Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Элиас Канетти. Масса и власть. Часть XI. Господство и паранойя

Африканские короли

Наблюдения над африканскими королями помогут связать воедино аспекты и элементы власти, которые до сих пор изучались раздельно. Все в этих королях нам чуждо и непривычно. Поначалу вообще испытываешь побуждение отбросить их в сторону как экзотические диковины. Европеец, сталкиваясь с рассказами вроде тех, что приводятся ниже, чувствует собственное превосходство. Но полезно скромно потерпеть, пока не узнаешь побольше. Европейцам XX века просто почувствовать превосходство над варварами. Приёмы, используемые нынешними властителями, может быть, и в самом деле более действенны. Но цели их часто ничем не отличаются от целей африканских королей.

Смерть старого короля и выборы нового в Габоне описывает Дю Шалю».Когда я был в Габоне, скончался старый король Глас. Племя устало от этого короля. Его считали могучим и злым волшебником; об этом не говорили открыто, но мало кто осмеливался ночью приблизиться к его дому. Когда он в конце концов заболел, все, казалось, были страшно опечалены. Но друзья по секрету сказали мне, что весь город надеется, что он умрет. И вот он умер. Однажды утром я проснулся от громких воплей и причитаний. Рыдал, казалось, весь город. Шесть дней длилось оплакивание. На второй день состоялось погребение старого короля.

Самые надёжные мужчины племени отнесли его тело в известное только им место, а старейшины занялись выбором нового короля. Имя его также держалось в секрете и было сообщено народу лишь на седьмой день, то есть в самый день коронации. Случаю было угодно, чтобы выбор пал на моего друга Ньогони. Он происходил из хорошей семьи и был любим в народе, так что большинство голосов старейшин было подано за него. Мне кажется, Ньогони понятия не имел о своём будущем возвышении. Утром седьмого дня он прогуливался по берегу, когда на него вдруг набросилась толпа жителей. Таким образом он подвергся процедуре, которая, согласно обычаю, предшествует коронации и которая должна бы отбить вкус к трону даже у самого честолюбивого человека. Огромная толпа взяла его в кольцо, осыпая самыми грязными ругательствами. Ему плевали в лицо, били кулаками, пинали ногами, забрасывали гнильем и отходами, а кто не мог дотянуться и ударить, тот поносил последними словами его отца, мать, братьев и сестер, вообще всех родственников вплоть до седьмого колена. Человек, не знающий обычаев, копейки бы не поставил на жизнь того, кого вот-вот должны были увенчать короной.

Но посреди этого крика и ругани я выделил слова, которые объяснили мне происходящее. Время от времени кто-нибудь, исхитрявшийся нанести особенно сильный пинок, выкрикивал: «Ты ещё не король. Мы делаем с тобой, что хотим. А слушаться будем после». Ньогони держался мужчиной и будущим королем. Он был спокоен, с лица его не сходила улыбка. Примерно через полчаса его отвели в дом старого короля, где он должен был ещё некоторое время выслушивать ругань и поношения.

Потом все стихло. Поднялись старейшины и торжественно провозгласили: «Мы выбираем тебя нашим королем. Мы клянемся, что будем слушаться тебя и тебе подчиняться». Народ следом за ними скандировал эти слова. Воцарилось молчание; принесли цилиндр, который здесь считается знаком королевского достоинства, и водрузили его на голову Ньогони. Он был облачен в красное, и все, только что ругавшие его, как говорится, на все корки, стали выказывать ему величайшее почтение. Затем был праздник, длившийся шесть дней. Король, перенявший вместе с должностью и имя своего предшественника, обязан был принимать подданных у себя дома. Это были шесть дней неописуемого обжорства, скотского пьянства и всеобщей неразберихи. Толпами шли жители соседних деревень выказать уважение новому королю. Рекой лились ром и пальмовое вино. Старый король Глас был забыт, а новый король Глас, бедняга, казался больным от усталости. День и ночь ему приходилось принимать людей и быть почтительным к каждому, кто явится. Наконец ром был выпит, положенный законом срок истек, и воцарилось спокойствие. Теперь новый король мог выйти и обозреть свои владения».

Здесь необычно важна последовательность событий, которые разыгрываются в массе. Всё начинается с оплакивающей стаи, формирующейся вокруг умершего короля и существующей в течение шести дней. Потом вдруг на седьмой день происходит нападение на новоизбранного. Вся враждебность по отношению к мертвому выливается на того, кто ему наследует. Преследующая масса, формирующаяся вокруг него, представляет собой, по сути дела, массу обращения, её объект — не он сам, а умерший король. Люди изживают свою ненависть к мертвому, который правил слишком долго и под конец не внушал ничего, кроме страха. Новый король с самого начала оказывается в ситуации, пугающей любого властителя: его окружают бунтующие подданные, грозящие его телу. Однако он спокоен, ибо знает, что это вымещаемая враждебность, что она имеет игровой характер, что его персоне ничего не угрожает. Но всё же столь болезненное начало царствования навсегда останется в его памяти, как угроза, способная реализоваться в любое время. Получается, что каждый король занимает свой пост в разгар революции. Это запоздалая революция против уже умершего короля, и новоизбранный, как его правопреемник, является лишь кажущимся её объектом.

Третье важное событие — праздник, который после того, как минует траур, длится тоже шесть дней. Раздача еды и напитков и их совместное неограниченное потребление — знак приумножения, ожидаемого от нового владыки. Как теперь, в начале его правления, так и впоследствии в его королевстве должно быть в избытке и рома, и пальмового вина, и еды для всех. Чтобы все это приумножить, и посажен король. Празднующая масса как настоящее начало его царствования гарантирует будущее приумножение.

Описание Дю Шалю сделано сто лет назад. Оно полезно, поскольку является результатом стороннего наблюдения и не перегружено подробностями. Сегодня об африканских королях известно гораздо больше. Полезно ознакомиться с некоторыми новыми сообщениями.

Король Юкуна в Нигерии был священным существом, жизнь которого протекала в строго очерченных границах. Его первейшая задача состояла не в том, чтобы в качестве полководца повести народ на битву или осчастливить страну мудрым правлением. Не важно было, что он представляет собой как личность, он считался скорее живым сосудом, из которого истекают силы, дающие семени рост и земле плодородие, и поэтому — жизнь и процветание народу. Сохранению этих сил служили церемонии, определяющие течение его дней и годов.

Король редко появлялся на публике. Его голая ступня не должна была коснуться земли, ибо высохли бы плоды на полях. Он также не должен был отрываться от земли. Упади он с лошади, его следовало убить как можно скорее. Никому не позволялось говорить, что король болен. Если бы он действительно серьёзно заболел, его следовало тайно удушить. Считалось, что стоны больного короля могут породить смятение в народе. Чихать ему было можно. Когда король Юкуна чихал, присутствующие мужчины с возгласами одобрения хлопали себя по ляжкам. Было бы ошибкой упомянуть его тело или вообще дать повод заключить, что у него есть обыкновенное человеческое тело. Вместо этого употреблялось особое слово, означающее исключительно его персону. Это слово относилось к каждому его действию, в том числе и к речениям.

Когда король должен был принимать пищу, особые чиновники издавали громкие оповещающие крики, а другие двенадцать раз громко хлопали себя по ляжкам. Во дворце, как и во всем городе, наступала тишина: прекращались разговоры, оставлялась любая работа. Королевская пища считалась священной и приносилась ему церемониально, как жертва божеству. Когда трапеза заканчивалась, раздавались новые крики и хлопки, которые сообщали чиновникам на внешнем дворе, что можно опять разговаривать и работать.

Если король впадал в гнев, тыкал на кого-то пальцем или в бешенстве топал ногами, это влекло ужасающие последствия для всей страны. Нужно было любой ценой как можно скорее его успокоить. Слюна короля была священной. Свои срезанные волосы и обрезки ногтей он держал в особом мешочке, который следовало похоронить вместе с ним, когда он умрет. В торжественных церемониальных обращениях подразумевалась свойственная ему сила плодородия: «О Ты, наш ячмень, наши земляные орехи, наши бобы»… Ему приписывалась власть над дождем и ветром. Долгие засухи и плохие урожаи свидетельствовали об упадке его сил, и тогда полагалось тайно, ночью его задушить.

Новоизбранный король должен был трижды обежать вокруг холма, при этом вельможи угощали его пинками и тычками. Потом ему следовало убить раба или просто ранить его; кто-то другой добивал его ножом и копьем короля. На коронации к нему обращался старейшина королевского рода: «Сегодня мы отдали тебе дом твоего отца. Весь мир стал твоим. Ты есть наше зерно и наши бобы, наши духи и наши боги. Впредь у тебя нет ни отца, ни матери, но ты — отец и мать всего. Иди по следам своих предков и не делай зла, и пусть твой народ останется с тобой, и ты во здравии достигнешь конца своего царствования». Все падали наземь перед новым владыкой и, посыпая головы пылью, кричали: «Наш дождь! Наш урожай! Наше богатство! Наша слава!»

Власть короля была абсолютной, поэтому принимались меры, чтобы она не стала невыносимой. Ответственность за это нес совет благородных с визирем или главным министром во главе. Если настроение владыки грозило нанести вред стране, или наступал неурожай, или какое другое национальное бедствие, можно было указать королю, что он пренебрегает своими магическими обязанностями и тем несколько умерить его чувство превосходства. Визирь имел постоянный доступ к королю, мог ему советовать, его долгое отсутствие при дворе ставило короля в затруднительное положение.

В военных походах король, как правило, участия не принимал, но вся добыча считалась его собственностью. Одну треть или половину трофеев он возвращал воину, их добывшему, в знак признания его заслуг, а также в знак надежды на то, что в следующий раз он продемонстрирует такую же доблесть. Если королю удавалось прожить долго, то его убивали по истечении семи лет царствования во время праздника урожая.

Вестерман в своей «Истории Африки», первой серьёзной книге такого рода, указывает на «удивительное сходство строения и учреждений этих царств». Он обнаруживает некоторые общие им всем черты. Стоит перечислить здесь самые важные из них и попытаться дать им истолкование в духе добытых нами истин.

«Король владеет силой, наделяющей землю плодородием. От него зависит урожай на полях. При этом часто он ещё вызывает дождь». Король здесь выступает как приумножитель. Это главное его качество. Можно было бы сказать, что именно этому качеству приумножения обязан своим возникновением институт королевской власти. От короля исходят разного рода приказы, но собственно ему присущая форма приказа — это понуждение к росту. «Ты отец и мать всего», — славят короля Якуны. Это означает не только то, что он всех и вся кормит, — он побуждает всех и вся расти. Его власть в таком случае — власть приумножающей стаи. Всё, что она в состоянии совершить как целое, вся её субстанция переносится на него как единичное существо. Своей деятельностью он должен гарантировать постоянство, которым не обладает приумножающая стая, поскольку она состоит из множества существ и постоянно в процессе распада. Как сосуд, строго ограниченный снаружи, он заключает в себе силы приумножения. Его священный долг состоит в том, чтобы не дать им расточиться. Отсюда следуют другие признаки королевской власти, о которых сказано далее.

«Чтобы сохранить его приумножающую силу и не дать ей испортиться, жизнь его окружают многочисленными предписаниями и предостережениями, которые нередко превращают его в совершенно недееспособную фигуру». Драгоценное в короле, то есть, собственно, драгоценность того, что в нём содержится, ведёт к его неподвижности. Он как полный доверху сосуд, из которого не должно пролиться ни капли.

«Он совершенно невидим или же появляется на глаза только в определённые моменты времени. Чаще всего он вовсе не может, или может только ночью, или только по определённым поводам покидать свой дворец. Никто не видит, как он ест и пьет». Изоляция предохраняет от любого возможного вредного воздействия. Еда и питье, ведущие к уменьшению запасов, не очень-то приличествуют ему как приумножителю. Он должен бы питаться только силами, которыми заряжен изнутри.

Главное в короле — его единственность. Народ, у которого множество богов, имеет только одного короля. Очень важно, как мы видели, что он изолирован. Между ним и его подданными искусственно создаётся дистанция, которая всеми средствами поддерживается. Он показывается очень редко, или вовсе не показывается, или же бывает одет так, что всё равно частично либо целиком скрыт от взоров. Всячески подчёркивается его редкостная и драгоценная природа: во-первых, тем, что он окружён либо увешан дорогими предметами, во-вторых, самой редкостью его появлений. Его охраняют не только преданные телохранители, но и все ширящееся пространство, отделяющее его от других людей. Расширение дворцовых покоев, создание все более просторных залов служит как дистанцированию, так и охране.

Итак, единственность, изолированность, дистанцированность и драгоценность — вот характеризующие короля признаки, которые обнаруживаются уже при первом взгляде. «Телесным проявлениям короля, таким, как кашель, зевание, сморкание, подражают или аплодируют». Если король Мономотапы имел какое-нибудь особенное хорошее или дурное качество, какой-нибудь телесный недостаток, несообразность, порок или, наоборот, добродетель, то все его товарищи и прислуга старались ему в этом подражать. Уже в древности Страбон и Диодор доносили: если король Эфиопии имел увечье на какой-то части тела, все придворные должны были получить такое же. Один арабский путешественник, посетивший в начале прошлого столетия двор Дарфура, сообщает об обязанностях придворных: когда султан прокашливается, как если бы он хотел начать говорить, все придворные издают звук «кхе, кхе». Если он зевает, все присутствующие издают возглас «эха», звучащий так, будто кто-то погоняет лошадь. Если султан падает с лошади, все придворные должны также упасть с лошадей. Кто не успел, того, несмотря на его ранг, растянут на земле и будут бить палками.

При дворе Уганды, когда король смеется, смеются все; когда он зевает, зевают все; когда он простудится, все утверждают, что и у них простуда; когда он пострижет волосы, все торопятся постричься. Это подражание королям ни в коем случае не ограничивается пределами Африки. При дворе Бони на Целебесе был обычай, согласно которому все придворные делали то же, что делает король. Он вставал, все вставали; он садился, все садились; он падал со своей лошади, все падали со своих. Захочется ему искупаться, все купались вместе с ним. Проходящие мимо должны были лезть в воду как есть, независимо от того, что на них одето. Один французский миссионер сообщает из Китая: когда китайский император смеется, смеются все мандарины. Когда он перестаёт смеяться, они тоже перестают. Если император печален, их лица тоже делаются мрачными. Можно подумать, что их лица подвешены на нитях и император приводит их в движение.

Образцовость королей — универсальное свойство. Иногда окружающие ограничиваются восторгом и благоговением. Всё, что король делает, исполнено глубокого смысла. Ничто в нём не бывает случайным. Иногда же люди идут дальше и воспринимают каждый поступок и каждое проявление как приказ. Зевок означает: «Зевай!» Падение с лошади означает: «Падай!» Он настолько заряжен энергией приказа, что все оказывается неслучайным. Только в этом случае приказ из слова переносится в действие, выступающее как образец. Кроме того, все его существование ориентировано на приумножение, это его raison d’etre. Поэтому каждое его движение или проявление имеет тенденцию к многократному воспроизведению. Можно сказать, что в таких случаях двор превращается в приумножающую стаю, если не по внутреннему восприятию, то, во всяком случае, по поведению. Каждый делает то же самое, но первым это делает король. Так что двор, ставший массовым кристаллом, началом своим имеет стаю приумножения.

Так же и в одобрительных аплодисментах можно видеть волю к приумножению. Движения и проявления, которые считаются образцовыми, аплодисментами как бы усиливаются и побуждаются к повторению. Власти, истекающей из тысяч хлопающих ладоней, в силах противиться лишь немногие: производство аплодирующих неизбежно расширяется.

«Когда король начинает стареть, его волшебная мощь оказывается под угрозой. Она может ослабнуть либо исчезнуть, злые силы могут направить её против первоначальных целей. Поэтому стареющий король должен быть лишён жизни, а его волшебные силы должны перейти к преемнику». Личность короля что-то значит в том случае, когда она нетронута. Только нетронутый сосуд может содержать в себе волшебные приумножающие силы. Малейший дефект вызывает подозрения у подданных. Вдруг он потеряет часть доверенных ему субстанций, и благополучие народа окажется под угрозой! Конституция такого королевства — это телесная конституция самого короля. Он присягает, так сказать, на собственных силах и здоровье. Короля, который седеет, у которого слабеет зрение и выпадают зубы, короля-импотента убивают, или он кончает самоубийством. Прибегают обычно к яду или удушению. Предпочитают именно эти способы смерти, потому что нельзя проливать кровь короля. Иногда время царствования с самого начала ограничивается определённым количеством лет. Король Юкуна, как было сказано, правил первоначально семь лет. Согласно традициям Бамбара, новоизбранный король сам определял время своего царствования. «Вокруг его шеи обертывалась полоса ткани, и два человека тянули её концы в противоположные стороны, в то время как сам он вытаскивал из калебасы столько камешков, сколько мог ухватить в горсти; число камешков показывало число лет его царствования, по истечении которых он будет задушен».

