение к социальной среде, климату, эпидемиям, нравственным нормам, частоте заболеваний, очагам инфекции, профессиональным болезням и прочему, которые поступают в распоряжение врача через администрацию, других медиков, социологов или географов. Следует также отметить, что эти разнообразные «места» медицинского дискурса претерпели коренные изменения в XIX веке: значение документа непрерывно возрастало, по мере того, как ослабевала власть книги или традиции; госпиталь, который прежде был лишь местом приложения дискурса о болезнях и, безусловно, уступал по важности и ценности чистой практике, где болезни, находящиеся в их естественной среде, начали к XVIII веку раскрываться в своей изначальной реальности, становится в это время областью систематических и однородных наблюдений, сопоставления широких последовательностей, установления частотности и возможности, преодоления индивидуальных вариаций, — короче говоря, госпиталь стад местом проявления болезни, но не особым пространством, разворачивающим свои характерные черты перед взглядом медика, а скорее усреднённым процессом со своими установленными означениями, границами и возможностями дальнейшего развития. Необходимо помнить, что именно в XIX веке каждодневная медицинская практика увидела в лаборатории место дискурса, которое характеризовалось теми же экспериментальными нормами, что и физика, химия и биология. 3Позиция субъекта определяется тем положением, которое он может занимать в отношении различных областей и группы объектов: вопрошающий субъект вопрошает в соответствии с определённой решёткой исследования (эксплицитной или нет) и воспринимает всё согласно своей программе информации; наблюдающий субъект наблюдает в соответствии с установленным перечнем определяющих черт и воспринимает наблюдаемое в соответствии с тем или иным дискурсивным типом, — он расположен на оптимальной перцептивной дистанции, границы которой очерчивают нужные элементы информации, Если в клиническом дискурсе медик по очереди, строго и непосредственно вопрошая глаз, который смотрит, или палец, который ощупывает, обращается к средствам расшифровки знаков, исследует точки пересечения с уже сделанными описаниями, использует технические возможности лаборатории, то он, попросту говоря, активно использует все возможные отношения между пространством госпиталя, являющимся одновременно местом оказания помощи, местом чисто систематических, либо терапевтических, отчасти проверенных на практике, отчасти экспериментальных, наблюдений, с одной стороны, и всей технической группой и законами восприятия человеческого тела, как оно было определено патоанатомией, с другой, — отношения между полем непосредственного наблюдения и областью уже обработанной информации, между ролью медика как терапевта, педагога и посредника в распространении знаний своей науки и степенью его ответственности за общественное здоровье в конкретном социальном пространстве. Клиническая медицина, понятая как обновление точек зрения, содержания, форм, стиля описаний, как использование дедуктивных или вероятностных выводов, типов установления причинности, — в общем, как обновление модальностей, — клиническая медицина не должна рассматриваться ни как результат новой техники наблюдения, (аутопсия практиковалась задолго до XIX века), ни как результат исследования причин патогенеза внутри организмов (этим занимался уже Морани в середине XVIII века), ни как результат возникновения такого института, как госпитальная медицина (она уже давно существовала в Австрии И ещё одно замечание. Констатируя несходство типов высказывания в клиническом дискурсе, мы вовсе не пытаемся уменьшить степень этого несходства указанием на формальные структуры, категории, виды логических сцеплений, типов рассуждений и выводов, на различные формы анализа и синтеза, которые могли бы быть использованы в данном дискурсе. Мы не хотим выделять ту рациональную организацию, которая способна дать высказываниям, вроде медицинских, то, что они полагают в виде присущей необходимости. Мы также не желаем сводить все к основополагающему акту или к сознанию, которое конституирует тот общий горизонт рациональности, из которого постепенно развивается медицина, стремящаяся войти в круг точных наук, концентрирующая свои методы вокруг наблюдения, медленно В предложенном анализе различные модальности высказываний вместо того, чтобы отсылать к синтезу или к унифицирующей функции субъекта, манифестируют его рассеивание и отсылают к различным статусам, местам и позициям, которые субъект может занимать или принимать, когда поддерживает дискурс, к различным планам прерывности, «из которых» он говорит. И если эти планы связаны системой отношений, то такая система устанавливается не синтетической активностью самотождественного сознания, безгласного и предшествующего любым словам, а спецификой дискурсивной практики. Мы отказываемся рассматривать дискурс как феномен выражения — вербальная традиция синтеза упомянута в других местах; скорее, мы пытаемся найти в нём поле регулярности различных позиций субъективности. Дискурс, таким образом, понимается не как разворачивающаяся грандиозная манифестация субъекта, который мыслит, познает и говорит об этом, а как совокупность, в которой могут определяться рассеивания субъекта и, вместе с тем, его прерывности. Дискурс — это внешнее пространство, в котором размещается сеть различных мест. Сейчас мы показали, что не через «слова» или «вещи» необходимо определить строй объектов дискурсивной формации; признаем теперь, что ни через возвращение к трансцендентальному субъекту, ни через возвращение к психологической субъективности мы не смогли бы определить порядок его высказываний. 