Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Элиас Канетти. Масса и власть. Часть X. Аспекты власти

О позициях человека: что в них есть от власти

Человек, так любящий стоять прямо, может, не сходя с места, также сидеть, лежать, сидеть на корточках или стоять на коленях. Каждая из этих позиций, а также переход от одной позиции к другой выражает что-то определённое. Власть и ранг имеют свои твёрдые традиционные позиции. Из того, как люди располагаются по отношению друг к другу, легко сделать вывод о соотношении их статусов. Мы сразу понимаем смысл ситуации, когда один сидит на возвышении, а остальные стоят вокруг него; когда один стоит, а все другие вокруг сидят; когда один вдруг появляется, и все собравшиеся встают; когда один падает перед другим на колени; когда вошедшего не приглашают сесть. Даже такое случайное перечисление показывает, как много существует немых выражений власти. Вглядимся в них и определим точнее их значения.

Каждая новая поза, принимаемая человеком, соотносится с предшествующей, точно объяснить новую можно только в том случае, если знаешь предыдущую. Может быть, стоящий только что вскочил с ложа, может быть, он поднялся с сидения. В первом случае он, может быть, почувствовал опасность, во втором — кого-то приветствует. Изменения позиции всегда чреваты неожиданностью. Они могут быть привычными, ожидаемыми и точно соответствовать принятым в обществе нормам, но всегда есть возможность внезапного изменения позиции, которое именно поэтому особенно выразительно. Например, во время службы в церкви многие преклоняют колени; это привычно, и даже те, кто принимает такую позу, не придают ей особого значения. Но если на улице перед человеком, которой только что сам стоял коленопреклоненным в церкви, падет на колени незнакомец, эффект может быть шокирующим.

Но при всей многозначности поз имеется тенденция к фиксации и монументализации отдельных человеческих положений. Сидящий или стоящий воздействует сам по себе, даже независимо от временного или пространственного контекста. В памятниках некоторые из этих позиций кажутся настолько банальными, что на них даже не останавливается взгляд. Но тем важнее и действеннее они в нашей повседневной жизни.

Стояние

Стоящий горд тем, что свободен и не нуждается в опоре. Вплетается ли сюда воспоминание о том, как ещё ребёнком он впервые встал на ноги, или возникает чувство превосходства над животными, ни одно из которых не стоит на двух ногах свободно и естественно, — в любом случае стоящий чувствует себя самостоятельным. Тот, кто поднялся, завершил определённое усилие, и теперь он так велик, как это вообще для него возможно. Тот же, кто стоит долго, выражает этим некую идею сопротивления: демонстрирует ли он, что стоит прочно и непоколебимо как дерево, или что он для всех открыт, ему нечего скрывать и некого бояться. Чем спокойнее он стоит, чем меньше вертится и бросает взгляды по сторонам, тем более уверенно выглядит. Он не боится даже нападения сзади, хотя на спине и нет глаз.

Если окружающие пребывают в некотором отдалении, стоящий выглядит ещё солиднее. Если он стоит напротив них на некотором расстоянии, возникает ощущение, будто он представляет их всех. Если он к ним приблизится, кажется, будто он возвышается над ними; когда же он смешивается с ними, то в развитие прежней позиции его поднимают и несут на плечах. При этом он утрачивает свою самостоятельность и оказывается как бы сидящим на них всех.

Поскольку стояние может рассматриваться как начало всякого движения — обычно человек стоит перед тем, как пойти или побежать, — стоящий создаёт впечатление накопленной и нерастраченной энергии. Стояние — центральная позиция, из которой можно безо всяких посредующих действий либо занять другую позицию, либо прийти в движение. Обыкновенно стоящего воспринимают как находящегося в напряжении, даже когда в действительности он вовсе не намерен действовать, может быть, он вообще в следующий момент ляжет спать. Стоящего всегда переоценивают.

В странах, где высоко ценится самостоятельность личности, где её сознательно формируют и подчёркивают, стоят чаще и дольше. Заведения, где едят и пьют стоя, особенно популярны, например, в Англии. Гость может уйти в любое время и без всяких хлопот. Он покинет остальных легко и незаметно, Поэтому он чувствует себя гораздо свободнее, чем если бы он должен был сначала вставать из-за стола. Вставание надо рассматривать как объявление своих намерений, что уже ограничивает свободу. Даже в приватном общении англичане предпочитают стоять. Они тем самым, ещё только придя, уже свидетельствуют, что не намерены задерживаться надолго. Они свободны в движениях и могут без особых церемоний покинуть одного собеседника и обратиться к другому. В этом нет ничего вызывающего, и никто не оскорбляется. Равенство в рамках некоторой группы общения — одна из наиболее важных функций английской жизни — особо подчёркивается тем, что все в равной мере пользуются преимуществами стояния. Никто здесь не «посажен» над другими, и, если кто-то с кем-то хочет поговорить, он это и делает без особых церемоний.

Сидение

При сидении человек использует чужие ноги вместо тех двух, от которых он отказался, чтобы занять эту позицию. Нынешний стул ведёт своё происхождение от трона, последний покоился на покоренных людях или животных, обязанных носить властителя. Четыре ножки стула замещают ноги животного — лошади, быка, слона; сидеть на возвышенном стуле — это совсем не то, что сидеть на земле или на корточках. У него совсем другой смысл: сидение на стуле было отличием. Сидящий опирался на других — на рабов или подданных. Когда он сидел, они должны были стоять. Их усталость вообще не принималась в расчёт, пока он был в безопасности. Важен был именно он, оберегалась его священная особа, другие в расчёт не шли.

Каждый сидящий давит на что-то само по себе беспомощное и неспособное оказать сопротивления. В сидении воплотились свойства верховой езды; но при верховой езде создаётся впечатление, что сидение не самоцель, что всадник куда-то стремится и хочет попасть туда быстрее, чем это было бы возможно другим способом. Когда скачка переходит в сидение на лошади, возникает абстрактное соотношение верхнего и нижнего, словно нет иной цели, чем выразить именно это соотношение. Нижнее как бы неодушевлено и положено навечно. У него вообще нет воли, меньше даже, чем у раба; это рабство в его максимальном выражении. Верхний может действовать свободно, по собственному произволу. Он может прийти, сесть и сидеть, сколько хочет. Может уйти, не думая об оставшемся. Налицо явное стремление запечатлеть, зафиксировать эту символику. Люди упрямо держатся за четырёхногий стул, новым формам не удаётся его заменить. Можно даже предположить, что скорее исчезнет верховая езда, чем эта форма стула, так полно выражающая её смысл.

