Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Элиас Канетти. Масса и власть. Часть VIII. Приказ

Приказ: бегство и жало

Приказ есть приказ! О нём редко и мало задумываются, пожалуй, именно потому, что он всегда выглядит окончательным и бесспорным. Он кажется вечным, таким же естественным, как и необходимым. К приказам привыкают с детства, из них состоит добрая часть того, что именуется воспитанием; ими пронизана вся взрослая жизнь, идёт ли речь о труде, войне или вере. Никто не задаётся вопросом, а что это, собственно, такое — приказ, действительно ли он так прост, как кажется, не оставляет ли он, несмотря на скорость и гладкость исполнения, глубокий, может быть, роковой след в человеке, который ему подчиняется.

Приказ старше, чем язык, иначе его не понимали бы собаки. Дрессировка животных заключается как раз в том, чтобы они, не зная языка, научились понимать, чего от них хочет человек. В коротких ясных приказах, которые в принципе ничем не отличаются от приказов, адресуемых людям, животным объявляется воля дрессировщика. Они её исполняют, соблюдая также запреты. Поэтому с полным основанием корни приказа можно искать в древности; по крайней мере ясно, что в каких-то формах он существует и вне человеческого общества.

Древнейшая форма воздействия приказа — бегство. «Бежать!» — диктует одному животному другое, более сильное и находящееся вне его. Бегство лишь по видимости спонтанно; у опасности есть облик, и, не узнав его, животное никогда не ударится в бегство. Приказ «бежать!» силён и прям как взгляд.

С самого начала сущность бегства предполагает различие видов существ, вступающих таким образом в отношение друг с другом. Одно из них объявляет, что намерено пожрать другое; отсюда смертная серьёзность бегства. «Приказ» приводит слабейшего в движение, неважно, разворачивается затем преследование или нет. Дело лишь в мощи угрозы голосом, взглядом или внушающим страх силуэтом.

Стало быть, приказ происходит от приказа бежать, в первоначальной форме отношение приказа возникало между двумя животными разной породы, одно из которых угрожало другому. Большое различие в силе этих двоих, тот факт, что одно, можно сказать, привыкло служить другому добычей, непоколебимость этого отношения, существовавшего как бы изначала, — все это вместе придало явлению характер абсолютности и необратимости. Бегство — единственная и последняя инстанция, к которой можно апеллировать против смертного приговора. Рык льва, вышедшего на охоту, — это действительно смертный приговор; это единственный звук его языка, понятный всем его жертвам, и, может быть, это понимание — единственное общее, что у них есть. Древнейший приказ — тот, что был отдан гораздо раньше, чем на Земле появился человек, — это смертный приговор, побуждавший жертву к бегству. Уместно задуматься об этом, когда речь пойдёт о приказах среди людей. Смертный приговор с его ужасающей безжалостностью просвечивает в каждом приказе. Система приказов у людей устроена так, что человек обычно избегает смерти, однако ужас перед ней и её угроза сохраняется постоянно; а существование и исполнение действительных смертных приговоров сохраняет страх перед каждым приказом, перед приказом вообще.

Забудем теперь на мгновение, что мы обнаружили в прошлом приказа, и взглянем на него непредвзято, как бы наблюдая его впервые. Первое, что привлекает внимание: приказ запускает действие. Вытянутый палец, указывающий направление, может действовать как приказ. Глаза, заметившие палец, поворачиваются в том же направлении. Кажется, будто вызвать действие в определённом направлении — это и есть цель, которую преследовал приказ. Направление особенно важно: не разрешено ни развернуться, ни свернуть в сторону.

Приказ также не допускает противоречия. Его нельзя обсуждать, разъяснять, ставить под сомнение. Он ясен и краток, потому что должен быть понят сразу. Промедление с восприятием воздействует на его силу. С каждым повторением — если он не исполняется сразу — приказ как бы теряет часть своей жизни, морщится и опадает как спущенный воздушный шар; в этом случае не надо пытаться его оживить. Ибо действие, запускаемое приказом, связано с мигом, когда он отдан. Оно может быть назначено на более поздний срок, но должно следовать однозначно, определено ли оно словом или знаком иной природы.

Действие, исполняемое по приказу, отличается от всех других действий. Оно воспринимается как нечто чуждое, оно вспоминается как нечто задевшее, царапнувшее. Что-то чуждое мне промелькнуло как странное дуновение. Возможно, в этом виноват автоматизм исполнения, требуемый приказом, но только для объяснения этого мало. Важнее тот факт, что приказ приходит извне. Наедине с самим собой человек не может подпасть под власть приказа. Он относится к тем элементам жизни, которые навязываются извне, а не вырабатываются в самом человеке. Даже когда вдруг возникают некие персоны, начинающие бомбардировать окружающих указаниями и приказаниями, основывая новую веру или обновляя старую, — даже тогда проступает облик чуждой, извне навязанной силы. Они ведь никогда не говорят от собственного имени. Чего они требуют от других, то им поручено. И сколько бы они ни врали, в этом одном пункте они всегда честны: они верят, что посланы.

Источник приказа — другое существо, а именно более сильное существо. Приказу подчиняются потому, что сопротивление безнадёжно: приказывает тот, кто всё равно победит. Власть приказа не допускает сомнений; стоит лишь раз пробудиться сомнению, ей придётся вновь утверждаться в борьбе. Как правило, обретя признание, она остаётся таковой надолго. Удивительно, как редко требуются новые доказательства, — достаточно старых. Победы продолжают жить в приказах, каждый исполненный приказ освежает старую победу.

На взгляд извне, власть отдающего приказания непрерывно прирастает. Любой, самый мелкий приказ хоть чуть-чуть к ней добавляет. Не только потому, что он побуждает действия, идущие на пользу власти: в готовности, с какой его исполняют, в пространстве, которое он пронизывает, в его рассекающей точности, — во всём этом есть нечто, гарантирующее власти безопасность и рост влияния. Власть посылает приказы как облака волшебных стрел; уязвленные ими жертвы сами несут себя властителю — стрелы зовут их, пленяют и ведут.

Но простота и единство приказа, на первый взгляд абсолютные и самоочевидные, при более близком наблюдении оказываются лишь видимостью. Приказ поддаётся разложению. Не разложив его на составные части, понять его нельзя.

Каждый приказ состоит из движителя и жала. Движитель побуждает к исполнению приказа, а именно к такому, которое следует из его содержания. Жало остаётся в том, кто исполнил приказ. Если приказы функционируют нормально, как от них ожидается, жала не видно. Оно спрятано, о нем не догадываются; если же оно проявится, то лишь в едва заметном нежелании подчиниться приказу.

Но жало глубоко погружается в человека, выполнившего приказ, и остаётся в нём, нимало не изменяясь. Среди душевных структур нет другой, столь постоянной. В жале сохраняется содержание приказа, его мощность, последствия, границы — все зафиксированное раз и навсегда в миг, когда приказ был отдан. Могут пройти годы и десятилетия, пока эта глубоко погружённая и сохранённая часть приказа, представляющая собой его уменьшенное, но точное отображение, вновь не появится на поверхности. Важно понять, что ни один приказ не теряется — никогда исполнение не исчерпывает его целиком, он сохраняется вечно.

Кого терзают приказами сильнее всего, так это детей. Удивительно, как они вообще не ломаются под гнетом приказов и умудряются пережить рвение воспитателей. То, что потом они воспроизводят то же самое и с не меньшей жестокостью по отношению к собственным детям, так же естественно, как кусать и говорить. Но что поражает, так это длительность сохранения в первозданном виде приказов, полученных в раннем детстве: стоит только явиться следующему поколению жертв, а они уже тут как тут. И ни один не изменился ни на йоту, как будто они отданы час назад, а не двадцать, тридцать или более лет назад, как на самом деле. Детская восприимчивость по отношению к приказам, верность им и упорство в их сохранении — это не заслуга индивидуума. Умственное развитие или особая одарённость здесь не играют роли.

Ни один, даже самый обыкновенный ребёнок не расстанется ни с одним из приказов, которыми его истязали. Скорее изменится внешний облик, по которому человек узнается другими, — наклон головы, изгиб рта, выражение взгляда, — чем образ приказа, жало которого сохранилось в нём, запечатлевшись в первозданном виде. В таком же виде оно и выталкивается наружу, но только при особых обстоятельствах: ситуация, при которой оно выходит, должна быть похожа на старую, то есть ту, в которой оно было воспринято, как две капли воды. Воссоздание таких ранних ситуаций, но с обратным результатом, иначе говоря, обращение этих ситуаций — величайший источник духовной энергии в человеческой жизни. Когда говорят о «тяге» к новому, ещё не достигнутому, за этим кроется не что иное, как стремление избавиться от когда-то воспринятого приказа.