5. Установление концептовВозможно, те семьи концептов, которые вырисовываются в трудах Линнея (равно как и те, что мы находим у Рикардо или в грамматике 1Такая организация должна принимать, в первую очередь, формы последовательности, и среди них — всевозможные распределения рядов высказываний (будь то порядок заключений, последовательных импликаций или наглядных рассуждений, либо порядок описаний, выведение обобщающих схем или нарастающих спецификаций, которым они подчинены, либо же пространственные распределения, которые они преодолевают, а равно порядок рассказа или способы перераспределения временных событий в линеарные последовательности), разнообразные типы зависимостей высказываний (которые не всегда тождественны между собой и тем более не имеют окончательного определения в установленной последовательности рядов высказываний, что, например, можно сказать о взаимозависимости гипотезы и верификации, утверждения и критики, закона и частного случая), многочисленные риторические схемы, наличие которых позволяет комбинировать группы высказываний (то, как сочленяются между собой описания, заключения, определения, последовательности которых характеризует архитектонику текста). Возьмём, например, случай естественной истории: в классическую эпоху она характеризовалась концептами, отличными от тех, что использовались в XVI веке; некоторые из прежних концептов (род, вид, знак) уже изменили порядок применения, другие (например, структура) только зарождаются, третьи же (например, организм и так далее) ещё только появятся впоследствии. Но что действительно изменилось в течение XVIII века и предопределило тем самым появление и взаимодействие концептов естественной истории в целом, — так это общее расположение высказываний и последовательности их рядов, в свою очередь выстраивающихся в те или иные совокупности, — это самый способ описывать наблюдаемое и восстанавливаемое в цепочке высказываний перцептивное пространство, — это связи и взаимодействия между артикуляцией, характеризацией и классификацией, — это взаимообусловленность позиций обычного наблюдения и общих принципов, система зависимости между исследуемым и наблюдаемым, между постулатом, выводом и допущением. Естественная история в 2Рельеф поля высказывания содержит также и формы сосуществования, которые, в свою очередь, намечают поле присутствия (таким образом необходимо уяснить все уже сформулированные высказывания — и те, что восприняты данным дискурсом в виде допущения, точного описания, обоснованных заключений или предполагаемой необходимости, и те, что критикуются, и те, что отбрасываются или исключаются). В этом поле присутствия установленные связи могут быть порядком экспериментальной верификации, логических утверждений, чистым и простым повторением, включением, оправданным традицией или авторитетом, порядком комментирования, поиском скрытых значений, исследованием заблуждений. Эти связи могут быть выявленными (и всегда уже представленными в виде специализированных высказываний: референций и критических дискуссий) или скрытыми и развеянными по обычным дискурсам. Следовательно, мы можем легко констатировать, что поле присутствия естественной истории в классическую эпоху подчиняется формам, критериям отбора и принципам исключения иным, нежели во времена Альдрованди, объединившего в своём трактате о чудовищах всё, что можно было увидеть, всё, что могло попасть в поле наблюдения, что было тысячекратно передано из уст в уста и даже то, что вымышлено поэтами. Разграничивая поле присутствия, мы, помимо всего прочего, можем описать и поле совпадений (высказывания, которые концентрируются вокруг каждой области объектов и, хотя и принадлежат к совершенно различным типам дискурса, активизируются среди уже изученных высказываний, выступая либо в качестве суждения по аналогии, либо в качестве общего принципа и посылки рассуждения, либо модели, в которую вносятся новое содержание, либо высшей инстанции, которой подчиняются или уподобляются некоторые установленные пропозиции). Таким образом, поле соответствий естественной истории, начиная с Линнея и Бюффона, определяется некоторым числом связей с космологией, историей земли, философией, теологией, библейской экзегезой, математикой (репрезентирующей в наиболее общем виде научный порядок). В своей совокупности эти связи противопоставляются как дискурсу натуралистов XVI века, так и дискурсу биологов XIX века. Наконец, поле высказываний содержит то, что можно было бы назвать областью памяти (высказывания, которые, не будучи ни допущенными, ни дискутируемыми, не определяют более ни тела истины, ни области действительно верного, но в отношении которых устанавливаются родственные связи, генезис, изменения, историческая прерывность и непрерывность). Отсюда следует, что, начиная с Турнефора, поле памяти естественной истории предстаёт перед нами как исключительно узкое и бедное в своих формах, если мы возьмёмся сравнивать его с тем широким, кумулятивным и достаточно специфицированным полем памяти, что представляет нам биология, начиная с XIX века, — гораздо более определённым и артикулированным, нежели то, что окружает исторический ренессанс науки о растениях и животных. Это объясняется тем, что в то время оно едва ли отличалось от поля присутствия, которое имело тот же объём, те же формы и включало те же связи. 