Достоинство сидения заключается в его длительности. Если от стоящего ждешь чего угодно, и уважение внушает именно его готовность к действию, живость и подвижность, то от сидящего ждешь, что он будет сидеть и дальше. Совершаемое им давление упрочивает его репутацию, и чем дольше он осуществляет это давление, тем она прочнее. Трудно найти человеческий институт, который не использовал бы это свойство сидения для своего сохранения и упрочения.

Сидение демонстрирует телесную тяжесть человека. Чтобы её выразить, как раз и требуется высокий стул. В сочетании с тонкими ножками сидящий действительно выглядит тяжёлым. Сидя прямо на земле, он выглядит иначе; она тяжелее и плотнее, чем любое живое существо; давление, на неё оказываемое, не стоит даже брать в расчёт. Нет более примитивной формы власти, чем та, которую осуществляет само тело. Она может осуществляться посредством величины — для этого тело должно стоять. Но она может действовать и через тяжесть — а для этого должно быть видимым давление. Когда человек встаёт, одно добавляется к другому. Судья, который во время процесса сидит по возможности неподвижно, а потом внезапно встаёт для произнесения приговора, ярче всего выражает это соотношение.

Вариации сидения в основе своей — всегда вариации давления. Обитые сиденья не просто мягки, они внушают сидящему смутное ощущение того, что его тяжесть покоится на живом: податливость и упругость обивки напоминает податливость и упругость живой плоти. Многие не любят мягких сидений, что как раз и свидетельствует, что они об этом смутно догадываются. Удивительно наблюдать, как часто люди и группы, которые сами не отличаются мягкостью, испытывают склонность к мягким сиденьям. Это люди, для которых желание господствовать стало второй натурой, которую они таким образом в символической смягчённой форме часто и охотно демонстрируют.

Лежание

Лежание — это разоружение человека. Бесчисленное множество привычек, походок, манер, которые в вертикальном состоянии полностью определяют человека, здесь сняты как платье, будто бы столь важные в других случаях, здесь они ему вовсе не принадлежат. Параллельно этому внешнему процессу идёт внутренний процесс засыпания; здесь тоже много всего стянуто и отложено в сторону: определённые защитные ходы и правила мысли — платье духа. Лежащий настолько безоружен, что вообще непонятно, как это человечество умудрилось пережить сон. В диком состоянии оно не всегда жило в пещерах, хотя даже пещеры не были безопасны. Убогие загородки из ветвей и листьев, которым многие дикари вверяют ночью свои жизни, — это вообще не защита. Чудо, что люди ещё существуют, они должны бы быть истреблены ещё в те времена, когда их было мало, когда они ещё не могли сплочённой массой бороться за самосохранение. Уже сам факт сна, его беззащитности, его периодического возвращения, его длительности демонстрирует бессмысленность всех теорий приспособления, которые стараются всему необъяснимому навязать одно и то же псевдообъяснение.

Но здесь речь идёт не о глубокой и трудноразрешимой проблеме — как человечество в целом ухитрилось пережить сон, а о лежании и мере власти, содержащейся в нём по сравнению с другими позициями человека. На одном полюсе, как мы видели, находится стоящий с его величием и самостоятельностью и сидящий, выражающий тяжесть и длительность, на другом полюсе — лежащий; его беспомощность, особенно когда он спит, абсолютна. Но это не активная беспомощность, она не видимость и не выражается в деятельности. Лежащий больше и больше отделяется от того, что его окружает. Он старается максимально исчезнуть в себе. Его состояние не драматично. Незаметность может обеспечить ему определённую, хотя и незначительную степень безопасности. Он входит в максимально возможное соприкосновение с каким-нибудь другим телом, он вытянут во всю длину, всеми, или, по крайней мере, многими местами он касается того, что не есть он сам. Стоящий свободен и ни к чему не прислоняется; сидящий осуществляет давление; лежащий ни в чём не свободен, он прислонен ко всему, что есть в наличии, и его давление распределено так, что едва ли даже чувствуется.

Возможность внезапно вскочить, перейдя из самого низкого состояния в самое высокое, разумеется, очень впечатляет. Она демонстрирует, насколько человек жив, насколько он бодр даже во сне, насколько он даже в таком состоянии замечает и слышит всё, что нужно, насколько его вообще невозможно застать врасплох. Многие властители уделяли особое внимание этому переходу от лежания к вертикальной позиции, и даже распространяли истории о том, как молниеносен у них этот переход. Разумеется, здесь играет роль желание дальнейшего роста тела, который у нас в определённом возрасте останавливается. По сути, все властители хотят овладеть способностью вырастать, когда им хочется, и применять эту способность, когда им нужно: внезапно вырастать в высоту, ввергая других, кто этого не умеет, в ужас и растерянность, потом, когда никто этого не видит, снова стать меньше, чтобы затем, когда это необходимо, опять вырасти на глазах у всех. Человек, который, проснувшись, вскакивает с постели, который, может быть, мгновение назад лежал, свернувшись, как в материнском лоне, одним этим внезапным движением нагоняет весь свой рост, и, если, к глубокому своему сожалению, он не может стать больше, чем он есть, то, по крайней мере, он становится таким большим, каков он есть на самом деле.

Но кроме тех, кто ложится по собственной воле, есть ещё такие, кто вынуждены лежать, потому что ранены или просто не могут встать, даже если бы хотели.

Вынужденно лежащий, к несчастью, напоминает тем, кто стоит, загнанное и раненое животное. Сваливший его выстрел — как пятно позора, решающий шаг по внезапно круто сорвавшейся вниз дороге к смерти. «Теперь ему конец». Если раньше он был опасен, то и после смерти останется предметом ненависти. На него наступают и, поскольку он не может обороняться, отпихивают в сторону. Ему ставят в счёт, что даже мёртвый он мешает на дороге, он не должен быть даже телом, он должен стать ничем.