Но ограничение жизни короля определяется не только необходимостью сохранения драгоценной приумножающей субстанции. Страсть к выживанию, которая за время правления могла бы вырасти до опасных размеров, здесь подавляется и смиряется с самого начала. Король знает, когда он умрет, и знает, что умрёт раньше многих своих подданных. Время его смерти всегда маячит перед ним, и в этом наиболее важном пункте он уступает людям, над которыми властвует. Принимая власть, он как бы подписывает отказ от стремления пережить всех во что бы то ни стало. Это своего рода пакт, заключаемый между королем и его подданными. Власть, которую он обретает, — это тяжкая ноша. Он объявляет о готовности по истечении определённого срока принести себя в жертву.

Ругань и избиения, которым его подвергают перед вступлением в должность, как бы предвещают то, что ожидает его в конце. Так же, как он терпит теперь, ему придётся терпеть позже. Конец короля разыгрывается заранее. Означает ли это угрозу или считается праздничной церемонией — всё равно неистовствующая масса, образующаяся перед его вступлением в должность, со всей ясностью показывает, что правит он не во имя себя самого. Для короля йоруба это означает, что сперва его изобьют. Если он не может переносить боль отрешённо, то будет отвергнут. Выбор может пасть на какого-нибудь самого бедного принца, который занят своим делом и вовсе не имеет претензий на трон, он будет срочно разыскан и, к его несказанному удивлению, подвергнут побоям. В Сьерра-Леоне раньше будущего короля перед коронацией заковывали в цепи и били. Вспомним также изображённые Дю Шалю выборы короля в Габоне.

Между смертью старого короля и воцарением нового наступал период беззакония. В избиении того, кто избран новым королем, оно выражалось, как мы видим, более или менее осмысленно. Но оно могло оборачиваться также против слабых и беззащитных. У мози в Уагадугу после смерти короля из тюрем выпускали всех преступников. Разрешались грабежи и убийства, каждый делал, что хотел. В Ашанти период анархии шёл на пользу королевскому роду: его члены могли убить и ограбить любого из граждан. В Уганде смерть короля сначала старались держать в секрете, потом, дня через два, гасили священный огонь, горевший у входа в королевский дворец, и наступало время великого горя. Барабаны выбивали ритмы смерти, извещая страну о случившемся. Но никто не смел упоминать о смерти, говорилось лишь, что огонь погас. Воцарялась анархия. Каждый стремился отнять что-нибудь у другого, только вожди с большой свитой и охраной были в безопасности. Вожди послабее дрожали перед сильными вождями, творившими произвол в краткий период междуцарствия. Ясно, что больше всех страдали слабые и беззащитные. Приход нового короля восстанавливал закон и порядок. Он, собственно, воплощал их в своей персоне.

Порядок наследования далеко не везде был чётко отрегулирован. Но если его и соблюдали, то лишь будучи к тому вынуждены. Своеобразным отношением к порядку наследования отличались государства хима. Его обнаружил и раскрыл Оберг в замечательном исследовании о королевстве Анкола.

Здесь также королю следовало принять яд, как только его жены и придворные обнаруживали в нём признаки слабости. Сила считалась самым важным его качеством. Она же играла решающую роль и при выборе наследника. Царствующие хима полагали, что наследником должен быть самый сильный из многочисленных сыновей короля. Решить, кто сильнее, могла только борьба. Но во время войны за наследование, которая, таким образом, становилась неизбежной, Анкола официально не могла оставаться без короля. После панихид по умершему владыке в его краале устраивали состязания в борьбе между простыми пастухами, и победитель провозглашался временным, а по существу — шутовским королем. Законные королевские братья наблюдали за битвой, а потом, когда процедура завершалась, скликали своих сторонников и отправлялись на поиски королевских барабанов. Встречая друг друга по дороге, они бросались в бой. Тот, у кого было меньше сторонников, оказывался убит или вынужден бежать из страны. Допускалась любая военная хитрость, братья шпионили друг за другом, чтобы неожиданно напасть под покровом ночи. Один был заколот во сне, другому подмешали яд в пищу. Применялось колдовство, прибегали к помощи из-за рубежа. Каждого из сыновей поддерживали его мать и сестры, насылая порчу на врага и охраняя его от враждебных духов убитых. Любимый же сын, на которого пал выбор старого короля, всё время войны пребывал в укрытии.

Война наследников могла длиться месяцами, за это время страна впадала в хаос. Каждый искал защиты у родственников. Учащались кражи скота. Кто таил на сердце обиду, спешил воспользоваться общим смятением, чтобы отомстить врагу. Только великие вожди, охранявшие границы Анколы, не участвовали в войне, стараясь предотвратить возможное вторжение извне.

Принцы гибли один за другим или исчезали в изгнании, пока, наконец, не оставался один-единственный, победитель. Только тогда из убежища появлялся любимый сын старого короля, который должен был померяться силой с самым могущественным из своих братьев. Победитель получал королевские барабаны. Далеко не всегда побеждал любимый сын, хотя, как правило, на его стороне были могучие волшебники и большинство сторонников. Когда все его братья полегли мёртвыми, выживший в сопровождении королевских барабанов, матери и сестер возвращался во дворец. Шутовского короля убивали, и победитель провозглашался новым королем. Соперники были истреблены. Выживший, победитель рассматривался как сильный, поэтому все доставалось ему. Можно предположить, что и в других государствах хима, где войны наследников были в порядке вещей, в их основе лежал тот же принцип. Королем хотели видеть выжившего. Убив столь много врагов, он обретал силу, которая от него и требовалась.

Но борьба за наследование не была единственным средством наделения короля силой. Выживание усиливало его и иначе. В королевстве Китара, граничившем с Анколой с севера, уже завершившаяся война за наследование воспроизводилась в удивительной церемонии, происходившей во время коронации нового короля. Последний раз она состоялась во время вступления в царствование короля Кабареги в 1871 году; вот сообщение о ней.

Среди принцев были и мальчики, не участвовавшие в войне по причине юного возраста. Они остались в живых, тогда как их старшие братья, за исключением победителя, были поголовно истреблены. Старший вождь, исполнявший обязанности регента, обращаясь к одному из этих младших братьев, говорил, что именно он и есть избранный король, все присутствующие вожди выражали согласие. Мальчик, знавший, что должно случиться, отказывался: «Не обманывайте, я не король, я не хочу, чтобы меня убили». Однако ему приходилось подчиниться и сесть на трон. К трону шли вожди с подарками и выражениями преданности. Одним из них был Кабарега, победитель, в честь которого, собственно, и разыгрывалась церемония. Одетый как простой принц, он принес в дар корову. Регент спросил: «Где моя корова?» Кабарега отвечал: «Я отдал её тому, кому она причитается, — королю». Регент воспринял ответ как оскорбление и хлестнул его веревкой по плечу. Кабарега выскочил в гневе и начал созывать своих воинов. Увидев это, регент крикнул мальчику на троне: «Кабарега идет! К бою!» Мальчик хотел убежать, но регент схватил его, оттащил в нижнюю часть тронной залы и задушил. Его похоронили тут же в здании.

Спор между регентом и новым владыкой был игрой. Судьба младшего королевского отпрыска была предрешена: его выбирали и убивали с тем, чтобы, как говорится, обмануть смерть. Война была закончена, соперники мертвы, но и во время церемонии коронования королю полагалось пережить мальчика, который был его братом и которого хоронили тут же, во внутренних покоях, где стоял трон и хранились королевские барабаны.

Символическую роль в королевстве Китара играл лук короля; во время коронации он должен был получить новую тетиву. Тетивы делались из сухожилий. Выбирали человека, который считал за честь пожертвовать свои сухожилия для королевского лука. Он даже руководил операцией извлечения сухожилий из правой стороны его собственного тела, после чего неизбежно вскоре умирал. Королю вручались лук и четыре стрелы. Он посылал их по одной в четыре стороны света, говоря: «Я стреляю в народы, чтобы их одолеть». При этом каждая стрела сопровождалась произнесением имени народа, жившего в этом направлении. Придворные отыскивали стрелы и приносили их обратно. В начале каждого года король повторял «расстрел народов».

Самым сильным из соседних с Китарой царств, с которым она постоянно воевала, была Уганда. Когда король там всходил на трон, об этом выражались так: он «съел Уганду» или «съел барабаны». Обладание барабанами было символом должности и авторитета. Были барабаны королевские, были барабаны вождей. Каждый сан можно было узнать по свойственному ему барабанному ритму. На церемонии посвящения в сан король говорил: «Я король Уганды. Я буду жить дольше моих предков, чтобы управлять народами и подавлять мятежи».

Первой обязанностью нового владыки было объявление траура по умершему королю. По окончании траура король приказывал бить в барабаны. Через несколько дней объявлялась охота. Специально для этого пойманную газель выпускали на свободу, король должен был её убить. Затем на улице хватали двух случайных прохожих: одного из них полагалось задушить, другому даровалась жизнь. В этот же вечер король всходил на трон своего предшественника. Перед лицом одного из старейших и достойнейших вельмож он приносил присягу. Двое силачей носили его на плечах по лагерю, чтобы народ мог выразить ему свой восторг и обожание.

Потом к королю приводили двоих людей с завязанными глазами. Одному из них он наносил легкую рану стрелой и отсылал как своего рода козла отпущения во враждебное королевство Китару. Второго освобождали и назначали смотрителем внутреннего двора короля и надзирающим за его женами. Этого нового смотрителя отводили вместе с восемью пленниками на площадь, где приносились жертвы. Там ему завязывали глаза и семерым из заключённых перерезали глотки, смерть последнего, восьмого он должен был видеть. Считалось, что эти смерти добавляют сил королю. Смотрителя же они наделяли силой и верностью.

После того, как король процарствует два или три года, к нему снова приводили двоих мужчин. Одному из них он наносил рану, другому дарил жизнь. Раненого убивали за оградой перед главными воротами. Другой становился помощником смотрителя. Первой его обязанностью после назначения было забрать труп напарника и утопить в ближайшей речке.

Этих людей убивали также для того, чтобы прибавить силы королю. Первые убийства должны были показать, что король вступил во власть, последующие — что он вновь и вновь выживает, то есть владычествует. Сам процесс выживания порождает его власть. Особенным обычаем, свойственным, наверное, только Уганде, был обычай доставки жертв парами. Один умирал, другой получал помилование. Король одновременно реализовывал оба свойственных ему права. Одно наделяло его новыми силами, но и другое шло на пользу. Ибо помилованный, видя судьбу своего напарника и выживая сам, также становился сильнее, а будучи избранным для жизни, становился тем более верным слугой своего короля.

Удивительно, что после всех этих мероприятий короли Уганды вообще умирали. Им приносились человеческие жертвы и по другим поводам. Представление о том, что, выживая, король обретает больше власти, стало основой института человеческих жертвоприношений. Но это был религиозный институт, существовавший независимо от прихотей того или иного короля. Наряду с ним существовали его собственные причуды и настроения, а они всегда были опасны.

Главным атрибутом африканского короля была его абсолютная власть над жизнью и смертью подданных. Он внушал необычайный ужас. «Ты теперь Ата. Ты владеешь жизнью и смертью. Убей любого, кто скажет, что не боится тебя», — так звучала коронационная формула короля Игары. И он убивал, когда хотел, не утруждая себя поиском причин. Достаточно было настроения, отчёт он не давал никому. В некоторых случаях сам он не имел права проливать кровь. Но при дворе был палач, делавший это вместо него. Становился ли палач вскорости первым министром страны, как это было в Дагомее, содержались ли при дворе, наподобие особой касты, сотни палачей, как в Ашанти, или казни производились по случаю, время от времени, — всегда вынесение смертного приговора было неотъемлемым правом короля, и если казней долго или вообще не было, это отражалось на страхе, который он должен был внушать: его переставали бояться и уважать.

Король виделся львом или леопардом: либо одно из этих животных считалось его предком, либо он просто демонстрировал качества льва или леопарда, не происходя прямо от этих животных. Его львиная или леопардовая природа означала, что ему свойственно убивать, так же как этим хищникам. Он убивает, и это правильно и понятно, ибо жажда убийства — его врождённое качество. Ужас, который внушают эти звери, распространял и он вокруг себя.

Король Уганды ел в одиночестве, никто не смел видеть, как он ест. Пищу ему приносила одна из жен. Пока он ел, она должна была отворачивать лицо. «Лев ест в одиночестве», — говорил народ. Если пища ему не нравилась или была принесена недостаточно быстро, он велел звать виновного и протыкал его копьем. Если во время еды подносчица пищи кашлянет, наказанием ей была смерть. Под рукой у него всегда были два копья. Если кто-то случайно входил в комнату во время трапезы, того король закалывал на месте. Тогда народ говорил: «Лев во время еды убил такого-то». Остатков его пищи нельзя было коснуться, они предназначались его любимым собакам.

Короля Китары кормил повар. Он приносил еду, накалывал на вилку кусок мяса и клал его в рот короля. Эту процедуру повар повторял четырежды, и если он случайно касался вилкой зубов короля, то наказывался смертью.

Каждое утро после дойки коров король Китары садился на трон и правил суд. Он требовал тишины и сердился, если кто-то продолжал разговаривать. Возле него стоял паж с львиной шкурой на правом плече. Под свисавшей вниз головой льва торчала рукоятка обоюдоострого меча, ножны которого были скрыты под львиной шкурой. Когда королю был нужен меч, он протягивал руку, и паж вкладывал в неё оружие. Король поражал мечом кого-нибудь из придворных. И вообще в пределах дворца он сам творил и суд, и расправу. Он гулял, сопровождаемый оруженосцем; когда что-то приходилось ему не по душе, он протягивал руку, и это означало, что чей-то час пробил.

Все его приказы должны были выполняться безоговорочно. Наказанием за неисполнение была смерть. Приказ выступал здесь в своей древнейшей и чистейшей форме, как смертный приговор, выносимый львом всем более слабым животным, непрерывно ощущающим угрозу с его стороны. Если это были враги, они должны были мгновенно удариться в бегство. Если подданные, должны были служить ему. Он мог послать своих людей куда угодно, и пока они подчинялись, им была дарована жизнь. Но, по сути, он всегда оставался львом, готовым при малейшем поводе или просто для забавы нанести смертельный удар.

Делийский султан Мухаммед Туглак

По счастливому стечению обстоятельств до нас дошёл точный портрет этого делийского султана, более точный, чем изображение любого другого восточного владыки. Знаменитый арабский путешественник Ибн Батута, объехавший в своё время весь исламский мир от Марокко до Китая, провёл семь лет при дворе Мухаммеда Туглака, выполняя разные его поручения. Он оставил живое описание султана, его характера, его двора, способов, которые он применял в управлении. Длительное время Ибн Батута пользовался расположением султана, а потом жил в смертельном страхе, впав в немилость. Сначала он, как это было принято, льстил султану, а позже пытался спастись от его гнева, ведя аскетический образ жизни.

«Этот король сильнее всех прочих людей любит делать подарки и проливать кровь». Благодаря опыту, обретённому при дворе, Ибн Батута ясно, как мало кто из людей, понял двойственность лика власти, которая одаривает и убивает. Психологическая точность его описаний имеет неоспоримое подтверждение, ибо мы располагаем вторым сообщением на ту же тему. которое возникло совершенно независимо и делает возможным сравнение. Один из высших чиновников, проведший 17 лет при дворе Мухаммеда, Зияддин Барани написал вскоре после смерти владыки историю его времени на персидском языке, вошедшую в число лучших произведений такого рода. Среди прочего в книге переданы три разговора, которые будущий историк вёл с самим султаном и в которых ярчайшим образом выразились представления Мухаммеда о своих подданных и о правлении вообще. Последующее изложение опирается на оба этих источника, которые воспроизводятся подробно, а иногда и дословно.

Мухаммед Туглак был одним из образованнейших людей своего времени. Его персидские и арабские письма считались образцом изящества и ценились ещё долго после его смерти. В каллиграфии, так же как в стиле, он ничем не уступал известнейшим мастерам этих искусств. Он обладал богатой фантазией и умел решать уравнения, хорошо знал персидскую поэзию, у него была необычайная память, многие стихи он помнил наизусть и часто и со вкусом цитировал. Он был прекрасно знаком с персидской литературой вообще. Его одинаково занимали математика и физика, логика и философия греков. «Догмы философов, равнодушие и твёрдость сердца оказывали на него могучее влияние». При этом он обладал любознательностью врача: сам лечил больных, если у них появлялись необычные, интересовавшие его симптомы.