3Теперь мы вправе определить возможности вторжения, которые, не греша против истины, могли бы применить к нашим высказываниям. В действительности, они весьма различны для каждой дискурсивной формации: то, что в них включены цементирующие их связи и совокупности, которые они, таким образом, констатируют, позволяет специфицировать каждую из них. Эти возможности могут выявляться: в техниках переписывания (которые позволили, в частности, естествоиспытателям классического века переводить линеарные последовательности в классификационные таблицы, подчиняющиеся иным законам и конфигурациям, нежели перечни или группы родства, установленные в Средние века или в эпоху Ренессанса); в методах транскрипции высказываний, артикулированных в более или менее формализованном языке естествоиспытателей (с замыслом и частичной реализацией которого мы сталкиваемся у Линнея и Адамсона); в способах перевода количественных высказываний в качественные и наоборот (установление перцептивных отношений между мерами и описаниями); в правилах применения, позволяющих увеличить степень приближение высказываний и определить их строгость; в структурном анализе формы, количества, расположения и зависимости элементов, что позволяет (начиная с Турнефора) добиться более значительного и, главное, более устойчивого приближения описательных высказываний; в новых приемах разграничения областей истинности высказываний (высказывания структурного характера были ограничены Турнефором и Линнеем и вновь расширены Бюффоном и Жюсье); в способах переноса типов высказывания из одного поля приложения в другое (так переносили характеристики растений в таксономию животных или описание внешних черт на внутренние элементы организма); в методах систематизации уже существующих пропозиций, которые некогда уже были сформулированы, но оставались отделёнными друг от друга; в методах перераспределения высказываний, уже соединённых друг с другом, но допускающих включение в новые систематические совокупности (так Адамсон воспринял естественные определения, сведённые им в совокупности искусственных описаний, схема которых уже была предварительно дана в абстрактной комбинаторике). Итак, элементы, которые предлагает наш анализ, оказываются весьма Гетерогенными. Одни составляют правила формального конструирования, другие — риторические навыки или внутренние конфигурации текста, третьи обусловливают виды связей и взаимодействий между различными текстами или характеризуют какую-нибудь определённую эпоху, а некоторые нацелены на далёкие истоки, либо конструируют большие хронологические протяжённости. Но принадлежит собственно дискурсивной формации, разграничивает группу совершенно разрозненных концептов и определяет их специфику только самый способ, который позволяет различным элементам устанавливать связи друг с другом. Таков, например, путь, при котором расположение описаний или повествований связано с техниками переписывания, а поле памяти — с формами иерархии и подчинения; способ, который и сам связан с приближением и развитием высказываний, различных видов критики, комментирования, интерпретации уже встроенных высказываний и так далее. Этот пучок связей и конституирует систему концептуальной формации. Описание системы не имеет большой ценности для прямого и непосредственного описания самих концептов. Речь не идёт о том, чтобы исчерпывающе прояснить их, вычленить черты, которые могут оказаться общими для них, попробовать истолковать классификацию, установить меру внутренней устойчивости или подвергнуть испытанию взаимную совместимость; мы не можем взять для анализа концептуальную архитектонику изолированных текстов, индивидуальных произведений или науки в каждый данный момент. Мы располагаемся в стороне от ярко выраженной концептуальной игры, и наша задача — определить, согласно каким схемам (рядоположенностью, одновременным группировкам, линеарным или взаимообращающимся) высказывания могут быть связаны друг с другом в определённом типе дискурса. Мы стараемся, таким образом, установить, как рекуррентные высказывания могут возникать, распадаться, заново собираться, расширяться или ограничиваться, внедряться в новые логические структуры, приобретать новое семантику, конституировать родственные между собой образования. Все эти схемы позволяют описать не столько законы внутренней конструкции концептов или их общее и частное развитие в духе человека, сколько, в первую очередь, их анонимное рассеивание в текстах, книгах, произведениях, — рассеивание, которое характеризует тип дискурса, определённый формами дедукции, образования, устойчивости, а также несовместимости, переплетения, замещения, исключения, взаимного искажения, перемещения и так далее. Подобный анализ концентрируется вокруг некоего Чтобы уточнить, что следует понимать под « Они позволяют описать:
Таким образом, высвобождаемый нами « Мы видим, что речь идёт так же о генезисе абстракции, пытающейся открыть серию приёмов, которые бы позволили их конституировать: всеобщие интуиции, раскрытие частных случаев, выход из круга тем, связанных с воображением, столкновение с теоретическими и техническими препятствиями, использование традиционных моделей, определение тождественной формальной структуры и так далее. В анализе, который мы здесь предлагаем, правила формации имеют место не в «ментальности» или сознании индивида, При анализе правил формации объекта, как мы могли видеть, нет необходимости ни связывать их с вещами, ни с областью слов; для анализа формации типов высказываний нет нужды связывать их ни с познающим субъектом, ни с индивидуальной психикой. Подобным же образом, нет необходимости прибегать ни к допущению горизонта идеальности, ни к эмпирическому движению идей. 6. Формации стратегийТакие дискурсы, как экономика, медицина, грамматика, науки о живых существах открывают место определённым организациям концептов, некоторым группировкам объектов, типам