Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Элиас Канетти. Масса и власть. Часть VII. Элементы власти

Насилие и власть

С насилием связывают представление о том, что близко и прямо сейчас. Оно непосредственнее и безотлагательнее власти. Подчёркивая этот аспект, говорят о физическом насилии. Власть на более глубоком, животном уровне лучше назвать насилием. Путём насилия добыча схватывается и переносится в рот. Насилие, если оно позволяет себе помедлить, становится властью. Однако в то мгновение, которое всё же приходит — в момент решения, в момент необратимости, она опять чистое насилие. Власть гораздо общее и просторнее, она включает в себя много больше и она уже не столь динамична, как насилие. Она считается с обстоятельствами и обладает даже некоторой долей терпения. В немецком языке слово «Macht» (власть) происходит от древнего готского корня «rnagan», означающего «koennen, vermoegen» (мочь, обладать), и вовсе не связано со словом «rnachen» (делать).

Различие насилия и власти можно проиллюстрировать очень просто, а именно отношением между кошкой и мышью. Кошка, поймавшая мышь, осуществляет по отношении к ней насилие. Она её настигла, схватила и сейчас убьёт. Но если кошка начинает играть с мышью, возникает новая ситуация. Кошка даёт ей побежать, преграждает путь, заставляет бежать в другую сторону. Как только мышь оказывается спиной к кошке и мчится прочь от неё, это уже не насилие, хотя и во власти кошки настичь её одним прыжком. Если мышь сбежала вовсе, значит, она уже вне сферы кошкиной власти. Но до тех пор, пока кошка в состоянии её догнать, мышь остаётся в её власти. Пространство, перекрываемое кошкой, мгновения надежды, которые даны мыши, хотя кошка при этом тщательно за ней следит, не оставляя намерения её уничтожить, все это вместе — пространство, надежду, контроль и намерение уничтожения — можно назвать подлинным телом власти или просто властью.

Власть, в противоположность насилию, пространнее, в неё входит больше пространства и больше времени. Высказывалась догадка, что тюрьма может быть произведена от пасти; связь той и другой выражает отношение власти к насилию. В пасти, собственно, уже не остаётся надежды, нет времени и свободного пространства вокруг. Во всех этих отношениях тюрьма — ни что иное, как некоторое расширение пасти. Как мышь под взором кошки, арестант делает несколько шагов в одну и другую сторону, и взгляд часового упирается ему в спину. Он располагает временем и надеется, что за это время сумеет выйти либо сбежать из тюрьмы. Он постоянно ощущает намерение аппарата, в одной из клеток которого он оказался, с ним покончить, хотя осуществление этого намерения отложено на время.

Даже в совершенно иной сфере — в многообразных оттенках религиозного рвения — видно отношение между властью и насилием. Все верующие находятся во власти Бога и научаются, каждый по-своему, с этим жить. Некоторым, однако, этого мало. Они ожидают жёсткого вмешательства, прямого акта божественного насилия, который можно было бы ясно почувствовать на себе. Они живут в ожидании приказа. Бог имеет в их глазах черты властителя. Его деятельная воля и их деятельное подчинение в каждом конкретном случае, в каждом проявлении суть ядро их веры. Религии такого рода стремятся подчеркнуть роль божественного предопределения, их сторонники имеют таким образом возможность воспринять всё, что с ними происходит, как непосредственное выражение божественной воли. Они готовы подчиняться чаще и до конца. Они словно живут во рту Бога и в следующий миг будут раздавлены и стёрты в порошок. Но и в эти ужасные минуты они должны бесстрашно жить и делать то, что надлежит.

Ислам и кальвинизм наиболее известны такими настроениями. Их сторонники жаждут божественного насилия. Божественной власти им мало, она слишком неконкретна и отдалённа и слишком многое оставляет на их собственное усмотрение. Это постоянное ожидание приказа оказывает на людей, которые ему предаются, глубокое воздействие и порождает тяжкие последствия в их отношениях с окружающими. Оно создаёт тип верующего-солдата, для которого битва — подлинное выражение жизни и который не боится битвы, потому что чувствует её в себе постоянно. Об этом типе подробнее речь пойдёт далее, при рассмотрении приказа.

Власть и скорость

Скорость, поскольку она относится к сфере власти, — скорость погони или нападения. В обоих отношениях прообразом человеку служат звери. Догонять он учился у стремительно мчащихся зверей, особенно у волка. Нападать внезапным прыжком его научили кошки: львы, тигры и леопарды всегда будили в нём восторг и зависть. Хищные птицы соединили в себе и погоню, и нападение. В хищнике, парящем одиноко у всех на виду и ударяющем внезапно с дальней дистанции, это единство нашло совершеннейшее выражение. Хищная птица подсказала человеку стрелу — оружие, долго развивавшее наибольшую из доступных ему скоростей: в своих стрелах человек летел к добыче. Все эти животные издавна были символами власти. Они представляли либо богов, либо предков властителей. Волк был предком Чингиз-хана. Сокол Гора — бог египетских фараонов. В африканских королевствах львы и леопарды — священные звери королевских родов. Из пламени, в котором сжигалось тело римского императора, взмывала в небо его душа в виде орла.