Только выполненный приказ оставляет в том, кто ему подчинился, своё жало. Кто отклоняет приказы, тот не хранит их в себе. Свободный человек — тот, кто научился отклонять приказания, а не тот, кто лишь впоследствии от них освобождается. Но тот, кому требуется больше всего времени, чтобы освободиться, или кто вообще к этому не способен, тот — без сомнения — самый несвободный.

Ни один нормальный человек не воспримет как несвободу удовлетворение собственных влечений. Лишь когда они становятся чересчур сильны и удовлетворение их ведёт к опасным последствиям, возникает ощущение, что человек как бы управляется кем-то извне. Но каждый ощущает несвободу и протест, сталкиваясь с приказом, который приходит извне и требует исполнения: тут каждый чувствует гнет и каждый имеет право на обращение или бунт.

Одомашнивание приказа

Приказ к бегству, содержащий в себе угрозу смерти предполагает, что тот, кто его отдает, и тот, кто его воспринимает различаются по силам. Кто обращает другого в бегство, тот может его убить. Эта фундаментальная ситуация природы сложилась вследствие того, что многие виды животных питаются животными, а именно животными других видов, живут ими Поэтому большинство представителей этих других видов чувствует исходящую от них угрозу и, подчиняясь их приказу, — приказу чужака и врага — устремляется в бегство.

Но то, что мы обыкновенно именуем приказом, разыгрывается меж людьми: господин приказывает рабу, мать приказывает ребёнку. Приказ, каким мы его знаем, далеко ушёл от своего биологического прообраза. Он одомашнился. Он применяется как в общесоциальных, так и в интимных контекстах человеческой жизни, в государстве играет не меньшую роль, чем в семье. Он выглядит здесь совсем иначе, чем изображённый нами приказ к бегству. Господин кличет раба, раб является, хотя знает, что получит приказ. Мать зовёт ребёнка, и ребёнок не всегда убегает. Осыпанный приказами, в общем и целом он сохраняет доверчивость. Он всегда держится близко от матери и прибегает к ней. То же самое и с собакой: она рядом, готовая примчаться по свистку хозяина.

Как удалось одомашнить приказ? Как удалось обезвредить смертельную угрозу? Объяснение просто: в каждом из случаев практикуется нечто вроде подкупа. Хозяин даёт еду рабу или собаке, мать кормит ребёнка. Существо, состоящее в подчинении, привыкает получать пищу только из одних рук. Собака или раб получают пищу только из рук своего господина, никто другой не обязан их кормить, да, собственно, и не имеет права это делать. Отношение собственности состоит отчасти в том, что пища им приходит исключительно из рук хозяина. Ребёнок же вообще не в состоянии сам себя прокормить. С самого начала он не может обойтись без материнской груди.

Между предоставлением пищи и приказом сложилась очень тесная связь. Она наглядно проявляется в практике дрессировки животных. Сделав то, что от него требуется, животное получает сахар из рук дрессировщика. Одомашнивание приказа превратило приказ в обещание пищи. Вместо того, чтобы обращать в бегство, грозя смертью, человек обещает то, что больше всего требуется каждому живому существу, и строго держит обещание. Вместо того, чтобы служить пищей господину, вместо того, чтобы быть съеденным, тот, кому отдан приказ, сам получает пищу.

Такая сублимация биологического приказа к бегству вырабатывает в людях и животных своеобразную способность к добровольному рабству, существующую в массе степеней и разновидностей. Но она не изменяет полностью сущность приказа. Угроза по-прежнему живёт в каждом приказе. Она смягчена, но всё равно за невыполнение приказа предусмотрены санкции, они могут быть очень строгими; самая строгая та, которая самая древняя, — смерть.

Отдача и страх перед приказом

Приказ как стрела. Им выстреливают и попадают. Приказывающий целится, прежде чем выстрелить. Он хочет попасть приказом в кого-то определённого: стрела всегда точно направлена. Она торчит в ужаленном, который должен её вытащить и адресовать следующему, чтобы освободиться от принесённой ей угрозы. Фактически процесс передачи приказа развёртывается так, будто бы получивший приказ извлекает стрелу, натягивает собственный лук и выстреливает ей в следующего. Рана в его собственном теле заживает, хотя и оставляет шрам. У каждого шрама своя история — след именно этой, вполне определённой стрелы.

Но тот, кто ей выстрелил, то есть тот, кто отдал приказ, испытывает легкую отдачу. Речь идёт, собственно, о душевной отдаче, которую он испытывает, видя, что попал в цель. Здесь аналогия с физической стрелой уже не поможет. Но тем важнее всмотреться в след, который оставляет удачный выстрел в удачливом стрелке.

Удовлетворение от исполненного, то есть успешно отданного приказа заслоняет обычно всё остальное, что происходит со стрелком. В нём всегда налицо что-то вроде ощущения отдачи: то, что он делает, запечатлевается в нём самом, а не только в жертве. Множество отдач, скапливаясь, порождают страх. Это особого рода страх, возникающий из многократного повторения приказов, я называю его страхом перед приказом. Он почти отсутствует в том, кто лишь посылает приказы дальше, являясь передаточной инстанцией. Но он тем сильнее, чем ближе отдающий приказы к самому источнику приказов.

Нетрудно понять, как он возникает. Выстрел, убивший отдельное существо, не оставляет в стрелке ощущения опасности. Убитый ему не в силах повредить. Приказ же, который грозит смертью, но при этом не убивает, оставляет память об угрозе. Одни угрозы пусты, другие в самом деле действенны; именно последние никогда не забываются. Тот, кто бежал перед угрозой или поддался ей иначе, обязательно будет мстить. Он всегда мстил, как только наступал подходящий момент; тот, от кого исходила угроза, прекрасно это знает и все готов отдать, лишь бы сделать обращение невозможным.

Чувство опасности, заключающейся в том, что все, кому человек приказывал, грозя смертью, живы и помнят, опасности, в которой он вдруг окажется, если все, кому грозил, вдруг соединятся против него одного, — это глубоко запрятанное, смутное и неопределённое (ибо невозможно знать, когда память тех, кому грозил смертью, вдруг выплеснется в действие), это мучительное, непреходящее и ничем не вытесняемое чувство опасности я и называю страхом перед приказом.

Он сильней всего в тех, кто стоит на самом верху. В источнике приказов, то есть в том, кто отдает приказы «из себя самого», ни от кого другого их не получая, кто их, так сказать, сам производит, — в том концентрация такого страха выше всего. Он, этот страх, может долго оставаться связанным и скрытым. Он может возрастать в течение жизни владыки и выплеснуться наружу как мания цезарей.

Приказ многим

Нужно различать между приказом, адресованным одному отдельному существу, и приказом, адресованным многим.

Это разделение содержится уже в биологическом прообразе приказа. Некоторые животные существуют изолированно и воспринимают вражескую угрозу также в одиночку. Другие бродят стадами, и угрозу воспринимает всё стадо. В первом случае зверь бежит или прячется сам по себе. Во втором бежит все стадо. Животное, обычно живущее в стаде, будучи случайно застигнуто врагом в одиночестве, спасаясь, мчится к стаду. Одиночное бегство и массовое бегство различны по своей природе. Массовый страх бегущего стада — это древнейшее и, если можно так выразиться, знакомейшее из массовых состояний, вообще известных человеку.

Из этого состояния массового страха можно весьма правдоподобно объяснить, что такое жертва. Лев, преследующий стадо мчащихся в ужасе газелей, прекращает погоню, поймав одно из животных. Эта газель — его жертва в самом широком смысле слова. Она дарит покой своим товаркам. Как только лев получил, что хотел, и газели это заметили, страх исчезает, из состояния массового бегства стадо переходит в нормальное состояние: газели беззаботно щиплют траву, занимаясь каждая чем угодно. Если бы у газелей была религия, а лев был их богом, они могли бы, чтобы ублажить его алчность, добровольно выдавать ему одну из товарок. Как раз это и происходит у людей: из состояния массового страха возникают религиозные жертвы, на некоторое время усмиряющие бег и прожорливость опасной власти.

