Преобразование стайВсе формы стаи, как они здесь изображены, имеют тенденцию переходить друг в друга. Как ни постоянна стая в своём повторении, как ни похожа сама на себя в каждом новом появлении, в её отдельном, однократном развёртывании есть нечто текучее. Уже достижение цели, которую она преследует, неизбежно вызывает изменения в её состоянии. Совместная охота, если она результативна, переходит в раздел добычи. Победы, за исключением «чистых» случаев, когда речь идёт только об уничтожении врагов, вырождаются в мародерство. Плач кончается с удалением покойника: как только он оказывается там, где ему положено быть, как только все почувствовали себя от него чуть-чуть в безопасности, возбуждение стаи идёт на убыль, все расходятся. Но отношения с мёртвым этим не исчерпываются. Предполагается, что У каждого типа стаи, как мы видим, есть негатив, в который она переходит. Однако помимо перехода в негатив, что кажется естественным, имеются переходы иного рода: преобразования различных стай друг в друга. Подобные случаи можно найти в легендах предков аранда. Несколько мужчин затоптали до смерти сильного кенгуру. При этом первый из охотников пал жертвой собственных товарищей и был ими торжественно погребен: охотничья стая превратилась в оплакивающую стаю. О смысле причастия уже говорилось подробно: там охотничья стая переходит в умножающую стаю. Другое превращение знаменует собой начало войны: человека убивают, соплеменники его оплакивают, затем формируют войско и отправляются мстить врагу за его смерть. Оплакивающая стая переходит в военную стаю. Превращение стай — замечательный процесс. Он происходит повсюду и обнаруживается в различных сферах человеческой деятельности. Без точного знания о нём вообще невозможно понять какие бы то ни было социальные процессы. Некоторые из этих превращений выделены из более широких взаимодействий и зафиксированы. Они обрели свой особый смысл, превратились в ритуал и воспроизводятся вновь и вновь совершенно одинаковым образом. Они представляют собой подлинное содержание, сердцевину всякого значительного верования. Динамикой стай и особенностями их преобразования друг в друга объясняется подъём мировых религий. Исчерпывающее объяснение религий здесь невозможно. Это станет темой отдельной работы. Ниже некоторые социальные и религиозные образования рассматриваются с точки зрения преобладающих в них стай. Оказывается, существуют религии охоты и войны, приумножения и плача. У леле в Бельгийском Конго охота, несмотря на её малую продуктивность, стоит в центре социальной жизни. Живарос в Эквадоре живут исключительно войной. Для племён пуэбло на юге Соединённых Штатов характерны неразвитость охоты и войны и удивительное неприятие плача, они живут только для мирного приумножения. Чтобы понять религии плача, в историческое время охватившие и объединившие землю, нужно обратиться к христианству и к одной из разновидностей ислама. Описание шиитского праздника мухаррам должно показать центральную роль оплакивания в такого рода верованиях. Последняя глава посвящается встрече священного праздника пасхи в церкви Гроба Господня в Иерусалиме. Это торжество Воскресения, которым завершается плач христиан и в котором он находит свой смысл и оправдание. Лес и охота у леле с КасаиАнглийскому антропологу Мэри Дуглас в её новом глубоком и основательном исследовании действительно удалось обнаружить единство жизни и религии одного африканского народа. Не знаешь, чему больше удивляться в её работе: точности наблюдения или открытости и непредвзятости мысли. Лучше всего выразить свою благодарность, следуя ей дословно. Народ леле, живущий в Бельгийском Конго, недалеко от реки Касаи, насчитывает около 20 000 человек. Их деревни, представляющие собой компактные квадраты от 20 до 100 хижин, расположены на степных участках всегда неподалёку от леса. Главную пищу составляет маис, который они возделывают в лесу; каждый год для него расчищается новый участок, с которого собирают не более одного урожая. Потом на этом участке растут рафиевые пальмы, с которых буквально всё идёт в дело. Молодые листья дают волокна, из которых мужчины плетут рафиевые покрывала. Мужчины леле, в отличие от их соседей, хорошие ткачи. Куски квадратных рогож служат своего рода деньгами. Из этой пальмы получают ещё высоко ценимое не прокисающее вино. Бананы и пальмы, хотя они лучше всего растут в лесу, посажены также вокруг деревни, земляные орехи — только здесь. Все прочие необходимые вещи даёт лес: воду, дрова, соль, маис, маниоку, масло, рыбу и мясо. И у мужчин, и у женщин много разных дел в лесу. Но каждый третий день женщин выгоняют из леса. Пищей, водой и дровами они должны запастись на день вперёд. Лес становится исключительно мужской территорией. «Престиж леса необычно высок. Леле говорят о нём с почти поэтическим воодушевлением… Часто они подчёркивают противоположность леса и деревни. В разгар дня, когда в пыльной деревне невыносимо жарко, они охотно спасаются в прохладном сумраке леса. Работа в лесу их привлекает и радует, работа где-нибудь ещё — просто мука. Время, — говорят они, — медленно идёт в деревне и мчится в лесу «Мужчины хвастаются, что могут целый день работать в лесу и не проголодаться, а в деревне всё время приходится думать о еде». Но лес — это ещё и опасное место. Кто соблюдает траур или увидел дурной сон, не должен идти в лес. Такой сон считается предупреждением. Кто на следующий день не побережётся и пойдёт в лес, может столкнуться с бедой: на него рухнет дерево, он порежется ножом или упадёт с пальмы. Если предупреждению не внял мужчина, опасность грозит только ему персонально. Женщина же, которая пошла в лес в запретное время, ставит под угрозу всю деревню. «Величайшее уважение к лесу можно объяснить тремя главными причинами: он — источник всех полезных и необходимых вещей, таких, как еда, питье, одежда, материал для строительства домов; он — источник священных снадобий; и, третье, он — место охоты, которая является в их глазах самым важным из занятий». У леле просто неудержимое влечение к мясу. Гость будет тяжко оскорблен, если предложить ему только растительную пищу. В разговорах о гостях и приёмах они охотно обсуждают количество и качество поданного мяса. При этом они, как и их южные соседи, не держат коз и свиней. Даже мысль о том, чтобы съесть животное, выросшее в деревне, им отвратительна. Хорошая пища, говорят они, приходит из леса, где она чистая и здоровая, как кабан или антилопа. Крысы и собаки нечисты — хама; то же самое слово применяется для обозначения гноя и экскрементов. Нечистыми считаются также свиньи и козы только потому, что они выращены в деревне. Влечение к мясу никогда не заставит их съесть что-нибудь такое, что не добыто в лесу или на охоте. Они разводят собак и при желании им не составило бы труда разводить коз. «Отделение женщин от мужчин, леса от деревни, зависимость деревни от леса и выдворение женщин из леса представляют собой наиболее важные и постоянно повторяющиеся элементы их ритуала». Степные участки, сухие и бесплодные, стоят в их глазах невысоко, они целиком доверены женщинам и считаются нейтральной зоной между лесом и деревней. Леле верят в бога, который сотворил людей и животных, реки и все другие вещи. Они верят также в духов, которых боятся и о которых говорят сдержанно и осторожно. Духи никогда не были людьми, и никто из людей их не видел. Если бы кто увидел духа, то ослеп бы и умер в судорогах. Духи живут глубоко в лесу, чаще всего у истоков рек. Днём они спят, ночью ходят по округе. Они не умирают и никогда не болеют. От них зависит удача на охоте и плодовитость женщин. Они могут поразить деревню болезнью. Животными, более всех наделёнными сверхъестественной силой, считаются нутрии, резвящиеся вокруг истоков рек — местопребывания духов. Нутрия — это вроде собаки духа, она живёт при нем и слушается его, как собака слушается охотника. Если нутрия непослушна, дух её наказывает: даёт человеку убить её на охоте и тем самым вознаграждает охотника. По отношению к человеку духи выражают разнообразные пожелания, особенно они настаивают на том, чтобы в деревне царил мир. «Лучшим свидетельством того, что в деревне всё в порядке, является удачная охота. Ничтожная доля мяса, которая досталась каждому из мужчин, женщин и детей от убитой дикой свиньи, никак не могла бы объяснить ту радость, что выражается по этому поводу несколькими неделями позже. Охота — это духовный барометр, за подъёмом и падением которого ревниво следит вся деревня». Замечательно, что деторождение и охота называются вместе, как если бы это были взаимосоответствующие функции мужчин и женщин. Могут сказать так: «Деревня испортилась: охота не удалась, женщины бесплодны, все умирает». Если человек доволен положением дел, говорится иначе: «Наша деревня теперь богатая и довольная. Мы убили трёх диких свиней, четверо женщин зачали, мы сильны и здоровы». Самое высокоценимое занятие — это совместная охота. Дело именно в ней, а не в индивидуальных усилиях одиночки. Мужчины, вооружённые луками и стрелами, кольцом охватывают часть леса. В лес входят загонщики с собаками. Мальчики и старики, которые едва в состоянии двигаться, стараются присоединиться к охоте. Особенно важны хозяева собак, которые, продираясь сквозь кусты, криками возбуждают и направляют собак. Поднятая свинья выскакивает под стрелы поджидающих охотников. Это самый действенный метод охоты в густом лесу, когда животное застают врасплох и поражают стрелами с близкого расстояния. Удивительно для народа, столь гордящегося своей охотой, абсолютное отсутствие индивидуальных охотничьих навыков. Человек, идущий в лес, на всякий случай берёт с собой лук и стрелы, но целится только в птиц и белок, даже не помышляя в одиночку добыть крупного зверя. Особые приёмы охоты в одиночку им совершенно неизвестны. Выслеживание или подражание крикам животных им чужды, маскироваться или выкладывать приманку они не умеют. Редко кто заходит один в чащу леса. Весь их интерес концентрируется на совместной охоте. Человек может натолкнуться на стадо свиней, барахтающихся в болоте, и подобраться так близко, что будет слышать их дыхание. Но он даже не попытается выстрелить, а на цыпочках отойдет подальше и побежит в деревню за подмогой. В степи охотятся лишь раз в году в сухое время, когда можно поджечь траву. Чтобы окружить горящее пространство, собираются вместе несколько деревень. Мальчики надеются здесь на свою первую добычу. Это, должно быть, ужасное побоище. И это единственный случай, когда команда охотников больше, чем мужское население одной-единственной деревни. В