высказываний, которые формируют, в соответствии со степенью их связанности, строгие устойчивости, определённые темы или теории: в грамматике это, например, тема праязыка, породившего все остальные языки и оставившего в них иногда поддающиеся расшифровке следы; в филологии XIX века это место занимает теория более или менее близкого родства между всеми индоевропейскими языками и архаичными диалектами, которые служат им общей отправной точкой; в XVIII веке это тема эволюции видов, развивающихся в непрерывности природного времени, объясняющих действительные лакуны с помощью таксономической таблицы; у физиократов это теория циркуляции богатств на основании сельскохозяйственного производства… Эти темы и теории мы условно назовём стратегиями, независимо от их формального уровня. Проблема состоит в том, чтобы узнать, как они распределяются в истории. Необходимость ли связывает их друг с другом, делает их неизбежными, в точности указывает им место друг подле друга и делает из них последовательные решения одной и той же проблемы? Или речь идёт о выявлении искажений среди идей различного истока, влияний, открытий, интеллектуального климата и теоретических моделей, которые терпение или гений индивидуумов располагает в совокупностях более или менее конституированных? Всё это было бы вполне справедливо, если бы только отсутствовала возможность установить между ними закономерности и не будь они так детерминированы общей системой формации. Анализ этих стратегий весьма затруднителен, поскольку достаточно сложно проникнуть в детали. Причина этого весьма проста: в различных дискурсивных областях, которые я пытаюсь упорядочить, — весьма, впрочем, робко, особенно, в начале моего труда, — без сколько-нибудь строгого методологического контроля, всякий раз речь шла о том, чтобы описать дискурсивную формацию во всех областях, где она проявляется, и учитывая её собственные характеристики. Необходимо было также всякий раз заново определять правила формации объектов, модальность высказываний, концепты и теоретические предпочтения. Но получалось, что сложные моменты анализа оказывались именно тем, что более всего требовало к себе внимания. В «Истории безумия» я имел дело с такими дискурсивными формациями, точки теоретических предпочтений которых устанавливались достаточно легко, — их концептуальная система была относительно проста и не содержала в себе чрезмерных сложностей, режим их высказываний представлялся достаточно однородным и, можно даже сказать, монотонным. Проблема, напротив, состояла в проявлении всей совокупности объектов, случайных и достаточно сложных; речь шла о том, чтобы, прежде всего, описать их с целью установления совокупности дискурса психиатрии во всех его особенностях и формации его объектов. В «Рождении клиники» наиболее важным направлением поисков было открытие механизмов, которые в конце XVIII — начале XIX века позволили измениться формам высказываний медицинского дискурса; в меньшей степени этот анализ предусматривал обращение к формациям концептуальных систем или теоретических предпочтений, нежели к статусу, институционализированным областям, ситуациям и включениям субъекта дискурса. И, наконец, исследование «Слов и вещей» в самых принципиальных вопросах было направлено на сетки концептов и правила их формации (тождественность или различия), которые мы могли установить в общей грамматике, естественной истории и анализе накоплений. Для стратегических предпочтений их место и импликации уже были указаны (например, в отношении Линнея, Бюффона, физиократов и утилитаристов), но установление это оказалось в высшей степени приблизительным, и наш анализ совершенно не задержался на их формациях. Укажем также, что анализ теоретических предпочтений оставался в рабочем состоянии вплоть до настоящего исследования, где эти проблемы были поставлены в центр внимания. Теперь можно определить главное направление наших поисков, которые мы резюмируем следующим образом. 1Для начала необходимо определить возможные точки преломления дискурса. Эти точки, в первую очередь, характеризуются как точки несовместимости — несовместимости двух объектов, двух типов высказываний, двух концептов, которые находятся в одной и той же формации, но в силу очевидных или неосознанных противоречий не обладают достаточной энергией для того, чтобы войти в один и тот же ряд высказываний. Впоследствии мы охарактеризуем их как точки эквивалентности; два несовместимых элемента формируются одним и тем же способом, при помощи одних и тех же правил; условия их появления тождественны, они располагаются на одном уровне и вместо того, чтобы конституировать чистое и простое нарушение связи, порождают альтернативу, — даже если, исходя из хронологий, они и не принадлежали общему временному отрезку, даже если они обладали различной значимостью и не были одним и тем же образом представлены в популяции действительных высказываний, — всё равно они представляются в виде формулы «либо… либо». Наконец, они характеризуются как точки сцепления систематизации: при отталкивании от каждого из этих элементов — одновременно тождественных и несовместимых — были образованы устойчивые ряды объектов, форм высказываний и концептов (что, возможно, сопровождалось появлением в каждом ряду новых точек несовместимости). Другими словами, рассеивание, изученное на предыдущих уровнях, не определяет простого отталкивания, нетождественности, прерывающихся рядов, лакун; мы вынуждены формировать такие дискурсивные подгруппы, которым обычно приписываем особую важность, так, точно они являются непосредственными общностями и той исходной материей, из которой выходят дискурсивные