Масса в состоянии страха стремится быть тесно сплочённой. При острой угрозе ей кажется безопаснее, если каждый чувствует рядом другого. Её природа как массы обусловливается также и направлением бегства. Животное, которое выпрыгнет и помчится в собственном направлении, подвергается большей опасности. Но оно и чувствует опасность сильнее, потому что оно одно, оно в большем ужасе. Единое направление их совместного бегства можно назвать их «идеей»: их мощно гонит вперёд то же, что сплачивает. Они не в панике, пока не рассеялись, пока каждое мчится рядом с каждым, повторяя его движения. Это массовое бегство, совершающееся в параллельном движении ног, шей, голов, напоминает то, что у людей я назвал ритмической массой. Если звери окружены, картина меняется. Общее направление бегства исключено. Массовое бегство переходит в панику: все ищут спасения в одиночку, мешая друг другу. Круг стягивается. В начавшейся бойне каждый враг другому, ибо перекрывает путь к спасению.

Но вернёмся к приказам. Приказ одному, как было сказано, — не то, что приказ многим. Прежде чем обосновать этот тезис, обсудим важное исключение. Искусственное собрание многих — это армия. В армии различие видов приказа снимается, в чём и состоит её сущность. Адресуется ли приказ одному, некоторым или многим, он означает здесь абсолютно одно и то же. Армия существует именно в силу постоянства приказа и его равенства самому себе. Он приходит сверху, оставаясь строго направленным и изолированным. Поэтому армия не имеет права превращаться в массу.

В массе же приказ распространяется горизонтально от со-члена к сочлену. В начале он поражает сверху кого-то одного. Но поскольку его окружают равноценные другие, он мгновенно переправляет его дальше в их направлении. В страхе он прижимается к ним теснее. В один момент все заражены страхом. Кто-то срывается в бег, за ним другие, потом все. В силу мгновенного распространения одного и того же приказа они превращаются в массу и мчатся вместе.

Так как приказ распространяется мгновенно, он не образует жала. Для этого не хватает времени: то, что могло бы стать твёрдым элементом, сразу распадается. Приказ массе не оставляет жала. Угроза, которая побуждает массовое бегство, в этом же бегстве и растворяется.

Только изолированная ситуация приказа ведёт к формированию жала. Угроза, воплощаемая в приказе одному, не может раствориться вовсе. Кто выполнил приказ в одиночку, хранит в себе как жало, как твёрдый кристалл злопамятства, свой не нашедший выражения протест. Он от него избавится, лишь сам отдав такой же приказ. Его жало — это не что иное, как скрытое точное отображение приказа, который был получен, но не передан тут же дальше. Только выразив его, можно получить избавление.

Приказ многим, следовательно, имеет совершенно особый характер. Цель его — превратить многих в массу, и, поскольку это удаётся, он не будит страх. Призывы ораторов, указывающих путь, выполняют ту же функцию, их можно трактовать как приказ многим. С точки зрения мгновенно возникающей и стремящейся сохранить себя массы эти призывы нужны и необходимы. Искусство оратора состоит в том, чтобы превратить свои цели в лозунги, подав их так, чтобы способствовать возникновению и сохранению массы. Он создаёт массу и держит её в живых силой приказа. Если это совершилось, совсем не важно, чего он от неё потребует. Он может беспощадно грозить и оскорблять собрание одиночек, и они заплатят ему любовью, если таким способом он сплотит их в массу.

Ожидание приказа

Солдат на службе действует только по приказу. Что ему нравится, а что нет — не берётся в расчет: солдату в выборе отказано. Дилеммы перед ним не возникают: даже если он медлит, задумавшись, куда идти, выбирает не он. Активные проявления его жизни со всех сторон ограничены. Что делают другие солдаты, то же делает и он вместе с ними, а они как раз делают то, что приказано. Лишение возможности совершать поступки, которые другими людьми, как он считает, делаются свободно, заставляет его ревностно относиться к тому, что он должен делать.

Часовой на посту лучше всего выражает психическое строение солдата. Ему нельзя уйти, нельзя заснуть, нельзя двинуться с места; исключение составляют лишь некоторые чётко предписанные операции. Его задача состоит в сопротивлении любому позыву покинуть свой пост, в какой бы форме этот позыв ни проявился. Солдатский негативизм, как это можно назвать, есть становой хребет службы. Солдат подавляет в себе удовольствие, страх, беспокойство, то есть все текущие побуждения к деятельности, из которых складывается обычная человеческая жизнь. Лучше всего это выходит, когда он сам себе в них не признается.

Любое действие, которое он совершает, должно быть санкционировано приказом. Поскольку это вообще трудно — ничего не совершать, накапливается энергия ожидания. Жажда действия возрастает до немыслимых масштабов. Но поскольку действию должен предшествовать приказ, ожидание переориентируется на приказ: хороший солдат всегда сознательно находится в ожидании приказа. Это состояние всячески поддерживается и культивируется, что хорошо видно в позициях и формулах военного распорядка. Энергичность солдата обнаруживается в тот миг, как он вытягивается перед руководством для получения приказа. Формулы доклада выражают напряжённое ожидание и готовность исполнить ещё не отданный приказ.

Воспитание солдата начинается с того, что ему запрещают гораздо больше, чем всякому другому человеку. За малейшее нарушение грозит тяжёлый штраф. Область запретного, знакомая каждому с детства, у солдата разрастается до гигантских размеров. Вокруг него вырастают стена за стеной, они специально освещены и строятся намеренно у него на глазах. Их высота и крепость соответствуют их отчётливости. На них указывают постоянно, так что солдат не может сказать, что он не знал. В конце концов он начинает двигаться так, будто чувствует себя в их границах. Угловатое в солдате — это отклик его тела на твёрдость и гладкость стен; он обретает стереометрическую фигуру. Он — заключённый, который приспособился к стенам тюрьмы, доволен ими, заключённый, в котором протеста остаётся ровно столько, насколько его недоформировали стены. Если других заключённых обуревают мысли перелезть через стену, пробить её, солдат признает стены как новую натуру, как естественную среду, в которой живёт, частью которой является.

Лишь тот, кто нутром воспринял полноту запрета, кто научился день за днём в каждой обыденной мелочи различать и отклонять запретное, — только тот настоящий солдат. Ценность приказа для него вырастает неизмеримо. Приказ для него как вылазка из крепости, где сидишь слишком долго. Он как молния, перебрасывающая через стены запретного и убивающая только иногда. В пустыне запретов, простирающейся во все стороны, приказ является как спасение — стереометрическая фигура оживляется и приходит в движение.

Обучение солдата предполагает две формы восприятия приказов: в одиночку и вместе с другими. Строевые упражнения приучают к совместным движениям, одинаковым для всех. Здесь ценится своего рода отточенность, которая лучше достигается через взаимное подражание, чем в одиночку. Человек превращается в копию всех прочих; возникает равенство, которое при случае поможет трансформировать воинское подразделение в массу. Но в принципе здесь преследуется обратная цель: добиться, чтобы каждый солдат был равен другому и при этом не возникала масса.

Будучи подразделением, они действуют по приказу, который отдан им всем вместе. Но должна сохраниться возможность их разделить: отозвать одного, двоих, троих, половину — сколько нужно командирам. Совместные маршировки — это внешность, лишь делимая группа управляема. Нужно, чтобы приказ мог быть отдан любому числу солдат: одному, десяти, всему подразделению. Его действенность не зависит от того, скольким он адресован. Приказ тот же — всё равно, подчиняется ему один солдат или все вместе. Эта сама себе равная природа приказа крайне важна, ибо исключает воздействие массы.

Кто отдавал приказы в армии, умеет избегнуть массы как в себе, так и вне себя. Это потому, что он воспитан в ожидании приказа.

Ожидание приказа паломниками на Арафате

Наиболее важный момент паломничества в Мекку, его кульминация — вакуф, или стояние на Арафате, это последняя остановка на долгом пути к Аллаху, в нескольких часах от Мекки. Гигантская масса паломников — до шестисот, семисот тысяч человек — скапливается в окружённой голыми холмами речной долине, теснясь вокруг лежащей посередине «горы Милосердия». С вершины горы, где некогда стоял пророк, несутся пламенные слова проповедника.

Масса скандирует в ответ: «Лабеикка йа Рабби, лабеикка! Мы ждём твоих приказов, Господин, мы ждём твоих приказов!» Этот зов не умолкает весь день, переходя в неистовый вопль. Потом, будто в припадке массового ужаса — этот феномен получил название ифадха, или поток, — все устремляются прочь от Арафата в сторону местечка Моздалифа, где проводят ночь, а наутро, как одержимые, бегут дальше — к Мине. Это беспорядочное бегство, где все сталкиваются, падают, топчут друг друга, каждый раз стоит жизни нескольким паломникам. В Мине забивают и приносят в жертву огромное количество животных, мясо тут же поедают, оставляя за собой залитую кровью, усыпанную объедками и костями землю.