Падение человека глубже, пробуждает больше презрения и отвращения, чем падение животного. Можно сказать, что взгляд стоящего на сражённого выражает две вещи одновременно: естественное и привычное торжество над поверженным животным и болезненное ощущение от вида павшего человека. Здесь речь о том, что чувствует стоящий в первый же момент, а не о том, что он должен почувствовать. Это переживание при определённых обстоятельствах становится ещё сильнее. Множество павших производит ужасающее впечатление. Это выглядит так, будто он побил их в одиночку. Его чувство власти растёт быстро, скачками, которые невозможно удержать; он как бы присваивает себе всю эту массу умерших или убитых. Он становится единственным, кто ещё жив, а все остальные — его добычей. Нет торжества более опасного: кто однажды поддался этому чувству, сделает все возможное, чтобы оно повторилось.

Большое значение имеет численное соотношение лежащих и стоящих. Небезразлично также, в каких обстоятельствах человек сталкивается с лежащим. Войны и сражения имеют собственные ритуалы; как массовые процессы они обсуждались отдельно. Описанное переживание может свободно проявляться по отношению к врагу, за убийство врага наказания не полагается. По отношению к нему проявляются чувства, которые кажутся естественными.

В мирной ситуации большого города тот, кто упал и не может встать, оказывает на присутствующих совсем иное воздействие. Здесь каждый в какой-то степени ставит себя на его место и либо с нечистой совестью проходит мимо, либо старается помочь. Если упавшему удалось подняться, то свидетели, видя, как вновь стал на ноги человек, в котором они видят самих себя, испытывают глубокое удовлетворение. Если же поставить его на ноги не удалось, его передают в соответствующее учреждение. Даже у весьма нравственных людей заметно пренебрежение по отношению к тому, с кем пришлось так обойтись. Конечно, ему обеспечили необходимую помощь, но тем самым его исключили из совокупности стоящих на ногах и на какое-то время — из числа полноценных.

Сидение на корточках

Сиденье на корточках выражает отсутствие потребностей и уход в себя. Человек максимально «округляется» и ничего не ждёт от других. Он отказывается от любого проявления активности, которая могла бы развиться в двустороннюю, не делает ничего такого, что могло бы вызвать ответную реакцию. Он кажется спокойным и довольным, от него не ждут нападения, он доволен либо потому, что имеет всё, что требуется, либо потому, что ему вообще ничего не требуется. Нищий, сидя на корточках, показывает, что удовлетворится всем, что бы ему ни дали, что ему все равно.

Восточная форма сидения на корточках, к которой прибегают богатые люди со своими гостями, выражает нечто от их своеобразного отношения к богатству. Они как будто содержат его целиком в себе и потому спокойны: пока они сидят на корточках, нет ни тени озабоченности или страха, что их ограбят или как-то ещё лишат богатства. Когда им прислуживают, словно прислуживают богатству. Но в личностном отношении никакой жёсткости не замечается; здесь никто ни на ком не сидит, как это делают все, сидящие на стульях; человек — красиво сформованный и одетый мешок, содержащий всё, что положено, слуги приходят и обслуживают мешок.

Но и согласие на всё, что может произойти, также выражено в этой форме сидения на корточках. Тот же самый человек сидел бы точно так же, будь он нищим, этим он показывает, что и тогда он был бы тем же самым человеком. Сидение на корточках содержит в себе и то, и другое: и богатство, и пустоту. Именно это последнее сделало сидение на корточках основной позицией для медитации, знакомой и привычной для каждого, кто знает Восток. Сидящий на корточках отделен от других людей, никому не в тягость и покоится в себе.

Стояние на коленях

Кроме пассивной формы беспомощности, с которой мы познакомились на примере лежания, есть ещё одна, очень активная, прямо апеллирующая к силе и власти и подающая беспомощность так, что через неё прирастает власть. Позу коленопреклонения можно истолковать как мольбу о пощаде. Приговорённый к смерти подставляет голову, он смирился с тем, что её отрубят. Он не сопротивляется, сама его поза облегчает осуществление чужой воли. Но он смыкает руки и молит властителя о помиловании в последний миг. Коленопреклонение — всегда игра в последний миг, даже если в действительности речь идёт о чём-то совсем другом, о какой-то услуге, о проявлении внимания. Тот, кто притворно отдает себя в руки смерти, приписывает тому, перед кем он преклоняет колени, величайшую власть — власть над жизнью и смертью. Столь могучему властелину будет совсем не трудно оказать любую иную милость. И эта милость должна быть не меньшей, чем беспомощность преклоняющего колени. Разыгрываемая дистанция должна быть такой большой, что только величие властителя могло бы её преодолеть; и если этого не случилось, то сам властитель в следующий миг ощутит себя меньшим, чем в момент, когда перед ним были преклонены колена.

Дирижер

Нет более наглядного выражения власти, чем действия дирижера. Выразительна каждая деталь его публичного поведения, всякий его жест бросает свет на природу власти. Кто ничего не знает о власти, мог бы пункт за пунктом вывести все её черты и свойства из наблюдения за дирижером. Можно объяснить, почему этого до сих пор не случилось: люди думают, что главное — это музыка, которую вызывает дирижер, и что в концерты ходят, чтобы слушать симфонии. Сам дирижер убеждён в этом более всех прочих: его деятельность, считает он, это служение музыке, он точно передаёт музыку — и ничего более.

Дирижер считает себя первым слугой музыки. Он так полон ей, что ему даже в голову не придёт мысль о другом, внемузыкальном смысле его деятельности. Истолкование, которое следует ниже, удивило бы его больше, чем кого-либо другого.