Но самое быстрое, то, что всегда было самым быстрым, — молния. Широко распространён суеверный страх перед молнией, от которой нет защиты. Монголы, говорит францисканский монах Рубрук, посетивший их как посланник Людовика Святого, более всего страшатся грома и молнии. Они выгоняют чужих из своих юрт, заворачиваются в чёрные войлочные кошмы и не высовывают носа, пока гроза не уйдёт прочь. Они остерегаются, сообщает персидский историк Рашид, состоявший у них на службе, есть мясо убитого молнией животного, больше того, они боятся даже приблизиться к нему. Всевозможные запреты служат у них для того, чтобы настроить молнию благосклонно. Нужно избегать всего, что могло бы её привлечь. Молния часто — главное оружие могущественнейшего Бога.

Внезапное явление молнии во тьме носит характер откровения. Она является и даёт свет. Из формы и обстоятельств её появления люди выводят заключения о воле богов. В каком виде и в каком месте неба она возникла? С какой стороны появилась и куда ударила? У этрусков разгадывание смысла молний было задачей специальных жрецов, которые потом под именем «фульгураторов» существовали и у римлян.

«Власть господина, — говорится в одном старом китайском тексте, — подобна лучу молнии, блещущей в ночи». Удивительно, как часто молния поражала властителей. Рассказам об этом не всегда нужно верить, но знаменательно само по себе существование этой связи. Множество таких сообщений есть у римлян и у монголов. Оба народа верили в высшего бога на небесах, оба имели развитое чувство власти. Молния воспринималась ими как сверхъестественный приказ. Раз она попала, то должна была попасть. Если она попала в могущественного человека, значит, она направлена кем-то ещё более могущественным. Это — мгновенная, внезапная, но при том явная и очевидная кара.

Подражая молнии, человек преобразовал её в огнестрельное оружие. Вспышка и гром выстрела, ружье и особенно пушка внушали страх народам, которые сами этого оружия не имели: оно воспринималось как молния.

Однако ещё раньше усилия человека были направлены на то, чтобы сделать себя более быстрым животным. Покорение лошади и создание конницы в её совершеннейшей форме привело к великим историческим вторжениям с Востока. В любом из исторических свидетельств о монголах подчёркивается их стремительность. Их появление всегда было неожиданным; так же внезапно, как появлялись, они исчезали и ещё внезапнее возникали снова. Даже стремительное бегство монголы умели обратить в нападение: едва лишь противник успевал поверить, что они бегут, как оказывался окружённым ими со всех сторон.

С тех пор физическая скорость как свойство власти выросла во всех отношениях. Излишне говорить здесь о её роли в нашу техническую эпоху.

К области нападения относится совсем другой род стремительности — стремительность разоблачения. Вот вроде бы безвредное или даже преданное существо, но с него срывается маска и оказывается, что за ней — враг. Чтобы быть действенным, разоблачение должно происходить внезапно. Такой род стремительности можно назвать драматическим. Погоня здесь сосредоточивается в очень малом пространстве, она концентрируется. Смена масок как средство ввести противника в заблуждение практикуется с незапамятных времен; его негатив — разоблачение, срывание маски. От маски к маске происходят существенные сдвиги в отношениях власти. С вражеским лицемерием борются собственным лицемерием. Властитель приглашает военных или гражданских нотаблей на совместную трапезу. Вдруг, когда гости расслабились, по знаку хозяина начинается резня. Переход от одной позиции к другой точно соответствует смене масок. Он должен быть как можно более стремительным, от этого зависит весь успех предприятия. Властитель, постоянно осознающий степень собственного лицемерия, от других может ждать только того же самого. Действовать с опережением ему позволительно и даже необходимо. Не страшно, считает он, если под удар попадёт невиновный: в сложной игре масок возможны ошибки. Он будет сильнее переживать, если, промедлив, даст скрыться врагу.

Вопрос и ответ

Всякий вопрос есть вторжение. Применяемый как средство власти, он врезается как нож в тело того, кому задан. Известно, что там можно найти; именно это спрашивающий хочет найти и ощупать. Он движется к внутренним органам с уверенностью хирурга. Это хирург, который сохраняет своей жертве жизнь для того, чтобы получить о ней более точные сведения, хирург особого рода, сознательно вызывающий боль в одних местах, чтобы точно узнать о других.

Вопросы рассчитаны на ответы. Вопросы, которые ответа не получают, — это пущенные в воздух стрелы. Невинный вопрос — это тот, что остаётся сам по себе и не влечёт за собой другие. Например, прохожий спрашивает незнакомца, как пройти к такому-то зданию. Получает справку и, удовлетворённый ответом, идёт своей дорогой. На какой-то миг он задержал незнакомца и заставил его задуматься. Чем подробнее и точнее был ответ, тем скорее они расстались. Прохожий получил, что хотел, и оба никогда больше не увидятся.

Но тот, кто задал вопрос, может остаться неудовлетворённым и прибегнуть к дальнейшим вопросам. Следуя один за другим, они могут вызвать недовольство спрашиваемого. Дело не только в вынужденной задержке, но и в том, что с каждым ответом он выдаёт какую-то часть самого себя. Наверное, это что-то маловажное, лежащее у поверхности, но оно ведь затребовано незнакомцем. Оно, в свою очередь, связано с чем-то, гораздо глубже лежащим и гораздо выше ценимым. Недовольство спрашиваемого перерастает в недоверчивость.

А в спрашивающем вопросы поднимают ощущение власти: он наслаждается, ставя их снова и снова. Отвечающий покоряется ему тем более, чем чаще отвечает. Свобода личности в значительной мере состоит в защищённости от вопросов. Самая сильная тирания та, которая позволяет себе самые сильные вопросы.