лесной охоте участвуют только мужчины и только из одной деревни. В конце концов деревня является политической и ритуальной единицей только потому, что является охотничьей единицей. И не удивительно, что леле считают свою культуру в первую очередь охотничьей культурой. Особое значение имеет распределение добычи. Оно строго упорядочено, причём так, что это подчёркивает религиозный смысл охоты. У леле имеется три ритуальных сообщества, каждое из них имеет право на свою определённую часть убитого животного. Первое сообщество — это производители, к которым причисляются все мужчины, произведшие на свет ребёнка. Им идёт грудная часть любой дичи, а также мясо всех молодых животных. Среди производителей выделяются те, кто произвёл дитя мужского и дитя женского пола. Они считаются членами второго, избранного сообщества — это мужчины-панголины. Их так зовут потому, что только они имеют право на мясо панголина, броненосца. Третье сообщество — ясновидцы. Они получают голову и кишки дикой свиньи. Если убивают большое животное, оно всегда — и именно в процессе дележа — становится предметом религиозного действа. Важнее всех других животных дикая свинья. Её делят следующим образом: после того, как ясновидцы получили голову и кишки, грудь идёт производителям, плечи — мужчинам, которые несли её домой, шея — владельцам собак, спина, горло и одна из передних ног — тому, кто убил свинью, а желудок — деревенским кузнецам, изготовившим стрелы Структура общества деле укрепляется, так сказать, с каждой охотой. Возбуждение охотничьей стаи превращается в чувство, связывающее общину в целом. Без насилия над замыслом автора книги можно говорить об охотничьей религии в подлинном смысле слова. Столь убедительным, исключающим всякое сомнение образом охотничья религия никогда не изображалась. Но здесь открывается ещё драгоценная возможность увидеть превращение леса в символ массы. Всё, что считается ценным, содержит в себе лес, и самое ценное приносится тоже лесом. Там живут животные — добыча охотничьих стай, а также грозные духи, отдающие человеку своих животных. Военные трофеи живаросСамый воинственный народ во всей Южной Америке — живарос из Эквадора. Крайне поучительно понаблюдать за их привычками и ритуалами, касающимися военных действий и трофеев. О перенаселении у них не может идти речь. Они вступают в войну не для завоевания новых земель. Жизненного пространства у них не мало, а скорее слишком много. На площади в 60 000 квадратных километров живут 20 000 человек. Они не знают больших поселений, даже деревни у них не в чести. Каждая большая семья со старейшиной во главе занимает отдельный дом, а ближайшая семья живёт от них в нескольких километрах. Их не связывает никакая политическая организация. В мирное время каждый отец семейства является высшей инстанцией, и никто не может ему приказывать. Если бы живарос не выслеживали друг друга с враждебными намерениями, то на гигантских просторах девственных лесов одна группа вряд ли могла бы повстречать другую. Цементом, скрепляющим их воедино, является кровная месть, или, собственно говоря, смерть. Для них не существует естественной смерти: если человек умирает, значит, враг заколдовал его издали. Тогда долг близких заключается в том, чтобы выяснить, кто ответственен за смерть, и отомстить колдуну. Каждая смерть является, следовательно, убийством, а за убийство можно мстить только другим убийством. Но, поскольку смертоносное колдовство производилось на большом расстоянии, физическая или кровная месть, обязательная для родственников, возможна лишь в том случае, если они сумеют отыскать врага. Следовательно, живарос ищут друг друга, чтобы мстить друг другу, и поэтому кровную месть можно считать формой социальной связи. Семья, живущая вместе в одном доме, образует очень тесное единство. За что берётся один мужчина, за то берутся вместе с ним и другие мужчины дома. В крупные и опасные экспедиции собираются мужчины нескольких относительно близко расположенных домов; только для такого настоящего военного похода с целью мести они выбирают главнокомандующего — опытного, часто пожилого человека, которому на время похода добровольно подчиняются. Военная стая является, следовательно, подлинной динамической единицей у живарос. Наряду со статической единицей, семьёй, только она играет заметную роль. С военной стаей связаны все их праздники. Они собираются вместе за неделю до похода, а потом, если возвращаются с победой, устраивают целый ряд больших торжеств. Военные походы служат исключительно целям разрушения. Всех врагов убивают, за исключением пары юных женщин и, может быть, нескольких детей, которых берут в свою семью. Вражеская усадьба, домашние животные, посадки — все уничтожается. Единственное, что на самом деле интересует живарос, — это головы врагов. Тут действительно настоящая страсть, и высшая цель воина — вернуться из похода по крайней мере с одной такой головой. Голова особым образом препарируется, усыхая при этом примерно до размеров апельсина. Это называется цанца. Обладатель цанца пользуется особым уважением. По прошествии некоторого времени — года или двух — устраивается грандиозный праздник, центром которого является правильно препарированная голова. На праздник приглашают друзей, едят, пьют и пляшут; все согласно ритуальным правилам. Это торжество насквозь религиозного характера, и наблюдение показывает, что его подлинным мотивом является жажда приумножения и орудий приумножения. Здесь невозможно входить в детали, которые в изобилии приводит Карстен в книге «Кровная месть, война и праздники победы у живарос». Достаточно указать на наиболее важный танец живарос, в ходе которого они по порядку и с воодушевлением заклинают сначала зверей, на которых охотятся, а потом — половой акт человека, служащий приумножению семьи. Танец является как бы введением к большому празднику. Мужчины и женщины становятся вокруг центрального столба дома и медленно движутся по кругу, выкрикивая как слова заклятия имена всех зверей, мясо которых любит человек. Сюда добавляются некоторые предметы, используемые индейцами в домашнем хозяйстве и собственноручно ими изготавливаемые. За каждым именем громко и Возбуждённо выкрикивается «хей!» Танец начинается пронзительным свистом. Сама магическая формула гласит:
Заклинание продолжается примерно час, всё это время танцующие движутся то вправо, то влево. Каждый раз, как только они останавливаются, чтобы изменить направление движения, раздаётся громкий свист и крики «чи, чи, чи, чи», как будто этим криком пытаются поддержать непрерывность процесса. Другое заклинание относится к женщинам и их плодовитости:
Центром песнопений и всех прочих действий во время праздника является цанца — добытая в бою, препарированная и высушенная голова врага. Его дух всё время пребывает поблизости от головы и крайне опасен. Его всячески стараются приручить; если удалось поставить его себе на службу, он может принести огромную пользу. Он заботится о том, чтобы умножались свиньи и куры на дворе, благодаря ему умножаются клубни маниока. Всё, что пожелаешь приумножить, он приумножает. Однако превратить его в раба совсем не просто. Поначалу он полон жажды мести, невозможно даже вообразить, что он может сделать с человеком. Но число действий и ритуалов, служащих тому, чтобы подчинить его воле хозяина, поистине удивительно. Праздник, длящийся много дней, завершается тем, что голова и дух, к ней относящийся, оказываются полностью в его распоряжении. Если взглянуть на цанца с позиций знакомой нам военной морали, она, можно сказать, представляет собой то, что мы называем трофеем. На войну идут, чтобы добыть голову, и это единственная добыча. Но сколь бы маленькой она ни казалась, особенно когда сморщится до размеров апельсина, она вмещает в себя всё, что только можно пожелать. Она творит любое угодное приумножение: животных и растений, необходимых для жизни, предметов, изготавливаемых дома, и, наконец, собственно людей. Это невероятно концентрированная добыча, и заполучить её в руки недостаточно, надо ещё много работать, стараясь превратить её в то, чем она должна стать для человека. Этот труд венчается совместным возбуждением праздника, особенно его магическими заклинаниями и танцами. В целом праздник цанца — это праздник приумножающей стаи. Военная стая, если ей везёт, выливается в приумножающую стаю празднества; в превращении одной в другую заключается подлинная динамика религии живарос. Танец дождя у индейцев пуэблоСуществуют танцы приумножения, задача которых — вызвать дождь. Танцоры, так сказать, вытопывают дождь из земли. Топанье ног — как падение капель дождя. Если дождь начинается во время танца, танец прекращается. Танец, изображающий дождь, в конце концов переходит в дождь. Группа примерно из 40 человек, совершая ритмические движения, превращается в дождь. Дождь — это наиболее важный символ массы у народов пуэбло. Он играл важную роль даже у их предков, которым случалось жить и в других местах. Но с тех пор, как они обосновались на сухих нагорьях, значение дождя так возросло, что он составляет теперь глубинную основу их верований. Маис, необходимый для жизни, и дождь, без которого не вырастет маис, — вот что стоит в центре всех их церемоний. Разнообразные волшебные средства, применяемые, чтобы вызвать дождь, концентрируются и усиливаются во время танца дождя. Важно, что этому танцу не свойственно беснование, которое не отвечает природе самого дождя. В облаке, в котором он приближается, дождь представляет собой единство. Облако высоко и далеко, оно белое и мягкое и, приближаясь, будит в человеке радостные чувства. Но, разрешаясь дождем, оно распадается: отдельными каплями достигает дождь людей и почвы, где и исчезает. Танец, который должен привлечь дождь, сам в него превратившись, представляет собой скорее бегство и распад массы, чем её образование. Танцоры желают, чтобы дождь пришёл, однако он должен не оставаться там, вверху, а пролиться на землю. Облако — это дружественная масса, и насколько она дружественна, видно по тому, что оно приравнивается к предкам. Мёртвые возвращаются в облаке дождя и приносят достаток и довольство. Если летом под вечер на небе появляются дождевые облака, детям говорят: «Смотрите, дедушка идёт». Подразумевается при этом не умерший член семьи, а предок вообще. Священники, пребывающие в ритуальном уединении восемь дней подряд, уйдя в себя, неподвижно сидят перед алтарями и призывают дождь:
Вы пришлете нам, чтобы остался у нас, Вы придёте все к нам Человеку нужна неисчислимая масса воды, однако эта масса, собранная в облаках, распадается на капли. В танце дождя акцент делается на распаде. Речь идёт о доброй массе — не об опасном звере, которого нужно убить, не о ненавистном враге с которым предстоит сразиться. Она отождествляется с массой предков, которые у пуэбло мирно настроены и доброжелательны. Драгоценная масса, каплями выпадающая на землю, переходит в другую массу, необходимую для жизни, — в маис. Как и при всякой жатве, предполагается сбор урожая в груды. Это как раз противоположный процесс: дождевое облако распадается на капли, урожай, наоборот, собирается в груды, так сказать, зерно к зерну или початок к початку. Благодаря этой пище мужчины становятся сильными, а женщины плодовитыми. Слово «дети» часто появляется в заклинаниях. Священник говорит о всех живущих членах рода как о детях, но также и о мальчиках и девочках как о тех, «чей жизненный путь ещё впереди». Мы сказали бы, что они — будущее племени. Он выражает это в более точном образе — их жизненный путь ещё впереди. Так что наиболее важные массы в жизни пуэбло — это предки и дети, дождь и маис, или, если следовать, так сказать, причинному порядку, — предки, дождь, маис, дети. Из четырёх видов стаи охотничья и военная им совершенно чужды. У них сохранились лишь остаточные элементы загонной охоты на кроликов. Существует и сообщество воинов, но его функции скорее полицейские, а в полиции надобность практически отсутствует. Оплакивающая стая играет у них на удивление малую роль. Смерть, по возможности, не превращают в событие, и мёртвого, как индивидуума, стараются поскорее забыть. По истечении четырёх дней после смерти старший священник внушает опечаленным родственникам, что уже не надо думать о мертвом: «Он уже четыре года как мертв!» Смерть отодвигается в прошлое, боль становится легче переносимой. Пуэбло не знают оплакивающих стай — они изолируют боль. Единственной активной и многообразно проявляющейся формой стаи остаётся у них стая приумножения. На ней держится вся общественная жизнь. Можно сказать, что они живут лишь для приумножения, и это приумножение ориентировано исключительно позитивно. Двуличье Януса, свойственное столь многим народам: собственное приумножение, с одной стороны, истребление врагов — с другой, им неизвестно. Дождь и маис сделали их мирными людьми, жизнь их проходит в кругу собственных детей и предков. Динамика войны: первый мёртвый, триумфВнутренняя, или идейная, динамика войны, изначально выглядит так: из оплакивающей стаи, собравшейся вокруг мёртвого, образуется военная стая, которая мстит за него. Из победоносной военной стаи образуется приумножающая стая триумфа. Именно первый мёртвый будит во всех остальных ощущение надвигающейся угрозы. Значение первого мёртвого при начале войн трудно переоценить. Властители, желающие развязать войну, хорошо знают, что надо обязательно выявить или создать первого мёртвого. Не имеет большого значения, чем он является в своей группе. Это может быть человек, не имеющий особого влияния, иногда даже совсем неизвестный. Важна его смерть, всё другое не играет роли: люди должны верить, что ответственность за это несёт враг. Каковы бы ни были причины и обстоятельства убийства, все они несущественны, кроме одного: умер член группы, к которой причисляют себя все остальные. Моментально возникающая группа оплакивания действует как массовый кристалл, она, так сказать, открывается: в неё вливаются все, ощущающие тревогу. Её образ мыслей преобразуется в образ мыслей военной стаи. Война, требующая для своего возникновения одного или немногих мёртвых, порождает затем огромное их количество. Плач по ним, когда победа достигнута, в отличие от начального момента, сильно приглушен. Победа означает если не полное уничтожение, то резкое уменьшение численности врагов; поэтому оплакивание своих мёртвых становится менее важным. Они как передовой отряд, посланный в страну мёртвых и уведший за собой ещё большее количество врагов. Так они освободили всех от страха, без которого войны вообще не было бы. Враг побежден, угроза, сплотившая народ, отпала, и каждый теперь думает о себе. Военная стая рассыпается для грабежа, подобно тому, как это происходит с охотничьей стаей при дележе добычи. Если на самом деле угроза не воспринималась как всеобщая, увлечь людей на войну можно было только перспективой грабежа. В этом случае Грабёж всегда дозволен: полководец старого закала не рискнул бы помешать в этом своим людям. Однако опасность полного разложения войск при этом столь велика, что всегда изобретались средства восстановления воинского духа. Лучшим средством были празднования победы. В противопоставлении уменьшившегося числа врагов собственному приумножению заключается подлинный смысл праздников победы. Собирается весь народ — мужчины, женщины, дети. Победители маршируют в тех же порядках, в каких отправлялись на войну. Демонстрируя себя народу, они заражают его настроением победы. К ним стекается всё больше людей, пока в конце концов не собираются все, кто в состоянии покинуть своё жилище. Однако победители демонстрируют не только себя. Они много принесли с войны — принесли как приумножители. Добыча выставляется напоказ. Здесь изобилие ценных и нужных вещей, и каждому что-нибудь да достанется: победоносный полководец или император провозглашает большие раздачи, или отменяет ограничения рационов, или обещает ещё какие-нибудь блага. Военная добыча состоит не только из золота и товаров. Победители привели с собой пленных, и их многочисленность наглядно свидетельствует об уменьшении числа врагов. В обществах, претендующих на цивилизованность, дело ограничивается демонстрацией плененных врагов. Другие, кого мы считаем варварами, требуют большего: собравшись вместе и уже не чувствуя непосредственной угрозы, они хотят пережить уменьшение числа врагов. Для этого производятся публичные казни пленных, о которых сообщается при описании победных торжеств многих воинственных народов. Поистине фантастических размеров достигали эти казни в столице королевства Дагомеи. Здесь установился обычай ежегодного праздника, длившегося несколько дней, во время которого ставился кровавый спектакль: по королевскому приказу сотни пленных обезглавливались на глазах всего народа. На помосте в окружении ближайших соратников восседал король. Внизу волновался народ. По кивку короля палач принимался за работу. Головы казнённых бросали в кучу; кучи голов виднелись повсюду. Торжественные процессии двигались по улицам, по сторонам которых на виселицах болтались голые тела казнённых. Чтобы не оскорбить взгляд многочисленных жён короля, их приводили в пристойный вид — кастрировали. В заключительный день праздника двор снова собирался на одном из возвышений, и наступало время раздачи подарков народу. В толпу бросали раковины, заменявшие деньги, Есть свидетельства европейцев, наблюдавших такие празднества в XVIII веке. Это были представители белой расы из торговых колоний на побережье. Предметом торговли были рабы, для закупки рабов они и приезжали в столицу королевства Абомею. Король продавал европейцам часть своих пленников. Для этой цели предпринимались военные походы, и европейцев тогда это вполне устраивало. Конечно, быть свидетелями ужасных массовых казней им нравилось меньше, но их присутствие считалось при дворе хорошим тоном. Они старались убедить короля, что пленников, предназначенных на казнь, лучше продать им в качестве рабов. Они, следовательно, действовали гуманно и одновременно с выгодой для бизнеса. Однако, к удивлению своему, они видели, что король при всей его жадности не соглашается на эти предложения. Во времена, когда рабов не хватало, отчего страдал бизнес, тупоумие короля просто выводило их из себя. Они не понимали, что для короля власть важней, чем состояние. Народ привык к демонстрации жертв. В этом наглядном уменьшении числа врагов, происходящем в грубой и жестокой форме, он черпал уверенность в собственном приумножении. Последнее же было прямым источником королевской власти. Спектакль оказывал двоякое воздействие. Для короля это был надёжный способ убедить народ, что под его владычеством приумножение гарантировано, и тем самым удержать его в состоянии религиозно преданной массы. Но одновременно внушался страх перед королевским приказом. Распоряжения о казнях исходили от него лично. Крупнейшим общественным событием у римлян был триумф. На него сходился весь город. Но когда империя достигла высот могущества и уже нечего стало без конца завоёвывать, была учреждена победа как таковая, приходившая периодически по календарю. На арене на глазах людских скоплений шли бои, лишённые всякой политической подоплёки, но не лишённые смысла: смысл состоял в том, чтобы будить и поддерживать в народе ощущение победы. Римляне, как зрители, сами не сражались, но они сообща решали, кто победитель, и приветствовали его совсем как в прежние дни. Дело было только в ощущении победы. Сами войны, казавшиеся уже ненужными, потеряли в своём значении. У исторических наций такого рода война стала единственным средством приумножения. Будь это захват вещей, необходимых для жизни, или угон жителей в рабство — все другие, более терпимые формы приумножения были отброшены и стали считаться недостойными. Сформировалось нечто вроде государственной военной религии, нацеленной на стремительное приумножение. Ислам как военная религияУ верующих магометан есть четыре повода собраться вместе.