Стояние на Арафате — момент, когда ожидание приказа массами верующих достигает высшей интенсивности. Это ясно уже из формулы «Мы ждём твоих приказов, Господин, мы ждём твоих приказов!», тысячекратно произносимой устами толпы. Ислам, то есть преданность, приведён здесь к своему наименьшему общему знаменателю, когда люди не способны думать ни о чём, кроме как о приказах господина, и всеми силами вымаливают этот приказ. Массовому страху, который вдруг овладевает толпой и переходит в беспримерное массовое бегство, имеется убедительное объяснение. Здесь прорывается древняя природа приказа, который есть приказ к бегству, хотя сами верующие и не в состоянии понять, почему это так. Интенсивность их ожидания в массе до бесконечности усиливает действенность божественного приказа, пока, наконец, он не выливается в то, чем изначально является любой приказ — в приказ к бегству. Приказ Бога обращает людей в бегство. Продолжение бегства на следующий день после ночи, проведённой в Моздалифе, показывает, что мощь приказа ещё не исчерпана.

Согласно исламскому пониманию, смерть человека — результат прямого божественного приказа. Именно этой смерти паломники стараются избежать, переводя её на животных, которых забивают в Мине, конечном пункте бегства. Животные умирают здесь вместо людей — перенос, практикуемый многими религиями, вспомним хотя бы жертву Авраама. Так люди избегают кровавой расправы, уготованной им самим Богом. Они доказали свою преданность, обратившись в бегство по его приказу, но всё же не отдали крови; земля напоилась кровью массы убитых животных.

Не найти другого религиозного обычая, который бы демонстрировал подлинную природу приказа ярче, чем стояние на Арафате, викуф, и последующее бегство, ифадха. Сущность ислама, в котором вообще религиозная заповедь несёт в себе непосредственность приказа, а также ожидание приказа и приказ как таковой, проявляются здесь в чистейшем виде.

Жало приказа и дисциплина

Дисциплина составляет сущность армии. Но есть дисциплина явная и дисциплина тайная. Явная дисциплина — это дисциплина приказов; как было показано, строгое ограничение источника приказов ведёт к формированию крайне своеобразного существа, скорее стереометрической фигуры, чем существа, то есть солдата. Для него характерно постоянное существование в ожидании приказа. Оно кладет отпечаток на его облик и фигуру: солдат, который больше не ждёт приказа, — уже не солдат и форму носит только для вида. Строение солдата очевидно, оно на виду.

Но явная дисциплина ещё не все. Наряду с ней существует ещё одна — тайная, о которой не любят говорить и которая сама себя старается не демонстрировать. Некоторые душевно тупые типы не допускают её даже в мыслях. Однако у большинства солдат, особенно в наше время, она постоянно функционирует своим особенным скрытным образом. Это дисциплина поощрения.

Может вызвать недоумение, что на столь общеизвестную и понятную вещь, как поощрение, набрасывается покров тайны. Но поощрение — это всего лишь публичный термин для обозначения гораздо более глубокого феномена, который таинствен хотя бы потому, что лишь немногим ясно, как он работает. Поощрение — это слово, обозначающее скрытое действие жал приказов.

Ясно, что эти жала скапливаются именно в солдате в ужасающем количестве. Всё, что он делает, делает по приказу: ничего другого он не делает и не имеет права делать, таково требование явной дисциплины. Его собственные спонтанные побуждения подавлены. Он глотает приказ за приказом, и — нравится ему или нет — прекратить это он не может. Каждый исполненный приказ — а исполняются все приказы — оставляет в нём свое жало.

Их накопление — стремительно развивающийся процесс. Если это простой солдат, стоящий в самом низу военной пирамиды, у него нет никакой возможности извлечь эти жала, так как сам приказывать он не может. Он может только то, что ему велят. Он подчиняется и коснеет в подчинении.

Изменить это состояние, в чём-то даже насильственно, можно лишь путём поощрения, выдвижения в следующий чин. Как только он продвинулся, у него возникает возможность приказывать самому, и, начав приказывать, он начинает избавляться от части сидящих в нём жал. Он оказывается — хотя пока лишь частично — в ситуации обращения. Он может требовать того, что раньше требовали от него. Характер ситуации тот же самый, но его позиция в ней изменилась. Сидящие в нём жала теперь обнаруживаются как приказы. То, что ему приказывал его прямой начальник, теперь приказывает он сам. Это не значит, что освобождение от жал зависит теперь только от него самого, но он оказался в самой подходящей для этого ситуации: он должен приказывать. Положения те же самые, слова те же самые. Солдат стоит перед ним так же, как стоял он сам. Он произносит ту же формулу, что выслушивал сам, тем же тоном, так же энергично. Тождество ситуаций поражает, кажется, будто все устроено специально, чтобы помочь ему избавиться от жал. Стрелами, попавшими в него, он теперь жалит других.

Но хотя сидящие в нём жала наконец-то нашли себе применение, даже более того, они должны теперь применяться, он всё равно продолжает получать приказы сверху. Теперь идёт двойной процесс: избавляясь от старых жал, он накапливает новые. Конечно, теперь это переносится легче, ибо начавшееся продвижение даёт крылья — оправданную надежду на будущее избавление.

Подводя итог, можно сказать: открытая армейская дисциплина выражается в отдаче прямых приказаний, тайная дисциплина — в повторном применении сохранённых жал.

Приказ. Конь. Стрела

В истории монголов бросается в глаза могучая изначальная взаимосвязь между приказом, конем и стрелой. Именно в этом соединении — основа быстрого и внезапного взлёта их державы. Нужно проследить эту взаимосвязь, что мы и делаем.

Биологически, как известно, приказ происходит из приказа к бегству. Лошадь, как и другие родственные ей копытные, всю свою историю была настроена на такое бегство, это был, можно сказать, подлинный предмет её истории. Лошади паслись стадами, а стада привыкли к совместному бегству. Приказ исходил от опасных хищников, угрожавших их жизни. Массовое бегство случалось так часто, что стало чем-то вроде естественного свойства лошадей. Как только угроза исчезала или казалось, что исчезала, стадо впадало в прежнее беззаботное состояние, когда каждый сам по себе и делает, что хочет.

Человек, усиливший себя лошадью, приручив её, образовал с ней новое единство. Он обучился ряду новых функций, которые вполне можно истолковать как приказы. Они лишь в малой части состоят из звуков, в основном же из нажатий и подергиваний, передающих лошади волю всадника. Лошадь понимает волю всадника и исполняет её. Лошадь была так необходима и близка этим конным народам, что между ней и хозяином возникала совершенно личностная связь, своего рода интимное отношение господина и подданного, в других случаях невозможное.

Физическая дистанция, всегда имеющаяся между тем, кто приказывает, и тем, кто подчиняется, например между хозяином и его собакой, здесь снята. Тело всадника передаёт приказания телу лошади. Пространство приказа сведено к минимуму. Далёкое, чужое, угрожающее, что воплощает в себе изначальный характер приказа, исчезает. Приказ здесь особенным образом одомашнен, в историю отношений живых существ входит новое действующее лицо: верховая лошадь-слуга, на котором сидят, слуга, выносящий физическую тяжесть господина и покорный каждому движению его тела.

Как это специфическое отношение всадника к лошади влияет на получаемые всадником приказы? Сразу установим, что всадник может передавать полученные им сверху приказы своей лошади. Он добирается до назначенной ему цели не потому, что бежит сам, он указывает цель лошади. Поскольку это происходит мгновенно, приказ не оставляет в нём жала. Он его избегает, передав приказ лошади. От несвободы, которую нес приказ, он избавился, даже не успев её толком почувствовать. Чем скорее он исполняет приказ, прыгает в седло и скачет, тем меньше жала в нём остаётся. Подлинное искусство этих всадников, если говорить об их военных навыках, состояло в том, что они сумели выдрессировать огромную массу исполнителей, которым не колеблясь передавали получаемые сверху приказы.

Военная организация монголов поражала особенно строгой дисциплиной. Народам, которые подверглись их нападению и вынуждены были покориться, а потому имели возможность наблюдать их вблизи, эта дисциплина казалась самым удивительным, с чем они когда-либо сталкивались. Для персов, арабов или китайцев, русских, венгров или францисканских монахов, посетивших монголов в качестве папских послов, — для всех было непостижимым столь безусловное послушание. Эту дисциплину монголы, или татары, как их в основном называли, выносили легко, ибо частью их народа, на которую ложился главный груз, были лошади.