Умен тот ответ, что прекращает вопросы. Тот, кто может себе позволить, отвечает вопросом на вопрос; среди равных это испытанный способ защиты. Но если положение не позволяет, остаётся либо отвечать подробно, раскрывая именно то, на что нацелился спрашивающий, либо пытаться хитростью усыпить в нём охоту к дальнейшему проникновению. Можно предусмотрительной лестью подчеркнуть превосходство спрашивающего, так что ему не понадобится самому его демонстрировать. Можно отвести его вопросы на других, кого ему было бы интереснее либо проще расспросить. Умеющий лицемерить попробует замаскировать свою подлинную сущность, в результате вопрос окажется адресованным будто бы и не ему, а он окажется будто бы не тем, кто на самом деле должен на него ответить.

Допрос, конечная цель которого — вскрытие, начинается с прикосновения. Вопросы касаются самых разных мест и проникают вовнутрь, туда, где сопротивление слабее. Извлечённое откладывается для дальнейшего употребления, а не используется тут же. Сначала нужно найти нечто совершенно определённое, для чего все и предпринято. Допрос всегда преследует конкретную, чётко осознаваемую цель. Ненацеленные вопросы, задаваемые ребёнком или дураком, бессильны, от них легко отделаться.

Опаснее всего ситуация, где отвечать надо коротко и прямо. В нескольких словах трудно или вообще невозможно выдать себя за другого или иначе уйти от ответа. Самый грубый способ защиты — притвориться глухим или непонимающим. Но это помогает только между равными. Если сильный спрашивает слабого, вопрос будет поставлен в письменном виде или переведён. Тогда ответ уже ко многому обязывает. Он фиксируется и противник может на него ссылаться.

Кто беззащитен снаружи, втягивается в свою внутреннюю броню; эта внутренняя броня, защищающая от вопросов, — тайна. Она скрывается внутри первого тела как второе, гораздо более защищённое. Натолкнувшийся на него испытывает неприятное разочарование. Тайна отделена от окружающей среды как нечто более плотное и скрыта во мраке, осветить который в силах лишь немногие. Опасность тайны как таковой всегда важнее, чем собственно её содержание. Самое важное, или, можно сказать, самое плотное в ней — это действенная защита от вопросов.

Молчание в ответ на вопрос — как отражение удара щитом или броней. Это крайняя форма защиты, причём преимущества и недостатки здесь уравновешиваются. Молчащий не раскрывается, но выглядит при этом опаснее, чем он есть на самом деле. В нём подозревают больше, нежели он скрывает. Он молчит, потому что ему есть что скрывать, тем важнее это из него вытащить. Упорное молчание ведёт к тяжёлому допросу, к пытке.

Но всегда, даже в самых обычных обстоятельствах, ответ связывает ответившего. От него уже нельзя отказаться. Ответивший как бы встал на определённое место и должен теперь на нём оставаться, тогда как спрашивающий может подобраться к нему с любого боку: он, так сказать, расхаживает вокруг и ищет себе позицию поудобнее. Он может кружить, возникать в неожиданном месте, приводя спрашиваемого в недоумение и растерянность. Возможность смены места даёт ему свободу, которой другой лишен. Он пытается зацепить его вопросом, и, лишь только коснётся его, то есть вынудит ответить, как сразу свяжет, привяжет намертво к определённому месту. «Кто ты такой?» «Я такой-то». И другим ему уже не стать, ложь чревата большими неприятностями. Он уже не может использовать превращение. В своём развитии процесс этот напоминает приковывание.

Первый вопрос касается идентичности, второй — места. Так как оба предполагают наличие языка, хотелось бы знать, мыслима ли некая архаическая ситуация, предшествующая словесной постановке вопросов и ей соответствующая. Место и идентичность должны в ней ещё совпадать, одно без другого было бы бессмысленным. Вот она — эта архаическая ситуация: осторожное ощупывание добычи. Кто ты? Можно тебя есть? Зверь, непрерывно рыскающий в поисках пищи, трогает и обнюхивает всё, что попадается на пути. Он всюду сует нос: можно тебя есть? каков ты на вкус? Ответ — запах, противодействие, безжизненная твёрдость. Чужое тело там же, где он сам, и, нюхая и касаясь, зверь узнает, каково оно есть, или, в переводе на язык человеческих нравов, называет его.

На раннем этапе развития ребёнка необычно сильны два перекрещивающихся процесса, они разнонаправленны и, тем не менее, тесно связаны друг с другом. От родителей исходит огромное количество все более жёстких и настойчивых приказов, тогда как от ребёнка — целый Эверест вопросов. Эти ранние детские вопросы — как плач, свидетельствующий о желании пищи, но только на следующей, уже более высокой ступени. Они безвредны, поскольку не дают ребёнку возможности перенять все родительские познания; превосходство родителей остаётся несравнимым.

С каких вопросов начинает ребёнок? Самые ранние связаны с местом: «Где?» Другие первоначальные вопросы: «Что это?» и «Кто?» Видно, какую роль играют в этот период место и идентичность. Они — первое, чем интересуется ребёнок. Лишь в конце третьего года появляются вопросы с «почему», и ещё позже — с «когда», «как долго», то есть вопросы, связанные со временем. Ребёнок очень нескоро овладевает представлениями о времени.