По трубному гласу Страшного Суда все мёртвые восстают из могил и устремляются, как по команде, на Поле Суда. И предстают перед Богом двумя отдельными неисчислимыми массами: верующие с одной стороны, неверующие — с другой. И Бог судит каждого из них. Все человеческие поколения, таким образом, собираются вместе, и каждый из людей думает, что лег в могилу лишь накануне. О неизмеримом времени, прошедшем со дня его похорон, ни один не имеет представления. Смерть была без памяти и сновидений, но трубный зов будет услышан каждым. «В тот день люди сойдутся множествами». Вновь и вновь в Коране заходит речь о множествах этого великого дня. Это — величайшие из всех масс, которые только способен вообразить верующий магометанин. Большее число людей, чем все, кто когда-либо жил, собранное на одном месте, невозможно помыслить. Это единственная масса, которая уже не растёт, и она обладает величайшей плотностью, ибо каждый на своём месте доступен взору судьи. Однако при всей своей величине и плотности она с начала и до конца разделена на две половины. Каждый точно знает, что его ждёт; в одних душах — надежда, в других — ужас. «В этот день будут лучащиеся лица, смеющиеся, радующиеся, и в этот день будут лица, покрытые грязью, покрытые тьмой: это лица неверных и святотатцев». Поскольку речь идёт об абсолютно справедливом приговоре — каждое деяние зарегистрировано и письменно заверено, — никому не избежать предназначенной ему судьбы. Разделение массы на две в исламе носит безусловный характер, граница проходит между верующими и неверующими. Их судьба, навсегда разделённая, состоит в том, чтобы сражаться друг с другом. Религиозная война считается священным долгом, так что ещё при этой жизни в каждой битве предвосхищается — менее масштабно, конечно, — двойная масса Страшного Суда. Совсем другой образ, с которым связана не менее священная обязанность магометанина, — паломничество в Мекку. Здесь речь идёт о длящейся массе, образующейся постепенным током паломников из всех стран, где живут правоверные. В зависимости от удаления места проживания от Мекки она может растягиваться на недели, месяцы и даже годы. Обязанность совершить паломничество хоть раз в жизни окрашивает все земное существование человека. Кто не совершил паломничества, тот в действительности не жил. Оно, так сказать, сжимает всё пространство, где распространилась вера, и помещает его в одно место, в котором был её исток. Паломники — мирная масса. Они озабочены только и единственно достижением своей цели. Покорять неверных — не их задача, они должны только достичь назначенного места. Особым чудом считается способность города размеров Мекки вместить эти бесчисленные толпы паломников. Испанский пилигрим Ибн Убаир, который в конце XII века останавливался в Мекке и оставил её подробное описание, полагает, что даже в крупнейших городах мира не найдётся места для такого множества людей. Но Мекке дарована способность растягиваться для вмещения масс; её можно сравнить с маткой, которая может становиться больше или меньше в зависимости от размера содержащегося в ней эмбриона. Ключевой момент паломничества — день на горе Арафат. Здесь должны собраться 700 тысяч человек. Нехватка восполняется ангелами, невидимо становящимися между людьми. Но вот дни мира миновали, и война вновь вступает в свои права. «Мухаммед, — говорит один из лучших знатоков ислама, — пророк борьбы и войны… То, что он сначала совершил у себя в арабском мире, он оставил как завет всем правоверным: борьба с неверными, распространение не столько веры, сколько власти веры, которая есть власть Аллаха. Поэтому воины ислама должны стремиться не столько к обращению, сколько к покорению неверных». Коран, боговдохновенная книга пророка, не оставляет в этом никакого сомнения. «А когда кончатся месяцы священные, то избивайте неверных, где их найдёте, захватывайте их, осаждайте, устраивайте засаду против них во всяком скрытом месте». Религии оплакиванияРелигии оплакивания дали миру его лицо. В христианстве они достигли своего рода общезначимости. Стая, на которой они держатся, существует недолго. Что придало верованиям, возникающим из оплакивания, такую стабильность? Откуда взялось это своеобразное упорство, пронесённое сквозь тысячелетия? Легенды, вокруг которых они формируются, повествуют о человеке или Боге, который умер по несправедливости. Это всегда рассказ о преследовании, идёт ли речь об охоте или травле. Это может быть связано и с неправедным судом. Если дело происходит на охоте, попадают не в того, лучший охотник гибнет вместо преследуемого животного. Может возникнуть обратная ситуация, когда преследуемый зверь набрасывается на охотника и наносит ему смертельные раны, как в легенде об Адонисе и вепре. Именно этой смерти не должно было быть, и боль о ней поистине беспредельна. Бывает, что погибшего любит и оплакивает богиня, как Афродита Адониса. В Вавилоне она именовалась Иштар, а прекрасным, безвременно погибшим юношей был Таммуз. У фригийцев это была богиня-мать Кабела, оплакивавшая своего юного возлюбленного Ammaca: «Она стала как сумасшедшая, запрягла в колесницу львов, носилась со своими кори-бантами, которые стали такими же бешеными, как она сама, по всей горе Ида и выла о своём Аттисе; один из корибантов отрезал куски от своего тела, другой носился по горе с развевающимися волосами, третий дул в рог, ещё один бил в барабан или, создавая адский грохот, ударял друг о друга медные тарелки; вся Ида впала в неистовство и беснование». В Египте Изида потеряла Озириса, своего супруга. Она без устали ищет его, тоскует и зовет, пока, наконец, не находит: «Приди в свой дом, приди в свой дом… Я не вижу тебя, но моё сердце бьётся о тебе, и мои глаза жаждут тебя. Приди же к той, что любит тебя, любит тебя, Благословенный! Приди к твоей сестре, приди к твоей жене, о ты, чьё сердце остановилось. Приди к хозяйке твоего дома. Я сестра твоя по матери, ты не должен покинуть меня. Боги и люди повернулись к тебе и оплакивают тебя… Я зову тебя и рыдаю так, что плач мой доносится до небес, но ты не слышишь моего плача, а я ведь твоя сестра, которую ты любил на Земле. Ты никого не любил, только меня, брат мой!» Бывает так — это более поздний и уже не мифологический случай, — что группа учеников и последователей оплакивает погибшего, как, например, Иисуса или Хуссейна, племянника пророка, подлинного мученика шиитов. Охота или преследование обычно изображены во всех подробностях, это точный рассказ о лично пережитых событиях. Всегда льётся кровь, даже в гуманнейших из всех страстей — в страстях Христовых — не обошлось без крови и ран. Каждая частность событий, из которых складываются страсти, воспринимается как вопиющая несправедливость, и чем дальше от мифических времён, тем сильнее стремление продлить страдания, наделив их бесчисленными человеческими чертами. При этом охота или травля всегда оказываются воспринятыми со стороны жертвы. В момент кончины формируется оплакивающая стая, в плаче её звучит особенная нота: он умер во имя людей, тех, кто собрался вокруг его тела. Он — их спаситель: потому ли, что был величайшим среди них охотником, потому ли, что у него были другие, высшие достоинства. Его исключительность всячески подчёркивается: именно он — тот, кто не мог, не должен был умереть. Плачущие отказываются признать эту смерть. Они хотят, чтобы он снова жил. В изображениях архаичных оплакивающих стай, в частности, в приведённом мной австралийском примере, подчёркнуто, что оплакивать начинают уже умирающего. Живущие стремятся его удержать и закрывают своими телами. Они захватывают его в свою кучу, тесно сжимают со всех сторон и стараются не отпустить. Иногда его продолжают звать и после наступления смерти, и лишь когда совсем ясно, что он уже не вернётся, начинается второй этап — перемещение в царство мёртвых. В оплакивающей стае, о которой здесь идёт речь, то есть той, что, складывая легенду, сама складывается вокруг драгоценного покойника, процесс умирания всячески продлевается. Его приверженцы, или верующие, что здесь одно и то же, отказываются его отдать. Первый этап, этап удержания здесь решающий, на нём лежит вся нагрузка Это время, когда люди стекаются со всех сторон и приветствуется каждый, кто готов участвовать в оплакивании В подобных культах оплакивающая стая открывается и расширяется в массу, которая неудержимо растёт. Это случается на торжествах в честь мёртвого, когда изображаются его страсти. К празднованию присоединяются целые города и притекающие со всех сторон толпы паломников. Открывание оплакивающей стаи может происходить также в иных более масштабных временных отрезках, когда умножается не конкретная масса, а число верующих вообще. Всё начинается с нескольких учеников, стоящих возле креста, они — ядро плача На первом празднике пятидесятницы было, пожалуй человек 600 христиан, во времена императора Константина их стало десять миллионов. Но ядро религии осталось тем же центр её — оплакивание. Почему столь многие присоединяются к оплакиванию? Чем оно притягивает? Зачем оно вообще нужно человеку? Со всеми, кто примыкает к плачу, происходит одно и то же — охотничья или преследующая стая, превратившись в оплакивающую стаю, очищается от греха. Люди всегда были гонителями гонителями они живут и дальше, каждый на свой лад Они жаждут чужой плоти, вгрызаются в неё и питаются муками слабых создании. В их глазах отражаются тускнеющие глаза жертвы, и последний крик её, которым они насладились неизгладимо врезается в их души. Может быть, в большинстве своём они даже не догадываются, что, питая свои тела, питают мрак внутри себя. Однако страх и вина растут неудержимо, и сами того не сознавая, они стремятся к искуплению. Поэтому они стекаются к тому, кто умер за них, и, рыдая вокруг него сами ощущают себя гонимыми. Что бы они не творили в остальное время, сколько бы ни причиняли зла — в этот момент они на стороне того, кто страдает. Внезапная и далеко идущая смена партий! Она освобождает их от вины за смерть других но также и от страха перед собственной смертью. Что бы они ни причинили другим, один из этих других все взял на себя: если они будут ему верны и безоговорочно преданы, то сумеют, как им кажется, избегнуть мести. Следовательно, религии оплакивания будут необходимы для душевного уклада человека до тех пор, пока он не перестанет собираться в стаи для убийства. Из всех религий оплакивания, дошедших до нас, а потому поддающихся детальному разбору, самая поучительная — шиитская ветвь ислама. Было бы правильно также рассмотреть культ Таммуза или Адониса, Озириса или Аттиса. Но они принадлежат ушедшим временам, о них мы знаем только из клинописи и иероглифов или же из сообщений классических авторов, и хотя сообщения эти бесценны, гораздо более доказательно будет разобрать такую веру, которая существует и ныне, и там, где существует, проявляет себя остро и однозначно. Самой важной из религий оплакивания является христианство. О его католической разновидности ещё пойдёт речь. Что же касается конкретных мгновений христианства — мгновений массового возбуждения, то вместо подлинного оплакивания, ставшего уже редким, мы рассмотрим праздник Воскресения Христова в Храме Гроба Господня в Иерусалиме. Оплакивание же само по себе, как страстно мечущаяся стая; перерастающая в подлинную массу, неизгладимо запечатлено в шиитском празднике мухаррам. Праздник мухаррам у шиитовИз ислама, в характере которого безошибочно узнается военная религия, благодаря расколу родилась религия оплакивания, самая концентрированная и резко выраженная из всех существующих, — шиитская вера. В Иране и Йемене это официальная религия. Она также широко распространена в Индии и Ираке. Шииты веруют в духовного и мирского вождя всех единоверцев, которого называют имамом. Его роль более значительна, чем роль папы у католиков. Он — носитель