Ни один каллиграф, ни один учёный, ни один поэт, ни один врач не мог победить его в дискуссии по их собственной специальности. Он был благочестивым человеком, строго придерживался предписаний религии, не пил вина. Придворные должны были строго соблюдать время молитв, нарушитель подвергался суровому наказанию. Он был поборником справедливости, не только ритуальные, но и моральные предписания ислама воспринимались им всерьёз, то же требовалось и от окружающих. На войне его отличали отвага и инициатива; молва о его подвигах шла ещё во времена, когда правил его отец и даже предшественник отца. Очень важно указать на эту многосторонность его натуры, ибо те его свойства и действия, что современникам казались ужасными и непостижимыми, резко контрастировали с его блестящими качествами, вызывавшими всеобщий восторг и обожание.

Каким был двор этого справедливого и тонко образованного князя? Чтобы попасть во внутренность дворца, надо было пройти трое ворот. У первых стояла стража, а также трубачи и флейтисты. Когда у ворот появлялся какой-нибудь эмир или иная высокая персона, раздавалось пение труб и флейт, сопровождаемое криками: «Такой-то и такой-то прибыл. Такой-то и такой-то прибыл». Сразу перед воротами стояли помосты, на которых сидели палачи. Когда султан приказывал кого-то казнить, приговор осуществлялся прямо перед входом во дворец. Трупы оставляли лежать тут же в течение трёх дней. Тот, кто шёл во дворец, обязательно натыкался на горы и штабеля трупов. Палачи и подметальщики улиц, кому полагалось притаскивать и казнить жертвы, приходили в изнеможение от беспрерывной тяжёлой работы. Между вторым и третьим порталом располагался приёмный зал для обыкновенной публики. Перед третьими воротами сидел Писец порога. Никто не имел права войти в них без особого разрешения султана.

Всякого визитёра писец заносил в книгу: «Такой-то пришёл к первому часу» или «ко второму» и так далее. После вечерней молитвы список зачитывался султану. Кто три дня или дольше по уважительной причине или без оной не являлся во дворец, тот и не мог больше прийти без нового разрешения султана. Если провинившийся был болен или мог представить другое извиняющее обстоятельство, султан посылал ему соответствующий его рангу подарок. За этими воротами находился собственно зал приёмов султана, названный Залом тысячи стрел, — гигантское пространство с чудесным резным раскрашенным потолком.

Обычно аудиенции происходили во второй половине дня, иногда утром. Султан со скрещёнными ногами сидел На троне под белым балдахином с большой подушкой позади и двумя другими вместо подлокотников. Перед ним стоял визирь, за ним секретари, потом камергеры и так далее по порядку придворной иерархии. «Когда султан опускался на трон, секретари и камергеры вскрикивали во всю мочь своего голоса: Бисмилла! — Во имя Божие!» С то воинов в боевом облачении со щитами, мечами и луками стояли справа, сто — слева. Остальные чиновники и знать выстраивались по обеим сторонам зала. Потом вводились шестьдесят лошадей в королевской сбруе, их располагали справа и слева так, чтобы они находились в поле зрения султана. Далее появлялись пятьдесят слонов в расшитых шелком попонах с окованными железом клыками, используемых для уничтожения преступников. На затылке у каждого сидел вожатый с особого рода железным шестом, служащим для наказания и управления. Каждый слон нес на спине просторную корзину, вмещавшую, в зависимости от величины и силы животного, от двадцати до тридцати солдат. Слоны были приучены преклонением колен демонстрировать почтение султану. Каждый раз, как слоны становились на колени, камергеры громко вскрикивали: Во имя Божие!» И х также располагали по правую и по левую сторону за спинами стоящих. Каждый входящий в зал имел определённое место и, дойдя до камергеров, должен был отдать глубокий поклон. Камергеры сопровождали его возгласом Во имя Божие!», причём сила голоса регулировалась в зависимости от ранга гостя, который затем отправлялся на своё место и не имел права покинуть его всё время церемонии. Если это был неверующий индус, явившийся выразить почтение султану, камергеры говорили: Бог привёл тебя!»

Так же и въезд султана в свою столицу наглядно описывается арабским путешественником. «Когда султан возвращался из поездки, слоны были всячески разукрашены; шестнадцать слонов несли зонты от солнца, одни из которых были из парчи, а другие украшены драгоценностями. Были построены деревянные павильоны высотой в несколько этажей и с шёлковыми занавесями, на каждом этаже находились певицы и танцовщицы в чудесных платьях и украшениях. Посреди каждого павильона стояли мехи, наполненные сладким сиропом. Кто угодно (и местные жители, и приезжие) мог пить из этих мехов, получая вдобавок листья бетеля и плоды арековой пальмы. Дорога между павильонами была устлана шелком, по которому ступали лошади султана. Стены улиц, по которым он ехал, от городских ворот до входа во дворец были занавешаны шелком. Перед ним шли слуги, несколько тысяч его рабов, за ним — толпа и солдаты. При одном из его въездов в город я видел, как на спинах слонов были поставлены три или четыре маленькие катапульты, разбрасывавшие в народ золотые и серебряные монеты с момента, когда султан вступил в город, до момента, когда он достиг дворца».

Особо щедр был Мухаммед с иностранцами. О каждом, кто достигал границ королевства, он немедленно получал информацию от своей секретной полиции. Его курьерская служба была организована образцово. Расстояние, на которое путешественникам требовалось 50 дней, его бегуны-курьеры, сменявшие друг друга через каждую треть мили, покрывали за пять. Так доставлялись не только письма — редкие плоды из Хорасана свежими прибывали к его столу. Закованных в цепи государственных преступников клали на носилки, которые укреплялись на головах бегунов, и доставляли ему с той же быстротой, что письма и фрукты. Сообщения об иностранцах, появлявшихся на границах, были точными и конкретными: внешний облик, одежда, количество сопровождающих, рабы, слуги, животные, как стоит, ходит или сидит, за чем проводит время — все описывалось тщательно и в подробностях. Султан уделял этим сообщениям большое внимание. Иностранцам же приходилось ждать в столице пограничной провинции, пока султан не примет решение о том, можно ли гостю следовать дальше и какими почестями его приветствовать. О каждом он судил исключительно по поведению, ибо о его происхождении и семье в далёкой Индии трудно было выяснить что-то конкретное. Мухаммед проявлял к иностранцам особый интерес, назначал их губернаторами и сановниками. Его придворные, чиновники, министры и судьи в большинстве своём были иностранцами. Специальным декретом он присвоил им всем титул «преподобие». Он выделял им огромные суммы на содержание, одаривал всеми возможными способами. Благодаря им слава о его щедрости распространилась по миру.

Но ещё больше, чем о щедрости, говорили о его строгости. Большие и маленькие проступки он наказывал, невзирая на лица, даже если виновными были люди, известные своей учёностью, благочестием или высокой должностью. Каждый день к нему приводили сотни несчастных в цепях, с закованными руками и ногами. Одних казнили, других подвергали пыткам, третьих избивали. Это был особый учреждённый им порядок: каждый день перед ним проводили всех заключённых его тюрем. Исключением были пятницы — дни отдыха, покоя и очищения. Одним из самых тяжёлых обвинений против султана было то, что он заставил жителей Дели покинуть город. Он считал себя вправе подвергнуть их такому наказанию за присылаемые ему оскорбительные письма. Запечатанные пакеты с надписью «Владыке мира для личного прочтения», — подбрасывались по ночам в зал приёмов. Распечатав их, султан не находил ничего, кроме ругани и оскорблений в свой адрес. Он решил разрушить город. Откупив все дома и квартиры жителей Дели за их полную цену, он приказал всем ехать в Даулатабад, где решил воздвигнуть свою новую столицу. Жители отказались уехать. Тогда он приказал герольдам донести до всех, что по истечении трёх дней в городе не должно остаться ни единой живой души. Большинство подчинилось приказу, но некоторые спрятались в своих домах. Султан приказал обыскать город. Рабы поймали на улице двоих: калеку и слепца. Привели к султану, который приказал калекой выстрелить из катапульты, а слепца протащить волоком от Дели до Даулатабада, что составляло 40 дней пути. По дороге он распался на куски, и в Даулатабад была доставлена лишь его нога. Тогда все бросились вон из города, оставляя мебель и прочее имущество. Город опустел. Опустошение было столь полным, что даже кошек и собак не осталось в домах, дворцах и предместьях города. «Один человек, которому я доверяю, рассказывал мне, что однажды ночью султан взошел на крышу своего дворца и стал смотреть на Дели. Не было видно ни огонька, ни дымка, ни света, и он сказал: Теперь моё сердце спокойно, и гнев утих «Потом он написал жителям других городов и приказал им переехать в Дели, чтобы вновь заселить его. Результатом стало разрушение их собственных городов. Сам же Дели остался пустым, потому что он ужасно велик — один из крупнейших городов мира. Таким, приехав, мы нашли город: пустым и едва-едва заселённым».

Обида султана на жителей Дели не была результатом долгого царствования. Напряжённость в его отношениях с подданными существовала с самого начала, с годами она лишь росла. Приказ оставить Дели последовал уже на втором году правления. О содержании писем, которые подбрасывались в приёмную залу, можно только строить догадки. Многое, впрочем, говорит за то, что они касались способа его прихода к власти. Отец Мухаммеда Туглак Шах погиб в результате несчастного случая после всего лишь четырёх лет правления.

Лишь немногие посвящённые знали, как это действительно произошло. Старый султан, возвращаясь из военной экспедиции, велел своему сыну возвести павильон для приветствия войск. Через три дня был готов обычный для таких случаев деревянный павильон, но он был сконструирован таким образом, что должен был рухнуть от толчка в одном определённом месте. Когда султан со своим младшим сыном вошёл в павильон, Мухаммед просил разрешения начать парад слонов. Разрешение было дано. Слонов вели так, что они, проходя, задевали слабое место постройки. Павильон рухнул, султан и его любимый сын оказались погребены под обломками. Мухаммед настолько затянул спасательные работы, что оказалось уже поздно. Оба были мертвы. Многие утверждали, что султан, старавшийся прикрыть своего сына, ещё дышал и его пришлось убить. Мухаммед занял трон без всякого сопротивления, но над злыми языками он не был властен. С самого начала на нём лежало подозрение в убийстве собственного отца.

Делийский султанат при Мухаммеде Туглаке распространился на огромные территории. Потребовалось двести лет, чтобы — уже при Акбаре — столь же значительная часть Индии вновь оказалась под одним правлением. Но Мухаммед отнюдь не был удовлетворён принадлежащими ему двадцатью провинциями. Он мечтал объединить под своей властью весь населённый мир и тешил себя грандиозными планами осуществления этого замысла. Никого из советников или друзей он в эти прожекты не посвящал, но, выдумывая их в одиночестве, в одиночестве ими наслаждался. Что бы ему ни приходило в голову, все он почитал годным. Он нисколько не сомневался в себе, цель ему казалась сама собой разумеющейся, средства, для этого используемые, — единственно верными.

Самыми честолюбивыми из его планов были завоевание Хорасана и Ирака и поход в Китай. Для первой цели была собрана армия в 370 000 всадников. Начальники в городах, которые предполагалось захватить, получили гигантские взятки. Однако поход не состоялся или провалился с самого начала: армия разбежалась. Суммы, которые были огромными даже по масштабам султаната, оказались потрачены впустую. Завоевательный поход в Китай должен был осуществляться через Гималаи. 100 000 всадников были посланы в горы, чтобы захватить целый массив вместе с его полудикими обитателями и таким образом обеспечить проходы в Китай. Вся армия погибла, за исключением десяти человек, которые возвратились в Дели и там были казнены впавшим в депрессию султаном.

Завоевание мира требовало коллоссальных армий, а те требовали больше и больше денег. Впрочем, доходы Мухаммеда были огромны. Со всех сторон стекалась дань от покоренных индусских королей. От своего отца он, среди прочего, унаследовал бассейн, полный отвердевшего расплавленного золота. Но всё же он скоро впал в безденежье и, как это ему было свойственно, стал искать чудодейственное средство, чтобы решить все проблемы разом. Он прослышал про китайские бумажные деньги и решил сделать что-то похожее, но на основе меди. Было дано распоряжение начеканить огромное количество медных монет, стоимость которых была произвольно приравнена к стоимости серебра. Он приказал использовать их вместо золота и серебра; теперь все покупалось и продавалось на медь. Следствием этого эдикта стало то, что дом каждого индуса превратился в монетный двор. Жители разных провинций чеканили в частном порядке миллионы и миллионы монет. Ими платилась дань, на них покупались лошади и прочие ценные вещи. Знать, сельские старосты и помещики обогащались на меди, государство беднело. Скоро стоимость новых денег резко упала, тогда как старые монеты, ставшие уже редкими, стали стоить в четыре-пять раз дороже, чем раньше. В конце концов медь стала идти по цене гальки. Купцы придерживали товары, торговля повсюду замерла. Увидев последствия своего указа, султан в гневе отменил его и объявил, что все, кто имеет медные монеты, должны сдать их в казну в обмен на старые. Люди извлекали медь из всех углов, куда она была зашвырнута, как мусор, и тысячами шли в казну, где получали за неё золото и серебро. Горы медных монет громоздились в Туглакабаде. Казначейство лишилось огромных сумм, безденежье стало ещё острее. Когда султан понял, во что обошлось ему введение медных денег, он ещё сильнее разозлился на своих подданных.

Другим средством добывания денег были налоги. Уже у его предшественников они были чрезвычайно высоки. Теперь же стали ещё выше и собирались с безоглядной жестокостью. Крестьяне превратились в нищих. Те из индусов, кто что-то имел, бросали землю и уходили в джунгли к мятежникам, которых расплодилось огромное множество. Земля пустовала, производство зерна падало. В центральных провинциях империи разразился голод. С началом засухи голод распространился повсюду. Так продолжалось несколько лет. Семьи распадались, голодали целые города, тысячи людей умирали с голоду.

Пожалуй, именно этот голод круто повернул судьбу империи. Умножились бунты. Одна за другой провинции стали отпадать от Дели. Мухаммед всё время проводил в экспедициях, усмиряя бунты. Жестокость его росла. Он истреблял целые местности. Приказывал окружать сплошной цепью леса, куда скрывались восставшие, и убивать всех, кто попадётся, будь это мужчина, женщина или ребёнок. Ужас перед ним был так велик, что, где бы он ни появлялся, никто не смел сопротивляться, если не успевал бежать заранее. Но только он успевал усмирить или опустошить одно место, как мятеж вспыхивал в другой части страны. С губернаторов отпавших провинций он приказывал живьём сдирать кожу. Потом её набивали соломой, и эти ужасные куклы рассылались для устрашения по всей стране.

Мухаммед не испытывал угрызений совести из-за своей жестокости. Он был убеждён в правильности этих методов. Разговоры, которые он вёл по этому поводу с историком Зия Барани, настолько поучительны, что стоит процитировать кое-что из них. «Ты видишь, — говорил султан своему собеседнику, — сколько вспыхнуло восстаний. Это мне совсем не нравится, хотя люди скажут, что я их сам вызвал своей излишней строгостью. Но я не откажусь от смертной казни ни из-за этих слов, ни из-за восстаний. Ты читал много исторических сочинений. Разве ты не видел, что короли в определённых обстоятельствах прибегали к смертной казни?»

Барани в ответ цитировал высоких исламских авторитетов, полагавших, что смертная казнь может применяться в семи случаях. Применение её помимо этих случаев вело бы к беспорядкам и бунтам и наносило вред стране. Вот эти случаи:

  1. Отпадение от истинной религии.
  2. Убийство.
  3. Связь женатого мужчины с чужой женой.
  4. Заговор против короля.
  5. Разжигание мятежа.
  6. Установление отношений с врагами короля и передача им сведений.
  7. Неподчинение, наносящее вред государству, но только неподчинение этого рода.

Относительно трёх из этих преступлений: отпадения от религии, убийства мусульманина и супружеской измены с замужней женщиной — высказывался сам пророк. Наказание четырёх остальных — скорее дело политики и хорошего правления. Но авторитеты, считает Барани, должны были бы ещё сказать, что короли назначают визирей, поднимают их в достоинстве и вручают им управление своими царствами. Эти визири для того и существуют, чтобы заботиться о правильности указов и содержать страну в добром порядке, чтобы королю не было необходимости пятнать себя людской кровью.

Султан возражал: «Наказания, которые тогда предлагались, соответствовали тому, раннему состоянию мира. Сейчас дурных и строптивых людей стало гораздо больше. Я их наказываю по подозрению или потому, что догадываюсь об их мятежных и предательских намерениях, и каждый наималейший акт неподчинения караю смертью. Так я буду поступать и дальше, пока не умру или пока люди не станут вести себя прилично и не прекратятся бунты и непослушание. У меня нет такого визиря, чтобы установить правила, позволяющие мне не проливать крови. Я наказываю людей, потому что они все сразу стали моими соперниками и врагами. Я раздал им огромные богатства, но они всё равно не стали лояльнее и дружественнее. Их мысли я хорошо знаю и вижу, что они недовольны и враждебно настроены».