Вопрос, начав с осторожного прикосновения, старается, как сказано, проникнуть глубже. Он разделяет как нож. Это понимаешь, столкнувшись с тем, как дети сопротивляются двойным разделительным вопросам. «Что ты хочешь, яблоко или грушу?» Ребёнок надолго замолкает, а если и говорит: «грушу», — то потому, что это последнее слово. Подлинное решение, предполагающее разделение яблока и груши, он принять не может, — по сути, он хочет того и другого.

По-настоящему разделение происходит там, где возможен лишь один из двух простейших ответов: да или нет. Поскольку одно исключает другое и третьего не дано, ответ здесь особенно обязывает и связывает.

Часто до того, как задан вопрос, человек сам не знает, что он думает по тому или другому поводу. Вопрос заставляет его взвесить все «за» и «против». Если вопрос вежлив и не навязчив, решение предоставляется ему самому.

Сократ в диалогах Платона — настоящий король вопросов. Обыкновенная власть ему не интересна, и он старательно открещивается от всего, что о ней напоминает. Его превосходство над всеми прочими состоит в мудрости, и ей он готов делиться с любым желающим. Но внушает он её чаще не путём изложения, а путём постановки вопросов. В диалогах он в основном ставит вопросы, которые оказываются самыми важными. Таким образом он удерживает слушателей, побуждая их к разного рода разделениям. Посредством вопросов он достигает власти над слушателями.

Важны обычаи, ограничивающие вопросы. О некоторых вещах нельзя спрашивать незнакомого человека. Если спросить, он воспримет вопрос как покушение на собственное тело, как попытку проникнуть внутрь его; естественно, у него есть основания чувствовать себя оскорблённым. Сдержанность же, напротив, продемонстрирует оказываемое ему уважение. С незнакомым надо обходиться так, будто он — сильнее: это своего рода лесть, побуждающая его ответить тем же. Лишь в этом случае — на определённой дистанции, вне зоны опасных вопросов, когда словно бы все сильны и равны по силам, — люди уверенны в себе и миролюбивы.

Невероятный вопрос — о будущем. Это, можно сказать, высший из вопросов и самый жгучий. Когда он адресуется богам, они могут не отвечать. Если он задан сильнейшему, — это отчаянный вопрос. Боги ничем себя не связывают, человек не может в них проникнуть. Их высказывания двусмысленны и не поддаются расчленению. Все вопросы к ним остаются первыми вопросами, на которые даётся лишь один ответ. Очень часто он является всего лишь знаком. Эти знаки священники разных народов собирают в большие системы.

Из Вавилона дошли многие тысячи таких знаков. Бросается в глаза, что каждый из них изолирован от другого. Они не вытекают друг из друга и лишены внутренней связи. Есть перечни знаков, не более того, и если даже кто-то знает их все, он всё равно может делать заключения лишь от каждого знака отдельно по отношению к какой-то отдельной части будущего.

Прямо в противоположность этому допрос стремится восстановить прошедшее, причём восстановить с максимальной полнотой. Он всегда направлен против слабейшего. Но прежде чем приступить к толкованию допроса, нужно кое-что сказать об установлении, пробившем себе дорогу в большинстве стран мира — об общей полицейской системе выяснения личности. Сложился специфический комплекс вопросов, повсюду один и тот же, цель которого — обеспечение порядка. При их помощи выясняется, насколько человек опасен и, если опасен, как его можно нейтрализовать. Первый вопрос, который задаётся официально, это вопрос об имени и фамилии, второй касается местожительства, адреса. Это, как мы выяснили, древнейшие вопросы о месте и идентичности. Вопрос о профессии нацелен на выяснение рода занятий. Отсюда, а также из данных о возрасте заключают о его престиже и влиянии, а косвенно о том, как на него воздействовать. Вопрос о гражданском состоянии даёт информацию о тех, кто ему близок, будь это мужчина, женщина или дети. Происхождение и национальность указывают на его возможный образ мышления; сегодня, в эпоху фанатичных национализмов, это важнее, чем вероисповедание, утратившее былое значение. Все вместе, к тому же с фотографией и подписью, выглядит как первая страница дела.

Ответы на эти вопросы обычно принимаются на веру. Сначала в них не сомневаются. Лишь при допросе, преследующем определённую цель, к ним относятся с недоверием. Выстраивается система контрольных вопросов, допрашивающий исходит из того, что каждый ответ может быть ложью. В допрашиваемом он видит врага. Допрашиваемый слабее: он может спастись, только заставив поверить, что он не враг. В судебном расследовании вопросы задним числом обеспечивают всезнание вопрошающего как власть имущего. Пути, которыми шёл опрашиваемый, места, которые он посещал, часы, когда, как казалось, он был свободен и никто его не контролировал, — все теперь вдруг оказывается под контролем. Все дороги надо пройти заново, снова зайти во все комнаты, но уже под присмотром. В конце концов от той прошлой свободы мало что остаётся. Чтобы вынести приговор, судья должен знать очень много. Его власть особенным образом зиждется на всезнании. Чтобы его обрести, он может задать любой вопрос: «Где ты был? Почему ты там оказался? Что ты там делал?» В ответах, обеспечивающих алиби, место противопоставляется месту, идентичность — идентичности. «Я в это время был совсем в другом месте. Я не тот, кто это сделал».