совокупности более широкие, — вроде «теорий», «концептов» или «тем». Например, мы не задерживались в нашем анализе на том обстоятельстве, что анализ накоплений в XVIII веке является (исходя из хронологической синхронии и диахронии) результатом различных концептов денежной массы, обмена предметами первой необходимости, установления ценности и стоимости или земельной ренты; мы не исследовали, как анализ накоплений вырос из понятийных рядов Кантильона, заимствовавшего их у Лэтии, как он родился из опыта Лоу, шаг за шагом осмыслявшего различные теории, и из системы физиократов, противопоставленной утилитаристским концепциям. Анализ накоплений мы, скорее, описываем как общность распределений, которая открывает нам поле возможных предпочтений и позволяет совершенно различным и исключительным структурам следовать друг за другом, бок о бок или по очереди. 2Но все эти возможные взаимодействия не реализуются в достаточной степени: существуют родственные совокупности, локальные совместимости, устойчивые структуры, которые могли бы появиться и которые ещё не выявлены. Чтобы отдать себе отчёт относительно предпочтений, которые были реализованы среди всех тех (тех и только тех), которые могли бы состояться, необходимо описать специфические инстанции решений и, в первую очередь, ту роль, которую играет уже изученный дискурс в отношении современных ему и соседствующих с ним дискурсов. Необходимо также изучить экономию дискурсивных плеяд, к которым они принадлежат и которые, возможно, способны играть роль формальной системы, — некоторые из дискурсов такой системы будут прилагаться к другим семантическим полям, — или, напротив, системы конкретных моделей, которую необходимо донести до других дискурсов, находящихся на более высоком уровне абстракции (таким образом, «общая грамматика» в Все эти взаимодействия связей составляют принцип обусловленности, который допускает или исключает внутри данного дискурса определённое число высказываний: а именно, существование таких концептуальных систематизации, сцеплений высказываний, групп и организаций объектов, которые существовали бы в потенции (и отсутствие которых на уровне правил их собственной формации ничем бы не могло быть оправдано), но исключались дискурсивными плеядами более высокого уровня и более широкого распространения. Дискурсивная формация не занимает всего возможного объёма, который по праву предоставляет ей система формации её собственных объектов, высказываний и концептов, — в сущности своей она остаётся лакунарной благодаря системе формаций её стратегических предпочтений. Следовательно, в том, что взято, расположено и интерпретировано в новых плеядах, данная дискурсивная формация может выявить новые возможности (так, в действительных распределениях научного дискурса грамматика 3Определение действительно актуализированных теоретических предпочтений открывает нам ещё одну инстанцию. В первую очередь, она характеризуется своей функцией, призванной вовлечь изучаемый дискурс в поле недискурсивных практик. Так, общая грамматика занимает причитающееся ей место в педагогической практике; подобным же образом, только с большей очевидностью Эта инстанция является, вместе с тем, порядком и процессом присвоения дискурса, ибо в нашем обществе (как и во многих других, без сомнения) собственность дискурса, понятая одновременно как право говорить и как презумпция осмысленности, непосредственно или законодательно допущенная в область уже сформулированных высказываний, способная, наконец, травестировать этот дискурс в решения, институты или практики, — эта собственность дискурса сохраняется в действительности (подчас весьма регламентированным образом) в определённых группах индивидов. В буржуазном обществе, которое, как нам известно, начинает свою жизнь с XVI века, экономический дискурс никогда не был общим для всех (так же как и медицинский, и литературный, хотя Наконец, эта инстанция характеризуется возможными позициями желания по отношению к дискурсу, что в действительности может выдвинуть на первый план различные фантазии, элементы символизации, формы запрета, инструменты удовлетворения (эта возможность связана с трактовкой желания не просто в качестве факта поэтических или романных опытов или воображаемого дискурса; дискурсы о наполнении, о языке, о природе, о жизни и смерти и многие другие, может быть, и более абстрактны, но в том, что касается желания, они занимают более определённое место). Во всяком случае, анализ этой инстанции должен показать, что связь с дискурсом или связь с процессами присвоения, равно как и связь с недискурсивными практиками не являются в своих характерных особенностях и законах своей формации необходимо присущими данному единству. Все вышеперечисленные факторы не является теми противодействующими элементами, которые, перераспределяясь в своей чистой, нейтральной, вневременной и безгласной форме, стремятся её расшевелить и заставить травестированный дискурс говорить о том месте, что он занимает. Напротив, многие из этих элементов рассматриваются нами не как противодействующие, а, скорее, как парадоксально формообразующие. Дискурсивная формация окажется индивидуализированной, если нам удастся определить систему формации различных стратегий, которые там разворачиваются. Иными словами, если мы сумеем показать, как все они образованы одной и той же игрой отношений, — несмотря на предельные, порой, различия между ними и на присущее им рассеивание во времени. Например, в Следует отметить, что описанные таким образом стратегии не укореняются за пределами дискурса в немой глубине предпочтений, одновременно предварительных и основополагающих. Все