Монгольские дети уже в возрасте двух-трех лет обучались ездить верхом. Уже говорилось, как рано ребёнок в ходе воспитания оказывается нашпигованным жалами приказов. В совсем раннем возрасте находящаяся рядом мать, потом — из несколько большего отдаления — отец, потом те, кому по должности доверено воспитание, да и вообще каждый взрослый и каждый старший никогда не в состоянии удовлетворить свою страсть к указаниям, приказам и запретам, адресованным ребёнку. С самых нежных лет в нём копятся и копятся жала, которыми и объясняются все причуды и неврозы его последующей жизни. Он вынужден искать тех, на кого можно будет перебросить свои жала. Вся жизнь, таким образом, становится одним бесконечным поиском избавления или освобождения от жал. И он не знает, почему совершает тот или иной необъяснимый поступок, почему вступает в ту или иную вроде бы бессмысленную связь.

Монгольский или киргизский ребёнок, который уже в самом раннем возрасте садился верхом, обретал по сравнению с детьми оседлых и более высоких культур особенного рода свободу. Понимая в лошадях, он передавал им всё, что ему приказывают. Уже в раннем возрасте он освобождался от жал, которые — хоть и в меньшем объёме — всё же получал в ходе своего воспитания. Лошадь выполняла желания ребёнка раньше, чем их выполнял любой человек. Это послушание входило в привычку и жизнь текла легко, но потом от покоренных народов он ждал того же самого абсолютного физического подчинения.

К этому отношению с лошадью, столь важному для понимания природы человеческих приказов, добавляется второе по значению для монголов — отношение к стреле. Стрела — это прямой оттиск изначального, не одомашненного приказа.

Стрела враждебна, она убивает. Она перекрывает по прямой большое пространство. От неё надо уклоняться. Если это не удаётся, она вонзается и торчит в человеке. Её можно вытащить, но даже если застрявшее в теле острие не обломилось, всё равно остаётся рана. (В «Тайной истории монголов» много рассказов о причинённых стрелами ранах.) Число выпускаемых стрел не ограничивается, стрелы — главное оружие монголов. Они убивают на расстоянии, они убивают и в движении, посланные с лошади.

Было замечено, что приказ по своему биологическому происхождению связан со смертным приговором. Кто не бежит, тот настигнут. Настигнутый — разорван.

Приказ у монголов в ещё большей степени носит характер смертного приговора. Они убивают людей как животных. Убийство — их третья натура, как езда верхом — вторая. Они убивают людей так же, как животных на гончей охоте. Если они не воюют, то охотятся; охоты — это их маневры. Они, наверное, удивлялись, натыкаясь в завоевательных походах на буддистов и христиан, проповедующих исключительную ценность любой жизни.

Большего контраста невозможно придумать: мастера голого приказа, инстинктивно воплотившие его в себе, сталкиваются с теми, кто своей верой хочет их ослабить или изменить, чтобы они, утратив смертоносность, стали человечными.

Религиозные оскопления. Скопцы

О некоторых религиозных культах, практикуемых с особой интенсивностью, сообщается, что в них распространена практика оскопления. В древности этим были известны служители Великой Матери Кибелы. Тысячи людей в припадке неистовства кастрировали себя в честь богини. Десять тысяч таких служителей жили в Комане на Понте, где находилось знаменитое святилище Кибелы, Не только мужчины таким образом посвящали себя богине. Женщины, стремясь выразить своё преклонение, отрезали себе груди и вливались в её свиту. Лукиан в книге «О сирийской богине» описывает, как верующие на своих собраниях впадают в неистовство, и тот, до кого дошла очередь, кастрирует себя на глазах у всех. Это жертва, приносимая богине, чтобы доказать ей раз и навсегда, что она одна отрада в жизни и не может быть иной любви, кроме как к ней.

То же можно встретить в сообщениях о русской секте скопцов, «белых голубей», основатель которой Селиванов имел большой успех во времена Екатерины II. Под его влиянием мужчины кастрировали себя сотнями, если не тысячами, а женщины во имя веры отрезали себе груди. Вряд ли можно предположить, что между этими верованиями имеется историческая преемственность. Эта последняя секта вышла из лона русского христианства примерно через 1500 лет после того, как пришли к концу безумства жрецов фригийско-сирийской богини.

Скопцов отличает сосредоточение на очень небольшом числе заповедей и запретов, а также объединение в узкие группки, где каждый знает другого. Их дисциплина носит также концентрированный характер, сводясь к признанию и почитанию собственного Христа, живущего среди них. Книги и чтение, на их взгляд, отвлекают внимание. В Библии совсем немного мест, которые для них что-нибудь значат.

В жизни они тесно сожительствуют, охраняя свой мир священными клятвами. Совершенно исключительную роль у них играет тайна. Их культовая жизнь, скрытая и отрезанная от внешнего мира, протекает в основном ночью. В центре её — и это тайна, хранимая как зеница ока, — кастрация, на их языке обеление.

Посредством этой операции они становятся чистыми и белоснежными и превращаются в ангелов. Теперь они живут как на небесах. Они обращаются друг с другом с церемонным почтением, с поклонами и восхвалениями, как это, по их мнению, делают ангелы на небесах. Увечье, которое они себе наносят, — результат выполнения строгого приказа. Это приказ сверху, выводимый из слов Христа в Евангелиях и слов Бога в книге Исайи.

Они воспринимают этот приказ безусловно и в той же безусловности должны передать его дальше. К ним прямо применимо учение о жале. Приказ здесь исполняется на себе тем, кому он отдан. Чем бы человек ни занимался, что бы ни делал, подлинное и настоящее, что ему надлежит совершить, — это кастрировать самого себя.

Чтобы внести полную ясность, надо исследовать ряд приказов особого рода. Поскольку речь идёт о приказах, осуществляющихся в сфере строгой дисциплины, можно сравнить их с военными приказами. Солдат тоже воспитан так, чтобы подвергать себя опасности. Вся муштра служит тому, чтобы суметь в конце концов противостоять приказу врага, грозящему смертью. Стремление убить врага не важнее, чем умение выстоять, без последнего не было бы первого.

Солдат, как и скопец, приносит себя в жертву. Оба надеются выжить, но оба готовы к ранам, боли, крови и молчанию. Через бой солдат надеется стать победителем. Скопец через кастрацию становится ангелом и обретает право на небо, где, собственно, уже и находится.

Здесь, однако, речь идёт о тайном приказе в рамках этой дисциплины; ситуацию можно сравнить с той, когда солдат, обязанный подчиняться военным приказам, в одиночку, по секрету от других должен выполнить тайный приказ. Для этого он должен переодеться, чтобы его не опознали по военной форме. Форма скопца, делающая его узнаваемым как такового, — это его кастрация, которая по самой природе дела должна держаться в тайне, он не имеет права в этом открыться.

Можно также сравнить скопца с членом ужасной секты ассасинов, которому руководитель поручает совершить убийство, но так, чтобы о поручении не знала ни единая живая душа. Если убийство удастся, никто никогда не должен узнать, как оно совершено. Может случится, что жертва падет, а убийца будет схвачен, но и тогда правда о том, как это происходило, никогда не выйдет на свет. Приказ здесь близок смертному приговору и своему биологическому прообразу. Посланец отправлен на верную смерть, но об этом умалчивается. Ибо смерть, на которую он себя добровольно обрекает, служит для того, чтобы расправиться с другим, — с названной жертвой. Приказ расширяется в двойной смертный приговор: один остаётся непроизнесённым, хотя и принят в расчёт, другой исполняется сознательно и целенаправленно. Жало, которое подчинённый уносит в себе, оказывается использованным до того, как он умрет.

У монголов есть очень наглядное выражение для убийства, совершаемого в миг перед собственной смертью. Герои «Тайной истории» говорят о враге, которого они убьют в свой последний миг: «Я заберу его с собой вместо подушки». Но, хотя сравнением с ассасинами мы приблизились к пониманию ситуации скопца, мы ещё не описали её в точности. Ибо скопец должен расправиться с собой и себя заставить молчать. Принятый приказ он может исполнить только на себе и, только исполнив его, становится счастливым со-членом своей тайной армии.

Здесь не должен вводить в заблуждение тот факт, что в действительности кастрацию чаще всего осуществляют другие. Смысл в том, что он сам даётся им в руки. Когда он объявил о том, что готов к кастрации, не важно уже, как это происходит. В любом случае позже он передаст её дальше; жало в нём того же самого рода, поскольку приказ воспринят им извне.

Даже если предположить, что был некто первый, кто подверг себя этой операции, всё равно он действовал якобы по приказу с небес. В наличии такого приказа он твёрдо убеждён. Места в Библии, служащие ему для обращения других, сначала обратили его самого; то, что он усвоил, передаётся им дальше.