«Однажды в полдень возле Десы, — говорится в вендской сказке, — спала в стогу сена крестьянская девушка. Возле неё сидел жених и размышлял про себя, как ему избавиться от невесты. Тут пришла полдневная женщина и стала ставить ему вопросы. Как только он отвечал на один вопрос, она задавала новые. Когда пробило час, сердце его остановилось. Полдневная женщина заспрашивала его до смерти».

Тайна

Тайна лежит в сокровеннейшем ядре власти. Акт выслеживания является тайным по своей природе. Выслеживающее существо прячется или маскируется под окружающие предметы и ни малейшим движением не даёт себя обнаружить. Оно исчезает целиком, окутывается в тайну, как в другую кожу, и пребывает под её покровом. В этом состоянии для него характерно особое сочетание терпения и нетерпения. Чем дольше оно в нём пребывает, тем неистовее надежда на внезапность удачи. Но чтобы, в конце концов, удача пришла, терпение должно стать бесконечным. Кончись оно на мгновение раньше, чем нужно, и все напрасно. Надо начинать сначала.

В момент хватания власть проявляет себя открыто, поскольку внушаемый ужас усиливает воздействие, но с начала поглощения все опять разыгрывается во тьме. Во рту темно, в желудке и кишках мрак. Никто не вслушивается и не вдумывается в то, что безостановочно происходит в его внутренностях. Из этого древнейшего процесса поглощения большая часть остаётся тайной. Он начинается с выслеживания — тайны, которую человек активно творит сам, — и заканчивается пассивно и неосознаваемо в таинственном мраке тела. Только хватание наподобие молнии освещает собственное убегающее мгновение.

Собственно тайной является то, что разыгрывается в телесных внутренностях. Туземный врачеватель, действующий на основе знания телесных процессов, прежде, чем приступить к своей профессии, подвергается особым операциям на собственном теле.

У аранда в Австралии человек, посвящаемый во врачеватели, является к пещере, где живут духи. Там ему сначала протыкают язык. Он совсем один, и дрожит от страха, этот страх является частью посвящения. Способность переносить одиночество в самых страшных и опасных местах — предпосылка его профессии. Потом, как он сам верит, его убивает копье, пронзающее ему голову от уха до уха, и духи кладут его в пещере, которая служит им вроде как потусторонним домом. В нашем мире он лежит бездыханным, а в том мире из него вынимают внутренние органы и вкладывают ему новые. Предполагается, что эти органы лучше, чем обыкновенные, может быть, они неуязвимы или меньше поддаются колдовским воздействиям. Таким образом он оказывается подготовлен к своей профессии, но подготовлен изнутри, его новая власть начинается в его внутренностях. Он был мёртвым прежде, чем стать врачевателем, и смерть послужила полному обновлению его тела. Его тайна известна только ему и духам, она — в его теле.

Замечательно, что в оснащение колдуна входит множество маленьких кристаллов. Он носит их вокруг тела, и в его профессии они незаменимы: процесс лечения состоит, в частности, в энергичных манипуляциях с этими камушками. Сначала он раскладывает одни камушки на теле больного, затем извлекает другие из его членов. Эти, теперь извлечённые, чуждые твёрдые образования как раз и были причиной страданий. Это как бы особенные деньги болезни, обменный курс которых известен одному колдуну.

В отличие от вполне интимного процесса врачевания больных, колдовство всегда действует заочно. Втайне подготавливаются всевозможные виды заострённых волшебных дротиков, которые затем издалека направляются в ничего не подозревающего человека, оказывающегося, таким образом, жертвой ужасного колдовства. Колдун прибегает здесь к тайне выслеживания. Дротики несут зло, иногда они заметны на небе в виде комет. Само их воздействие мгновенно, но результаты могут заставить себя ждать.

Наслать порчу путём колдовства лично в состоянии каждый аранда. Но защитой владеют только специалисты. Благодаря посвящению и практике они защищены сильнее всех остальных. Некоторые очень старые колдуны могут навести порчу на целые группы людей. Имеется, следовательно, как бы три ступени увеличения власти. Кто может наслать болезнь на многих сразу, тот — самый могучий.

Особый страх внушает чужое колдовство, то есть насылаемое теми, кто живёт в отдалённых местах. Может быть, его боятся потому, что средства против чужого колдовства знают хуже, чем против собственного. Кроме того, трудно призвать их к ответу за злодеяния, тогда как внутри собственной группы это всегда возможно, В отражении зла, в лечении больных сила колдуна всегда выступает своей доброй стороной. Но рука об руку с ней идёт и злая сторона. Ничто дурное не является само по себе, все причинено злонамеренными людьми или духами. То, что мы назвали бы причиной, у них считается виной. Каждая смерть — это убийство, а убийство должно быть отомщено.

Близость к миру параноика во всех отношениях просто удивительна. В заключительных главах этой книги, посвящённых случаю Шребера, об этом будет сказано подробнее. Даже извлечение внутренних органов изображено там в деталях; после полного уничтожения и долгих страданий они возникли вновь уже неуязвимыми.

Двойственный характер присущ тайне и в более высоких формах проявления власти. От примитивного колдуна до параноика едва ли даже один шаг. Не дальше от обоих до властителя, как он представлен исторически во многих хорошо известных экземплярах.

В этом случае в тайне важен активный момент. Её использует властитель, который её подробно знает и соотносит с конкретными обстоятельствами. Он знает, кого выслеживает, знает, что он сделает с добычей, знает, кого из помощников использовать. У него много тайн, потому что много планов, он организует эти тайны в систему, где они взаимно сохраняют друг друга. Он доверяет одному одно, другому — другое и следит, чтобы доверенные лица не пересекались друг с другом.