эти группы высказываний, которые нам предстоит описать, не являются ни выражениями мировоззрения, способного обрести свою значимость в виде слов, ни проявлением лицемерного «интереса», скрывающегося под благообразным покровом теории: естественная история в классическую эпоху — нечто иное, нежели просто столкновения в тех райских кущах, которые возникли, предваряя появление нового исторического взгляда, между линнеевским видением статичного, упорядоченного, «расчерченного на квадратики» и мудро расписанного по таблицам с самых своих истоков универсума, восприятием, ещё неосознанным, наследственной природы времени, отягощённого бременем катастроф, — и открытием возможности эволюции. Подобным же образом, анализ капитала не имеет отношения к столкновению интересов рантье, получившей в своё распоряжение земельную собственность и выражающей свои экономические и политические притязания голосом физиократов, с интересами предпринимателей, которые устами утилитаристов призывали к протекционистским и либеральным мерам. Ни анализ накоплений, ни естественная история, — если мы выйдем на уровень их существования, их общности, их неизменности и изменений, — не могут быть рассмотрены нами как сумма различных мнений. Они должны быть описаны как способ систематизации различных трактовок объектов дискурса (их разграничения, перегруппировки или отделения, сцепления и взаимообразования), как способ расположения форм высказывания (их избрания, установления, выстраивания рядов и последовательностей, составления больших риторических единств), как способ манипулирования концептами (для чего необходимо дать им правила применения, ввести их в отдельные устойчивости и, таким образом, конституировать концептуальную архитектонику). Такого рода предпочтения не являются зародышами дискурса, где они были бы заранее определены и предвосхищены в квазимикроскопической форме, но, скорее, теми путями регуляции, которыми обусловливается использование дискурсивных возможностей и которые должны быть описаны соответствующим образом. Все эти стратегии могут быть проанализированы так же, как могут быть проанализированы элементы второго порядка, установленные сверху дискурсивной рациональностью, которая, вместе с тем, остаётся всё же независимой от них. Не существует никакого идеального дискурса, одновременно окончательного и вневременного, предпочтения и внешний источник которого были бы искажены, смазаны, деформированы, отброшены, может быть, к весьма удалённому будущему, — во всяком случае, для исторических описаний, которые мы здесь пытаемся наметить, такой идеальный дискурс не должен быть допущен. Мы не имеем права полагать, например, что в природе или экономике могут переплетаться и перераспределяться два дискурса, один из которых медленно и постепенно развивается, накапливая свои приобретения и шаг за шагом продвигаясь к собственной полноте осуществления, — полноте подлинного дискурса, или дискурса как такового, — но во всей своей чистоте существует только в рамках телеологи истории, а другой всегда стремится к саморазрушению, всякий раз пытается начаться заново, постоянно порывает с самим собой и распадается на гетерогенные фрагменты, образуя дискурс мнений, которые, с течением времени, отбрасываются в перфект истории. Не существует естественной таксономии, которая была бы исчерпывающе точной, исключая разве что креационизм; не существует подлинной экономики обмена и прибыли, которая при этом не принимала бы в расчёт предпочтения и иллюзии капиталистической торговли. Классическая таксономия и анализ накоплений в том виде, в каком они действительно существуют, и так, как они конституируют исторические фигуры, объединяют в артикулированной, но неразъединённой системе объекты, высказывания, концепты и теоретические предпочтения. И подобно тому, как не следует связывать формации объектов со словами или вещами, формации высказываний — с чистой формой знания или с психологическим субъектом, а формации концептов со структурой идеальности и преемственностью идей, точно так же 7. Замечания и следствияТеперь остаётся сделать несколько замечаний к осуществлённому нами анализу, ответить на некоторые из поставленных в нём вопросов и, прежде всего, рассмотреть возражения, — неизбежные, поскольку парадоксальность нашего предприятия уже очевидна. Я с самого начала поставил под сомнение заранее установленные общности, согласно которым традиционно полагали неопределённую, монотонную, разрастающуюся область дискурса. Я стремился не оспорить значимость этих общностей или «запретить» их применение, но только показать, что для точного их определения требуется тщательная теоретическая разработка. Тем не менее, зададимся вопросом (и в этом предшествующий анализ оказывается весьма спорным): нужно ли противопоставлять этим, может быть, действительно несколько неопределённым общностям, другие группы менее наглядных, более абстрактных и, естественно, более спорных общностей? Даже в том случае, если исторические границы и специфика организации выявляются достаточно легко (о чём свидетельствует, например, опыт общей грамматики и естественной истории), эти дискурсивные формации ставят проблемы ориентации гораздо более сложные, нежели книга или произведение. Зачем же тогда приступать к столь сомнительной перегруппировке в тот самый момент, когда казавшееся наиболее очевидным становится проблематичным? Какую новую область мы надеемся открыть? Какие трансформации, всё ещё пребывающие вне досягаемости историков? Одним словом, какая описательная эффективность может соответствовать новому анализу? На все эти вопросы я попытаюсь ответить ниже. Сейчас же необходимо