В одном из более поздних разговоров он сожалеет, что не приказал ещё раньше казнить всех тех, кто потом доставил ему столько хлопот и волнений. В другой раз — он в тот момент потерял один из наиболее важных своих городов, именно тот, куда были изгнаны жители Дели, — султан велел позвать Барани и спросил его, какое лечение применяли при такой беде властители прежних времен. Его царство поражено болезнью, и никакое лекарство не помогает. Барани сказал, что короли, понявшие, что утратили уважение народа и стали всем антипатичны, отрекались и передавали правление достойнейшему из своих сыновей. Другие предавались охотничьей страсти и удовольствиям, а государственные дела поручали визирям и чиновникам. Если народ этим удовлетворялся, а король не был мстительным, болезнь таким образом могла быть излечена. Из всех политических зол крупнейшее и ужаснейшее — это чувство антипатии и неуважения во всех слоях населения. Султан, однако, не хотел принять этих прямых и смелых намеков Барани. Когда ему удастся наладить дела в королевстве так, как ему хочется, — только тогда он доверит правление троим определённым людям, а сам совершит паломничество в Мекку. «Сейчас же я в гневе на своих подданных, а они злы на меня. Они знают мои чувства, а я знаю, что чувствуют они. Какое бы лечение я ни применил, все без результата. Меч — вот моё лекарство для повстанцев, мятежников и недовольных. Я казню их смертью и прибегаю к мечу, чтобы излечить их страданием. Чем больше будет сопротивление, тем сильнее наказание».

Но число восстаний и прочие потрясения оказали всё же определённое воздействие на душевный облик султана. Его стало грызть сомнение, но не по поводу нагромождений трупов перед дворцом, а также в городах и провинциях, где он бывал, а по поводу легитимности его власти. Он был, как оказалось, благочестивым и законопослушным человеком, а потому хотел, чтобы его власть была освящена высшей духовной санкцией, какую можно получить в исламе. В прошлые столетия ответственными за это считались халифы из дома Аббасидов, сидящие в Багдаде. Но их царство более не существовало. В 1258 году Багдад был захвачен монголами, и последний халиф убит, Мухаммеду Туглаку, который занял трон в 1325 году, а угрызения совести почувствовал в 1340 году, когда одну за другой стал терять провинции, было вовсе не легко выяснить, кому теперь принадлежит право инвеституры. Он честно занялся розысканиями.

Путешественники, прибывающие ко двору из западных исламских стран, подвергались детальным расспросам, пока, наконец, не выяснилось, что столь желанным «папой» является халиф Египта, Он вошёл с ним в переговоры, туда и обратно засновали посольства. В письмах к халифу он позволял себе лесть столь чрезмерную, что даже историк Барани, ко многому привычный, не осмеливается её воспроизвести. Посла халифа Мухаммед со своими высшими вельможами и богословами встречал у ворот города и шёл рядом с ним босиком. Он велел убрать со всех монет своё имя, поместив взамен имя халифа. В пятничных и праздничных молитвах провозглашалось имя халифа. Но этим Мухаммед не удовлетворился. Все прежние короли, не подтверждённые халифом, были вычеркнуты из молитв, а их правление было объявлено недействительным. Имя халифа было запечатлено на самых высоких домах, и ничье имя не могло стоять рядом. В торжественном дипломе, прибывшем из Египта в результате многолетней переписки, Мухаммед по всей форме был объявлен представителем халифа в Индии. Эта грамота так обрадовала султана, что он повелел придворным поэтам переложить её в стихи.

Во всём остальном он до самого конца остался тем же, чем и был. Жестокость его росла вместе с неудачами. Он не погиб от руки убийцы, а умер после 26 лет правления от лихорадки, которую подцепил во время одной из карательных экспедиций. Мухаммед Туглак — чистейший случай параноидального владыки. Чуждость его бытия делает его для европейца особенно поучительным. Все в нём выражено однозначно, все на виду. Организация его натуры дана в полной определённости.

Разнообразные массы действуют в его сознании: его войско, его деньги, его трупы, его двор, к которому прицеплена его столица. Он без конца манипулирует этими массами, увеличивая одну за счёт другой. С гибелью огромного войска иссякают сокровища. Вся столица посылается в изгнание. В этом мировом городе он, удовлетворённый, вдруг остаётся один. С крыши дворца он глядит на опустелую столицу — счастье выжившего во всей его полноте.

Что бы ни происходило, одной из своих масс он никогда не давал иссякнуть. Ни при каких обстоятельствах он не расставался с мертвецами. Гора трупов перед дворцом стала постоянным явлением. Ежедневно перед ним дефилируют пленники, в качестве кандидатов на казнь они составляют его бесценное достояние. За 26 лет правления нагромождения трупов протянулись от дворца до всех провинций империи. Эпидемии и голод приходят на помощь. Конечно, его злит неизбежная убыль в собираемых налогах. Но пока число жертв растёт, ничто не может всерьёз поколебать его уверенности в себе.

Чтобы сила его приказов, которые суть ни что иное, как смертные приговоры, могла достичь абсолютной концентрации, он старается получить поддержку высочайшей инстанции, обосновывающей власть. Бога, в которого он верит как благочестивый магометанин, уже недостаточно. Он ищет инвеституры от законного представителя Бога.

Современные индийские историки защищают Мухаммеда Туглака. Власть никогда не испытывала недостатка в славословящих. Историки, которые профессионально ей одержимы, умеют объяснить все через время, за которым им, как знатокам, легко укрыться, или через необходимость, которая в их руках примет любой облик.

Подобные изображения должны бы встретиться и во времена, гораздо более к нам близкие, чем время Мухаммеда Туглака. Для профилактики полезно прояснить процессы власти в человеке, который, к счастью для мира, владел ей лишь в собственных грезах.

Случай Шребера. Первая часть

Трудно найти более содержательный и исчерпывающий документ, чем «Памятные записки» бывшего президента дрезденского Сената Шребера. Это был человек умный и образованный, профессия приучила его к ясности формулировок. Заболев паранойей, он семь лет провёл в психиатрической больнице, прежде чем решился в деталях записать то, что впоследствии явилось миру как система его безумия. «Памятные записки нервнобольного» составили целую книгу. Он был настолько убеждён в правильности и важности своей самодельной религии, что после того, как опека была снята, отдал книгу в печать. Его язык как будто специально создан для выражения столь своеобразной системы мыслей: он запечатлевает именно столько, сколько нужно, чтобы ничто существенное не осталось в тени. Он говорит, что не является, да и на самом деле не является писателем, поэтому за ним можно следовать повсюду без опаски.

Я намерен показать выдающиеся черты его системы, насколько это возможно, кратко. Думаю, здесь можно очень близко подойти к пониманию природы паранойи. Если другие исследователи того же самого материала придут к другим результатам, это можно объяснить богатством «Памятных записок».

Притязания Шребера очевиднее всего там, где он их по видимости ограничивает. «Я всего лишь человек, — говорит он почти в самом начале, — и потому связан границами человеческого познания». Но он нисколько не сомневается, что к истине он неизмеримо ближе, чем все прочие человеческие существа. Потому он сразу переходит к вечности: мысль о ней пронизывает всю книгу. Вечность значит для него гораздо больше, чем для обыкновенных людей. Он в ней прекрасно ориентируется, он её рассматривает не как нечто ему полагающееся, а как нечто ему уже принадлежащее. Он мыслит гигантскими временными масштабами: его переживания простираются на столетия. Ему представляется, что «будто бы отдельные ночи длятся столетиями, и за это время со всем человечеством, с самой Землёй и всей Солнечной системой происходят глубокие изменения». В космосе, как и в вечности, он чувствует себя дома. Некоторые созвездия и отдельные звезды: Кассиопея, Вега, Капелла, Плеяды — ему особенно по душе. Он говорит о них так, будто это автобусные остановки за углом. При этом он хорошо осознает, насколько в действительности они далеки от Земли. Астрономия ему знакома, и масштабы мира он не преуменьшает. Даже наоборот: небесные тела привлекают его именно потому, что отделены огромными расстояниями. Его зачаровывает величина пространства, он хочет быть таким же огромным, покрыть его целиком.

Однако нет впечатления, что всё дело в процессе роста. Речь идёт скорее о распространении как росте: ему нужна даль, чтобы в ней закрепиться и утвердиться. Важна позиция как таковая, а она не может быть в достаточной мере масштабной и вечной. Верховный принцип для него — мировой порядок. Он выше Бога, пытаясь его нарушить, Бог сталкивается с трудностями. О своём собственном человеческом теле Шребер пишет так, будто это мировое тело. Порядок в планетной системе интересует его так же непосредственно, как других людей — порядок в семье. Он хочет быть включённым в него, обрести в нём свою определённость. Может быть, именно вечность и неизменность созвездий, как они являются нам тысячелетиями, — главное, что его в них привлекает. «Место» в их ряду — это действительно место в вечности.

Это свойственное параноику чувство позиции играет крайне важную роль: он всегда стремится защитить и обезопасить свою исключительную позицию. Властители в соответствии с самой природой власти ведут себя так же и в субъективном ощущении своей позиции не отличаются от параноиков. Кто может, окружает себя солдатами и запирается в крепости. Шребер, ощущающий множество угроз с самых разных сторон, держится за звезды. Опасности, как это станет видно, повсюду в мире. Чтобы понять их природу, нужно познакомиться с его, этого мира, обитателями.

Человеческая душа, полагает Шребер, содержится в нервах тела. Пока человек живёт, он есть душа и тело одновременно. Но когда он умирает, в качестве души сохраняются нервы. Бог всегда только нервы и никогда тело. Он поэтому родствен человеческой душе, но в то же время неизмеримо её превосходит, потому что число божественных нервов бесконечно и они вечны. Божественные нервы обладают способностью переходить в лучи, например, солнечные и звездные. Бог радуется миру, который создал, но в то же время непосредственно не вмешивается в его жизнь. После сотворения он отошел от мира и теперь, в основном, держится вдали. Бог не вправе приближаться к людям слишком близко, поскольку нервы живущих людей могут его каким-то особым образом притянуть так, что он не сможет освободиться и его существование окажется под угрозой. Поэтому Бог всегда настороже, и, когда случается, что особо пылкая молитва или поэзия подманит его близко к людям, он старается, пока не поздно, быстро ретироваться.

«Регулярное общение Бога с человеческими душами происходит только после смерти. К трупам он может приближаться безо всякого риска, чтобы извлечь нервы из тел и пробудить их к новой небесной жизни». Но перед этим человеческие нервы должны быть отсепарированы и очищены. Богу нужны только чистые нервы, потому что они должны войти в него и потом «в качестве преддверия небес стать частью его самого». Для этого используется сложный процесс очищения и осветления нервов, который, однако, Шребер не сумел описать в деталях. Когда души прошли эту процедуру и вознеслись на небо, они постепенно забывают, кем были на земле, но забывают не одинаково быстро. Значительные персоны, такие, как Гете или Бисмарк, могут сохранить самосознание на столетия, но никто, даже самые великие, — навсегда. Ибо «назначение всех душ, в конечном счёте, — слившись с другими душами, возноситься в высших единствах и чувствовать себя при этом только лишь частью Бога — преддвериями небес».

Слияние душ в массу здесь считается высшим из всех блаженств. Вспоминаются некоторые христианские изображения: ангелы и святые, слившиеся друг с другом так тесно, что образуют облако, иногда действительное облако, в котором, только внимательно присмотревшись, можно различить отдельные головы. Это столь распространённое представление, что о его значении вовсе не задумываются. А оно подразумевает, что блаженство заключается не только в близости к Богу, но и в тесном совместном бытии равных. Будучи названы «преддвериями небес», эти блаженные души сплачиваются ещё сильнее, действительно образуя «высшие единства».

В живых людях Бог не очень разбирается. В дальнейших разделах «Памятных записок» Шребер бросает ему упрёк в неспособности понять живого человека, точнее, правильно судить о его мыслительной деятельности. Он говорит об ослеплении Бога, происходящем из его непонимания человеческой природы. Он, мол, привык иметь дело с трупами и боится подходить к живым. А вечная божественная любовь должна, по сути, относиться к творению как к целому. Значит, тем абсолютно совершенным существом, каким его считает большинство религий, Бог не является. Впрочем, он всё же не дал вовлечь себя в заговор против невинных людей, который, собственно, и явился причиной и ядром болезни Шребера. Ибо в «дивно устроенном» мире, каким он всегда рисовался, внезапно возник раскол. В царстве Божьем разразился тяжкий кризис, тесно связанный с личной судьбой Шребера.

Дело идёт не более не менее, как об убийстве души. Шребер уже был однажды болен и находился на лечении у лейпцигского психиатра профессора Флехсига. Через год он был сочтен излечившимся и вернулся к своей работе. Шребер был очень благодарен психиатру, но ещё более благодарной была его жена, которая «почитала профессора Флехсига как человека, вернувшего ей мужа, и поэтому постоянно держала портрет профессора на своём письменном столе». Шребер прожил с женой после этого восемь здоровых, счастливых, заполненных работой лет. За это время ему неоднократно попадался на глаза портрет профессора на рабочем столе жены, что, как оказалось, его очень заботило, хотя сам он этого ясно ещё не осознавал. Но когда он заболел снова, и обратились, естественно, к Флехсигу, который однажды уже сумел справиться с болезнью, оказалось, что фигура психиатра в сознании Шребера выросла до опасно огромных размеров.

Возможно, Шребер, который был судьёй и сам обладал определённым авторитетом, втайне затаил обиду на Флехсига, во власти которого находился целый год. Теперь, вновь оказавшись в его власти, он его просто возненавидел. У него сложилось убеждение, что Флехсиг вознамерился убить или украсть его душу. Представление о том, что можно похитить душу другого человека, старо, как мир, и широко распространено. Таким способом человек присваивает себе душевные силы обокраденного или обеспечивает себе более долгую жизнь. Из честолюбия или жажды власти Флехсиг вошёл в комплот с Богом и постарался убедить его, что речь идёт вовсе не о душе Шребера. Возможно даже, дело заключалось в старом соперничестве между семьями Шреберов и Флехсигов. Один из Флехсигов внезапно мог почувствовать, что кто-то из семьи Шреберов препятствует возвышению его семьи. Тогда он вступил с представителями Божьего царства в тайный сговор о том, например, что всем Шреберам будет заказан выбор определённых профессий, которые могли бы вести к установлению более тесных отношений с Богом. Одной из таких профессий была профессия врача по нервным болезням; поскольку нервы — это как раз та самая субстанция, из которой состоит Бог и все остальные души, становится ясно, какой огромной властью обладает врач по нервным болезням. Так и оказалось, что среди психиатров не было никого из Шреберов, но психиатром был Флехсиг: путь перед заговорщиками был открыт, Шребер оказался в полной власти убийц его души.

Полезно указать здесь на роль заговора для параноика. Конспирация, тайный сговор всегда у него на уме. Можно быть уверенным: с чем бы он ни сталкивался, везде будет звучать одна и та же тема. Параноик чувствует себя обложенным со всех сторон. Его архивраг не довольствуется тем, что нападает сам. Он всегда старается возбудить против него злобную стаю, которую затем спустит в нужный момент. Те, кто входит в стаю, старательно замаскированы, но на самом деле они повсюду, притворяющиеся невинными и безвредными, как будто даже и не знают, за кем охотятся. Но пронизывающее духовное зрение параноика их разоблачает. Куда бы он ни запустил руку, отовсюду вытаскивает заговорщика. Стая всегда вокруг, даже если не лает; её цель неизменна. Подкупленные или завербованные врагом, они остаются его преданными псами. Он может обращаться с ними, как хочет. Даже находясь далеко, он их держит на прочном поводке их испорченности. Он направляет их, куда ему угодно, стараясь расположить их так, чтобы в нужный момент они ринулись на жертву со всех сторон и с решающим перевесом в силах.

Итак, если этот заговор против Шребера существовал, как на самом деле действовали заговорщики? Каковы были их цели и что они предпринимали, чтобы их реализовать? Первой и наиболее важной, хотя и не единственной целью, которую они преследовали на протяжении многих лет, было разрушение его разума. Его надо было превратить в сумасшедшего. Его нервное заболевание следовало завести так далеко, чтобы оно стало неизлечимым. Что могло сильнее ранить человека такой духовной силы? Его болезнь началась с мучительной бессонницы. Что против неё ни делалось, все напрасно. С самого начала, считает Шребер, была идея лишить его сна и тем самым вызвать распад его духа. Для этого на него было направлено бесчисленное множество лучей. Сперва они исходили от профессора Флехсига, но потом во всё большей степени им начали интересоваться и направлять на него свои лучи души умерших, ещё не закончившие процесс очищения, «проверенные души», как их называет Шребер. Сам Бог принял участие в этом воздействии. Все эти лучи разговаривали с ним, но так, что другими это не воспринималось. Это было как молитва, которую человек читает про себя, не произнося вслух составляющих её слов.