Тот, кому что-то известно, состоит под надзором другого, который, однако, никогда не узнает, что именно он сторожит в первом. Его задача — отмечать каждое слово и каждое движение того, кто ему вверен, он должен нарисовать властителю образ мышления поднадзорного. Но надзиратель сам под надзором, и чей-то ещё доклад корректирует его собственный. Таким образом властитель осведомлён о состоянии сосудов, которым доверил свои тайны, всегда в курсе того, насколько они надёжны, и в состоянии оценить, какой из них полон настолько, что грозит потечь через край. Ко всей сложной системе тайн ключ только у него. Он боится доверить его кому-то ещё.

К сфере власти относится также неравное распределение просматриваемости. Властвующий должен видеть все насквозь, но не позволяет смотреть в себя. Сам он остаётся закрытым. Его настроения и намерения никому не дано знать.

Классическим примером такой непостижимости был Филиппе Мария, последний Висконти. Принадлежащее ему герцогство Милан было одним из крупнейших государств Италии XV века. Никто не мог сравнится с ним в умении скрывать свою подлинную суть. Он никогда не говорил прямо, чего хочет, а маскировал свои намерения особым способом выражения. Если кто-то переставал ему нравиться, он продолжал его хвалить; осчастливив кого-то чинами и подарками, обвинял его в поспешности или глупости, заставляя того чувствовать себя недостойным выпавшей ему удачи. Желая иметь кого-то в своём окружении, он приближал счастливца к себе, возбуждал в нём надежды, а потом вдруг отсылал прочь. Когда изгнанный полагал себя уже совсем забытым, его снова звали ко двору. Оказывая милости особо отличившимся, он лукаво расспрашивал окружающих, словно ничего не слышал об общеизвестном подвиге. Давая что-то, он давал обычно не то, что просили, и всегда не так, как хотели. Желая наделит кого-то дарами или почестями, он за несколько дней начинал расспрашивать их о вещах, не относящихся к делу, чтобы никто не смог догадаться о его намерении. Чтобы никому не открылись его подлинные цели, он часто высказывал сожаление о милостях, оказанных им самим, или о казнях, совершенных по его приказу.

В этом последнем случае он вёл себя так, будто хотел, чтобы его тайны стали тайнами для него самого. Они утрачивали для него осознанный и активный характер, его влекло к той пассивной форме тайн, которые человек хранит во мраке собственного тела, которые носит там, где сам их не в состоянии ощутить, которые сам не осознает.

«Это право королей — хранить свои тайны от отца, матери, братьев, жен и друзей», — говорится в арабской «Книге короны», описывающей старинные традиции двора Сасанидов.

Персидский король Хосров II Победоносный нашёл весьма своеобразный метод, позволяющий проверить, способны ли хранить тайну люди, которых он намеревался использовать. Если он узнавал, что двое из его окружения связаны тесной дружбой и во всем имеют полное согласие, он запирался с одним из них и поверял ему тайну, связанную с его другом: сообщал, что намерен отдать его на казнь, и под страхом наказания запрещал открыть эту тайну несчастному. С этого момента он пристально наблюдал, как другой ведёт себя во дворце, каков цвет его лица, как стоит он перед королем. Если поведение не менялось, значит испытуемый не предал другу доверенную тайну. Тогда он приближал его к себе, всячески отличал, повышал в чине, давал почувствовать своё благорасположение. Позже, оставшись с ним наедине, он говорил: «Я собирался казнить того человека, потому что было донесение о его дурных намерениях, но при расследовании оно оказалось ложным».

Если же он замечал, что другой обуян страхом, старается держаться в стороне и прячет глаза от короля, то понимал, что тайна перестала быть тайной. Он обрушивал на предателя свой гнев, наказывал и понижал в чине, другому же сообщал, что всего лишь хотел испытать его друга, доверив эту тайну.

Он считал, что тайну способен хранить лишь тот, кого он вынудил предать на смерть лучшего друга. Надежней всех он считал самого себя. «Кто не годится служить королю, — говорил он, — тот и сам по себе ничего не стоит, а кто сам по себе ничего не стоит, из того не извлечешь выгоды». Сила молчания всегда высоко ценима. Она означает, что человек может противостоять бесчисленным внешним побуждениям к речи. Он ни на что не отвечает, как будто его не спрашивают: Невозможно понять, что ему нравится, а что — нет. Он онемел, не будучи немым. При этом он слышит. Стоическая добродетель бесстрастия должна в своём крайнем виде выражаться в молчании.

Молчание предполагает точное знание того, что умалчивается. Поскольку невозможно молчать всегда, приходится делать выбор между тем, что можно сказать и о чём следует молчать. Умалчиваемое — это лучше известное. Оно точнее и ценнее. Путём умалчивания оно не только сохраняется, но и концентрируется. Много молчащий человек в любом случае выглядит более сконцентрированным. Наверное, ему многое известно, раз он молчит. Наверное, он много размышляет о своей тайне. Он умолкает всякий раз, как должен её сохранить. Так что в молчащем тайна не исчезает. Его уважают за то, что она жжет сильнее и сильнее, растёт в нём, но не может вырваться наружу.