Дирижер стоит. Вертикальное положение человека, как старое воспоминание, все ещё сохраняется во многих изображениях власти. Он стоит в одиночестве. Вокруг сидит оркестр, за спиной сидят зрители, и он один стоящий во всём зале. Он — на возвышении, видимый спереди и сзади. Оркестр впереди и слушатели позади подчиняются его движениям. Собственно приказания отдаются движением руки или руки и палочки. Едва заметным мановением он пробуждает к жизни звук или заставляет его умолкнуть. Он властен над жизнью и смертью звуков. Давно умерший звук воскресает по его приказу. Разнообразие инструментов — как разнообразие людей. Оркестр — собрание всех их важных типов. Их готовность слушаться помогает дирижеру превратить их в одно целое, которое он затем выставляет на всеобщее обозрение.

Работа, которую он исполняет, чрезвычайно сложна и требует от него постоянной осторожности. Стремительность и самообладание — его главные качества. На нарушителя он обрушивается с быстротой молнии. Закон всегда у него под рукой в виде партитуры. У других она тоже имеется, и они могут контролировать исполнение, но только он один определяет ошибки и вершит суд, не сходя с места. Тот факт, что это происходит публично и предельно открыто, наполняет дирижера самоощущением особого рода. Он привыкает к тому, что всегда на виду, и избежать этого невозможно.

Слушатели обязаны сидеть тихо, это так же необходимо дирижеру, как и подчинение оркестра. Слушатели не должны двигаться. До начала концерта в отсутствие дирижера они разговаривают и двигаются совершенно свободно. Присутствие музыкантов этому не мешает: на них просто не обращают внимания. Но вот появляется дирижер. Становится тихо. Он занимает место у пульта, он покашливает, он поднимает палочку — все умолкает и замирает. Пока он дирижирует, никто не двигается с места. Когда он заканчивает, положено аплодировать. Вся энергия движения, пробуждённая и возбужденная музыкой, замирает как вода перед плотиной, чтобы прорваться в аплодисментах. В ответ дирижер раскланивается. Он оборачивается назад вновь и вновь, столько раз, сколько этого потребуют аплодисменты. Он им и только им выдан с головой, он целиком на их милости, только для них и живёт. На его долю выпал древний триумф победителя. Величие победы выражается в силе овации. Победа и поражение стали формами, в которых организуется наша душевная жизнь. Всё, что по ту сторону победы и поражения, не берётся в расчёт, всё, что ещё есть в жизни, превращается в победу и поражение.

Во время исполнения дирижер — вождь всех собравшихся в зале. Он впереди и спиной к ним. За ним они следуют, первый шаг — его. Но шаг этот совершает не нога, а занесённая рука. Течение музыки, побуждаемое рукой дирижера, — это замена пути, который должны были бы прошагать ноги. Всё время представления масса в зале не видит лица дирижера, неумолимо движущегося вперёд без отдыха и остановки. Перед зрителями только его движущаяся спина, будто это и есть цель пути. Обернись он хоть раз, и путь был бы прерван: оказалось бы, что он никуда не ведёт, и люди остались бы разочарованно сидеть в неподвижном зале. Но на него можно положиться: он не обернётся ни разу. Ибо, пока они следуют за ним, перед ним армия профессиональных исполнителей, которых нужно держать в узде. Тут тоже действует рука, но она не задаёт ритм шага, как для публике в зале, а отдает приказания.

Зорким взглядом он охватывает весь оркестр. Каждый оркестрант чувствует и знает, что он его видит, но ещё лучше слышит. Голоса инструментов — это мнения и убеждения, за которыми он ревностно следит. Он всеведущ, ибо если перед музыкантами лежат только их партии, то у дирижера в голове или на пульте вся партитура. Он точно знает, что позволено каждому в каждый момент. Он видит и слышит каждого в любой момент, что даёт ему свойство вездесущности. Он, так сказать, в каждой голове. Он знает, что каждый должен делать и делает. Он, как живое воплощение законов, управляет обеими сторонами морального мира. Мановением руки он разрешает то, что происходит, и запрещает то, что не должно произойти. Его ухо прощупывает воздух в поисках запретного. Он развёртывает перед оркестром весь опус в его одновременности и последовательности, и, поскольку во время исполнения нет иного мира, кроме самого опуса, всё это время он остаётся владыкой мира.

Известность

Здоровой известности всё равно, чьими устами она создаётся: это безразлично, важно лишь, что произносится имя. Равнодушие по отношению к источникам, а точнее их равенство друг с другом с точки зрения жаждущего известности выдаёт её специфику как массового процесса. Его имя собирает массу. Рядом с человеком и в очень малой связи с тем, что он собой в действительности представляет, имя живёт своей собственной алчущей жизнью.

Масса стремящегося к известности состоит из теней, точнее, из существ, которым вовсе не обязательно жить после того, как они совершат единственную вещь: произнесут вполне определённое имя. Желательно, чтобы оно произносилось часто, и так же желательно, чтобы оно произносилось перед многими, то есть в неком сообществе, с тем, чтобы другие его запомнили и подкрепили новыми произнесениями. Но что ещё будут делать эти тени, их размеры, облик, труд, пища — все это прославляемому совершенно безразлично. Если он беспокоится о произносящих имя ртах, их ищет, подкупает, собирает, принуждает, значит, он ещё не знаменит. Он просто ещё тренирует кадры для своей будущей армии теней. Слава пришла тогда, когда он позволяет себе забыть о них, ничего при этом не теряя.

Различия между богачом, властителем и знаменитостью заключаются приблизительно в следующем.

Богач собирает стада и груды. Все их замещает золото. Люди его не волнуют, ему достаточно, что их можно купить.

Властитель собирает людей. Стада и груды ему либо безразличны, либо требуются для приобретения людей. Именно в живых людях он нуждается, чтобы послать их на смерть впереди себя или взять с собой. Что касается умерших ранее и тех, кто ещё родится, то они интересуют его лишь во вторую очередь.

Знаменитость собирает хоры. Она хочет слышать в них своё имя. Это могут быть хоры мёртвых, живых либо ещё не живущих — всё равно, лишь бы это были огромные хоры, произносящие его имя.

Порядок времени

Во всех крупных политических формациях порядок играет наиболее важную роль.