Но различие было в том, что в случае молитвы содержание зависит от воли молящегося, тогда как лучи, напускаемые на него извне, говорили то, что им хотелось. «Я мог бы назвать здесь сотни, если не тысячи имён тех, кто сообщались со мной в виде душ… Все они являлись мне голосами», причём каждая не знала о присутствии других. Какое безнадёжное смятение воцарилось в моей голове, сможет понять каждый. Вследствие моей постоянно растущей нервозности и поэтому усиливающейся силы тяготения, ко мне притягивалось всё большее количество отошедших душ, рассеивавшихся затем в моей голове или в моём теле. В очень многих случаях дело заканчивалось тем, что эти души в виде так называемых маленьких человечков — микроскопических фигурок человеческого облика, но величиной в несколько миллиметров, — проводили некоторое время у меня в голове, а потом исчезали вовсе… Очень часто их звали по именам звезд или созвездий, с которых они явились или под которыми жили. Были ночи, когда души в виде маленьких человечков падали на мою голову сотнями, если не тысячами. При этом я предупреждал их, чтобы они не приближались, потому что из предыдущих случаев знал о бесконечно возросшей силе тяготения моих нервов, но души сначала не могли поверить в такую опасную силу тяготения».

«На языке душ я звался духовидец», то есть человек, который видит духов, общается с духами или отошедшими душами. На самом деле, с тех пор, как стоит мир, вряд ли был случай, подобный моему, когда человек вошёл бы в постоянные отношения не просто с отдельными отошедшими душами, но со всей совокупностью душ и даже с всемогуществом Бога».

Ясно, что эти процессы имеют для Шребера массовый характер. Космос вплоть до самых отдалённых звезд населен душами умерших. У всех имеется предписанное место проживания — та или иная хорошо известная звезда. Внезапно из-за своей болезни он становится для них сборным пунктом. Они слетаются к нему, несмотря на его настойчивые предупреждения. Его притяжение неодолимо. Можно было бы сказать, что он собирает их вокруг себя как массу, и, поскольку, как он подчёркивает, речь идёт о совокупности всех душ, то собирается величайшая из всех возможных масс. Но дело не только в том, что она собирается вокруг него, как народ вокруг своего вождя. С ними происходит то, что народы, собирающиеся вокруг вождей, — всё равно, что это за народы, — понимают лишь постепенно, с течением лет: они становятся все меньше. Достигнув его, они мгновенно ссыхаются до размера нескольких миллиметров, подлинное отношение между ними обнаруживается с полной убедительностью: по сравнению с ними он великан, они снуют вокруг него в виде мельчайших созданий. Но этим дело не ограничивается: великан их поглощает. Они в буквальном смысле входят в него, чтобы затем полностью исчезнуть. Его воздействие на них уничтожительно. Он их притягивает, собирает вокруг, уменьшает и проглатывает. Всё, чем они были, усваивается теперь его телом. Но они являлись не для того, чтобы оказать ему эту услугу.

Собственно, их намерения были враждебными: они посланы были, чтобы смутить его разум и тем погубить его. Однако в борьбе с этой опасностью он и вырос. Теперь, когда он научился их связывать, он немало горд своей притягивающей силой. На первый взгляд, в этой области своей мании Шребер выглядит персонажем прошлого, когда вера в духов была всеобщей, а души мёртвых, как летучие мыши, порхали сквозь уши живых. Он будто бы служит шаманом, который подробно знает миры духов, умеет устанавливать с ними прямую связь и использовать их для любых возможных человеческих целей. К тому же он охотно называет себя духовидцем. Но власть шамана далеко не так велика, как власть Шребера. Шаман иногда, действительно, принимает в себя духов. Но они никогда не исчезают в нём, сохраняют независимое существование, и заранее предполагается, что в конечном счёте они выйдут наружу.

В Шребере, наоборот, они сходят на нет, исчезают, как будто и не существовали сами по себе. Его безумие, принявшее облик старомодного мировоззрения, основанного на существовании духов, на самом деле есть точная модель политической власти, которая питается массой и из нее же состоит. Любая попытка понятийного анализа власти может только повредить ясности шреберовского созерцания. В нём содержатся все элементы реальных отношений: сильное и беспрерывное притягивающее воздействие, заставляющее индивидов собираться в массу; сомнительность их намерений; их связывание, когда они уменьшаются, становясь частью массы; их исчезновение во властителе, воплощающем политическую власть своей персоной, своим телом; его величина, которая, таким образом, должна беспрерывно обновляться; и, наконец, — последний и очень важный пункт, о котором до сих пор речь не заходила, — связанное с ним ощущение катастрофичности, угроза мировому порядку, которая обретает собственную притягательность именно по причине этого резкого и неожиданного возрастания.

Об этом ощущении в «Памятных записках» сколько угодно свидетельств. В шреберовских видениях конца мира есть нечто величественное. Прежде всего, надо привести одно место, непосредственно относящееся к силе, с которой он притягивает души. Души, массами падающие на него со звезд, своим поведением ставят под угрозу сами небесные тела, с которых происходят. Кажется, будто звезды, по сути дела, состоят из этих душ, поэтому, когда души в больших количествах уносятся, притягиваемые Шребером, все исчезает.

«Со всех сторон приходили печальные новости, что отныне ту или иную звезду, то или иное созвездие следовало забыть; то вдруг оказывалось, что потоп отныне скрыл Венеру, потом, что вся Солнечная система перестала существовать, потом, что Кассиопея — все созвездие — свелось к одному-единственному солнцу, и только Плеяды, пожалуй, ещё можно было спасти».

Но озабоченность состоянием небесных тел была только одним из аспектов шреберовского катастрофического мировоззрения. Гораздо важнее был другой факт, с которого началась его болезнь. Он касался не душ умерших, с которыми Шребер, как известно, беспрерывно общался, а других людей. Таковых, собственно, больше не стало — все человечество погибло. Самого себя Шребер считал единственным оставшимся настоящим человеком. Те немногие человеческие существа, с которыми он имел дело, например врач, сторож лечебницы или другие пациенты, были, с его точки зрения, чистой видимостью. Это были «наспех подделанные люди», которых ему подставляли, чтобы смутить его ум. Они возникали как тени или картинки и вновь исчезали; конечно, он не принимал их всерьёз. Настоящие люди все погибли. Он был единственным живым человеком. Это не было содержанием отдельных, внезапно приходящих откровений, не опровергалось другими, противоположными фактами, это было твёрдое, годами державшееся убеждение. Этой подлинной верой были окрашены все другие видения заката мира.

Он считал возможным, что вся лечебница Флехсига или даже весь Лейпциг вместе с ней были «изъяты» с Земли и перенесены на какое-то небесное тело. Говорившие с ним голоса иногда осведомлялись, существует ли ещё Лейпциг. В одном из своих видений он спускался на лифте в глубины Земли. Он опускался сквозь разные по времени земные слои, пока не оказывался в лесу каменноугольного периода. Покинув на время кабину, он бродил как по кладбищу, попадал в места, где лежало всё население Лейпцига, даже видел могилу своей жены. При этом, надо заметить, жена его была жива и регулярно навещала его в больнице.

Шребер по-разному объяснял себе гибель человечества. Он размышлял о понижении температуры благодаря растущему отдалению Солнца и связанному с этим всеобщему оледенению. Приходили ему на ум и землетрясения. Ему было сообщено, что великое лиссабонское землетрясение связывалось со случаем одного духовидца, напоминавшим его собственный. Новость о появлении в мире волшебника, а именно профессора Флехсига, а также об исчезновении самого Шребера, который был всё-таки широко известной личностью, пробудила в человечестве страх и сокрушила основы религии. Воцарилась всеобщая неуверенность и тревожность, пошатнулась нравственность, и на человечество обрушились сокрушительные эпидемии. Это были чума и проказа, о которых в Европе давно уже не было слуху. У себя на теле он заметил симптомы чумы. Чума выступала в разных формах: была голубая, коричневая, белая и черная чума.

Пока люди гибли в этих страшных эпидемиях, сам Шребер был вылечен благодетельными лучами. Следовало различать два рода лучей: «вредоносные» и «благодетельные». Первые были насыщены трупным ядом и другими продуктами разложения, они вносили в тело зародыши болезни или вызывали другие разрушительные последствия. «Благодетельные» или чистые лучи действовали как противоядие, нейтрализуя вред, причиняемый первыми.

Вовсе не складывается впечатление, что все эти беды постигли человечество вопреки воле Шребера. Кажется, наоборот, он удовлетворён тем, что нападения врагов, на которые обрек его профессор Флехсиг, привели к таким чудовищным последствиям. Все человечество наказано и уничтожено потому, что кто-то осмелился выступить против него. Только он благодаря «благодетельным лучам» спасся от эпидемии. Шребер оказывается единственным выжившим потому, что он сам этого хочет. Он хочет быть единственным живым посреди гигантского поля трупов, и это поле заключает в себе всех других людей. Этим он обнаруживает в себе не только параноика, это ведь глубинное стремление каждого идеального властителя — стать последним из оставшихся в живых. Властитель посылает людей на смерть, чтобы смерть пощадила его самого, он старается перевести её на других. Смерть других ему не просто небезразлична: он старается превратить её в массовое явление. Особенно он склонен прибегать к этой радикальной мере, когда колеблется его власть над живыми. Если он ощутил угрозу своей власти, то желания видеть мёртвыми всех перед собой не смирить никакими рациональными соображениями.

Можно было бы возразить, что такая «политическая» интерпретация Шребера не совсем уместна. Его апокалиптические видения имеют скорее религиозный характер. Он вовсе не выражает намерения господствовать над живыми — власть духовидца имеет другую природу. Из-за того, что его мания сопровождается представлением о гибели всех других людей, ему вряд ли можно приписать тягу к власти мирского порядка. Очень скоро станет ясной ошибочность такого возражения. У Шребера обнаруживается система политики, лежащая в сокровенном ядре его идей. Но прежде, чем её воспроизвести, глянем на его представления о божественной власти.

Сам Бог, полагает он, «определял все направление нацеленной против меня политики»… «Бог в состоянии когда угодно уничтожить неудобного ему человека, наслав на него смертельную болезнь или направив удар молнии»… «Когда интересы Бога сталкиваются с интересами отдельного человека или группы людей, может быть, даже обитателей целой планеты, в Боге так же, как в любом другом одушевлённом существе, просыпается чувство самосохранения. Вспомним Содом и Гоморру!» «Немыслимо, чтобы Бог отказался уделить любому единичному человеку положенную ему долю блаженства, поскольку любое умножение преддверий небес «служит лишь тому, чтобы увеличивать его собственную власть и упрочивать оборону против опасностей, возникающих из-за приближения человечества. Столкновения интересов Бога и отдельного человека — при условии, что человек ведёт себя в согласии с мировым порядком, — просто не может произойти». Если в его случае это столкновение интересов всё же произошло, так это совершенно своеобразное явление в мировой истории, которое никогда больше не повторится.

Он пишет о «восстановлении единоличной власти Бога на небесах»; о «своего рода союзнических отношениях флехсиговой души с частями Бога», направляющими против него свои острия; возникшее по причине этого союза изменение баланса сил сохраняется, по существу, вплоть до нынешнего дня. Он упоминает о «колоссальных силах со стороны всемогущего Бога» и о «бесперспективности сопротивления» со своей стороны. Он высказывает догадку о том, что «властные полномочия профессора Флехсига, как управляющего одной из божьих провинций, простерлись, должно быть, вплоть до Америки». То же самое, кажется, относится к Англии. Упоминается венский врач по нервным болезням, который «очевидно, представляет интересы Бога в другой божьей провинции, а именно в славянских областях Австрии». Между ним и профессором Флехсигом завязалась борьба за власть.

Из этих цитат, которые взяты из очень далеко отстоящих друг от друга частей памятных записок, возникает совершенно ясный образ Бога: он есть ни что иное, как властитель. В его державе имеются провинции и партии. Его интересы, обозначенные кратко и отчётливо, состоят в усилении его собственной власти. Именно поэтому, а не по какой иной причине, он ни одному человеку не откажет в причитающейся тому доле блаженства. Неудобных людей он уберёт со своей дороги. Ошибиться здесь невозможно: этот Бог сидит в центре своей политики как паук в центре паутине. А отсюда недалеко и до собственной политики Шребера.

Пожалуй, надо предупредить, что он был воспитан в старой протестантской традиции Саксонии и с недоверием воспринимал стремление к обращению в католицизм. Его первое высказывание о немцах связано с победоносной войной 1870–1871 годов. Он получил достаточно ясные указания на то, что суровая зима 1870–1871 годов была организована Богом для того, чтобы обратить военную удачу на сторону немцев. Бог также проявляет слабость к немецкому языку. В период своего очищения души изучают «основной язык», на котором изъясняется сам Бог: это немножко старомодный, но мощный «дойч». Это, конечно, не означает, что блаженство предназначается только для немцев. Но тем не менее в Новое время — от Реформации, а может быть, даже от переселения народов — именно немцы являются избранным народом Божьим, чьим языком Бог по преимуществу пользуется. Избранные народы Божьи сменяли друг друга в ходе истории в зависимости от того, какой из них проявлял больше нравственной добродетели. Это были древние евреи, потом персы, потом греко-романские народы и, наконец, немцы.

Избранному германскому народу, естественно, угрожают опасности. На первом месте стоят гонения со стороны католиков. Вспоминаются сотни, если не тысячи имён чистых душ, которые в виде лучей входили в контакт и разговаривали с ним. У многих поименованных на первом плане стояли религиозные интересы. Среди них было много католиков, рассчитывавших на подъём католицизма, в частности, на обращение Саксонии и Лейпцига: сюда относились лейпцигский священник Ст., «14 лейпцигских католиков» (возможно, католический кружок), отец-иезуит С. из Дрездена, кардиналы Рампола, Галиберти и Казати, сам папа, наконец, бесчисленные монахи и монахини; однажды сразу 240 монахов-бенедиктинцев под водительством священника «в виде душ вошли в мою голову, чтобы найти там свой конец». Среди душ находился также венский врач по нервным болезням, крещённый еврей и славянофил, который при посредстве Шребера намеревался ославянить Германию и заодно установить власть еврейства.

Католицизм здесь, как видим, представлен полным набором. Не только простые верующие, которые в Лейпциге организовывали пресловутые кружки, — представлена и вся церковная иерархия. Упоминается иезуитский патер, как бы олицетворяющий все опасности, связываемые с именем иезуитов. Из церковных владык появляются три кардинала с явно итальянскими именами и сам папа. Монахи и монахини выступают в огромных количествах. Даже дом, где живёт Шребер, кишит ими как паразитами. В одном из видений, которые я здесь не привожу, ему чудится, что женское отделение университетской нервной клиники переоборудовано под женский монастырь, а в другой раз — под католическую капеллу. В комнатах под крышей лечебницы сидят милосердные сестры. Но больше всего впечатляет шествие 240 бенедиктинских монахов под водительством священника. Ни одна из форм самоизображения не соответствует католицизму более, чем форма шествия. Замкнутая группа монахов выступает как массовый кристалл по отношению к прочим верующим католикам. Вид шествия пробуждает в зрителях их собственную латентную веру, и они внезапно испытывают стремление присоединиться и шагать в хвосте. Так шествие увеличивается за счёт тех, мимо кого оно движется; оно должно, по сути дела, стать бесконечным. Проглотив шествие, Шребер символически покончил с католицизмом как таковым.

Из раннего, острого этапа болезни, который Шребер называет святым временем, особенно выделяется своей напряжённостью приблизительно четырнадцатидневный период — время первого Божьего суда. Первый Божий суд — это ряд видений, следовавших беспрерывно днём и ночью, в основе которых лежала «одна генеральная идея». Ядро этой идеи в сущности политическое, хотя она и приобретает мессианское заострение.

Благодаря конфликту между профессором Флехсигом и Шребером наступил кризис, опасный для Божьего царства. На этом основании немецкому народу и прежде всего евангелической Германии могло быть отказано в привилегии в качестве избранного народа вести остальные народы. Возможно даже, оккупация других небесных тел — обитаемых планет — провалилась бы, если бы в немецком народе не выдвинулся герой, способный воплотить в себе его неувядаемую доблесть. Этим героем представлялся то сам Шребер, то кто-то из называемых им персон. По настоянию голосов он называл имена разных выдающихся деятелей, подходящих, по его мнению, на такую роль. Главная идея первого Божьего суда связывалась с усилением католицизма, еврейства и славянства. Особенно сильно влияли на него представления, относящиеся к будущим странствиям его души.