Молчание изолирует — молчащий более одинок, чем говорящий. Так ему приписывается власть отдельности. Он сторож сокровища, и сокровище в нем. Молчание направлено против превращения. Его внутренний часовой не может покинуть свой пост. Молчащий может притворяться, но только очень грубо. Он может надеть какую-то маску, но её и должен держаться. Текучесть превращения для него запретна. Слишком неопределённы его результаты, невозможно знать заранее, где и кем окажешься, отдавшись его потоку. Молчат обычно там, где превращение невозможно. В молчании обрываются все позывы к превращению. Между людьми все раскручивается благодаря речи, а в молчании костенеет.

У молчащего то преимущество, что его высказываний ждут. Они считаются весомыми. Они коротки и раздельны, тем самым приближаясь к приказу. Искусственно установленное отношение родового различия между тем, кто отдает приказ, и тем, кто его выслушивает, предполагает, что у них нет общего языка. Они не должны говорить друг с другом, как будто они не могут это делать. Фиктивное отсутствие понимания за рамками приказа должно сохраняться при всех обстоятельствах. Поэтому командующие, находясь при исполнении своих функций, молчат. Так образуется привычка ждать от того, кто молчит, если он заговорит, фраз, звучащих как приказания.

Сомнение и пренебрежение, которые вызывают относительно свободные формы правления, поскольку они не могут всерьёз осуществлять властные функции, тесно связаны с отсутствием в них тайны. Дебаты в парламенте разыгрываются с участием многих сотен людей, в публичности их подлинный смысл. Провозглашаются и сопоставляются самые противоположные мнения. Даже заседания, объявленные закрытыми, по сути дела, не являются таковыми. Профессиональное любопытство прессы, финансовые интересы ведут к нарушениям секретности.

Считается, что сохранить тайну способен лишь один её обладатель, в крайнем случае — вместе с маленькой группой зависимых от него подчинённых. Самое надёжное, когда совет происходит в очень узком кругу, сформированном, исходя из соображений секретности, и под угрозой жесточайших санкций в случае предательства. Решение же лучше всего должно приниматься одним человеком. Он сам о нем не знает, пока оно не принято, а будучи принятым, как приказ, подлежит немедленному исполнению.

Уважение к диктатурам в значительной степени вызвано тем, что в них видят способность концентрации тайны, которая в демократиях разделяется и распыляется. Издевательски говорят, что в них все забалтывается. Каждый треплет языком, каждый вмешивается во что угодно, в результате ничего не происходит, потому что все всем известно заранее. Жалуются на недостаток политической воли, на самом же деле разочарование вызвано отсутствием тайны.

Человек готов многое вынести, если беда тяжка и нежданна. Это своего рода рабский зуд — стремление очутиться в могучем желудке. Неизвестно, что произойдёт, неизвестно, когда, всё равно хочется быть первым у входа в ад. Человек преданно ждёт в страхе и в надежде оказаться избранной жертвой. Такое состояние можно считать апофеозом тайны. Всё остальное посвящено её возвеличению. И даже не важно, что произойдёт, лишь бы это произошло внезапно и непреодолимо, как извержение вулкана.

Но концентрация тайн на одной стороне и в одних руках в конце концов фатальна как для её обладателя, что само по себе не так важно, так и для всех, кого она касается, а это уже бесконечно важно. Любая тайна взрывоопасна, и внутреннее напряжение в ней постоянно растёт. Её замок — клятва — и есть то место, где она вновь и вновь открывается.

Сколь опасной может быть тайна, мы в состоянии полностью понять только сегодня. В разных сферах, которые только по внешности независимы друг от друга, она заряжается всё большей властью. Едва лишь настоящий диктатор, против которого вёл войну объединённый мир, умер, как тут же и воскрес в виде атомной бомбы — ещё опаснее, чем прежде, и становясь ещё опаснее в её потомстве.

Концентрацию тайны можно описать как отношение числа тех, кого она касается, к числу тех, кто её хранит. Исходя из этого определения, легко видеть, что наши современные технические тайны — самые концентрированные и самые опасные из всех, которые когда-либо существовали. Они касаются всех, а известны лишь ничтожному числу лиц, и всего лишь пять или десять человек решают, будут ли они применены.

Суждение и осуждение

Лучше всего начать с явления, всем хорошо знакомого, — радости от негативного суждения. Не раз мы слышали суждения типа: «плохая книга» или «плохая картина»; говорящий при этом делал многозначительную мину, будто высказал нечто содержательное. По лицу его видно, что сказано это с удовольствием. Форма высказывания обманчива, скоро в таких случаях происходит переход на личности: говорится «плохой писатель» или «плохой художник», и звучат это совсем как «плохой человек». Легко поймать знакомого, незнакомца, себя самого на такого рода фразах. Радость от негативного суждения очевидна.

Это грубая и жестокая радость, которую ничто не может смутить. Суждение — это всего лишь суждение, даже если оно высказано с необычной уверенностью. Оно не знает полутонов, как не знает и осторожности. Оно складывается мгновенно, отсутствие предварительного размышления более всего соответствует его сущности. С этим связана страсть, которую оно выдаёт. Такое скорое и безусловное суждение вызывает радость в чертах судящего.

В чём состоит эта радость? Судящий отталкивает нечто от себя в группу неполноценного, причём предполагается, что сам он принадлежит к группе наилучшего. Человек возвышает себя, принижая другое или другого. Двойственность, в которой представлены противоположные ценности, считается естественной и необходимой. Чем бы ни было доброе, оно налицо, потому что отличается от дурного. Человек сам определяет, что принадлежит одному, что другому.

