Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Элиас Канетти. Масса и власть. Часть IV. Масса и история

Массовые символы наций

Большинство попыток прояснить основания наций страдает одним существенным недостатком. Стараются найти определение национального как такового: нация, говорят, это то-то и то-то. Верят, будто бы дело в том, чтобы найти правильное определение. Стоит его найти, и можно будет применить его сразу ко всем нациям. Берут в качестве основы язык, или территорию, или литературу, или историю, или способ правления, или так называемое национальное чувство, — и в любом случае исключения оказываются важнее, чем правило. Кажется, ухватил что-то живое за свободный кончик случайного одеяния, но оно легко сдергивается, и ты опять остаешься с пустыми руками.

Наряду с этим по видимости объективным методом имеет хождение и другой, наивный, которому интересна только одна нация — собственная, а до всех прочих нет дела. Он состоит в непоколебимой убеждённости в собственном превосходстве, в профетических видениях собственного величия, в своеобразной смеси претензий морального и биологического характера. Но не следует полагать, что эти национальные идеологии фактически одинаковы. Их равняют друг с другом лишь чрезвычайный аппетит и высота притязаний. Они, может быть, хотят одного и того же, но они сами — не одно и то же. Они хотят величия и обосновывают его своим множеством. Может показаться, что каждой из них завещан весь мир, и весь мир, естественно, будет ей принадлежать.

Другие нации, до которых эти претензии долетают, ощущают в них угрозу и со страху ничего, кроме угрозы, не видят. Поэтому остаётся незамеченным, что конкретные содержания, действительные идеологии, обосновывающие эти национальные претензии, очень сильно отличаются друг от друга. Надо попытаться отбросить общую им похоть и определить, в чём состоит своеобразие каждой нации. При этом надо как бы стоять возле, не принадлежа ни к одной из них, но глубоко и искренне каждой из них интересуясь. Надо духовно впустить в себя каждую из них, как будто бы тебе суждено принадлежать к ней добрую часть жизни. Но при этом не принадлежать так, чтобы она захватила тебя целиком, отняв у всех остальных.

Ибо тщетно пытаться говорить о нациях, не определив их различий. Нации ведут долгие войны друг с другом. Значительная часть представителей каждой нации принимает в них участие. Достаточно ясно говорится о том, за что они сражаются. Но как они сражаются, никому не известно. Хотя для этого есть соответствующие названия, и сами они говорят: как французы, как немцы, как англичане, как японцы. Но что обозначает этим словом человек, применяя его по отношению к самому себе? Чем, как он верит, он отличается от других, когда идёт на войну как француз, как немец, как англичанин, как японец? Нас интересует здесь не то, чем он отличается в действительности. Можно основательно изучить его нравы и обычаи, способ правления, литературу, но всё равно упустить то специфически национальное, что всегда сопровождает его на войне как вера.

Следовательно, нации надо рассмотреть так, как если бы они были религиями. У них, действительно, есть тенденция впадать время от времени в такое состояние. Предпосылки для этого имеются всегда, а для времени войн характерно оживление и обострение национальных религий.

С самого начала можно предположить, что представитель нации чувствует себя не одиноким. Как только его внесут в списки, в его представления входит нечто масштабное, некое единство, с которым он чувствует себя связанным. Род этого единства не безразличен, так же как и характер связи с ним. Это не просто географическое целое страны, как она изображается на картах; нормальному человеку оно безразлично. Определённые эмоции в нём могут пробудить границы, но не все пространство страны как таковое. Он думает также не о своём языке, как бы ясно и определённо он не противопоставлялся языкам других. Разумеется, слова, которые ему знакомы, именно в период возбуждения оказывают на него большое воздействие. Однако не словарь стоит за ним, и не за словарь он идет сражаться.