«Мне поочерёдно предписывались роли… воспитанника иезуитов в Оссеге», бургомистра Клаттау», эльзасской девушки, которая пытается защитить свою честь от посягательств французского офицера», наконец, монгольского князя «Во всех этих предвидениях, мне казалось, я распознаю некую связь с целостной картиной, складывающейся на основе других видений… Будущность в качестве воспитанника иезуитов в Оссеге, бургомистра в Клаттау и эльзасской девушки в вышеописанном положении я рассматривал как предсказания того, что протестантизм уже покорился либо покорится католицизму, и немецкий народ уже уступил либо уступит в борьбе со своими романскими и славянскими соседями. Открывшаяся передо мной перспектива стать монгольским князем казалась мне указанием на то, что, когда арийские народы показали свою неспособность стать опорой Божьего царства, как к последней надежде надо было обратиться к неарийским народам».

«Святое время» Шребера пришлось на 1894 год. У него была страсть к точным обозначениям времени и места. Весь период «первого Божьего суда» точно датирован. Шестью годами позже, в 1900 году, когда его мания прояснилась и стабилизировалась, он приступил к составлению «Памятных записок», в 1903 они были опубликованы как книга. Невозможно отрицать, что по истечении нескольких десятилетий его политическая система оказалась возведённой в высшее достоинство. В несколько более грубом и «примитивном» виде, чем у него, она превратилась в кредо великого народа. Под руководством «монгольского князя» она стала инструментом завоевания европейского континента и чуть ли не достижения мирового господства. Шреберовские претензии были поддержаны ничего о том не подозревающими его потомками. От нас этого ждать не стоит. Но сам неоспоримый факт почти полного совпадения обеих систем оправдывает то, что здесь на основе одного случая паранойи мы делаем далеко идущие выводы, и ещё многое нам предстоит.

Во многом Шребер оказался впереди своего столетия. О захвате заселённых планет думать было не время. Любой избранный народ был бы для этого слишком ранним. Но католиков, евреев и славян он уже воспринимал так же личностно, как позднейший — им не названный — герой, и так же в качестве враждебных масс, ненавидимых за само их существование. Устойчивая тенденция к возрастанию была свойственна им как массам. А по отношению к свойствам массы ни у кого так не наметан глаз, как у параноика или властителя, что в сущности — и теперь с этим можно согласиться — одно и то же. Ибо он — обозначим оба персонажа одним местоимением — интересуется лишь массами, которые стремится уничтожить или покорить, а у масс повсюду один и тот же простой облик.

Примечательно, какими представляет Шребер свои будущие существования. Он перечисляет их пять, из которых лишь первое, которое я опустил, не имеет политического характера. Три последующих переносят его в крайне двусмысленные и спорные ситуации: в качестве воспитанника он прокрадывается к иезуитам, оказывается бургомистром в богемском городе, где идёт борьба между немцами и славянами, в образе немецкой девушки защищает честь Эльзаса от поругания французским офицером — её «женская честь» странным образом напоминает расовую честь потомков Шребера. Поучительнее всего, однако, его пятое воплощение в монгольского князя. Объяснение, которое он ему дает, очень похоже на своего рода извинение. Он стыдится своего всё-таки неарийского существования и объясняет его тем, что арийские народы не смогли себя показать. В действительности в качестве монгольского князя является не кто иной, как Чингиз-хан. Шреберу по душе нагромождавшиеся монголами пирамиды черепов, его любовь к горам трупов теперь читателю понятна. Он одобряет этот прямой и массовый путь разбирательств с врагами. Кто сумел их всех уничтожить, у того их не осталось, и он услаждает взор горами их неподвижных тел. Кажется, что потом Шребер вернулся во всех этих четырёх существованиях. Успешнее всего он был монгольским князем.

Из этого детального рассмотрения паранояльного безумия одно пока что следует несомненно: религиозное здесь пронизано политическим, одно от другого неотделимо, спаситель мира и владыка мира — это одно лицо. Жажда власти — ядро всего. Паранойя — это, в буквальном смысле слова, болезнь власти. Исследование этой болезни во всех аспектах ведёт к таким полным и ясным выводам о природе власти, которых не получить никаким иным способом. И не надо указывать на то, что в случаях, подобных шреберовскому, ни один больной не достиг тор чудовищной позиции, к которой направлены его устремления. Другие достигли. Некоторым из них удалось талантливо замаскировать следы своего восхождения и удержать в секрете всю используемую систему. Другим не повезло или просто не хватило времени.

Успех здесь, как и везде, зависит от случайностей. Их реконструкция под видом закономерностей зовётся историей. Под каждым великим именем в истории могли бы поодиночке стоять сотни других. Дар подлости широко распространён в человечестве. У каждого есть аппетит, и каждый выглядит королем, стоя над беспредельным полем трупов животных. Честное исследование власти должно отказаться от успеха как критерия. Свойства власти, так же как её извращения, должны старательно собираться отовсюду и подвергаться сравнению. Изгнанный из общества, беспомощный, всеми пренебрегаемый душевнобольной, коротающий дни в сумерках лечебницы, именно благодаря мыслям, на которые он навел, станет важнее, чем Гитлер или Наполеон, и раскроет человечеству истину о его проклятии и его вождях.

Случай Шребера. Вторая часть

Заговор, сложившийся против Шребера, был нацелен не только на убийство его души и разрушение разума. Ему было уготовано кое-что ещё, почти столь же унизительное: превращение его тела в женское. Как женщину, его должны были использовать, а потом «оставить лежать во власти разложения». Эти идеи о превращении в женщину беспрерывно преследовали его в годы болезни. Он чувствовал, как женские нервы в виде лучей внедряются в его тело, постепенно превращая его в женщину.

В начале болезни он всевозможными средствами пытался лишить себя жизни, чтобы избежать такого ужасного унижения. Всякий раз в ванне он воображал, что захлебывается и тонет. Требовал яду. Но постепенно это предполагаемое превращение в женщину перестало вызывать отчаяние. В нём сложилось убеждение, что именно этим он сумеет помочь сохранению человечества. Ведь все люди погибли в ужасных катастрофах. Он, единственный оставшийся в живых, именно как женщина сможет дать жизнь новому человеческому роду. В качестве отца его детей мог фигурировать только Бог. Значит, надо было завоевать его любовь. Соединиться с Богом — высокая честь; стать для этого более женственным, почистить перышки, завлечь коварными уловками — бородатый бывший сенатский президент теперь уже не видел в этом ни стыда, ни позора. Именно так можно было разрушить заговор, построенный Флехсигом. В конце концов расположение Бога было завоевано, Всемогущий, увлечённый красивой женщиной — Шребером, впал даже в некоторую зависимость от него. Таким способом, который кому-то может показаться отталкивающим, Шреберу удалось привязать Бога к себе. Бог не без сопротивления отдался этой несколько постыдной судьбе. Он всё время пытается уйти от Шребера, он явно старается вовсе от него освободиться. Но притягательная сила Шребера уже слишком велика.

Высказывания, относящиеся к этой теме, рассеяны по всем «Памятным запискам». На первый взгляд, стоило бы попытаться рассмотреть мысли о превращении в женщину как мифологический стержень мании Шребера. Естественно, именно этот пункт привлёк к нему наибольший интерес. Делались попытки свести этот конкретный случай, так же, как и паранойю вообще, к вытесненным гомосексуальным склонностям. Большую ошибку вряд ли можно совершить. Поводом к паранойи может стать всё что угодно, сущностны же структура и население мании. Процессы власти всегда играют в ней решающую роль. Даже в случае Шребера, где, пожалуй, многое говорит в пользу упомянутого толкования, детальное исследование этого аспекта, здесь не запланированное, породило бы немало сомнений. Но даже если предположить, что гомосексуальная предрасположенность Шребера доказана, всё же более важным, чем она сама по себе, является то, как она используется в его системе. В центре системы для Шребера всегда стояла атака на его разум. Всё, что он думал и делал, предназначалось для отражения натиска. Он захотел преобразиться в женщину, чтобы обезоружить Бога: он был женщиной, чтобы льстить Богу и склоняться перед ним; как другие стояли перед Богом на коленях, так он предлагал себя Богу для наслаждения. Чтобы иметь его на своей стороне, чтобы завладеть им, он завлек его фальшивым кокетством. И потом уже старался удержать любыми средствами.

«Речь здесь идёт о такой сложной ситуации, какой не найти аналогий в человеческом опыте, какой вообще не предусмотрено в мировом порядке. Стоит ли перед лицом такой ситуации безостановочно теряться в догадках о будущем? Одно мне ясно: теперь уже никогда не состоится задуманное Богом разрушение моего разума. Это мне стало ясно уже несколько лет назад, а это значит, что главная опасность, которая, казалось, грозила мне в первые годы моей болезни, окончательно устранена».

Эти слова стоят в последней главе «Памятных записок». После их завершения Шребер стал выглядеть гораздо спокойнее. То, что он их закончил, что другие их прочли и испытали сильное впечатление, — окончательно вернуло ему веру в собственный разум. Ему оставалось теперь броситься в контратаку: напечатав «Памятные записки», сделать свою систему мира общедоступной, и — на что он, без сомнения, рассчитывал — обратить других в свою веру.

В чём конкретно заключалось нападение на разум Шребера? Известно, что ему досаждали бесчисленные «лучи», которые с ним разговаривали. Но на что конкретно из его духовных способностей и качеств нацеливались враждебные лучи? Что они говорили, обращаясь к нему, и на что нападали? Стоит ещё немного углубиться в этот процесс. Шребер оборонялся от врагов с величайшим упорством. Он изображает как врагов, так и свою оборону с такими подробностями, что лучше нечего и желать. Надо постараться вычленить их из целостности созданного им мира, его «безумия», как это принято по старинке называть, и переложить на наш привычный язык. При этом неизбежно часть их своеобразия окажется утраченной.

Прежде всего нужно указать на принудительность мыслей, как он сам это называет. В нём царило спокойствие только тогда, когда он разговаривал вслух; тогда все вокруг замирало, и создавалось впечатление, что он движется среди одних только бродячих трупов. Все люди: пациенты, обслуживающий персонал, — казалось, полностью теряли дар речи. Но как только он сам умолкал, в нём пробуждались голоса, понуждающие его к беспрестанной мыслительной работе.

Их целью было не давать ему сна и покоя. Они говорили и говорили безостановочно, было невозможно их не услышать или проигнорировать. Он был обречён все это воспринимать и во все вдумываться. Голоса использовали разные методы, применяя их вперемежку. Одним из самых излюбленных был адресованый ему прямой вопрос: «О чём ты думаешь? Ему совсем не хотелось отвечать, но смолчи он, отвечали за него например: Он должен думать о мировом порядке!» Такие ответы он называл подделкой мыслей «Но его не только подвергали инквизиторским расспросам, но пытались принудить к определённым ходам мысли. Уже вопросы, пытавшиеся вторгнуться в его тайное, вызывали раздражение; насколько сильнее оно было от ответов, предписывавших ему направление мыслей! Вопрос и приказ равным образом нарушали его личную свободу. Оба — хорошо известные орудия власти, он сам как судья умел ими прекрасно пользоваться. Его принуждали разнообразно и изобретательно. Подвергали допросу, навязывали мысли, составляли катехизис из его собственных фраз, контролировали каждую мысль, не давая ей проскочить незамеченной, проверяли, что значит для него каждое слово. Перед голосами он оказывался полностью внутренне обнажённым. Всё было рассмотренным, вытащенным на белый свет. Он был объектом для власти, стремящейся к всеведению. Но хотя он был вынужден так много отдать, он отказывался сдаться.

Одной из форм защиты было упражнение собственного всеведения. Он демонстрировал себе самому, как прекрасно работает его память: учил наизусть стихи, громко считал по-французски, перечислял всех русских губернаторов и все французские департаменты Под сохранением рассудка он подразумевал в основном сохранение содержимого своей памяти, важнее всего дм него была неприкосновенность слов. Нет шорохов, которые не были бы голосами; мир полон слов. Железные дороги, птицы, пароходы говорят. Когда у него у самого нет слов и он молчит сразу же начинают говорить другие. Между словами ничего нет Покой, о котором он упоминает и к которому стремится был бы ни чем иным, как свободой от слов. Однако её нигде нет. Всё, что ему является, тут же сообщается в словах. Как вредоносные, так и излечивающие лучи одарены языком и так же, как он сам, принуждены им пользоваться. Не забывайте что лучи должны говорить!» Невозможно преувеличить значение слов для параноика. Они повсюду как бесчисленные мелкие насекомые, они повсюду как оклик часового. Они сплачиваются в мировой порядок, вне которого не остаётся ничего. Пожалуй, самая крайняя тенденция паранойи — это полное схватывание мира словами, как будто бы язык — это кулак, а в нём зажат мир.

Это кулак, который никогда уже не разожмется. Но как ему удаётся замкнуть в себе мир? Здесь надо указать на манию каузальности, когда каузальность становится самоцелью, что в подобном масштабе можно наблюдать ещё только у философов. Ничто не происходит без причины, надо только соответствующим образом поставить вопрос. Причина всегда отыщется. Все неизвестное сведётся к известному. Когда подступит нечто странное, оно будет разоблачено как кем-то инспирированное. За маской нового всегда откроется старое, надо только уметь сорвать её недрогнувшей рукой. Обоснование становится страстью, находящей себе выражение по любому поводу. Шребер вполне отчётливо сознает этот аспект принудительного мышления.

В то время, как описанные выше процессы — предмет его горьких жалоб, страсть к обоснованию он считает «своего рода возмещением за случившуюся с ним беду». К начатым предложениям, которые «внедрены» в его нервы, особенно часто принадлежат союзы и обстоятельственные обороты, выражающие именно каузальные отношения: «потому только…», «потому, что…», «потому, что я…», «а поэтому»… Их, как и другие, он обязан завершать, это значит, и они выполняют ту же функцию принуждения. «Но они заставляют меня задумываться о многих вещах, на какие люди обычно вовсе не обращают внимания, и поэтому способствуют углублению моего мышления». Своей манией обоснования Шребер весьма доволен. Он ей сильно радуется, ищет аргументы для её оправдания. Лишь изначальный акт творения он оставил Богу. Всё остальное он соединил выкованной им самим цепью причин и тем самым овладел миром.

Но не всегда эта мания обоснования столь разумна. Шребер встречает человека, которого часто видел раньше, и с первого взгляда узнает, что это «герр Шнайдер». Это человек, который не притворяется, который выглядит таким же безвредным, каким является и слывет. Но Шреберу этого простого узнавания недостаточно. Он хочет, чтобы за просто герром Шнайдером крылось что-то ещё, и с трудом соглашается, что перед ним герр Шнайдер и ничего более. Шребер привык к разоблачениям, срываниям масок: там, где разоблачать нечего, он теряет почву под ногами. Процесс срывания масок и разоблачения для параноика — и не только для него — один из фундаментальных процессов. На его основе возникает и каузальная мания, ибо все причины сводятся, в конечном счёте, к персонам. Здесь, пожалуй, самое время пристальнее рассмотреть процессы срывания масок, о которых уже не раз заходила речь в этой книге.

Каждый, конечно, попадал в ситуации, когда где-нибудь, скажем, на улице среди толпы вдруг мелькало знакомое лицо. Но оказывалось, это это ошибка: при ближайшем рассмотрении выяснялось, что этого якобы знакомого ты не встречал и не видал никогда в жизни. Как правило, над причинами ошибки никто особо голову не ломает. Какая-нибудь случайная черта сходства, поворот головы, осанка, волосы — потому и обознался, все ясно. Но наступает время, когда ложные узнавания вдруг начинают умножаться. Какой-то один конкретный человек начинает являться повсюду. Он стоит у входа в пивную, куда собираешься завернуть, маячит на людном перекрёстке Он выныривает несколько раз на дню; разумеется это человек, который тебя весьма занимает, которого любишь или, что бывает ещё чаще, ненавидишь. Прекрасно известно, что он переехал в другой город, вообще уехал за океан и всё равно узнавания продолжаются. Ошибка воспроизводится, избавиться от неё не удаётся. Ясно, что ты хочешь узнавать этого человека за другими лицами. Другие воспринимаются тобой как обман, за которым скрывается подлинное. Обманываешься относительно многих и за всеми обнаруживаешь одного. Будто бы какая-то заноза не оставляет тебя в покое: срываешь, как маски, сотни лиц, чтобы за ними обнаружилось то, которое тебе нужно. Если попробовать определить различие между одним и сотней, придётся сказать: эта сотня — чужие, а это единственное — знакомо. Словно бы человек готов узнать только знакомое. Но оно скрывается, и его приходится отыскивать в чужом.