Власть судьи — вот что приписывает себе человек, действуя таким образом. Ибо только по видимости судья стоит между двумя лагерями, на границе, разделяющей добро и зло. Он сам всегда относит себя к добру, его право на занятие этой должности состоит прежде всего в том, что он неразрывно связан с царством добра, как будто бы он в нём рожден. Он судит, так сказать, беспрерывно. Его суждение обязательно. Есть совершенно определённые вещи, о которых он должен судить, его широкое знание добра и зла порождено долгим опытом. Но и тот, кто не судья, кто для этого не поставлен, кого, будучи в здравом уме, и невозможно поставить судьёй, — все они судят и судят обо всём на свете. Знание предмета при этом отсутствует, тех, кто скромно воздерживается от суждения, можно пересчитать по пальцам.

Болезнь суждения — самая распространённая в человеческом роде, практически все ей задеты. Попробуем прояснить её корни.

У человека имеется глубокая потребность вновь и вновь перегруппировывать всех людей, каких он только может себе представить. Разделяя неопределённое, аморфное человеческое множество на две большие группы и противопоставляя эти группы друг другу, он как бы приписывает им внутреннюю сплочённость. Группы представляются так, будто им предстоит борьба друг с другом, будто они полны нетерпимости и вражды. Такими, как он их представляет и хочет видеть, они только и годятся сражаться. Суждение о «добре» и «зле» — это древнейшее орудие дуальной классификации, которая никогда не воплотилась целиком в понятиях и которая никогда не была совсем мирной. Дело в напряжённости между членами оппозиции, а судящий создаёт и обостряет эту напряжённость.

В основе этого разделения лежит страсть к созданию враждебных стай. В конечном счёте оно должно вести к военным стаям. Но страсть распыляется, относясь одновременно ко всем возможным областям жизни и способам деятельности. И даже если процесс протекает мирно, реализуясь в паре осуждающих слов, в ядре его всегда — страсть нагнетания вражды вплоть до кровавой стычки двух стай.

Каждый человек, связанный с жизнью тысячами связей и отношений, принадлежит к бесчисленным группам «доброго», которым противостоит ровно столько же групп «злого» или «дурного». Лишь чистая случайность решает, когда одна из этих групп вдруг превратится в стаю и ринется на врага, прежде чем тот успеет предупредить нападение.

Из вроде бы мирного суждения возникает смертный приговор врагу. Граница добра теперь проложена точно, и горе тому, кто её перешагнет. Ему нечего делать в стане добра, он должен быть уничтожен.

Власть прощения. Помилование

Власть прощения — это власть, которой подвластны все и которая доступна каждому. Было бы интересно изобразить жизнь в актах прощения, которые человек совершал. Человек параноидальной натуры — это тот, кто прощает с трудом или вообще не умеет прощать, кто долго об этом размышляет, кто никогда не забывает того, что было прощено, кто конструирует фиктивные враждебные акты, чтобы не прощать. Главное, чему он сопротивляется в жизни, — это прощение в любой форме. Когда такие люди приходят к власти и ради её упрочения должны прощать, они делают это только для видимости. Властитель никогда не прощает на самом деле. Каждый враждебный акт остаётся в точности зафиксированным, если непосредственной реакции нет, значит, она отложена на потом. Прощение можно получить в обмен на полное и абсолютное подчинение; великодушные поступки властителей надо понимать только в этом смысле. Они настолько стремятся подчинить всё, что им противостоит, что часто платят за это несообразно большую цену.

Бессильный, кому мощь владыки кажется необъятной, не видит, как важно для последнего полное подчинение всех без изъятия. Приращение власти (если он вообще его способен ощутить) он будет оценивать по действительным возможностям и никогда не поймёт, как важен для блистательного короля покорный поклон самого последнего, нищего и забитого подданного. Библейский Бог с его упорным стремлением не упустить ни единой души может служить высшим примером каждому властвующему. Он даже организовал запутанную торговлю прощениями: кто ему подчинится, того он снова примет в милость. Поведение порабощенных он рассматривал именно с этой точки зрения, хотя при его всеведении было вовсе не трудно заметить, насколько его обманывают Не подлежит сомнению, что многие запреты существуют лишь для поддержания власти тех, кто может карать или прощать их нарушение.

Помилование — это высоко значимый и концентрированный акт власти, ибо он предполагает приговор; до вынесения приговора помилование невозможно В помиловании заключается также избрание. Не принято даровать помилование более чем определённому ограниченному числу приговорённых. Наказывающий будет остерегаться излишней мягкости, и даже если он убедит себя в том что жестокость приговора противоречит сути его натуры, то вспомнит о священной необходимости наказания и ей сумеет обосновать жестокость. Но путь к помилованию останется открытым, будет ли он решать это сам, делегирует ли это право другой инстанции.

Своё высшее проявление власть демонстрирует там где помилование приходит в последнее мгновение. Именно в миг когда приговорённый должен принять смерть, под виселицей или перед строем солдат с заряженными ружьями, помилование является как новая жизнь. Здесь — граница власти: вернуть к жизни мёртвого она уже не в состоянии, но благодаря возможности задержать акт помилования властителю чудится, будто он переступает эту грань.

Содержание
Новые произведения
Популярные произведения