Жало здесь имеет видимую форму шрама на теле. Оно не такое скрытое, как обычные жала. Но всё равно оно держится в тайне от всех, кто не принадлежит к секте.

Негативизм и шизофрения

Отклонять приказания можно, либо не слушая их, либо не выполняя. Жало возникает — подчеркнём это ещё и ещё раз — только в случае выполнения приказа. Только само действие, совершаемое под давлением извне, способствует образованию жала. Приказ, доведённый до исполнения, с точностью отпечатывается в исполнителе: тем, как энергично он отдан, его конкретной формой, выраженной в нём превосходящей силой и его содержанием определяется, следовательно, сколь глубоко и сколь жёстко он запечатлевается. Он сохраняется как нечто изолированное; в результате каждый неизбежно скапливает в себе массу жал, которые так же изолированы, как изолированы были сами приказы. Удивительно, как крепко они сидят в человеке, глубоко погрузившись и не поддаваясь извлечению. Может настать момент, когда несколько жал занимают такое место, что всё, кроме них, теряет смысл и перестаёт восприниматься.

Тогда сопротивление новым приказам становится для человека вопросом жизни. Он старается их не слышать и не воспринимать. Если не слышать нельзя, он их не понимает. Если нельзя не понять, он их вызывающим образом не выполняет, делая противоположное тому, что приказано. Ему говорят сделать шаг вперёд, он делает шаг назад. Говорят — назад, он шагает вперёд. Нельзя сказать, что он не исполняет приказа потому, что внутренне свободен. Он демонстрирует бессильную лунатическую реакцию, но она всё же обусловлена содержанием приказа. В психиатрии это именуется негативизмом, он наглядно проявляется в случаях шизофрении.

У шизофреников бросается в глаза отсутствие контактности. Они гораздо изолированнее, чем прочие люди. Такое впечатление, будто они закупорены в самих себе, не связаны с другими, ничего не воспринимают и не понимают. В своём упорстве они сродни каменным скульптурам: нет позиции, в которой они не могли бы вдруг окаменеть. Но в другой период болезни те же самые люди вдруг резко меняют своё поведение. Их внушаемость достигает фантастических масштабов. Все исполняется с такой полнотой и стремительностью, что кажется, в них вселился другой человек. На них будто находят припадки сервильности, услужливости, доходящей до раболепства. Каменные статуи превращаются в одержимых службой рабов, выполняющих команды с рвением, доходящим до абсурда.

Противоречие между этими двумя позициями столь велико, что кажется непостижимым, как это может уживаться в одном человеке. Но если отвлечься от того, как это отражается в них самих, если поглядеть на дело совершенно внешним образом, то нельзя отрицать, что оба положения присущи и жизни «нормальных» людей. Только здесь они служат определённой цели и не выглядят столь утрированно.

Солдат, который не реагирует на внешние импульсы, который окаменел на посту и не может его покинуть, которого ничем не заставишь делать то, что в другое время он делал постоянно и с удовольствием, то есть настоящий опытный солдат при исполнении своих обязанностей находится в искусственно вызванном состоянии негативизма. Конечно, при определённом условии, а именно в случае приказа руководства, он приходит в действие, но только при одном этом условии. Именно благодаря реакции на определённые приказы он и введён в состояние негативизма. Это манипулируемый негативизм, и в силах руководства перевести его в полярно противоположное состояние. Если солдату будет приказано, он продемонстрирует те же рвение и услужливость, что и шизофреник в его противофазе.

Но нужно добавить, что солдат отлично знает, почему он ведёт себя именно так. Он подчиняется под страхом смерти. Как он постепенно привыкает к этому состоянию и начинает ему внутренне соответствовать, показано в предыдущей главе. Здесь мы хотим подчеркнуть несомненное внешнее сходство между солдатом при исполнении и шизофреником.

Но здесь просится и совсем другая мысль, которая кажется не менее важной. Шизофреник в состоянии крайней суггестии ведёт себя как представитель массы. Он точно так же внушаем, точно так же реагирует на любое побуждение. Сходства обычно не замечают, потому что он пребывает в этом состоянии в одиночестве. Поскольку массы нет, никому не приходит в голову предположить, что внутренне он ощущает себя в массе, что он — вырванный кусок массы. Это можно понять, только обратившись к тому, как видят себя сами больные. Одна женщина говорила, что «все люди находятся внутри её тела». Другая слышала «разговоры комаров». Некий мужчина слышал «729 тысяч девушек», другой — «шепот всего человечества». В представлениях шизофреников присутствуют — в превращённых формах — все существующие виды массы; с них можно было бы даже начать исследование массы. Собирание и изучение массовых представлений шизофреников должно стать предметом особого труда. Путём классификации можно показать, сколь исчерпывающий характер они имеют.

Может возникнуть вопрос, почему оба состояния, о которых здесь говорится, необходимы для шизофреника. Для ответа надо вспомнить, что происходит с индивидуумом, ставшим членом массы. Выше мы показали, как происходит освобождение от груза дистанции, названное разрядкой. Надо добавить, что часть этого груза составляют скопившиеся в человеке жала приказов. В массе же все равны, никто никому не приказывает или, лучше сказать, каждый приказывает каждому. Не только не возникают новые жала, даже от старых люди на время избавляются. Человек словно выскакивает из дому, забыв их в подвале, где они и остаются лежать. Это выскакивание из всего, что составляет прочные границы, связи, обязательства, и является причиной эйфории, овладевающей человеком в массе. Нигде он не чувствует себя свободнее, и если он отчаянно стремится остаться в массе как можно дольше, то потому, что знает, что ему предстоит. Возвратившись в себя, в свой «дом», он обнаружит там все то же, что оставил: тягости, обязанности, жала.

Шизофреник, перегруженный жалами настолько, что иногда закостеневает в них, кактус муки и беспомощности, впадает в иллюзию противоположного, массового состояния. Пока он в нём остаётся, жала не ощутимы. Ему кажется, что он выскочил из себя, и хотя состояние это сомнительно и ненадёжно, по крайней мере временно он освобождается от терзающих жал: ему кажется, он снова вместе с другими. Ценность такого облегчения, конечно, иллюзорна. Как раз там, где он начинает освобождаться, его встречают новые, ещё более жёсткие обязанности. То, чем мы здесь занимаемся, это не полное объяснение шизофрении. Но этого достаточно, чтобы быть уверенным в одном: больше, чем кому-либо другому, масса необходима утыканному жалами, удушаемому ими шизофренику. Он не обнаруживает массы вокруг себя и растворяется в ней в себе.

Обращение

«Ибо пища, какую ест человек в этом мире, ест его в другом мире». Эта странная и загадочная фраза записана в «Сатапатха Брахмана», древнем индуистском жертвенном трактате. Но ещё более загадочна рассказанная там же история о путешествии ясновидца Бригу в потусторонний мир.

Святой Бригу — сын бога Варуны, овладел знаниями брахманов и занесся, вообразив себя выше своего божественного отца. Последний решил показать ему, как мало он знает, и посоветовал обойти одну за другой все четыре стороны света. Он должен был внимательно наблюдать и по возвращении рассказать отцу об увиденном.

«Сначала на Востоке видел Бригу людей, которые отрубали у других людей части тела и раздавали их друг другу, говоря при этом: Это — твое, а это — моё «Увидев такое, Бригу огорчился, и люди, разрубавшие других на куски, объяснили ему, что те в другом мире делали с ними то же самое, и им не остаётся ничего другого, как поступать с ними соответственно.

Потом Бригу направил стопы на Юг и увидел людей, отрезавших у других части тела и раздававших со словами Это тебе, а это мне «На свой вопрос Бригу получил тот же ответ: те, кого режут, в другом мире делали то же самое с теми, кто режет. Потом на Западе Бригу встретил людей, молча поедающих других людей, причём поедаемые тоже молчали. Так, якобы, последние поступали с первыми в другом мире. На Севере же он встретил людей, которые громко крича, поедали других людей, которые тоже при этом громко кричали, и узнал, что так же поступали последние с первыми в другом мире».

Возвратившись, Бригу предстал перед своим отцом Варуной, чтобы как ученик рассказать урок. Но Бригу сказал: «О чём мне повествовать? Не о чем». Он видел слишком страшные вещи и ничего из них не вывел. Но Варуна знал, что увидел Бригу и объяснил ему: «Люди на Востоке, отсекавшие другим члены, это деревья. Люди на Юге, отрезавшие части других людей, это скот. Люди на Западе, молча евшие молчащих людей, это травы. Люди на Севере, крича поедающие кричащих людей, это воды».