божественного света. Он непогрешим. Спасётся только тот верующий, который следует за своим имамом: «Кто умер, не зная истинного имама своего времени, тот умер смертью неверного». Имам происходит по прямой линии от пророков. Али, зять Мухаммеда, женатый на его дочери Фатиме, считается первым имамом. Пророк доверил Али особенные познания, которые скрыл от других своих приверженцев, и они стали наследуемым семейным достоянием. Он прямо назвал Али своим преемником в делах вероучения и власти. Только Али, как избранный велением Пророка, удостоен титула «Владыка правоверных». Сыновья Али — Хасан и Хуссейн унаследовали его должность: они были внуками пророка, Хасан стал вторым, Хуссейн — третьим имамом. Всякий другой, кто претендовал владычествовать над правоверными, считался узурпатором. Политическая история ислама после смерти Мухаммеда способствовала формированию легенды об Али и его сыновьях. Али был не сразу избран калифом. В течение 24 лет после смерти Мухаммеда трое других его соратников поочерёдно возводились в это достоинство. Лишь когда умер последний из них, к власти пришёл Али, но царствовал недолго. Во время пятничной молитвы в большой мечети Куфы его убил отравленным мечом один из фанатичных противников. Старший сын Али Хасан отдал свои права в откуп за сумму в несколько миллионов дирхемов и вернулся в Медину, где через несколько лет умер от последствий разгульной жизни. Подлинным ядром шиитской веры стали страдания его младшего брата Хуссейна. Хуссейн был полной противоположностью старшему брату. Сдержанный и серьёзный, он скромно жил в Медине. Став после смерти брата главой шиитов, избегал участвовать в политических интригах. Но когда царствующий калиф в Дамаске умер, и трон намеревался занять его сын, Хуссейн отказался его признать. Жители беспокойного города Куфы в Ираке написали Хуссейну, что видят его калифом, и звали к себе. Ему надо было только прибыть в Куфу, и успех был бы обеспечен. И Хуссейн отправился в путь с семьёй, женщинами, детьми и кучкой соратников. Это был долгий путь через пустыню. Но когда караван уже почти достиг Куфы, горожане изменили своё решение. Начальник города выслал превосходящее количество всадников и потребовал сдаться. Хуссейн отказался. Тогда ему отрезали доступ к воде. Воины окружили маленький отряд. На равнине Кербелы в десятый день месяца мухаррам 680 года. по нашему летоисчислению Хуссейн и его отважно сражавшиеся спутники были атакованы и разбиты. 87 человек пали вместе с ним, среди них многие из его семьи и семьи брата. На его трупе было 33 следа от ударов копий и 34 раны от мечей. Командир вражеского войска приказал всадникам проскакать по трупу Хуссейна. Внук пророка был втоптан в землю лошадиными копытами. Его отрезанную голову послали калифу в Дамаск. Калиф воткнул ей в рот свой посох. Старый соратник Мухаммеда, присутствовавший при этом, упрекнул его: «Вынь посох, я видел, как этот рот целовал рот пророка». «Несчастья семьи пророка» стали с тех пор главной темой шиитской вероучительной литературы. «Настоящего шиита узнают по тому, что тело его изнурено воздержанием, губы пересохли от жажды, а глаза опухли от беспрерывного плача. Настоящий шиит нищ и гоним, как семейство, за которое он предстоит и страдает. В семье пророка это стало почти профессией — быть преследуемым и гонимым». Начиная с горестного события при Кербеле, история рода пророка представляет собой бесконечную хронику мук и гонений. Изложение их в поэзии и прозе составило богатую мартирологическую литературу. Они стали поводом собраний шиитов в первой трети месяца мухаррам, десятый день которого — ашура — отмечается как годовщина трагедии при Кербеле. «Наши памятные дни — наши траурные встречи», — так завершает один шиитски настроенный князь своё стихотворение, посвящённое страданиям семьи пророка. Траур и плач по несчастьям семейства алидов и мученикам его представляют собой единственное дело истинно верующего. «Трогательней, чем слезы шиита», — гласит арабское присловье. «Плач по Хуссейну, — пишет современный индиец, принадлежащий к шиитской вере, — это цена нашей жизни и нашей души; без этого мы были бы неблагодарнейшими из созданий. Даже в раю мы будем печалиться о Хуссейне… Траур по Хуссейну — это знак подлинности ислама. Шиит не может не плакать. Его сердце — это живая могила, настоящая могила для головы обезглавленного мученика». Переживание личности и судьбы Хуссейна представляет собой эмоциональное ядро веры. Это главный источник, из которого струится религиозный опыт. Его смерть истолкована как принесение себя в жертву, через его страдания святые достигают рая. Представление о посреднике изначально было чуждо исламу. В шиизме со смерти Хуссейна оно стало доминирующим. Могила Хуссейна на равнине Кербелы издавна стала наиболее важным местом паломничества шиитов. Её окружают 4000 ангелов, днём и ночью оплакивающих его. Каждого паломника, откуда бы он ни пришёл, они провожают до самой границы. Кто поклонится этой могиле, получает большие преимущества. На него никогда не рухнет крыша дома. Он никогда не утонет. Он не погибнет в огне. Не будет пожран дикими зверями. Тому же, кто молится здесь с истинной верой, будет добавлено годов жизни. Он получит фору в 1000 паломничеств в Мекку, 1000 мученических смертей, 1000 голодных дней, 1000 отпущений рабов на волю. На следующий год его не обуяют дьявол и злые духи. Умрет он — его похоронят ангелы, и в день воскрешения он восстанет с приверженцами имама Хуссейна, которого опознают по знамени в руках. Имам с триумфом поведёт своих паломников прямой дорогой в рай. Согласно другому поверью, все, кто похоронен у могилы имама, в день воскрешения не будут подвергнуты проверке, как бы они ни грешили в жизни, а прямо с погребальных полотен будут закинуты в рай, где ангелы встретят их приветственными рукопожатиями. Поэтому старые шииты переселяются в Кербелу, чтобы здесь умереть. Другие, живущие на большом удалении от священного города, завещают похоронить их в Кербеле. Уже много столетий из Персии и Индии стекаются в Кербелу бесконечные караваны мёртвых; город превратился в одно гигантское кладбище. Где бы ни жили шииты, их самый большой праздник — дни месяца мухаррам, на которые пришлись страдания Хуссейна. Десять дней вся персидская нация в трауре. Король министры, чиновники — все в чёрных или серых одеждах! Солдаты и погонщики мулов ходят в выпущенных рубахах с открытой грудью, что является знаком великого горя. Праздник начинается в первый день мухаррама, он же — первый день нового года. С многочисленных кафедр проповедники повествуют о страданиях Хуссейна. Все изображается в подробностях, не упускается ни один эпизод. Слушатели переживают необычно глубоко. «О, Хуссейн! О, Хуссейн!», — звучат вопли, сопровождаемые стонами и плачем. Скандирование длится до вечера, проповедники сменяют друг друга на кафедрах. Первые девять дней по улицам бродят группы голых до пояса мужчин, у которых грудь и спина раскрашены в красную и черную краску. Они рвут на себе волосы, ранят себя ножами, бичуют тяжёлыми цепями, пускаются в дикие танцы. Иногда вспыхивают кровавые схватки с иноверцами. Праздник достигает кульминации на десятый день мухаррама, когда отправляется в путь торжественная процессия, изображающая похороны Хуссейна. В центре восемь мужчин несут гроб Хуссейна. За ними следуют примерно пятьдесят человек, вымазанных в крови и распевающих воинственные песни. Потом ведут боевого коня Хуссейна. Потом обыкновенно следует ещё одна группа — около полусотни мужчин, ритмично бьющих друг друга деревянными палками. Неистовство, в которое впадают при виде процессии оплакивающие массы, невозможно себе представить. Описание, которое будет приведено несколько ниже, даёт об этом лишь самое общее представление. Настоящее драматизированное воспроизведение страстей Хуссейна учредилось как регулярное торжество только в первой половине девятнадцатого столетия. Гобино, который в Гобино описывает два типа братств, участвующих в представлении. «Мужчины и дети с факелами, с огромным черным знаменем впереди процессии втекают в театр и с пением обходят его по кругу. Несколько детей бегут впереди всех, выкрикивая тонкими голосами: «Ай, Хуссейн! Ай, Акбар!» Братство выстраивается перед кафедрами проповедников и продолжает петь, сопровождая песнопения неожиданным и странным действием. Каждый из братьев складывает правую ладонь наподобие раковины и с силой ритмически ударяют себя ей под левым плечом. Глухой звук от множества одновременных ударов слышен издалека и производит мощное впечатление. Удары то падают медленно и тяжело, в тягучем ритме, то ускоряются и учащаются, возбуждая присутствующих. Редко бывает, чтобы к этому не присоединилась вся аудитория. По знакам старшего братья поют, ударяют себя в грудь, подпрыгивают на месте и издают резкие короткие возгласы: «Хасан! Хуссейн!» Иного рода братство — бичующиеся. Их выступление сопровождается музыкой: с собой у них тамбурины разной величины. Они голы до пояса, босы и простоволосы. Это мужчины, иногда старики, иногда дети от 12 до 16 лет В руках у них цепи и острые иглы, у некоторых деревянные колодки Процессия вступает в театр, запевая, сначала довольно медленно, псалом, состоящий лишь из двух слов: «Хасан! Хуссейн!» Пение сопровождается всё учащающимися ударами тамбуринов. Те, кто с деревянными колодками, начинают ритмически бить ими друг друга и пускаются в танец Остальные в том же ритме бьют себя в грудь. Ритм убыстряется они начинают хлестать себя цепями, сначала медленно и с явной осторожностью, потом все оживлённее и сильнее Иглы втыкаются в руки и щеки, течёт кровь, толпа ревет, возбуждение нарастает. Глава братства носится между рядами бичующихся, подбадривая слабых, удерживая тех, кто слишком неистовствует. Когда возбуждение достигает максимума музыка замолкает — представление закончено. Трудно отойти от впечатления, которое оно внушает: это сочувствие боль и ужас одновременно. Иногда в заключение в тот самый момент, как танец останавливается, участники воздевают руки с цепями к небу и столь глубоким голосом, со столь верующим и преданным взором выкрикивают «Йа, Аллах! О, Бог» что невольно охватывает восторг, — так преображается всё их существо». Бичующихся можно было бы назвать оркестром мук, они действуют как массовый кристалл. Боль, которую они причиняют себе, — это боль Хуссейна. Изображаемая ими, она становится болью всего сообщества верующих. Ритм ударов в грудь, которому все подчиняются, порождает ритмическую массу. На ней держится аффект плача. Хуссейн — их общая потеря, им всем вместе он принадлежит. Но