Порядок времени регулирует все формы совместной деятельности. Можно сказать, что он — первый атрибут любой формы господства. Всякая возникшая власть, желая утвердиться, вводит новый порядок времени. Нужно, чтобы казалось, будто с неё начинается время, но ещё важнее показать, что она непреходяща. Из её временных притязаний можно вывести представление о величии, на которое она претендует. Гитлер желал ни много ни мало, как тысячелетнего рейха. Юлианский календарь пережил Цезаря, ещё дольше существует название месяца, увековечившее его имя. Из всех исторических фигур только Август сумел воплотить свою власть в длящихся названиях месяцев. Другим удавалось называть месяцы своими именами лишь на время, вместе с их памятниками рушились и имена.

Самое большое воздействие на счёт времени оказал Христос, он превзошёл здесь самого Бога, от сотворения мира которым считают время евреи. Римляне отсчитывали время от основания своего города — метод, перенятый ими от этрусков; в глазах всего мира этот факт сыграл немалую роль в великой судьбе Рима. Многие завоеватели довольствовались тем, что как-нибудь вставляли своё имя в календарь. Наполеон надеялся на 15 августа. Связь имени с регулярным повторением дат оказывает непреоборимое воздействие. И даже тот факт, что большинство людей вовсе не знает, откуда идут временные наименования, не оказывает никакого воздействия на стремление властителей увековечивать себя таким образом. До времён года, правда, это стремление ещё не добралось, хотя, с другой стороны, целые ряды столетий соединялись под именем одной династии. Так считается время в китайской истории: время Тань и время Хань. Блеск этих имён идёт на пользу также мелким и жалким династиям, о которых лучше было бы забыть. Таков вообще метод исчисления времени у китайцев: увековечение семей, а не индивидов.

Но отношения властителей с временем отнюдь не исчерпываются тщеславным возвеличиванием ими собственных имён. Они касаются самого порядка времени, а не только переименовывания уже имеющихся временных единиц. С такого нового порядка начинается китайская история. Уважение к легендарным древним владыкам в значительной мере основано на новом членении времени, которое им приписывается. Для его соблюдения назначались особые чиновники. Если они пренебрегали своими обязанностями, следовало наказание. Именно в этом новом общем для всех времёни китайцы впервые сплотились в один народ.

Порядок времени служит лучшим средством отграничения цивилизаций друг от друга. Они сохраняются, пока имеет место регулярное воспроизведение этого порядка. Они распадаются, когда этот порядок перестаёт проводиться. Цивилизация гибнет, если её порядок времени не принимается всерьёз. Здесь можно провести аналогию с жизнью отдельного человека. Если его не интересует, сколько ему лет, значит, он уже расстался с жизнью и не живёт, хотя сам этого ещё не знает. Периоды временной дезориентации в жизни как отдельных людей, так и целых культур — это постыдные периоды, о которых стараются забыть как можно скорее.

Ясно, почему членениям времени придаётся такое гигантское значение. Они соединяют в одно целое людей, которые живут в рассеянии, на большом отдалении друг от друга и не могут знать друг друга в лицо. В мелких ордах, состоящих из полусотни членов, каждый всегда знает, что делает другой. Им легко собраться для совместных действий. Их общий ритм выражается в определённых стайных состояниях. Они вытанцовывают своё время, как вытанцовывают много другое. Отношению между временем одной стаи и временем другой здесь не придаётся значения. Если же вдруг происходит что-то важное, всегда легко вступить в контакт друг с другом, потому что все рядом. Когда сеть расширяется, возникает необходимость следить за общим временем. Средством контакта на расстоянии служат тогда костры и барабаны.

Известно, что первой общей временной мерой для больших групп была длительность жизни отдельного человека.

Короли, правившие в определённые отрезки времени, воплощали в себе время всех. Их смерть — пришла ли она естественным путём или была искусственно ускорена по причине ослабления их жизненной силы — всегда символизировала истечение определённой части времени. Они были временем, и между одним королем и другим наступало безвременье; такие периоды — междуцарствия — люди всегда старались сделать как можно короче.

Двор

Двор рассматривается прежде всего как срединная точка, как центр, на который ориентируются люди. Стремление перемещаться вокруг некоего центрального пункта имеет очень древнюю природу, оно наблюдается даже у шимпанзе. Первоначально сам этот пункт был подвижен. Он появлялся то в одном, то в другом месте, перемещаясь вместе с теми, кто двигался вокруг него. Лишь постепенно этот центральный пункт утвердился на одном месте. Большие камни и деревья послужили образцом того, что с места не движется. Из камня и дерева потом стали воздвигать самые надёжные резиденции. При этом подчёркивалась их неподвижность. Чем грандиознее была постройка, чем большее расстояние нужно было преодолеть для подвозки камней, чем больше использовали рабочих и чем дольше длилось само строительство, — тем выше становился авторитет этого центра как неподвижного и пребывающего.

Но такой пребывающий центр маленького мира, которому этот мир обязан был порядком, всё же ещё не был двором. Ко двору относится некая достаточно большая группа людей, которые так естественно вплетены в него, словно сами являются частью постройки. Они, как и помещения, размещены на различной высоте и на разных расстояниях. Их обязанности зафиксированы точным и исчерпывающим образом. Они должны делать именно то, что предписано, и ни в коем случае больше. Но в определённое время они собираются вместе и, не переставая быть тем, чем они являются, не забывая о собственном месте и собственных границах, почитают своего господина.

Почитание состоит в том, что они здесь, вокруг него, при нем, но в то же самое время не слишком близко к нему, ослепленные им и его страшащиеся, ожидающие от него чего угодно. В этой своеобразной атмосфере, пронизанной блеском, страхом и благодатью, они проводят всю свою жизнь. Ничего другого для них не существует. Они, так сказать, поселились на самом Солнце, тем самым показывая другим людям, что на Солнце тоже можно жить.

Специфичность позиции придворного, не сводящего глаз с господина, — единственное, что их всех объединяет. В этом все придворные от первого до последнего равны. Эта неизменная направленность взгляда наделяет их неким качеством массовости, но это только лишь зачаток массы, ибо тот же самый взгляд напоминает каждому о его обязанности, отличающей его от других придворных.