Для каждого из этих случаев он знал противоядие. Он сказал сыну, какие жертвы нужно приносить, чтобы избежать последствий своих поступков в потустороннем мире.

В другом жертвенном трактате «Джаминья Брахмана» та же история Бригу рассказана несколько иначе. Он путешествует не по всем сторонам света, а из одного мира в другой. Вместо четырёх образов, с которыми мы ознакомились, — только три. Сначала Бригу видит деревья, которые в потустороннем мире приняли человеческий облик, режут людей на куски и съедают. Затем он видит человека, пожирающего другого — кричащего человека. Ему разъясняется: «Скот, который в нашем мире был забит и съеден, в том мире принял человеческий облик и делает с людьми то же, что они делали с ним». И наконец, он видит человека, поедающего другого, который молчит. Рис и ячмень приняли человеческий облик и мстят тем же, что испытали сами.

Здесь тоже приведены соответствующие жертвы. Кто их правильно осуществит, избежит судьбы быть съеденным в потустороннем мире деревьями, скотом, ячменем и рисом. Но нас здесь интересуют не средства, помогающие избежать этой печальной доли. Важны скорее народные верования, спрятанные под священными текстами. Что человек делает здесь, то же с ним будет сделано там. Нет каких-то специальных служителей справедливости, поставленных осуществить наказание. Каждый сам карает своего врага. Речь идёт не о каких-то особенных поступках, а о том, что человек съел. «Точно так же, как в этом мире люди едят и съедают животных, таким же образом в том мире животные едят и съедают людей».

Эта фраза из другой книги брахманов, подобной той, что процитирована в начале, находит любопытное подтверждение в книге законов Ману. Там разъясняется, что есть мясо животных не грех, ибо это свойственно всем тварям. Однако тому, кто воздерживается от мяса, обещано особое вознаграждение. Смысл санскритского слова marnsa, обозначающего мясо, раскрывается путём разложения на слоги: «mam» значит «меня», «sa» значит «он»; «marnsa», следовательно, обозначает «меня-он» — «меня» на том свете будет есть «он», чьё мясо я съел на этом. В этом, объясняют мудрые, состоит «мясность мяса». В этом особая природа мяса, подлинный смысл слова «мясо».

Обращение схвачено здесь в самой краткой из возможных формул и воплощено в образе мяса. Его ем я, меня — он. Вторая часть — следствие того, что я совершил, — это и есть слово, обозначающее мясо. Животное, съеденное человеком, помнит, кто его съел. Смерть животного не прекращает его существования. Душа его живёт и в потустороннем мире превращается в человека, который терпеливо ожидает смерти того, кто его пожрал. Как только он умирает и прибывает в другой мир, изначальная ситуация оборачивается своей противоположностью. Жертва находит своего губителя, хватает, разрезает на куски и съедает.

Здесь прямо налицо связь с нашим пониманием приказа и оставляемого им жала. Но все доведено до такого предела, так конкретизировано, что сначала в страхе отшатываешься. Обращение происходит не в этой жизни, а в той. Здесь не приказ, грозящий смертью, а потому вынуждающий действовать, а самая настоящая смерть, причём в её крайней форме с пожиранием убитого. По нашему воззрению, которое не берёт уже всерьёз возможность потустороннего существования, жало, оставляемое угрозой смерти, держится до тех пор, пока жива жертва. Удастся ли ей обращение — это вопрос, она будет к нему стремиться. Во всяком случае, человеком управляют сидящие в нём жала, его внутренний облик определяется извне, они — его судьба, независимо от того, сумеет ли он от них освободиться. Согласно индуистскому воззрению, для которого существование потустороннего мира несомненно, жало как твёрдая сердцевина души сохраняется после смерти, и обращение происходит в любом случае — оно становится смыслом потустороннего существования. В том мире человек делает то, что с ним было сделано в этом, и он делает это сам.

То, что смена образа одного из участников не препятствует обращению, здесь особенно важно. Человека хватает и режет на куски не съеденное им животное, а человек с душой животного. Налицо полное изменение внешности, но жало остаётся тем же самым. Ужасные картины, виденные Бригу в его странствиях, свидетельствуют о том, что жало есть основная структура души, можно даже сказать, что она целиком состоит из жала. Подлинная сущность жала, о которой так много говорилось в этом исследовании, его абсолютная неизменяемость и требуемая им полнота обращения отпечатались в представлении индусов о съеденном, которому предстоит съесть того, кто его съел.

Избавление от жала

Жало возникает во время исполнения приказа. Оно отделяется от него и впечатывается в исполнителя как точное отображение приказа. Оно мало, глубоко спрятано и скрыто от сознания; его главное свойство, о котором много говорено, — это его абсолютная неизменяемость. Оно изолировано от остального состава человека как нечто чуждое его плоти. Сколь бы глубоко оно ни погрузилось, как бы ни было замкнуто на себя самого, оно всегда в тягость владельцу. Оно странным образом застревает в нём как в ловушке.

Оно само рвется наружу, но не может выйти. От него невозможно как-либо избавиться. Сила, потребная для освобождения, должна быть равной той, с какой оно было воспринято, то есть, будучи редуцированным приказом, оно должно превратиться в полный приказ. Для этого требуется обращение первоначальной ситуации, её неизбежное точное воспроизведение. Кажется, будто жало имеет собственную память, и эта память настроена на особый импульс, будто оно способно ждать месяцы, годы, десятилетия, пока не возникнет та же ситуация, которую оно мгновенно опознает. Внезапно всё стало так же, как раньше, только роли полностью сменились. Оно мгновенно рассчитывает возможность и мчится к своей жертве. Обращение произошло.

Такой случай, который можно назвать чистым, — не единственный из возможных. Приказ может повторяться часто, исходя из одного источника и адресуясь к одной и той же жертве, образуя множество одинаковых жал. Идентичные жала не остаются изолированными, соединяясь друг с другом. Новая структура растёт на глазах, тот, в ком она сидит, не может её не заметить. Она слишком крупна и докучлива, целиком, так сказать, торчит над водой.

Но один и тот же приказ может, повторяясь, приходить из разных источников. Если это происходит часто и с неумолимой последовательностью, жало утрачивает ясность своего образа и превращается — иначе это не назовешь — в опасного для жизни монстра. Оно обретает чудовищные пропорции и целиком заполняет своего хозяина, который вынужден таскать его с собой, не имея возможности забыть о нем ни на мгновение и стараясь избавиться от него при любой возможности. Бесчисленные ситуации напоминают ему первоначальную, кажутся подходящими для обращения. Но это не так, повторения и скрещения замутили образ, ключ от первоначальной ситуации пропал. Одно воспоминание накладывается на другое, как одно жало на другое. Этот груз не сбросить по частям. Как ни пытайся, все остаётся как прежде, в одиночку от этого груза уже не освободиться, Главное здесь — в одиночку. Ибо есть способ освобождения от любых, даже самых чудовищных жал — это освобождение в массе. О массе обращения говорилось уже неоднократно. Но прояснить её сущность было невозможно, пока мы не разобрали природу приказа.

Масса обращения формируется из многих индивидуумов для их совместного освобождения от жал, когда нет надежды справиться в одиночку. Множество людей сплачивается против группы тех, кого они считают источником приказов, отягчающих их жизнь. Если это солдаты, то любой офицер становится на место того, кто действительно отдавал им приказания. Если это рабочие, то любой предприниматель замещает того, на кого они на самом деле работали. Классы и касты в этот миг действительно существуют, они функционируют так, будто в самом деле состоят из равных. Поднявшиеся низшие классы сливаются в одну всеохватную массу, высшие, оказавшиеся под угрозой, окружённые превосходящим числом врагов, образуют ряд испуганных, готовых к бегству стай.

Тот, кто входит в массу, теперь видит перед собой в один миг сразу множество источников-целей, способных воспринять любое, самое сложное и уродливое жало. Подвергшиеся нападению стоят перед ним поодиночке или тесно прижавшись друг к другу и, кажется, отлично понимают, почему им так страшно. Может быть, не от них исходил тот или иной конкретный приказ, но отвечать будут они и по всей строгости. Обращение, которое направляется здесь на многих сразу, способно разрешить от самого страшного жала.