не только кристаллы братств приводят присутствующих в состоянии оплакивающей массы. Проповедники и просто верующие, выступающие по своей инициативе, делают то же самое. Стоит прислушаться к рассказу Гобино, ставшего свидетелем такого воздействия. «Театр набит полностью. Конец июня, люди задыхаются под огромным тентом. Толпа расхватывает прохладительное. На сцену поднимается дервиш и заводит хвалебную песнь. Она сопровождается ударами в грудь. Голос у него не велик, и выглядит он усталым. Песня не звучит, впечатления никакого. Похоже, он это чувствует, перестаёт петь, сходит со сцены и исчезает. Снова все успокаиваются. Но тут огромный солдат, турок, громовым голосом подхватывает песню, сопровождая её все более мощными гулкими ударами. Ещё один солдат, тоже турок, но из другого полка и такой же оборванный, как и первый, принимает вызов. Удары в грудь точно отмеряют ритм. В течение 25 минут задыхающаяся толпа, целиком захваченная этими двоими, бьёт себя до синяков. Монотонный тяжёлый ритм песнопения завораживает. Каждый ударяет себя со всей возможной силой, все заполняет мощный глухой гул. Посреди сидящей на корточках толпы поднимается молодой негр, выглядящий как грузчик. Он швыряет оземь шапку и начинает петь в полный голос, одновременно ударяя себя обоими кулаками по стриженой голове. Он всего в десяти шагах от меня, и я вижу каждое его движение. Губы его побледнели, и чем бледнее он становится, тем яростнее возбуждает себя, крича и нанося себе удары, как бесноватый. Так продолжается примерно десять минут. Но солдаты уже выдохлись, с них градом катится пот. Хор, поскольку его уже не ведут их мощные и точные голоса, начал сбиваться и путаться. Часть голосов смолкла, а негр, как будто лишившись вдруг материальной опоры, закрыл глаза и рухнул на соседей. Казалось, каждый испытывает к нему сочувствие и уважение. Ему кладут на голову лёд и смачивают водой губы. Только через некоторое время удаётся привести его в чувство. Придя в себя, он мягко и вежливо благодарит тех, кто оказал ему помощь. Поскольку опять на время воцарилось спокойствие на сцену поднимается человек в зеленой одежде. В нём нет ничего необычного, на первый взгляд это торговец пряностями Он заводит проповедь о рае, красноречиво описывая его славу и величие. Чтобы попасть туда, недостаточно читать Коран пророка. «Мало делать всё то, что предписывает эта священная книга, мало ходить в театр, чтобы плакать, как вы это делаете каждый день. Надо всё добрые дела делать во имя Хуссейна и из любви к нему. Ворота рая — это Хуссейн тот кто держит мир, — это Хуссейн, через Хуссейна приходит спасение. Кричите: «Хасан, Хуссейн!» Вся толпа закричала: «О Хасан, о Хуссейн!» «Хорошо. Теперь ещё раз!» «О Хасан, о Хуссейн!» «Молите Бога, чтобы он сохранил вас в любви к Хуссейну Ну, воззовите к Богу!» Вся толпа как один человек воздела руки ввысь, и глухими голосами завопила: «Иа, Аллах! О, Бог!» Сама постановка страстей Хуссейна, которой предшествует это долгое и возбуждающее вступление, представляет собой серию из 40 или 50 разрозненных сцен. Всё происходящее сообщено Гавриилом, ангелом Пророка, или увидено во сне, а потом разыграно на сцене. Что именно должно произойти, зрители и так знают, дело не в напряжённом драматизме как мы его понимаем, — дело в абсолютном соучастии. Все страдания Хуссейна, муки жажды, преследовавшие его, когда был закрыт доступ к воде, эпизоды битвы и гибели изображены очень реалистично. Только имамы и святые, пророки и ангелы поют. Ненавистным персонажам — таким, как калиф Язид, по чьему приказу был убит Хуссейн, или убийца Шамр, нанесший смертельный удар — петь не позволено, они декламируют. Представляется будто они подавлены чудовищностью собственных деяний Произнося злобные речи, они сами ударяются в рыдания. Аплодисментов нет, люди плачут, стонут, бьют себя по голове. Возбуждение зрителей достигает такой степени, что они иногда пытаются линчевать мерзавцев, убивших Хуссейна. В заключение показано, как отрезанная голова мученика доставляется ко двору калифа. На пути происходит одно чудо за другим. Лев склоняется перед головой Хуссейна. Процессия останавливается у христианского монастыря: как только настоятель видит голову мученика, он отрекается от своей веры и обращается в ислам. Смерть Хуссейна была не напрасной. В день воскрешения ему будут доверены ключи от рая. Сам Аллах распорядился: «Право на заступничество только у него. Хуссейн, по моей особой милости, да будет заступник за всех». Пророк Мухаммед, вручая Хуссейну ключи от рая, говорит: «Иди и спасай из пламени тех, кто в жизни своей пролил по тебе хоть единственную слезу, тех, кто хоть как-нибудь помогал тебе, тех, кто был паломником у твоей гробницы или оплакал тебя, и тех, кто посвятил тебе трагические стихи. Возьми их всех и каждого с собой в рай». Большей сосредоточенности на плаче нет ни в одной другой вере. Плач здесь — высшая религиозная заслуга, во много раз более весомая, чем любое другое доброе дело. Вполне оправдано в данном случае говорить о религии плача. Пароксизма, однако, это род массы достигает не в театре во время представления страстей. «День крови» на улицах Тегерана, в котором участвует более полумиллиона людей, очевидец описал буквально следующим образом. Трудно вообразить себе что-нибудь более страшное и отталкивающее. «500 000 человек, обуянных безумием, посыпают себе головы пеплом и бьются лбами о мостовые. Им хочется стать добровольными мучениками, изощрённо калечить себя и убивать себя целыми толпами. Одна за другой следуют процессии гильдий. Поскольку они состоят из людей, в коих осталась хоть капля разума, точнее, инстинкта самосохранения, их участники одеты обыкновенно. Опускается тишина — сотнями идут люди в белых одеждах с глазами, в экстазе возведёнными к небу. Некоторые из них к вечеру умрут, многие будут изрезаны и покалечены, и белые рубахи, окрасившись кровью, превратятся в погребальные покровы. Они уже не принадлежат этой земле. Грубо скроенная одежда оставляет открытыми лишь шеи и руки: лица мучеников, руки убийц. Под безумные вопли публики им вручают сабли. Они начинают крутиться вокруг себя, лупя самих себя саблями по головам. Их крики возносятся сквозь глухой рев массы. Чтобы все это вынести, надо впасть поистине в каталептическое состояние. У них движения автоматов: они устремляются то в одну, то в другую сторону без какой-либо явной ориентации. В такт броскам на головы опускаются сабли. Струится кровь, рубахи окрашиваются в алое. Вид крови окончательно переворачивает их и без того смятенные мозги. Несколько добровольных мучеников, обливаясь кровью, падают на землю. Из их прижатых друг к другу ртов струится кровь. С рассеченными венами и артериями они тут же умирают, полицейские даже не успевают донести их до врачей, разместившихся рядом, за опущенными жалюзи магазина. Масса, невосприимчивая к ударам полицейских дубинок, окружает этих самоубийц, укрывает в себе и увлекает в другую часть города, где продолжается кровавая баня. Ни один не в состоянии мыслить ясно. Тот, кому недостаёт храбрости самому вступить в кровопролитие, предлагает другим для подкрепления колу, возбуждает их наркотиком, поощряет, науськивает. Мученики стаскивают рубахи, которые теперь считаются благословенными, и бросают в толпу. Другие, не входившие сначала в число добровольных жертв, тоже заражаются жаждой крови. Они требуют оружия, разрывают на себе платье и начинают бить и колоть себя где попало. В шествиях иногда возникают пустоты, кто-то из участников в изнеможении падает на землю. Пустота мгновенно заполняется, масса смыкается над несчастным и идёт по нему дальше. Нет более прекрасной доли, чем умереть в праздничный день ашура. Восемь ворот рая широко раскрыты для святых, и каждый стремится к этим воротам. Несущих службу солдат, которым назначено заботиться о раненых и наводить порядок, также охватывает возбуждение массы. Они сбрасывают форму и бросаются в кровавое месиво. Безумие владеет и детьми, даже совсем маленькими; у фонтана стоит переполненная гордостью мать, прижимая к сердцу только что покалечившего себя ребёнка. С криком бежит ещё один: он только что выколол себе глаз, и сейчас выколет другой. В глазах у родителей — слезы счастья». Католицизм и массаПри непредвзятом наблюдении в католицизме бросаются в глаза определённые медленность и спокойствие, а также широта. Он претендует на то, что в нём хватит места всем, и это — главная претензия, содержащаяся уже в его имени. Желательно, чтобы обращён был каждый, и при определённых условиях, которые можно счесть не благоприятными, а скорее жёсткими, каждый будет принят. В этом — в самом принципе, а не в процессе приёма — сохранился последний след равенства, замечательно контрастирующий со строго иерархической во всём остальном природой католицизма. Спокойствием, которое, так же как и широта, многим в нём импонирует, он обязан своему возрасту и антипатии по отношению ко всему буйно массовому. Недоверие к массе свойственно католицизму с давних пор, возможно, с ранних еретических движений монтанистов, выступавших против епископов решительно без всякого уважения. Опасность внезапных массовых вспышек, лёгкость, с которой они распространяются, опьянение и непредсказуемость массы, но прежде всего снятие чувства дистанции — а самыми важными, конечно, считаются дистанции в церковной иерархии, — все это с самого начала побудило церковь считать открытую массу своим главным врагом и всячески противостоять ей. Все вероучительные элементы и практические формы организации церкви пронизаны этим непоколебимым убеждением. На Земле ещё не было государства, которое умело бы управляться с массой столь разнообразными методами. В сравнении с церковью все властители выглядят мелкими дилетантами. Прежде всего это относится к культу, который воздействует на верующих самым непосредственным образом. Он обладает ни с чем не сравнимыми длительностью и инерцией. Движения священников в тяжёлом и жёстком облачении, размеренность их шагов, обдуманность слов — все это немного напоминает до бесконечности утончившийся плач по мертвому, с такой равномерностью распределённый по столетиям, что от внезапности смерти, остроты боли почти ничего не осталось: временной процесс плача здесь мумифицирован. Многообразные меры применяются для того, чтобы предотвратить связи между самими верующими. Верующие не проповедуют друг другу; слово простого верующего лишено святости. Все, на что он смеет надеяться, что может разрешить его от многообразных тягот, приходит из более высокой инстанции; что ему не объяснено, этого он просто