решить иные задачи, первостепенные для предстоящих исследований и решающие для уже осуществлённых: вправе ли мы говорить об общностях, рассматривая дискурсивные формации, которые я попытался определить? Способен ли разрыв, о котором шла речь, индивидуализировать совокупности? И какова природа открытой и построенной таким образом общности? Мы исходили из уже установленного: общность дискурса, будь то дискурс клинической медицины, политической экономии или естественной истории, непосредственно связана с рассеиванием элементов. Собственно говоря, рассеивание — с его лакунами, разрывами, взаимопроникновениями, наложениями, несоответствиями, замещениями и заменами — можно определить во всём своеобразии, если определены частные правила, по которым образуются объекты, акты высказывания, концепты и теоретические предпочтения. Если общность и существует, то вовсе не в видимой и горизонтальной связности образованных элементов; она помещена по ей сторону, в системе, которая делает возможным их образование и управляет им. Но каким образом можно говорить об общностях и системах? Вправе ли мы утверждать, что совокупности дискурсов индивидуализированы, если совершенно случайно за внешне разрастающейся множественностью объектов, актов высказываний, концептов и предпочтений начинает действовать масса не менее многочисленных, не менее рассеянных и более разнородных элементов, — особенно, если эти элементы распределены по четырём отдельным группам, способ артикуляции которых ещё не определён? И вправе ли мы говорить о том, что все эти элементы, функционирующие за объектами, актами высказывания, концептами и стратегиями дискурса, обеспечивают существование совокупностей, не менее индивидуализированных, нежели произведение или книга? 1Вряд ли есть необходимость возвращаться к очевидному: когда говорят о системе формации, под этим понимают не только близость, сосуществование или взаимодействие разнородных элементов (институций, техник, социальных групп, перцептивных организаций, связей между различными дискурсами), но и вполне определённые отношения, установленные между ними дискурсивной практикой. Но как в таком случае быть с теми четырьмя системами или, скорее, четырьмя совокупностями отношений? Каким образом они могут определять любую единичную систему образования? Итак, различные уже определённые уровни не теряют взаимозависимости. Мы показали, что выбор стратегий не вытекает непосредственно из мировоззрения или предпочтения интересов, которые могли бы принадлежать тому или иному говорящему субъекту, но самая их возможность определена точками расхождения в игре концептов. Мы должны будем показать также, что концепты формируются не непосредственно на приблизительной, смешанной и живой основе идей, но опосредованно, исходя из форм сосуществования между высказываниями. Что касается разновидностей актов высказывания, вполне очевидно, что они были описаны в соответствие с положением, занимаемым субъектом по отношению к области объектов, о которых он говорит. В таком случае существует вертикальная система зависимостей: все положения субъекта, все типы сосуществования между высказываниями, все дискурсивные стратегии возможны только тогда, когда они узаконены предшествующими уровнями. Так, если мы учитываем систему образования, руководившую в XVIII веке объектами естественной истории (например, индивидуальности, наделённые характерными чертами и тем самым классифицируемые; структурные элементы, поддающиеся изменениям; видимые и внеструктурные элементы, поддающиеся изменениям; видимые и анализируемые поверхности; поля непрерывных и закономерных различий), некоторые разновидности актов высказывания будут исключены (такие, как расшифровка знаков), другие же, напротив, будут рассмотрены (такие, как описание по определённому коду). Если мы учитываем разные положения, которые может занимать субъект дискурса (например, субъект, наблюдающий без инструментального посредника; субъект, выделяющий из воспринимаемой множественности лишь элементы структуры; субъект, переписывающий эти элементы в кодовый словарь и так далее), можно утверждать, что наблюдаются некоторое число сосуществований между исключёнными высказываниями (например, повторное использование уже сказанного или комментарий, толкующий священный текст) и высказываниями возможными и необходимыми (например, включение полностью или частично аналогичных высказываний в таблицы классификаций). Уровни не свободны по отношению друг к другу и не устанавливаются посредством неограниченной суверенности: от первичного различения объекта до образования дискурсивных стратегий простирается вся иерархия отношений. Но отношения устанавливаются 2Системы формаций не должны рассматриваться как неподвижные блоки, статичные формы, предписываемые дискурсу извне и определяющие раз и навсегда характерные особенности и возможности. Не из требований происходит человеческая мысль и игра мыслительных репрезентаций. Но, в то же время, это и не определения, созданные на уровне институций и социальных или экономических отношений, которые с немалыми трудностями переписываются на поверхности дискурса. Эти системы, как уже подчёркивалось, коренятся в самом дискурсе, или, скорее (поскольку речь идёт не о его внутреннем строении и не о том, что в нём может содержаться, но о его частном существовании и самих условиях этого существования), на границе, в пределе, где устанавливаются частные правила, позволяющие ему существовать как таковому. Итак, под системой образования нужно понимать всю совокупность отношений, функционирующих в качестве правила: она предписывает то, что должно было соотноситься в