Позиция придворных заразительно действует на остальных подданных. То, что придворные делают всегда, остальные должны осуществлять время от времени. В определённых случаях, когда, например, король въезжает в город, жители ждут его на улицах, как придворные ждут во дворце, и все почитание, которое ему задолжали, изливают тем более пылко, что это происходит лишь раз и сразу. Близость двора влечёт всех подданных в столицу, где люди действительно располагаются большими концентрическими кругами вокруг малого круга придворных. Столицы вырастают вокруг двора, их дома — его овеществлённое почитание. Король великодушно, как ему и полагается, берёт реванш роскошью своих построек.

Двор — хороший пример массового кристалла. Люди, которые его образуют, имеют совершенно разные функции и сильно отличаются друг от друга. Но для всех остальных они именно как придворные в чём-то равны и образуют единство, излучающее равный для всех смысл.

Растущий трон императора Византии

Внезапный рост всегда производил потрясающее впечатление. Сильнее, чем обычное крупное тело, сильнее, чем неожиданно встающий человек, воздействует мелкая фигура, вдруг на глазах увеличивающаяся до гигантских размеров. Такие преображения хорошо известны из мифов и сказок многих народов. О сознательном применении этого явления для целей власти в Византии десятого столетия говорится в приводимом ниже сообщении. Вот что пишет Липранд из Кремоны, посланник Оттона I, о приёме у императора Византии.

«Перед троном императора стояло позолоченное дерево из бронзы, ветви которого были усеяны разного рода птицами, тоже из бронзы и позолоченными, которые все вместе, но каждая по-своему подражали голосам певчих птиц. Трон императора был сделан так искусно, что в один момент казался низким, в другой — выше, а потом ещё более высоким. Огромные львы, не знаю, из металла или из дерева, но покрытые золотом, сидели, как стражи, по сторонам трона, ударяя о пол хвостами и издавая ужасный рык из открытых пастей с подвижными языками. Именно в этом зале, сопровождаемый двумя кастратами, я предстал перед ликом императора. При моём вступлении в зал львы взревели, а птицы запели, каждая на свой лад, но я не испытал ни ужаса, ни удивления, потому что был заранее оповещен об этом опытными людьми.

Когда я в третий раз, простершись на полу, поднял голову, то увидел, что он, только что сидевший на небольшом возвышении, поднялся вверх почти до потолка залы и на нем уже совсем другие одежды. Как он этого достиг, я не могу понять, может быть, он был поднят при помощи пресса вроде того, что применяют в виноградной давильне. При этом собственными устами император не произнёс ни слова, но если бы даже он захотел что-то сказать, ничего не удалось бы понять из-за большого отдаления. Через своего логофета, или канцлера, он осведомился о жизни и благополучии моего господина. Ответив надлежащим образом, я по знаку переводчика отступил назад и был потом препровожден в отведённые мне покои».

Когда посланник упал и коснулся головой пола, трон императора ушёл ввысь. Унижение одного используется для возвышения другого. Дистанция между обоими, чересчур сократившаяся в силу самого факта приёма, была восстановлена по вертикали. Искусственные птичий свист и львиный рык не идут ни в какое сравнение с искусством подъёма трона. Этот рост делает наглядным процесс возрастания власти; здесь угроза, адресованная послу чужой державы.

Идеи величия у паралитиков

Что, собственно, понимают люди под «величием?» Это такое многозначное слово, что сомневаешься, можно ли вообще извлечь из него ясный смысл. Что только не называлось великим! Под этим обозначением самое смешное, путаное и противоречивое соседствует с достижениями, без которых невозможно представить себе достойное человеческое существование. Но именно в этой своей многозначности и смутности слово <величие> как раз и выражает нечто такое, без чего людям уже не прожить. Надо пытаться схватить его именно в этой его многозначности и, может быть, удастся понять, как отражается величие в головах простых людей, где оно существует в овнешненной и достаточно легко схватываемой форме.

Здесь будто по заказу приходит на помощь одна широко распространённая и хорошо изученная болезнь. Паралич многообразен и — особенно в классической форме — отмечен массовыми проявлениями идеи величия. Эти идеи несутся пестрой чередой, легко возбуждаясь под действием внешних факторов. Они налицо не в каждом параличе: имеются депрессивные формы болезни, сопровождаемые, наоборот, идеями малости, микроскопичности; иногда обе формы развёртываются одновременно. Но для нас важна не болезнь как таковая. Нам интересны конкретные выражения идеи величия в определённых, хорошо известных и точно описанных случаях. Именно пестрота этих идей, их наивность и возбудимость, то есть всё, что с точки зрения «нормального», не болеющего параличом человека свидетельствует об их бессмысленности, приведёт нас к удивительным выводам о природе величия. Надо только терпеливо отнестись к следующим ниже перечням. Воспримем их по возможности более полно, а уж потом займёмся поиском смысла. Оба больных, о которых идёт речь, жили во времена кайзера Вильгельма, что немало повлияло на их представления.

Вот что рассказывал о себе купец средних лет, содержавшийся в клинике Крепелина:

«Он, якобы, свихнулся из-за беспрерывной и напряжённой работы, но теперь пребывает в полном душевном здравии, разве что остался немножко нервным. Его работоспособность из-за хорошего ухода в клинике, якобы, очень возросла, и теперь он многое может. Поэтому у него блестящие перспективы: он намерен, когда его вскоре выпустят из больницы, основать огромную бумажную фабрику, деньги на это ему даст друг. Кроме того, Крупп, с которым его друг хорошо знаком, предоставит в его распоряжение поместье возле Меца, где он намерен основать большое садовое хозяйство; эта местность подходит и для виноградников. Потом он закажет четырнадцать лошадей для сельскохозяйственного предприятия и организует крупную торговлю лесом, что также принесёт ему кругленькую сумму. На замечание, что все эти гешефты не обязательно пойдут гладко и потребуют значительных вложений, он заверил, что уж он-то с его работоспособностью сумеет с этим управиться, да и с деньгами при его прекрасных шансах на успех проблем быть не может. Одновременно он дал понять, что им заинтересовался кайзер и разрешил ему принять дворянский титул, от которого из-за отсутствия средств отказался его дедушка, собственно, он может носить его уже сейчас. Все эти сообщения больной делал в спокойном деловом тоне, вёл себя при этом естественно».