не понимает. Святое слово преподносится ему осмотрительно и мелкими порциями; именно как святое оно от него охраняется. Даже грехи принадлежат священнику, которому он должен их исповедать. Ему не будет облегчения, если он расскажет о них другому обыкновенному верующему, а держать их при себе он тоже не имеет права. Во всём, что касается наиболее важных моральных вопросов, он один противостоит всей священной иерархии; за наполовину удовлетворительную жизнь, которую она ему обеспечивает, он ей выдан связанным по рукам и ногам. Даже причащая верующего, церковь отделяет его от всех, кто принимает причастие вместе с ним, вместо того, чтобы тут же, на месте связать их друг с другом. Для себя причащающийся принимает бесценное сокровище. Для себя он его ожидает. Для себя хранит. Если понаблюдать за теми, кто ожидает причастия, невозможно не заметить, что каждый занят только самим собой. Те, кто идёт перед ним и после него, ему более безразличны, чем любой, с кем он общается в обычной жизни, хотя связь и с этим последним достаточно слаба. Причастие связывает причащающегося с церковью, которая незрима и огромна; оно отделяет его от присутствующих. Причащающиеся так же мало чувствуют себя одним телом, как и группой людей, которые нашли сокровище и тут же его поделили. Самой организацией этого процесса, имеющего центральное значение для каждого верующего, церковь выдаёт свой страх перед всем, что только могло бы напоминать массу. Она смягчает и ослабляет общность между реально присутствующими людьми и заменяет её таинственной отдалённой общностью, которая гораздо сильнее, которой сам верующий, по сути, не нужен и которая, пока он жив, по-настоящему не снимет барьер между ним и собой. Дозволенная масса, на которую католицизм обычно ссылается, — масса ангелов и святых — не только отодвинута далеко в потусторонность и тем самым изолирована и обезврежена как источник возможного заражения, сама по себе она пребывает в образцовом состоянии довольства и покоя. Невозможно представить, чтобы святые взялись за Того, что бывает среди святых, на Земле не бывает, однако всё, что желает показать церковь, она показывает медленно. Впечатляющим примером могут служить процессии. Их должно видеть как можно больше людей, для этого они и движутся, каждая как река. Процессия соединяет верующих тем, что проплывает мимо них постепенно и не побуждая их самих к Процессия отражает в себе церковную иерархию. Каждый шествует в одеянии, достойном его сана, невозможно ошибиться и принять его не за того, кого он представляет. Благословения ожидают от тех, кто имеет право его дать. Уже это членение процессии препятствует пробуждению в зрителе чувств, близких состоянию массы. Оно фиксируется одновременно на нескольких уровнях наблюдения, всякое уравнение их и смешивание полностью исключается. Взрослый зритель никогда не представит себя священником или епископом. Они всегда отделены от него, он ставит их выше, чем себя. Но чем глубже он верует, тем более будет стремиться выказать им, которые гораздо выше и святее его, своё почитание. Именно к этому стремится процессия и ни к чему иному, цель её — вызвать общее почитание во всех верующих. Большая общность совсем не желательна, она могла бы привести к эмоциональным всплескам и действиям, которые невозможно будет контролировать. Даже само почитание градуировано: поскольку по ходу процессии оно восходит от одной ступени к другой, — причём каждая из ступеней известна и ожиданна, и все они остаются неизменными, — оно лишено всякой остроты внезапности. Оно поднимается медленно и неудержимо как река, достигает высшей точки и медленно спадает. При том, сколь важны для церкви любые формы организации, не надо удивляться, что она демонстрирует богатый набор массовых кристаллов. Пожалуй, нигде нельзя так хорошо, как здесь, изучить их функции, не забывая, однако, при этом, что и они служат общей цели церкви: предотвращению или, точнее сказать, замедлению массовых образований. К этим массовым кристаллам относятся монастыри и ордена. В них состоят собственно христиане, живущие для послушания, бедности и целомудрия. Они предназначены для того, чтобы многие другие, кто, хотя и зовутся христианами, но не могут жить по-христиански, постоянно имели перед глазами подлинные образцы христианской жизни. Наиболее важным средством демонстрации этого является их одежда. Она символизирует отказ и разрыв с обычным укладом семьи. В опасные времена их функция совершенно меняется. Церковь не всегда в состоянии позволить себе как благородную сдержанность, отстранённость по отношению к открытой массе, так и запрет, который она налагает на образование масс. Бывают времена, когда угроза извне столь велика или распад столь стремителен, что с ними можно бороться, только прибегнув к помощи самой заразы. В такие времена церковь считает необходимым противопоставить вражеским массам свои собственные. Монахи превращаются тогда в агитаторов, которые ходят по стране, проповедуя и призывая людей к таким действиям, которых вообще-то следовало бы избегать. Великолепным примером сознательного создания церковью огромных масс являются крестовые походы. Священный огонь в ИерусалимеГреческий праздник пасхи в Иерусалиме достигает кульминации в явлении совершенно необыкновенного рода. В пасхальную субботу в Церкви Гроба Господня с неба на землю сходит священный огонь. Тысячи паломников со всего света собираются здесь, чтобы зажечь свои свечи от пламени, как только оно ударит из Гроба Спасителя. Сам огонь считается безопасным, верующие убеждены, что он не причинит им вреда. Но вот борьба за то, чтобы добраться до огня, стоила жизни многим паломникам. Стеши, который позже стал деканом Вестминстера, во время одного путешествия в 1853 году присутствовал на пасхальном празднестве в Церкви Гроба Господня и дал его подробное описание. «Часовня, охраняющая священную могилу, расположена в центре храма. Двумя большими кольцами, разделённые двумя рядами солдат, верующие, тесно прижавшись друг к другу, стоят вокруг могилы. Турецкие солдаты держат свободным промежуток между этими двумя кольцами. На галереях вверху сидят зрители; это утро пасхальной субботы, и пока ещё все спокойно. Ничто не говорит о приближающемся событии. Двое или трое паломников крепко вцепились в отверстие в стене надмогильной часовни. Около обеда в проход врывается беспорядочная толпа арабских христиан, они как сумасшедшие носятся по кругу, пока их не останавливают солдаты. Кажется, эти арабы верят, что огонь не явится, если они перед этим пару раз не пробегут вокруг могилы. Два полных часа продолжаются эти радостные прыжки. 20, 30 или 50 человек внезапно вбегают, хватают друг друга, одного поднимают вверх — на плечи или на головы, — и так бегут, пока он не спрыгивает, уступая место следующему. На многих овечьи шкуры, а многие почти голые. Один из них обычно впереди, выполняя роль дирижёра. Он хлопает в ладоши, они хлопают за ним и издают дикий вопль: «Вот могила Иисуса Христа! Боже, храни султана! Иисус Христос — спаситель наш!» Все это начинается в маленьких группках, потом нарастает, пока, наконец, весь пояс между рядами солдат не превращается в сплошную гонку, в кипящий мчащийся поток диких фигур. Постепенно безумие спадает или же приглушается. Дорожка освобождается, от греческой церкви приближается длинная процессия с расшитыми парчой хоругвями и движется вокруг могилы. С этого мгновения возбуждение, которое ограничивалось кругом бегающих и танцующих, охватывает всех. Две огромные массы паломников, разделённые солдатами, все ещё стоящие на своих местах, вдруг одновременно разражаются серией диких криков, в промежутках между которыми — и это звучит весьма необычно — можно услышать пение участников шествия. Процессия трижды обходит вокруг могилы. На третий раз турецкие солдаты смыкают ряды и присоединяются к хвосту процессии. В одном могучем движении масса колеблется взад и вперёд. Близится кульминация дня. Присутствие неверующих турок мешает, как считается, нисхождению огня, и наступает пора выгнать их из храма. Они позволяют себя гнать, и церковь превращается в свалку, напоминающую поле битвы. Ревущая толпа со всех сторон набрасывается на солдат, которые стекаются в юго-восточный угол и выбираются из церкви. Процессия разорвана, хоругви дрожат и качаются. В маленькой, но плотной группе людей в часовню стремительно проходит епископ Петры, который сегодня является «Епископом Огня» и представляет Патриарха. Двери за ним закрываются. Вся церковь, ставшая теперь единым морем голов, гулко резонирует. Только один кусочек остаётся свободным: от отверстия в северной стене часовни к стене церкви ведёт узкий проход. Перед самим отверстием стоит священник, готовый принять огонь. С обеих сторон прохода, насколько хватает глаз, простёрты обнажённые руки как ветви леса, раскачиваемого неистовой бурей. В прежние, более наивные времена в этот момент под куполом часовни появлялся голубь, чтобы сделать зримым явление Святого Духа. Теперь от этого отказались, но в его нисхождение все ещё верят, и только если знаешь это, можно понять нарастающее возбуждение следующих мгновений. Светлое пламя, как от горящего дерева, появляется внутри отверстия — каждый образованный грек знает и признает, что его зажигает епископ в часовне. Но паломники верят, что это — свет от явления Бога на святую могилу. Все тонет теперь в общем ликовании, уже невозможно разобрать отдельные движения и детали. Медленно, постепенно огонь перекидывается из рук в руки, от свечи к свече, покрывая гигантскую массу народа, пока, наконец, все здание от одной галереи до другой и сплошь понизу не превращается в единый белый огонь тысяч горящих свечей. Это момент, когда епископа или патриарха на плечах с триумфом выносят из часовни. Он почти в беспамятстве, всем видом показывая, что он сражен величием Всемогущего, присутствие которого только что пережил. Теперь начинается настоящая давка: все стремятся скорее выбраться из дыма и удушающей жары, но в тоже время не погасить свечи, донести их на улицы и в дома. Толпа бросается к единственным воротам церкви, и иногда возникающая при этом давка приводит к несчастьям, как это было, например, в 1834 году, когда празднества стоили жизни нескольким сотням паломников. Ещё некоторое время паломники бродят по улицам, подставляя огню лицо и грудь, чтобы продемонстрировать неуязвимость, в которую теперь верят. Но предшествующее неистовое воодушевление с появлением огня пошло на спад. Скорое и полное прекращение массового неистовства такой интенсивности — это тоже не менее впечатляющая часть