дискурсивной практике для того, чтобы последняя соотносилась с тем или иным объектом, приводила в действие тот или иной акт высказывания, применяла тот или иной концепт и организовала ту или иную стратегию. Таким образом, определить в своей единичной индивидуальности систему формации означает охарактеризовать дискурс или группу высказываний с помощью закономерностей практики. Как совокупность правил дискурсивной практики система формации не чужда времени. Она не объединяет всего того, что может возникнуть через столетнюю последовательность высказываний в начальной точке, которая была бы одновременно началом, источником, основанием, системой аксиом, и исходя из которой событиям истории оставалось бы только следовать должным образом. Она очерчивает систему правил, которые выполняются для того, чтобы данный объект трансформировался, данный акт высказывания осуществлялся, данный концепт вырабатывался, видоизменялся или привносился, данная стратегия изменялась и, тем не менее, постоянно принадлежала одному и тому же дискурсу; она очерчивает систему правил, которые должны выполняться для того, чтобы изменения в других дискурсах (практиках, институциях, социальных отношениях, экономических процессах) могли переписываться внутри данного дискурса, конституирующего, таким образом, новый объект, создающего новую стратегию, предоставляющего место новым актам высказывания или новым концептам. Следовательно, дискурсивная формация не играет роль фигуры, которая останавливает время и замораживает его на десятилетия или века; она определяет, собственно говоря, закономерность во временных процессах и полагает принцип артикуляции между рядами дискурсивных и недискурсивных событий, преобразований, изменений или процессов. Это не вневременная форма, но схема соответствий между несколькими временными последовательностями. Подвижность системы формации достигается двояким образом. Прежде всего, это происходит на уровне элементов, находящихся в определённых отношениях: последние действительно могут претерпевать некоторые свойственные им изменения, участвуя в дискурсивной практике, но не искажая общую форму её закономерности, — так, на протяжении XIX века постоянно изменялись уголовное право, демографическое давление, спрос на рабочую силу, формы социальной помощи, статус и юридические условия тюремного заключения, однако дискурсивная практика психиатрии 3То, что мы описываем как «системы формации», не является завершающей ступенью дискурса, если под этим понимать тексты (или слова) так, как они даны в словаре, синтаксисе, логической структуре или риторической организации. Анализ остаётся вне очевидного уровня завершённого построения: устанавливая принцип распределения объектов в дискурсе, он не учитывает ни всех связей между ними, ни их тонкой структуры, ни внутренних разграничений; в поисках закона рассеивания концептов он не учитывает ни всех процессов разработки, ни всех дедуктивных связей, в которых они могут фигурировать; если же он исследует разновидности актов высказывания, то не ставит под вопрос ни стиль, ни артикуляцию; одним словом, он лишь вчерне набрасывает финальную сборку текста. Тем не менее, нельзя забывать, что если он остаётся в стороне от последнего построения, то не для того, чтобы отвернуться от дискурса и обратиться к безмолвной работе мысли; и, тем более, вовсе не затем, чтобы отказаться от всякой систематичности и попыток упорядочить «живой» беспорядок набросков, опытов, заблуждений и повторных начал. При этом анализ дискурсивных формаций противопоставляет себя многим привычным описаниям. Действительно, принято считать, что дискурс и его систематическое устройство — всего лишь предельное состояние, окончательный результат длительной и изощрённой разработки, в которой участвуют язык и мысль, эмпирический опыт и категории, пережитое и идеальная необходимость, стечение обстоятельств и игра формальных требований. За видимым фасадом системы угадывается заманчивая неизвестность беспорядка, а под тонкой плёнкой дискурса — вся масса отчасти молчаливого становления: «досистематическое», не являющееся систематическим порядком, «преддискурсивное», возникающее из существенного безмолвия. Дискурс и система могут выходить — и притом совместно — только из этих неисчерпаемых сокровенных хранилищ. Так что предмет нашего анализа — вовсе не окончательное состояние дискурса, но системы, устанавливающие возможность последних систематических форм, — это предзавершающие закономерности, по отношению к которым предельное состояние, далёкое от того, чтобы конституировать место рождения системы, определяется скорее по их вариантам. То, что открывает анализ формаций за завершённой системой, вовсе не является бурной, ещё не плененной жизнью, — это всего лишь неизмеримая толщь систематизации, сжатая совокупность многочисленных отношений. Более того, эти отношения — самоё ткань текста, по природе своей они не чужды дискурсу. Можно охарактеризовать их как «преддискурсивные», если признать эту преддискурсивность всё ещё дискурсивной, то есть согласиться с тем, что они не столько строго определяют мысль, сознание или совокупность репрезентаций, которые были бы задним числом и напрасно вписаны в дискурс, сколько устанавливают определённые уровни дискурса и правила, вводящиеся в качестве единичных практик. Итак, следует стремиться не перейти от текста к мысли, от пустого разговора к молчанию, от внешнего к внутреннему, от пространственного рассеивания к полной сосредоточенности на данном мгновении, от поверхностной множественности к глубокому единству, но оставаться в дискурсивном измерении. | |
Оглавление | |
---|---|
| |