Его очень легко подвигнуть на расширение собственных планов. «Когда ему указали, что очень выгодным может быть разведение домашней птицы, он немедленно заверил, что, разумеется, будет держать индеек, павлинов и голубей, откармливать гусей и заведёт фазанью ферму».

Его болезнь сначала проявилась в огромных закупках и планах. Будучи принятым в клинику, он «чувствовал себя прекрасно, как никогда ранее, и испытывал тягу к творчеству. Ему здесь очень нравилось, и он хотел писать здесь стихи, что он, якобы, делает лучше, чем Гете, Шиллер и Гейне… Он собирался изобрести огромное количество новых машин, перестроить клинику, воздвигнуть собор выше Кёльнского, укрыть лечебницу стеклянной броней. Он, якобы гений, говорит на всех языках мира, построил церковь из чугуна, получил от кайзера высший орден, изобрёл средство для обуздания дураков, подарил больничной библиотеке 1000 книг, в основном философских трудов, вообще у него божественные идеи. Эти великие идеи сменяли одна другую, возникали мгновенно и тут же заменялись новыми… Больной без устали говорил, писал и рисовал, сразу же заказывал всё, что предлагалось в газетных объявлениях: продукты, виллы, платье, мебель. То он был графом, то генерал-лейтенантом, то он подарил кайзеру целый полк полевой артиллерии. Он пообещал скоро переместить клинику на гору».

Попробуем навести в этой пестрой мешанине некий предварительный порядок. Здесь имеется то, что можно назвать тенденцией возвышения. Он собирается воздвигнуть собор выше Кёльнского и перенести клинику на гору. Высота, которой он собирается достичь, приличествует и ему самому. Она выражается в соотношении социальных позиций: его деду предложено дворянское достоинство, сам он граф, в военной иерархии генерал-лейтенант. Им интересуется кайзер, и ему будет вручен орден, он ведь одарил кайзера целым полком. Последнее свидетельствует о том, что он стремится стать выше кайзера.

То же самое распространяется на духовную сферу. Будучи гением, он говорит на всех языках мира, как будто языки — это что-то вроде подданных гения; он превзойдёт самых знаменитых поэтов — Гете, Шиллера, Гейне. Создаётся впечатление, что в этой своей тенденции возвышения он озабочен не тем, чтобы пребывать вверху, а тем, чтобы стремительно взлететь вверх. Надо срочно карабкаться вверх, и любая возможность здесь уместна. Оказывается, всё, что считалось наивысшим, на самом деле можно превзойти. Будут поставлены новые рекорды высоты. Есть подозрение, что под рекордами высоты на деле подразумеваются рекорды роста.

Вторая бросающаяся в глаза тенденция — тенденция приобретения. Разговор то о бумажной фабрике и торговле лесом, то о садоводстве, винограднике и лошадях. Но по тому, как воспринят намёк на разведение птицы, сразу видно, что приобретение здесь имеет вполне архаичную природу. Речь идёт о приумножении всего, что только можно, а в особенности всего живого, что охотно размножается. Индейки, павлины, голуби, гуси и фазаны перечисляются по отдельности как роды, при этом нельзя отделаться от представления, что каждый из них благодаря уходу будет до бесконечности приумножаться. Приобретение здесь таково же, каким оно было изначально: поощрение естественных масс к приумножению, идущее на пользу владельцу.

Третья тенденция — расточительство. Он заказывает всё, что рекламируется: продукты, виллы, одежду, мебель. Будь он свободен и располагай деньгами, все это было бы им куплено. Но нельзя сказать, что это было бы им собрано. Несомненно, всем этим добром он распорядился бы так же легкомысленно, как и деньгами, то есть раздарил бы его кому попало. Удержание столь же ему не свойственно, как и владение. Он видит вещи, которые хочет купить, нагроможденными перед собой, но лишь до тех пор, пока они ему не принадлежат. Текучесть владения для него важнее, чем само владение. Его характерный жест, на первый взгляд двоякого характера, на самом деле един: это доставание и разбрасывание полными пригоршнями. Это жест величия.

Обратимся теперь ко второму случаю. Это тоже купец того же возраста, страдающий параличом в более возбужденной форме. У него тоже всё началось с великих планов: не имея средств, он купил ванное заведение за 35 тысяч марок, заказал на 16 тысяч марок шампанского и на 15 тысяч белого вина, намереваясь открыть ресторан. В клинике он беспрерывно хвастается. «Он станет таким большим, что будет весить четыре центнера; он вставил в руки стальные штанги и носит железный орден в два центнера весом; у него есть 50 негритянок; ему всегда будет 42 года; он женится на графине шестнадцати лет с состоянием в 600 миллионов, которой сам папа римский вручил розу добродетели. У него есть лошади, которые не едят овес, а также сто золотых замков с лебедями и китами, сделанными из материала, из которого делают пуленепробиваемые панцири; он сделал великое изобретение, построил кайзеру дворец за 100 миллионов, с кайзером он на ты, от великого герцога получил 124 ордена, каждому бедняку дарит по полмиллиона. Наряду с этим проявляются идеи преследования. Его пять раз хотели убить, каждую ночь высасывают из его зада два ковша крови, за это он отрубит головы сторожам, велит собакам их разорвать, он уже соорудил паровую гильотину».