У параноика этот процесс выступает в концентрированной и обострённой форме. Сам он страдает недостаточностью превращения, которая излучается его персоной — во всём неизменнейшей из неизменного — и обволакивает весь мир. Даже на самом деле различное он пытается счесть одним и тем же. Врага он умеет раскусить во всех его многобразных проявлениях. Какую бы маску он ни сорвал, за ней всегда скрывается враг. Из-за тайны, скрывающейся повсюду, из-за необходимости срывать маски все для него становится маской. Обмануть его не удаётся, он видит насквозь: многое есть один. По мере закостеневания его системы в мире становится всё меньше и меньше признаваемых фигур, продолжает существовать лишь то, что участвует в игре его безумия. Все обосновывается на один и тот же манер и обосновывается до самой последней основы. В конце концов остаётся только он и то, чем он владеет.

По сути дела, речь здесь идёт о процессе, противоположном превращению. Разоблачение и срывание масок вполне можно определить как обратное превращение. Кто-то насильственным образом возвращён к самому себе, втиснут обратно в ту позицию, в то положение, которое сочтено было не просто подходящим, но подлинным, естественным его положением. Тот, кто проводит обратное превращение, сначала выступает как зритель: все начинается с наблюдения за превращениями людей друг в друга. Некоторое время он, возможно, присматривается к игре масок, хотя и относится к этому неодобрительно, удовольствия она ему не доставляет. Вдруг он выкрикивает «Стоп!», и оживлённый процесс застопоривается. Потом следует команда «Долой маски!», и каждый мгновенно оказывается тем, кто он есть на самом деле. После этого дальнейшие превращения запрещены. Представлению конец. Маски стали прозрачными. Этот процесс обратного превращения редко выступает в чистом виде потому, что чаще всего он окрашен тонами враждебности. Маски ставят себе целью обмануть параноика. Их превращения — не просто игра, в них имеется интерес. Сохранение тайны им важнее всего прочего. Зачем всё это, чем они притворяются, в конечном счёте, неважно, важно, что они хотят остаться неузнанными. Контратака окружённого, приводящая к срыванию масок, разяща и эффектна, она столь стремительна и впечатляюща, что легко забыть, что же предшествовало превращению.

«Памятные записки» Шребера подводят здесь вплотную к сути дела. Он вспоминает начало болезни, «святое время», когда его состояние ещё не стабилизировалось. В первый год он был временно — на одну-две недели — помещён в маленькую частную лечебницу, которую по подсказке голосов называл «Чертовой кухней». То было время, как он говорит, «лихих проделок». Его мания ещё не вызрела, не окрепла, он пережил там множество превращений и разоблачении, которые, пожалуй, лучше всего иллюстрируют наши заметки.

«Дни я проводил в основном в общей гостиной, через которую в обоих направлениях шёл поток других, мнимых пациентов больницы. Кажется, специально для надзора за мной был приставлен служитель, в котором я по случайному, может быть, сходству признал курьера Высшего земельного суда, который во время моей работы в Дрездене доставлял мне бумаги на дом. У него, кстати, была привычка примеривать части моего платья. Под видом главного врача лечебницы являлся иногда, в основном по вечерам, некий господин, который опять же напомнил мне доктора медицины О., которого я консультировал в Дрездене… В сад при больнице я вышел погулять только один раз. Там мне встретились несколько дам, среди них госпожа пасторша В. из фр. и моя собственная мать, а также несколько господ, среди которых советник Высшего земельного суда К. из Дрездена правда, с неестественно увеличенной головой. Явление подобных сходств в двух или трёх случаях я мог бы счесть вполне нормальным, но удивляло то, что практически все пациенты в больнице, то есть несколько дюжин людей, имели в облике черты моих близких». В качестве пациентов появлялись «совершенно авантюрные фигуры вроде измазанных сажей типов в полотняных пиджаках… Они появлялись в гостиной один за другим совершенно беззвучно и так же беззвучно удалялись, казалось бы, совершенно не замечая друг друга. При этом я неоднократно был свидетелем того, как некоторые из них во время пребывания в гостиной обменивались головами, то есть они, не покидая комнаты и непосредственно на моих глазах, вдруг начинали расхаживать с другими головами».

«Количество пациентов, которых я то одновременно, или последовательно видел в загоне (так он называл место на дворе, куда выходили подышать воздухом) и в гостиной, не стояло ни в какой связи с вместимостью лечебницы. По моему убеждению, эти сорок или пятьдесят человек, которые вместе со мной появлялись в загоне, а потом по сигналу окончания прогулки устремлялись к дверям дома, просто не сумели бы найти здесь себе достаточно мест для ночевки… Первый этаж просто кишел человеческими фигурами».

Из фигур в загоне он вспоминает двоюродного брата жены, покончившего с собой ещё в 1887 году, старшего прокурора Б., постоянно застывавшего в преданно склонённой, как бы просительной позе. Среди узнанных им были и тайный советник, президент сената, ещё один советник земельного суда, адвокат из Лейпцига — друг его юности, его племянник Фриц, а также случайный знакомый из Варнемюнде. Своего тестя он как-то увидел из окна на дорожке, ведущей к лечебнице.

«Я не раз замечал, как сразу несколько человек, а однажды даже несколько дам, пересекали гостиную и входили в угловую комнату, где им затем полагалось исчезнуть. Я также несколько раз слышал своеобразный хрип, сопровождавший исчезновенье наспех подделанных людей. Достойны удивления были не только человеческие фигуры, но и неодушевлённые предметы. Сколь скептически ни стараюсь я сейчас отнестись к своим воспоминаниям, не могу всё же стереть из памяти впечатления, произведённого тем, что предметы одежды на людях, мной наблюдаемых, или еда на моей тарелке во время обеда превращались во что-то другое (например, свиная отбивная в телячью и наоборот)».

В этих описаниях многое заслуживает внимания. Людей там гораздо больше, чем в действительности может поместиться, они собраны все вместе в загоне. Само это выражение показывает, что вместе с ними он чувствует себя униженным до животного состояния; это самое близкое к массовому переживание, которое у него можно обнаружить. Однако «загоном» для пациентов оно, естественно, не исчерпывается. Игру превращений он описывает очень точно, подходя к ней критически, но без выраженной враждебности. Превращения испытывают даже платье и пища. Больше всего его занимают узнавания. Всякий, кто появляется, — по сути некто другой, кого он раньше хорошо знал. Он заботится о том, чтобы не было незнакомцев. Но все эти разоблачения носят относительно доброжелательный характер. Только о старшем надзирателе в одном месте, которое я здесь не привел, говорится с ненавистью. Он узнает многих и очень разных людей, не ограничиваясь узким кругом избранных. Вместо того, чтобы лишиться масок, люди иногда меняются головами — более забавный и великодушный способ разоблачения трудно изобрести! Но переживания Шребера далеко не всегда имели такой ободряющий и даже освобождающий характер. Видения иного пода которые в «святое время» посещали его гораздо чаще, приводят, как я полагаю, прямо к первичной ситуации паранойи.

Чувство окружённости вражьей стаей, которая вся нацеливается на одного, — это коренная эмоция паранойи. Яснее всего она проявляется в галлюцинациях, когда больной со всех сторон видит глаза, которые вперяются только в него, и в этом чувствуется явная угроза. Твари, которым принадлежат глаза, намерены мстить. Он давно уже безнаказанно злоупотреблял по отношению к ним своей властью: если это животные, он их безжалостно истреблял, ставя на грань полного уничтожения, и вот вдруг они восстали все против него одного Эта первичная ситуация паранойи безошибочно и однозначно узнается в охотничьих легендах многих народов. Не всегда эти звери сохраняют образ, в котором они выступают добычей для людей. Они превращаются в опасных тварей перед которыми человек всегда испытывал страх: когда они его преследуют, заполняют комнату, вваливаются в постель, ужас его достигает максимума. Самому Шреберу казалось, что по ночам его преследуют медведи.

Очень часто он убегал из постели и в ночной рубашке проводил ночь на пороге спальни. Руки, которыми он упирался в пол позади себя, иногда чувствительно заламывались ему за спину медведеобразными фигурами — черными медведями Другие чёрные медведи, большие и маленькие, с горящими глазами сидели вокруг, глядя на него. Его постель превращалась в «белых медведей». Вечерами, когда он ещё не спал, на деревьях больничного сада сидели кошки с горящими глазами. Но звериными стаями дело не ограничивалось. Шреберовский архивраг профессор Флехсиг самым коварным и опасным образом сумел натравить на него небесные стаи. Речь шла о совершенно особом явлении, которое Шребер окрестил делением душ.

Душа Флехсига разделилась на множество частей, которые заблокировали весь небесный свод так, что сквозь него не могли проникнуть божественные лучи. Нервы, перекрывшие небо, стали для лучей механическим препятствием, которое те не могли преодолеть. Небесный свод оказался вроде крепости, охраняемой от вражеского войска валами и рвами. Флехсиговская душа расщепилась для этого на множество частей: одно время их насчитывалось от сорока до шестидесяти, многие были очень маленькими.

Похоже, что потом и другие «проверенные души» начали делиться по примеру флехсиговской: их становилось всё больше, и существовали они, как это полагается настоящей стае, только для преследования и нападения. Большая их часть с самого начала стала осуществлять не что иное, как обходной маневр, цель которого состояла в том, чтобы атаковать беззаботно струящиеся божественные лучи с тыла и принудить их к сдаче. Множество этих «частей проверенных душ» досадило, в конце концов, даже божественному всемогуществу. Уже после того, как Шреберу удалось притянуть многие из них к себе, божественное всемогущество учинило на них настоящую облаву. В этом «делении душ», возможно, отразилось размножение клеток делением, конечно же, известное Шреберу. Но применение возникающих таким образом множеств в качестве небесных стай — это исключительно продукт его мании. Невозможно представить себе значение вражеских стай для структуры паранойи яснее, чем на этом примере.

Сложное и неоднозначное отношение Шребера к Богу, Богова «политика душ», жертвой которой он себя чувствовал, не помешали ему пережить всемогущество, так сказать, извне и в целостности как сияние. За все годы болезни это переживание посетило его только в течение нескольких следовавших друг за другом дней и ночей, исключительность и ценность этого явления им ясно осознавалась.

Бог явился в одну их таких ночей. Сияющий образ его лучей Шребер воспринимал — в это время он лежал в постели — внутренним духовным оком. Одновременно он услышал голос. Это было не тихое бормотанье, но мощный бас, от которого зазвенели окна шреберовской спальни. Днём после этого он увидел Бога телесным зрением. Это было солнце, но не такое, как всегда, а окружённое серебряным сиянием моря лучей, покрывающего седьмую или восьмую часть неба. Его так поразило великолепие этой картины, что он робел и пытался отвести взгляд в сторону. И сияющее солнце говорило с ним. Не только в Боге, но и в себе самом узревал он иногда такое же сияние; учитывая его значимость и близкие отношения с Богом, этому не следует удивляться. «Моя голова вследствие массового притока лучей иногда оказывалась окружённой световым сиянием вроде того нимба, что воспроизводится на изображениях Христа, только гораздо богаче и ярче: так называемой лучистой короной».

Этот священный аспект власти в другом месте изображён Шребером ещё сильнее. В период неподвижности, которым мы теперь займёмся, он выразился с максимальной полнотой. Внешне жизнь, которую он вёл в это время, была до ужаса монотонной. Дважды в день совершалась прогулка в саду. Все же остальное время дня он неподвижно сидел на стуле возле стола и даже не подходил к окну. Даже в саду он охотнее всего сидел на одном месте. Такую абсолютную пассивность он рассматривал вроде бы как религиозный обет. Это представление было порождено голосами, говорящими в нем. «Ни малейшего движения!» — повторяли они вновь и вновь. Он объяснял себе это требование тем, что Бог не приучен к общению с живыми людьми. Он ведь привык иметь дело с трупами. Поэтому Шреберу и было поставлено такое наглое требование: всё время вести себя как труп.

Неподвижность была условием его самосохранения, но в то же время и долгом по отношению к Богу: она способствовала выходу из того трудного положения, куда его загнали «проверенные души». «Я понял, что потеря лучей становилась больше, когда я чаще двигался туда и сюда и даже когда моя комната продувалась сквозняком. Со священным трепетом, который я тогда испытывал по отношению к божественным лучам, и при незнании того, действительно ли есть вечность, или же они могут в один прекрасный миг исчезнуть, я счёл своей задачей противодействовать, насколько это в моих силах, расточению лучей». Ему казалось легче притягивать к себе проверенные души и давать им исчезнуть в его теле, если это тело находилось в покое. Только так можно было восстановить единодержавие Бога в небесах. Так он принял на себя чудовищный обет в течение многих недель и месяцев воздерживаться от любого телесного движения. Так как исчезновения проверенных душ скорее всего следовало ожидать во сне, ночами он даже не осмеливался повернуться в постели.

Это окостенение Шребера в течение недель и месяцев — едва ли не самое удивительное из всего, им рассказанного. Его мотивация двойственна. То, что он ради Бога должен был представлять из себя труп, для нашего европейского уха звучит даже неприятнее, чем оно есть на самом деле, главным образом из-за пуританского отношения к трупам. По нашим обычаям, от трупа надо как можно скорее избавиться. Никакой особой роли ему не придаётся, его не стараются сохранить, остановив порчу. Его наскоро подчищают, ставят напоказ, затем доступ к нему уже невозможен. При всей роскоши похорон сам труп не является публике — это церемония запрятывания и сокрытия. Чтобы понять Шребера, надо вспомнить о мумиях египтян, в которых как предмет забот и поклонения сохранялась личность трупа. Ради Бога Шребер в течение недель и месяцев представлял себя не трупом, а мумией, его собственное выражение здесь не совсем точно.

Второй мотив своей бездвижности — боязнь растратить божественные лучи — он разделяет с бесчисленным множеством распространившихся по всей Земле культур, в которых сложилось священное отношение к власти. Он воспринимает себя как сосуд, в котором постепенно скапливается божественная эссенция. Даже из-за малейшего движения что-то может выплеснуться, и потому он предпочитает не двигаться вовсе. Так властитель ощущает в себе власть, которой он заряжен, независимо от того, кажется ли она ему безличной субстанцией, которую надо сохранить, не разбазарив, или он действует по указанию некой высшей силы, ожидающей от него такого поведения в знак благоговения перед ней. В положении, которое кажется ему наилучшим для сохранения драгоценной субстанции, он будет медленно закостеневать; всякое отклонение опасно и может причинить много хлопот. По совести избегая отклонений и нарушений, он сохраняет своё состояние. Некоторые из этих позиций, повторяясь столетиями, сделались типическими. Политическая структура многих народов имеет своим ядром жёсткую и точно предписанную позицию единственного лица.

Так же и Шребера заботит народ, для которого он хотя и не король, но «национальный святой». На одном отдалённом небесном теле действительно была предпринята попытка сотворить новое человечество «из Шреберова духа». Эти новые люди телесно были много меньше наших земных людей. Они достигли известной степени культурного развития и держали даже соответствующую их собственному размеру миниатюрную породу рогатого скота. Сам Шребер в качестве их «национального святого» стал предметом обожествления и почитания, так что его телесная позиция имела определённое значение для их веры.

Типический характер определённой позиции, которую надо понимать вполне конкретно и телесно, здесь проявляется с полной ясностью. Не только эти люди созданы из его духа, от его положения зависит их вера. Как мы видели, разум Шребера в течение его болезни должен был переносить самые утончённые пытки. Но и напасти, которым подвергалось его тело, не поддаются никакому описанию. Вряд ли хоть одна часть тела осталась пощаженной. Ничто не было забыто или упущено лучами, до всего дошла своя очередь. Их воздействия происходили столь внезапно, что он воспринимал их как чудо.

Это были, например, явления, связанные с планами его превращения в женщину. Приняв их, он затем нисколько не сопротивлялся. Но трудно даже поверить, сколь многое произошло с ним кроме этого. В его лёгкие был внедрён легочный червь. Его реберные кости были временно размозжены. На место его здорового естественного желудка тот самый венский специалист по нервным болезням пересадил весьма неполноценный «еврейский желудок». Судьба его желудка вообще оказалась весьма причудливой. Некоторое время он вообще жил без желудка, объясняя служителям, что он не может есть, потому что у него отсутствует желудок. Когда он потом всё-таки стал есть, пища проливалась сквозь дыру в животе на верхнюю часть бедер. Он привык к этому состоянию и вскоре совершенно беззаботно питался без всякого желудка. Пищевод и кишки часто разрывались или исчезали. Части гортани он неоднократно съедал вместе с пищей.