спектакля. Утреннее бешеное возбуждение особенно подчёркивает глубокое спокойствие вечера, когда церковь также заполнена, но теперь паломники будто погружены в глубокий сон. Они ждут всенощной». Свидетелем большого несчастья 1834 года был также англичанин Роберт Керзон. В его сообщении катастрофа изображена с потрясающей наглядностью, он прослеживает её наиболее важные этапы. В полночь на пасхальную пятницу Керзон с друзьями явился в Церковь Гроба Господня, чтобы увидеть греческую процессию. Каждое окно и каждый угол, любой пятачок, где могло бы поместиться живое существо, казалось, до отказа забиты людьми. Исключение составляла лишь галерея, которую для себя и своих друзей-англичан зарезервировал турецкий губернатор Иерусалима Ибрагим Паша. В Иерусалиме находилось, по некоторым сведениям, 17 тысяч паломников, и почти все пришли в церковь встретить священный огонь. Утром наступившего дня солдаты пробили в толпе дорогу для Ибрагима Паши. Встреченный дикими криками, он занял место на галерее. «Люди постепенно приходили в неистовство. Они простояли в этой массе целую ночь, силы их были на исходе. Явление священного огня приближалось, они уже не могли сдержать радости. Возбуждение нарастало, и в 1 час от греческой церкви показалось великолепное шествие. Патриарх три раза торжественно обошел вокруг могилы. Потом он снял верхнее, расшитое серебром одеяние и вошёл внутрь, двери за ним закрылись. Возбуждение толпы достигло предела, люди пронзительно вскрикивали. Плотная масса раскачивалась взад и вперёд как колосья под ветром. Огонь был передан через круглое отверстие в стене часовни. Солдаты провели к этому месту человека, заплатившего больше всех за право принять огонь. На мгновение воцарилось молчание, затем у могилы блеснул свет, и счастливый паломник принял священный огонь из рук находившегося внутри патриарха. Огонь состоял из кучки горящих восковых свечей, вставленных в гнезда железной рамки; это было сделано для того, чтобы свечки не сломались и не погасли в толпе. Сразу разразилось настоящее сражение. Все с таким рвением бросились добывать священный огонь, что некоторые, стремясь зажечь свою свечу, гасили соседскую. Вот и вся церемония: ни проповеди, ни молитвы, лишь немного пения во время шествия. Огоньки стали распространяться по всем направлениям, каждый зажигал свою свечу от священного огня, и вскоре часовня, галереи, любой уголок, где помещалась свеча, — все потонуло в море света. Словно в умопомрачении, люди тыкали горящие свечи себе в лицо, руки, грудь, чтобы очиститься от греха. От дыма свечей скоро стало темно; я видел, как дым огромными клубами выплывал через отверстие посередине купола собора. Стоял ужасный запах. Трое несчастных, потеряв сознание от жары и дурного воздуха, упали с верхней галереи и были растерзаны на головах людей внизу. Бедная армянская дама лет семнадцати умерла прямо на месте от жары, жажды и изнеможения. Наконец, когда всё, что можно было увидеть, мы увидели, Ибрагим Паша поднялся и направился к выходу. Многочисленные охранники прокладывали ему путь, грубо распихивая плотную массу людей, заполнивших церковь. Толпа была столь огромна, что мы подождали немного, а потом все вместе двинулись в обратный путь к нашему приделу. Я шёл первым, за мной мои друзья, солдаты расчищали нам путь. Дойдя до места, где во время крестовых походов стояла Святая Дева, я увидел множество лежавших друг на друге людей; они заполняли все вокруг, насколько я мог видеть, до самого выхода. Я пытался, насколько мог, пробираться между ними, пока их не стало так много, что я уже шёл фактически по грудам тел. Вдруг у меня мелькнула мысль, что они все мертвы. Сначала я думал, что они так обессилели, ожидая встречи огня, что свалились прямо там, где стояли, и теперь постепенно приходили в себя. Но идя по грудам тел и глядя вниз, я замечал то острое, жёсткое выражение лиц, насчёт которого невозможно обмануться. Некоторые лица были черны от удушья, тела других покрыты кровью, а также мозгами и внутренностями тех, кого толпа разорвала на куски. В этой части церкви уже не было живых, но немножко дальше, за углом против главного входа люди рвались вперёд. Каждый делал всё возможное, чтобы спастись. Солдаты снаружи, испугавшись натиска из церкви, решили, что христиане напали на них, свалка переросла в бой. Многих бедняг, оказавшихся в свалке, солдаты убили штыками, на стены брызгали мозги и кровь людей, падавших под ударами прикладов как скот на бойне. Каждый старался уберечься и спастись. Того, кто падал в рукопашной, мгновенно затаптывали. Борьба стала такой дикой и отчаянной, что даже самые напуганные из паломников думали, казалось, не о собственном спасении, а о том, как бы сразить других. Осознав опасность, я крикнул моим спутникам, чтобы они поворачивали обратно, что они и сделали. Сам же я стал пробираться через нагромождение тел дальше, пока не оказался вблизи дверей, где шла борьба не на жизнь, а на смерть. Здесь я понял, что меня ждёт верная смерть. Один из офицеров паши — судя по звездам, полковник — также встревоженный искал путь к спасению. Он схватил меня за одежду и повалил на тело старика, который явно был при последнем издыхании, а сам навалился сверху. С мужеством отчаянья мы боролись в груде умирающих и мёртвых. Наконец мне удалось подмять его и снова подняться на ноги. Позже я узнал, что ему подняться не довелось. Какое-то мгновение я стоял на зыбкой почве из мёртвых тел, сжатый толпой, плотно спрессовавшейся в этой части церкви. Некоторое время мы стояли спокойно. Вдруг масса качнулась. Пронесся крик, толпа разверзлась, и я увидел, что стою в середине людской шеренги, а напротив нас стоит другая, все с бледными мрачными лицами, в разодранной окровавленной одежде. Так мы стояли, таращась друг на друга, пока нами не овладел внезапный импульс: с воплем, прокатившемся по длинным пассажам церкви, враждебные шеренги бросились друг на друга, и я схватился с полуголым мужчиной с измазанными кровью ногами. Масса снова качнулась назад; в отчаянной и жестокой борьбе я пробился назад вглубь церкви, где нашёл моих друзей. Нам удалось добраться до католического святилища, а потом и до помещения, предоставленного нам монахами. Ещё у входа в святилище нам пришлось выдержать ожесточённую схватку с большой толпой паломников, старавшихся прорваться туда же. Я благодарю Бога за спасение — надежды, казалось, уже не было. Мёртвые грудами громоздились вокруг, я видел не менее 400 несчастных — мёртвых и живых, лежащих штабелями до пяти тел друг на друге. Ибрагим Паша покинул церковь за несколько минут до нас, и эти несколько минут спасли ему жизнь. Масса сдавила его со всех сторон, некоторые пытались напасть. Благодаря огромным усилиям свиты, из которой многие погибли, ему удалось выйти во внешний двор. По пути он не раз падал в обморок. Его люди с обнажёнными саблями пробивали дорогу в плотной массе паломников. Выбравшись наружу, он приказал очистить церковь от трупов и прежде всего извлечь из-под груд мёртвых тех, кто ещё подаёт признаки жизни. После ужасной катастрофы в храме паломников по всему Иерусалиму будто бы охватила паника, каждый старался быстрее убраться из города. Прошел слух, будто разразилась эпидемия чумы. Вместе с другими и мы стали готовиться к отъезду». Чтобы понять, что же здесь произошло, надо посмотреть на различия между нормальным течением праздника Пасхи и паникой 1834 года, очевидцем которой стал Керзон. Это праздник Воскресения. Оплакивающая стая, которая собирается вокруг гроба Господня и оплакивает его смерть, преобразуется в стаю победоносную. Воскресение — это победа, как таковая она и празднуется. Огонь здесь выступает как массовый символ победы. К нему приобщается каждый, и тем самым душа его соучаствует в воскрешении. Каждый должен, если можно так выразиться, превратиться в тот же самый огонь, происшедший из Святого Духа, и поэтому очень важно, чтобы каждый зажёг от него свою свечу. Из церкви этот драгоценный огонь разносится по домам. Обман относительно способа добычи огня не играет роли. Важно лишь превращение оплакивающей стаи в победоносную стаю. Каждый из тех, кто собирается вокруг могилы Спасителя, соучаствует в его смерти. Каждый же, кто зажигает свечу от пасхального огня, исходящего из могилы Спасителя, соучаствует в его Воскресении. Очень красиво и значительно приумножение огней, когда из одного огня внезапно возникают тысячи. Масса огней — это масса тех, кто будет спасен, поскольку верует. Она возникает стремительно, с той стремительностью, с какой распространяется только огонь. Огонь лучше всего символизирует внезапность и стремительность образования массы. Но пока до этого ещё не дошло, пока огонь не появился, за него надо бороться. Неверующие солдаты-турки, присутствующие в церкви, должны быть изгнаны, при них огонь не появится. Изгнание солдат входит в ритуал праздника, момент его — сразу после процессии греческих иерархов. Турки бегут к выходу, верующие наседают, будто бы изгоняя их силой, и в церкви воцаряется суматоха борьбы и победы. Церемония начинается с двух замерших масс, разделённых шеренгами солдат. Маленькие ритмичные стаи арабских христиан носятся между ними и пробуждают их рвение. Эти дикие фанатичные стаи действуют как массовые кристаллы и заражают своим возбуждением всех, ожидающих огня. Затем появляется процессия иерархов — медленная масса, которая, впрочем, в этом случае достигает своей цели стремительнее, чем когда бы то ни было: обессиленный патриарх, которого выносят после появления огня, — живое этому свидетельство. Паника 1834 года с ужасающей непреложностью вытекает из элементов борьбы, содержащихся в ритуале праздника. Опасность паники при появлении огня в закрытом помещении всегда велика. Но здесь она усиливается конфликтом между неверующими, которые сначала находятся в церкви, и верующими, которые хотят их выгнать. Рассказ Керзона богат деталями, проясняющими именно эту сторону дела. В одно из разорванных, казалось бы, лишённых связности мгновений он внезапно обнаруживает себя в шеренге людей, противостоящих другой, враждебной шеренге. Они бросаются друг на друга и сражаются не на жизнь, а на смерть, не разбирая кто находится в одной и кто — в другой. Он говорит о кучах трупов, по которым ходят и среди которых пытаются спастись. Церковь Гроба Господня превратилась в поле битвы Мёртвые и ещё живые штабелями громоздятся друг на друге. Воскрешение превратилось в свою противоположность — в общую гибель. Представление о ещё больших горах мёртвых тел, о чумной эпидемии овладевает паломниками, и они бегут из города священной могилы. |
|