Крайний случай такого рода, когда целью становится фигура высшей власти, например король, ясно демонстрирует природу массового видения. Король — последний источник всех приказов, чиновники и вельможи вокруг него — их передатчики и проводники. Долгие годы одиночек, из которых состоит восставшая масса, угрозами и запретами держали в отдалении и в послушании. Теперь, как бы хлынув вспять, они уничтожают дистанцию: врываются в запретный для них раньше дворец. Всё, что раньше было недоступно, — комнаты, мебель, придворные — теперь вот оно, рядом. Бегство, в которое раньше их бросал королевский приказ, теперь обращается в интимное сближение. Если они из страха ограничатся этим сближением, на том дело и завершается, но ненадолго. Общий процесс освобождения от жал, раз начавшись, развивается неумолимо. Вспомнить только, как много усилий прилагалось, чтобы держать людей в послушании, и сколько жал скопилось в них за долгие годы!

Для подданных настоящей угрозой, неотвратимо висевшей над их головами, была угроза смерти. Время от времени проводимые казни служили её обновлению и демонстрировали её полную серьёзность. Теперь она единственно возможным образом повернулась против собственного истока: король, который приказывал рубить головы, сам обезглавлен. Теперь высшее, самое всеохватное жало, как бы содержащее в себе всё прочие, выдернуто из тех, кто обречён был носить его в себе вместе с другими.

Далеко не всегда смысл обращения проявляется так ясно, далеко не всегда оно с такой полнотой добирается до собственной кульминации. Если восстание терпит поражение, и участникам так и не удаётся действительно избавиться от собственных жал, они всё равно сохранят память о времени, когда были массой. Тогда они, по крайней мере, не чувствовали своих жал, о чём будут долго вспоминать с ностальгическим чувством.

Приказ и казнь. Удовлетворённый палач

Один случай в этом исследовании выпущен намеренно. Приказ объяснён как угроза смерти, сказано, что он происходит от приказа к бегству. Одомашненный приказ, как мы видели, соединяет угрозу с вознаграждением: корм подкрепляет эффект угрозы, ничего не меняя в её характере. Угроза никогда не забывается. Она постоянно сохраняется в своём первоначальном виде, пока не удаётся избавиться от неё, переложив на другого.

Но приказ может также быть поручением убить и в этом случае ведёт к казни. Здесь угроза реализуется на самом деле. Но действие распределяется между двоими участниками: один получает приказ, другой оказывается казненным.

Палач, так же как и любой другой, кто получает приказ, стоит под угрозой смерти. Но он освобождается от этой угрозы, убивая сам. Он сразу же передаёт дальше то, что могло бы случиться с ним, предупреждая тем самым санкции, которые могли бы его коснуться. Ему говорят: ты должен убить, и он убивает. Он не в состоянии противостоять такому приказу — приказ отдан тем, чью превосходящую силу он признает. Это должно произойти очень быстро, обычно происходит сразу. Для образования жала нет времени.

Но если бы даже время нашлось, для образования жала нет основания. Ибо палач передаёт дальше ровно то, что воспринимает. Ему нечего бояться, в нём не остаётся ничего. В этом случае, и только в этом, счёт приказа сходится без сучка, без задоринки. Его глубочайшая природа и действие, им побуждённое, совершенно идентичны. Исполнимость приказа предусмотрена, ничто не может воспрепятствовать исполнению, маловероятно, чтобы жертва сумела избежать наказания. Все эти обстоятельства ясны палачу изначально. Поэтому он принимает приказ спокойно, он ему доверяет. Он знает, что исполнение приказа ничуть на него не действует. Приказ, так сказать, проскальзывает сквозь него, ни за что не зацепившись, не коснувшись его самого. Палач — самый довольный, самый безжалостный из людей.

Это невероятная ситуация, которую никто никогда не пытался всерьёз понять. Она постижима, только если задуматься о подлинной природе приказа. Приказ держится угрозой смерти, в ней он черпает всю свою силу. Неизбежный переизбыток силы объясняет образование жала. Но приказ, всерьёз предполагающий смерть, который её требует и на самом деле к ней приводит, оставляет в исполнителе меньше всего следов. Палач — это человек, который убивает под угрозой смерти Он может убивать только тех, кого должен убить. Если он точно придерживается инструкции, с ним ничего не может случиться.

Конечно, исполняя приказы, он не свободен от воздействия угроз, испытанных им в других обстоятельствах. Можно предположить, что, осуществляя казнь, он избавляется от скопившихся в нём жал иного происхождения. Но сущностно важную роль играет механизм осуществления главной задачи. Убивая сам, он освобождается от смерти. Для него это вполне чистое и самое нормальное занятие. Мрачных мыслей, которые он будит в других, в себе он не наблюдает. Важно отчётливо себе представлять: официальные убийцы тем удовлетворённее, чем больше приказов ведут прямо к смерти. Даже тюремному надзирателю труднее жить, чем палачу.

Правда, за удовольствие, которое он получает от своего ремесла, общество платит ему презрением. Но он, собственно, ничего от этого не теряет. Нимало для этого не подходя он, тем не менее, переживает каждую из своих жертв. А отблеск уважения к пережившему падает и на него — хотя он всего лишь орудие — и полностью нейтрализует презрение общества. Он находит себе жену, заводит детей и живёт семейной жизнью.

Приказ и ответственность

Известно, что люди, действующие по приказу, способны на самые ужасные поступки. Когда источник приказов засыпан и их заставляют оглянуться на свои дела, они не узнают ни дел, ни самих себя. Они говорят, что этого не делали и не всегда сознательно лгут. Даже когда предъявлены показания свидетелей, когда сомнений нет, они всё равно твердят — этого не может быть, это не я, я не мог это совершить. Они пытаются обнаружить в себе след этих поступков и находят только белый лист. Удивительно, насколько незатронутыми они сумели остаться. Жизнь, которую они ведут потом — это действительно другая жизнь, ничуть не окрашенная прежними поступками. Они не чувствуют ни вины, ни раскаяния. Эти поступки не стали частью их существа.

Это люди, в остальном вполне отдающие себе отчёт в собственных действиях. То, что они делают, исходя из собственных побуждений, оставляет в них следы, которых и следует ожидать. Им было бы стыдно убить незнакомое и беззащитное существо, не причинившее им зла. Они с отвращением прогнали бы самую мысль о том, чтобы подвергнуть кого-то пытке. Они не лучше, но и не хуже, чем другие, среди которых они живут. Многие из тех, кто знает их близко в повседневной жизни, готовы поклясться, что обвинения против них несправедливы. Но потом, когда выступит целый ряд свидетелей, жертв, отлично знающих, о чём они говорят, когда виновных опознают одного за другим и воскресят в памяти каждую деталь их действий, тогда сомневаться нелепо, и возникает неразрешимая загадка.

Для нас это уже не загадка, поскольку стала понятна природа приказа. От каждого приказа, который им пришлось выполнить, в них оставалось жало. Но жало столь же чуждо его носителю, сколь чужд был отданный сверху приказ. Как бы долго жало ни гнездилось в человеке, оно никогда не ассимилируется, оставаясь чужеродным телом. Хотя и может произойти, как показано в другом месте, соединение жал, и внутри задетого будет расти новое чудовищное образование, всё равно оно будет чётко отграничено от своей среды. Жало — это интервент, который никогда не будет удостоен гражданства. Оно живёт в своём носителе как чуждая инстанция и освобождает его от всякого чувства вины. Виновный винит не себя, а жало, чуждую инстанцию — настоящего виновника, которого он всюду носит с собой. Чем более чуждым ему был приказ, тем менее вины он чувствует за собой. Приказ продолжает жить в нём как жало, но живёт, будучи отделённым от всего остального. Это постоянный свидетель того, что не он совершал эти поступки. Сам он видит себя жертвой приказа и даже не догадывается о подлинных и настоящих событиях.

Так что правда, что люди, действовавшие по приказу, считают себя полностью невиновными. Если бы они были в состоянии задуматься о своём положении, они бы нимало удивились своей былой покорности приказам. Но такое прозрение бесполезно, ибо является слишком поздно, когда всё было и быльем поросло. То, что случилось, может случиться снова, защита против новых ситуаций, сходных со старыми как две капли воды, в них не сложилась. Люди отданы на волю приказа, лишь смутно подозревая, насколько он опасен. В крайних, к счастью, редких случаях они вырабатывают в себе фатализм и даже гордятся собой, слепо следуя приказу, будто впадение в слепоту — особая мужская доблесть.

С какой стороны ни поглядеть, приказ в его компактной готовой форме, какую он приобрёл сегодня в результате долгой истории, является опаснейшим элементом человеческого общежития. Надо отважиться противопоставить себя приказу, поколебать его господство. Надо искать пути и средства освобождения от него большей части человечества. Нельзя позволять ему больше, чем царапнуть по коже. Пусть его жала станут как репьи, которые легко сбросить одним движением.

Содержание
Новые произведения
Популярные произведения