Здесь все гораздо грубее и отчётливее: речь идёт о возрастании как таковом, о росте во всей его наготе, который можно даже соразмерить с четырьмя центнерами веса выросшего. Речь идёт о силе: он вставил в руки стальные штанги. Речь идёт о самом весомом и непреходящем отличии — железном ордене в два центнера весом, и у него достаточно сил его носить. Речь идёт о потенции и об остановке лет: для своих 50 негритянок он всегда останется сорокадвухлетним. Ему предназначена самая добродетельная и самая богатая юная невеста. Его лошадям овес не нужен. Белые лебеди в ста золотых замках — это скорее всего женщины, в любом случае они являют собой контраст нефитянкам. Киты ему нужны как самые большие из всех возможных созданий. Даже о своей неуязвимости он позаботился. Много говорится о металлах, в частности, в связи с китами, о пуленепробиваемых панцирях. Сто миллионов, которые в его распоряжении, стоит дворец для кайзера, из-за этих миллионов они на ты. Бедняков тоже миллионы, но, наверное, каждый из них считается за полчеловека, иначе почему бы дарить каждому по полмиллиона. В этом своём исключительном и выдающемся положении он, естественно, благодатный объект для преследования со стороны врагов. Одного-единственного покушения для такой замечательной личности недостаточно. Он вправе обезглавить и бросить собакам злодеев-сторожей, сосущих у него кровь (из зада, чтобы подчеркнуть их унизительную позицию). Но ещё стремительнее, чем старомодная свора собак, действует паровая гильотина, воздвигнутая им для массовой казни.

Его возбуждение растёт вместе с ростом цены, ростом числа называемых тысяч. Деньги в его голове обретают прежний массовый характер. Они возрастают скачкообразно, со всё большим ускорением; как только достигнут миллион, счёт идёт на миллионы. Значения слов переливаются одно в другое, они относятся к людям, как и к денежным единицам. Наиболее важное свойство массы — тяга к росту — сообщается деньгам. Величие руководит и управляет миллионами.

Приобретение и расточение здесь — также две стороны одного и того же жеста, скупка и раздаривание, как и всё остальное — лишь средства для его самораспространения. По контрасту с тенденцией возвышения это можно назвать тенденцией роста вширь. Для него нет разницы между покупкой и дарением; массой своих денег он покрывает предметы, пока они не исчезают в нём самом; массой денег и предметов он покрывает людей, пока они не оказываются ему подвластными.

В наивной, а потому особенно убедительной форме здесь проявляется традиционное свойство королей, хорошо известное из сказок, а также из исторических сообщений — щедрость. Об одном западноафриканском короле XIV века рассказывают, что во время паломничества в Мекку он купил весь город Каир, — поистине незабываемое деяние. Хвалиться приобретениями сегодня так же модно, как хвалиться расточительством. Сомнительные денежные короли нашего времени доказывают своё величие лишь размерами пожертвований на общественную пользу. Наш больной выбрасывает 100 миллионов на замок, и кайзер охотно принимает эту жертву. Его идеи величия весьма переменчивы, но нет впечатления, что, осуществляя их, он испытывает превращение. Он всегда остаётся собой, даже когда тянет на четыре центнера, женится на шестнадцатилетней целомудренной графине или общается на ты с кайзером. Наоборот, всё, что приходит извне, используется им для себя. Он — постоянный центр Вселенной, он покоряет её через собственное питание и возрастание, но никогда не превращается в неё или во что-то другое. Скачкообразный рост — это рост его питания; его разнообразие и изменчивость, разумеется, важны, ибо он хочет расти любым возможным способом, но всё равно это всего лишь разнообразие питания. Его пестрота вводит в заблуждение, но это не более, чем неразборчивость аппетита.

Такая переменчивость идей величия возможна потому, что ни за одну из них он особенно не держится. Лишь только она возникнет, как тут же исполняется. Ведь естественно менять цели по мере их достижения. Но как получается, что больной не чувствует сопротивления осуществлению своих идеям? Какая бы идея не зародилась в его уме, если она обещает власть, богатство и телесное расширение, то достаточно её выговорить — и желаемое уже достигнуто. Эта лёгкость, пожалуй, объяснима только тем, что он ощущает за собой массу. В любой из возможных масок масса всегда при нем — будь это 600 миллионов приданного, 100 золотых замков или 50 наложниц-негритянок. Даже когда он на кого-то сердит, например, на сторожей, под рукой стая собак, готовых кинуться и разорвать врага по его приказу. Если же он думает рубить головы, то сразу изобретает паровую гильотину, которая обеспечит массовое обезглавливание. Так что масса всегда за ним, а не против него, а если она в виде исключения и обращена против него, то это масса обезглавленных.

Из предыдущего случая мы помним, что все предприятия, особенно сельскохозяйственные, были готовы процветать под рукой больного. Любой род птицы ждёт лишь возможности начать приумножение ему во благо; если он ощутил желание облагодетельствовать больничную библиотеку, при нем немедленно обнаружатся тысячи томов. Для целей скупки и раздаривания у обоих имеются в распоряжении все мыслимые тысячи и миллионы.

Очень важно подчеркнуть этот позитивный настрой и благожелательную позицию массы у паралитика с идеями величия. Она никогда не выступит против него, она есть подлинное средство реализации его планов, и, что бы ему ни взбрело в голову, она все для него осуществит. Он не может пожелать слишком многого, ибо её рост так же безграничен, как его собственный. По отношению к нему она безгранично и безусловно лояльна, такой лояльности со стороны своих подданных не испытывал ни один властитель. Дальше мы увидим, что у параноика масса играет другую, враждебную роль. Идеи величия у параноиков реализуемы с гораздо большим трудом и демонстрируют тенденцию к ригидности. Когда враждебно настроенная масса одерживает верх, параноик ударяется в манию преследования.

Подводя краткий итог тому, что выяснилось из рассмотрения идей величия у паралитиков, можно сказать, что дело заключается в беспрерывном и неостановимом росте в двух отношениях. Во-первых, это рост самой персоны, которая становится физически больше и тяжелее и не может удовлетвориться каким-то пределом роста. При этом любая сила, которой человек может обладать как физическое существо, растёт вместе с ним. Во-вторых, это рост миллионов, которыми может считаться всё, что способно прирастать скачкообразно, как сама масса. Эти миллионы по воле великих протекают через их руки в любом направлении и подчиняются только им.

Величие, о котором мечтают люди, соединяет в себе ощущение индивидуального биологического роста с ощущением скачкообразного увеличения, характерного для массы. Масса при этом играет подчинённую роль, вид её не имеет значения, годен каждый из её эрзацев.

Содержание
Новые произведения
Популярные произведения