При помощи «маленьких человечков», которые проникли в его ноги, делались попытки выкачать его спинной мозг так, что во время прогулок в саду он легкими облачками вылетал из его рта. Часто он чувствовал, что его черепные кости стали гораздо тоньше. Когда он играл на пианино или писал, ему пытались парализовать пальцы. Некоторые души, принявшие облик мельчайших, не больше миллиметра, человечков, пробирались к его органам, включая внутренние, и творили там, что хотели. Некоторые из них управляли открыванием и закрыванием его глаз: они располагались на надбровных дугах над глазами и при помощи тончайших паутинных нитей двигали вверх и вниз его веки, когда и как им хотелось. В больших количествах эти человечки тогда собирались у него на голове. Они устраивали там форменные гуляния, любопытствуя, лезли повсюду, особенно туда, где обнаруживались новые повреждения. Они даже принимали участие в его трапезах, урывая для себя мельчайшие доли из подаваемых ему блюд.

Путём внедрения болезненной костоеды в области пятки и на заду его хотели лишить возможности ходить и стоять, сидеть и лежать. В каком бы положении и чем бы он ни занимался, его не хотели оставить в покое: если он шёл, его заставляли лечь, если лежал, гнали с постели. «То, что один-единственный оставшийся человек должен же всё-таки где-то быть, этого лучи, кажется, не хотят понимать».

Из этих явлений можно вывести заключение о том, что делает их вообще возможными: это проницаемость его тела. Физикалистский принцип непроницаемости тела здесь не действителен. Точно так же, как он может проникать сквозь всё, что угодно, даже сквозь тело Земли, так всё остальное проникает сквозь него и играет с ним и в нём свои злые шутки. Он часто говорит о себе так, будто он — небесное тело, но при этом в своём собственном человеческом теле он не может быть уверен. Время его широчайшего распространения, когда он заявляет о своих притязаниях, как раз и есть время ощущения им своей собственной проницаемости. Мания величия и мания преследования в нём тесным образом слиты, и обе выражаются в его собственном теле. То, что он жив вопреки всем напастям, приводит его к убеждению, что лучи ему не только вредят, но и исцеляют. Все нечистые вещества из его тела извлекаются при помощи лучей. Он может позволить себе вовсю наедаться без желудка. Лучи пробуждают в нём зародыши болезней, они же эти болезни устраняют.

Так возникает подозрение, что все преследующие его тело напасти предполагают его неуязвимость. Его тело как бы демонстрирует, что он может преодолеть буквально все. Чем больше ран и страданий, тем прочнее и надежнее его положение. Шребер начинает сомневаться, смертен ли он вообще. Что такое самый сильный яд по сравнению с тем, что он перенес? Если он упадёт в воду и захлебнется, то скорее всего оживет благодаря работе сердца и кровообращению. Если даже получит пулю в голову, то поражённые внутренние органы и кости восстановятся. В конце концов, он ведь долго жил без жизненно важных органов. И все снова отросло. Естественные болезни ему также не страшны. В результате многих сомнений и мук страстное желание быть неуязвимым переработалось в нём в сознание самоочевидного факта собственной неуязвимости.

На протяжении этого сочинения было показано, как переплетаются стремление к неуязвимости и жажда выживания. Параноик и здесь оказывается точной копией властителя. Различие между ними заключается только в позиции по отношению к внешнему миру. В своём внутреннем строении они тождественны. Параноик даже сильнее впечатляет, поскольку он довольствуется самим собой и отсутствие успеха во внешнем мире его не смущает. Мнение мира ему ничто, в своём безумии он в одиночку противостоит всему человечеству.

«Всё, что происходит, — говорит Шребер, — соотнесено со мной. Для Бога я стал человеком как таковым или единственным человеком, вокруг которого все вертится, к которому должно быть сведено всё происходящее, и который со своей позиции должен соотнести с собой всё, что есть».

Представление о том, что все другие люди погибли, что он остался фактически единственным человеком, а не только единственным, кого все касается, владело им, как мы знаем, долгие годы. Оно лишь постепенно перешло в более мягкую форму. Из единственного живущего он стал единственным, кто принимается в расчёт. Нельзя уклониться от мысли, что каждой паранойей, как и каждой властью, управляет одно-единственное стремление: убрать всех с пути чтобы остаться единственным, или — в более мягкой и чаще встречающейся форме — подчинить всех себе, чтобы стать единственным с их помощью.

Эпилог. Изживание выживающего

Теперь, после знакомства с параноидальным бредом, имевшим лишь одного приверженца, то есть самого больного, пришло время задуматься над тем, что мы узнали о власти. Ведь любой частный случай, к каким бы глубоким выводам он ни вёл, всё-таки оставляет некоторое сомнение. Чем глубже в него вникаешь, тем больше осознаешь его исключительность. Ловишь себя на мысли, что так обстоит дело лишь в этом случае, а в каждом другом — все опять иначе. Особенно это относится к душевнобольным. Непоколебимая самоуверенность не даёт нам отнестись к ним всерьёз, поскольку у них отсутствуют внешние признаки успеха. Даже если возможно было бы доказать, что каждая отдельная мысль в голове какого-нибудь Шребера точно совпадает с каждой мыслью внушающего ужас владыки, всё равно сохранилась бы надежда, что в чём-то другом они в корне различны. От преклонения перед великими мира сего очень трудно избавиться, потребность поклонения в людях неистребима.

Наше исследование, к счастью, не ограничивалось одним лишь Шребером. Хотя оно и кажется детально разработанным, многое в нём лишь намечено, а кое-что, даже очень важное, вовсе опущено. Но нельзя же упрекать читателя, если он уже сейчас, к концу этого тома, захочет узнать, что же можно считать твердо установленным.

Не приходится долго гадать о том, какая из четырёх стай характерна для нашей эпохи. Власть великих религий плача подходит к концу. Они были захлестнуты валами приумножения и постепенно задохнулись. Благодаря современному производству старая приумножающая стая пережила такой рывок вверх, что все прочие формы и содержания жизни обрекаются на исчезновение. Здесь, в нашей земной жизни царствует производство. Его скорость и многообразие не дают возможности остановиться и оглядеться. Даже ужаснейшие войны не в состоянии были его затормозить. Во всех враждующих лагерях, чем бы они ни вдохновлялись, производство одинаково действенно. Если существует такая вера, в которую один за другим впали все жизнеспособные народы Земли, то это вера в производство, современный furor приумножения.

Рост производства требует всё больше людей. Чем больше продукции, тем больше нужно потребителей. Сбыт сам по себе, руководствующийся собственными законами, должен превратить в покупателей всех, кто в пределах досягаемости, то есть практически всё человечество. В этом смысле его можно сравнить, хотя бы внешне, с универсальной религией, которая тоже ведь охотится за каждой душой. Люди должны были бы достигнуть некоего идеального равенства в качестве добровольных платёжеспособных покупателей. Но этого бы всё равно не произошло, потому что, если бы производство добралось до каждого и каждый сделал свою покупку, оно захотело бы расти дальше. Следовательно, вторая и более глубокая его тенденция — увеличение численности людей. Производству нужно больше людей. Через умножение предметов оно вернулось назад к приумножению в его изначальном смысле — приумножению самого человека.

По своей внутренней сути производство имеет мирный характер. Уничтожение, причиняемое войной и разрухой, идёт ему во вред. В этом капитализм и социализм похожи друг на друга как соперничающие формы одной и той же веры. Для обоих производство — как зеница ока. Оно завоевало сердечную склонность обоих, и их соперничество в этой сфере привело к бешеному успеху приумножения. Они становятся всё более похожими друг на друга. Налицо и растущее взаимное уважение. И вызвано оно, осмелимся сказать, исключительно успехами производства. Теперь нельзя считать, что они стремятся уничтожить друг друга, они стремятся друг друга превзойти.

Нынче существует много центров приумножения, действующих активно и распространяющих вокруг своё влияние. Они поделены по разным языкам и культурам, ни один не в силах претендовать на всеобщее господство. Ни один не может выступить против всех остальных. Бросается в глаза тяга к образованию гигантских двойных масс, называющих себя по именам сторон света, — Восток и Запад. Они все вбирают в себя, а то, что не охвачено ими, мало и бессильно. Тупое противостояние этих двойных масс, очарованность их друг другом, их вооружённость до зубов, а скоро и вообще до Луны, разбудили в мире апокалиптический страх: война между ними может уничтожить человечество. Однако оказалось, что тенденция приумножения набрала такую силу, что война ей подчинилась — она оказывается просто досадной помехой. Война как средство быстрого приумножения исчерпала себя взрывом архаики в Германии времён национал-социализма и, как теперь можно быть уверенным, исчезла навсегда.

Каждая страна теперь проявляет склонность охранять своё производство зорче, чем своих граждан. Ничто иное не выглядит столь оправданным и понятным, не подлежит столь общему одобрению. Уже в нашем столетии будет произведено больше вещей, чем люди сумеют потребить. На место войны выдвигаются другие системы двойных масс. Опыт парламентов доказывает, что смерть может быть исключена из взаимодействия двух масс. Мирные регулируемые циклы смены власти могут быть установлены и в отношениях между нациями. Спорт как массовое явление в значительной мере заменил войну уже в Риме. Он сейчас стремится обрести то же значение, но уже в масштабе всего мира. Война явно отмирает, и можно было бы предсказать её скорый конец. Но только в этом расчете не учтен выживающий.

Что у нас вообще сохранилось от религий плача? В непостижимых бурях уничтожения и созидания, ознаменовавших первую половину этого столетия, в неумолимом ослеплении, дважды постигавшем то одну, то другую сторону, религии плача, хотя и сохранили себя организационно, продемонстрировали полную и совершенную беспомощность. Нерешительно или, наоборот, угодливо, хотя, конечно, без исключений не обошлось, они дарили своё благословение всему происходящему.

Но их наследие всё же значительнее, чем можно было бы думать. Образ Единственного, чью смерть христиане оплакивают уже почти 2000 лет, вошёл в сознание всего бодрствующего человечества. Он умирает, и он не должен умереть. По мере секуляризации человечества его божественность утратила своё значение. Он сохранился — хотели того люди или нет — просто как страдающий и умирающий человек. Божественная предыстория дала ему среди земных людей своего рода историческое бессмертие. Она укрепила его самого и каждого, кто видит в нём себя. Каждый гонимый, за что бы он ни страдал, частицей души видит себя Иисусом. Каждый из смертельных врагов, даже бьющихся за злые, неправые цели, когда дело клонится к худшему, ощущает в себе одно и то же.

Образ страдающего, чья жизнь затухает, по ходу событий примеривается то тем, то другим, и слабейший в конце концов может ощутить себя лучшим. Но даже самый слабый, которого никто и не считал за серьёзного врага, примеряет к себе этот образ. Он может погибнуть случайно и бессмысленно, но сама смерть сделает его особенным. Христос даст ему плачущую стаю. Посреди неистовства приумножения, которое также и приумножение человеков, ценность каждого отдельного человека не упала, она возросла. Может показаться, что события нашего века говорят об обратном, но в человеческом сознании даже они ничего не изменили. Человек, каким он живёт здесь, попался на обходном пути через собственную душу. Стремление не погибнуть показалось ему оправданным. Каждый для себя самого есть достойный предмет плача. Каждый упорно верит, что он не должен умереть. В этом пункте наследие христианства — а в несколько ином смысле также и буддизма — неистребимо.

Но что в наше время в корне изменилось, так это ситуация выживающего. Это открыли для себя лишь некоторые — те, кто дочитал главу о выживающем без чувства глубокого внутреннего сопротивления. Цель была обрыскать все его уголки, изобразив его таким, каким он есть и был всегда. Как герой он слышал восхваления, как властитель принимал поклонение, но, в сущности, он был одним и тем же. В наше собственное время среди людей, для которых так много значит понятие гуманизма, он пережил свои самые зловещие триумфы. Он не вымер, и он не вымрет, пока мы не обретем силы видеть его ясно, в любом обличий, в ореоле любой славы. Выживающий — это наследственная болезнь человечества, его проклятие, а может быть, и его гибель. Сумеем ли мы избежать её в последний миг?

Плоды его усилий в нашем современном мире столь чудовищны, что с трудом осмеливаешься их видеть. Один-единственный человек в состоянии без труда уничтожить добрую часть человечества. Он использует для этого машины и процессы, которых сам не понимает. Он может действовать из надёжного укрытия, ни на минуту не поставив себя в опасную ситуацию. Противоречие между его единственностью и числом тех, кого он уничтожит, невозможно осмыслить. Он один может сразу и единократно пережить больше людей, чем раньше переживали целые поколения. Методы властителя очевидны, каждый может ими воспользоваться. И все открытия идут ему на пользу, как будто совершаются для него одного. Залог теперь увеличился многократно: людей стало больше и живут они теснее. Средства стали сильнее в тысячи раз. Беззащитность жертвы, если не покорность её, остались теми же самыми.

Все ужасы сверхъестественного насилия, которое наказанием и угрозой нависло над человечеством, воплотились в представлении о «бомбе». Один-единственный может её обрушить. Она в его руке. Властитель в состоянии сотворить такое опустошение, что далеко превзойдёт все бедствия, которые когда-либо Бог насылал на Землю. Человек украл своего собственного Бога. Он захватил его и присвоил себе всё, что внушало ужас и несло гибель.

Самые головокружительные мечты властителей прошлого, для кого выживание стало пороком и страстью, нынче выглядят убогими. История, которая вспоминается из сегодня, обрела вдруг уютный и мирный облик. Как долго тогда все это длилось и как мало можно было уничтожить на незнакомой Земле! Нынче между решением и актом минет мгновение. Что Чингиз-хан! Что Тамерлан! Что Гитлер! С точки зрения наших возможностей — жалкие подмастерья, халтурщики и дилетанты!

Вопрос о том, есть ли возможность добраться до выживающего, который вырос до таких чудовищных пропорций, — это самый главный, можно даже сказать, единственный вопрос. Подвижность и специализированность современной жизни не дают правильно понять важность и сложность этого основного вопроса. Ибо единственное решение, противостоящее страстной тяге к выживанию: творческое одиночество, ведущее к бессмертию, — это решение лишь для немногих.

Чтобы бороться с этой растущей опасностью, которую кое-кто уже чувствует нутром, надо принять в расчёт ещё один новый факт. Выживающий сам испытывает страх. Он всегда боится. Его возможности необычно и невыносимо выросли. Его триумф может стать делом минут или часов. Но на Земле нет уже безопасных мест, в том числе и для него самого. Новое оружие дотянется повсюду и повсюду достанет его самого. Его величина и его неуязвимость в постоянном конфликте. Он стал слишком большим. Властители сегодня трясутся иначе, как будто они такие же, как прочие люди. Изначальная структура власти, её ядро и сердцевина — выживание властителя за счёт всех других — свелась к абсурду, лежит в развалинах. Власть сегодня более могущественна, чем когда-либо, но и более проклята, чем когда-либо. Выживут все или никто.

Чтобы подобраться к выживающему, надо уметь разоблачать его действия там, где они кажутся простыми и естественными, а это значит — и самыми опасными. Так, никто не протестует, когда он сосредоточивается на отдаче приказов. Было показано, что приказ в его одомашненной форме, какая используется в человеческом общежитии, есть ни что иное, как отсроченный смертный приговор. Действенные и тонкие системы таких приказов внедрены повсюду. Тот, кто быстро добрался до вершины или кому удалось овладеть такими системами как-то иначе, по самой природе своего поста одолеваем страхом перед приказами и ищет способы от него освободиться. Постоянная угроза, которой он служит и которая, собственно, составляет самую суть системы, поворачивается, в конечном счёте, против него самого. Угрожают ли враги ему на самом деле или нет, он постоянно ощущает опасность. Эта опасность исходит от его собственных людей, которым он всегда приказывает, которые всегда при нем и которых он прекрасно знает.

Средство освободиться от этой угрозы, к которому он прибегает не без колебаний, но от которого никогда полностью не отказывается, — это внезапный приказ о массовом убийстве. Он начинает войну и посылает своих людей убивать. Многие из них при этом погибнут; он жалеть не будет. Как бы он ни демонстрировал себя вовне, его глубокая и тайная потребность — проредить шеренги собственных сторонников. Чтобы освободить его от страха приказов, нужно, чтобы умерли многие из тех, кто борется на его стороне. Лес его страха стал слишком густым, и ему трудно дышать, пока не станет светлее. Однако если он колеблется слишком долго, то утрачивает ясное видение и может нанести большой вред делу. Страх приказов в нём вырастает до катастрофических размеров. Но прежде, чем катастрофа докатится до него самого, до его собственного тела, воплощающего для него весь мир, она приведёт к гибели бесчисленного множества людей.

Система приказов признана повсюду. Четче всего, конечно, она налажена в армиях. Но и многие другие сферы цивилизованной жизни находятся под воздействием приказов. Смерть как угроза — это монета власти. Очень легко, складывая монету к монете, скопить огромный капитал. Тот, кто хочет стать сильнее власти, должен научиться без страха смотреть в глаза приказу и найти средство вырвать его жало.

Содержание
Новые произведения
Популярные произведения