Ещё меньше значит для нормального человека история его нации. Он не знает, ни как она в действительности протекала, ни насколько преемственны её эпохи, ему не знакома жизнь, какой она была раньше, и он знает очень мало имён тех, кто жил прежде. Фигуры и мгновения, которые запечатлены в его сознании, находятся по ту сторону всего что нормальный историк понимает под историей. Единство, с которым он действительно чувствует себя связанным, — это всегда масса или массовый символ. Оно всегда несёт в себе черты, характерные для масс или их символов: плотность, потенциал, рост, открытость в бесконечное, неожиданность или крайняя стремительность образования, своеобразный ритм, внезапность разрядки. Многие из этих символов уже обсуждались. Речь шла о море, о лесе, о зерне. Было бы глупо снова говорить здесь о свойствах и функциях этих вещей, предопределивших их судьбу как массовых символов. Их можно будет выявить в представлениях и чувствах, которые переживают и испытывают нации по отношению к самим себе. Но эти символы никогда не выступают голыми, никогда сами по себе: представитель нации всегда видит самого себя на свой лад одетым, в прочной связи с массовым символом, который у его нации считается наиболее важным. В его регулярном возвращении, в его появлении согласно требованиям момента заключается преемственность национального чувства. С ним и только с ним изменяется самосознание нации. Он гораздо изменчивее, чем обычно полагают, и из этого можно черпать надежду на дальнейшее существование человечества.

Ниже будет предпринята попытка рассмотреть некоторые нации под углом зрения свойственных им символов. Чтобы избежать предвзятости, надо перенестись мысленно лет на двадцать назад. Здесь, конечно, налицо — я не устану это повторять — редукция к очень простым и всеобщим характеристикам; о конкретном индивидуальном человеке отсюда вряд ли можно что узнать.

Англичане

Разумно будет начать с нации, которая мало говорит о себе громких слов, но, без сомнения, все ещё демонстрирует самое устойчивое национальное чувство из всех ныне известных, то есть с Англии. Каждый знает, что означает для англичанина море. Но слишком мало известно, насколько точно совпадают отношение англичанина к морю и прославленный британский индивидуализм. Англичанин видит себя капитаном на корабле, окружённым маленькой группой людей, а вокруг него и под ним — море. Фактически он один: капитан изолирован от команды.

Море ему подвластно — и это самое главное. Корабли одиноки на его необозримой поверхности как отделённые друг от друга индивидуумы, воплощением которых служит капитан. Абсолютное полновластие капитана не подлежит сомнению. Курс, который он прокладывает, — это приказ, который он отдает морю, и лишь промежуточное восприятие его командой мешает увидеть тот факт, что именно морю надлежит подчиниться. Капитан определяет цель, а море на свой живой манер доставляет его туда, хотя не без штормов и других проявлений характера. При величине океана очень важно, кого он слушается чаще всех. Добиться его послушания ещё легче, если целью является английская колония: тогда море — как лошадь, которая хорошо знает дорогу. Корабли других наций больше напоминают случайных наездников, которым лошадь доверили лишь на время; всё равно потом в руках господина она поскачет гораздо лучше. Море столь велико, что важно и количество судов, которые его бороздят.

Что касается характера моря, то вспомним, сколь многим и бурным изменениям оно подвержено. В своих превращениях оно ещё более разнообразно, чем все массы животных, с которыми вообще приходится иметь дело человеку, и насколько безопаснее и надежнее кажутся по сравнению с морем леса охотника и поля крестьянина. В катастрофы свои англичанин попадает на море. Мертвых своих ему часто приходится воображать на морском дне. Так море преподносит ему превращения и опасность.

В домашней жизни англичанин ищет то, чего ему не хватает на море: главное в ней — стабильность и безопасность. У каждого своё место, которое нельзя покинуть, несмотря ни на какие превращения; если англичанин его покинул, значит, ушёл в море. Нрав каждого так же устойчив, как и его дом.

Голландцы

Значимость национальных массовых символов особенно легко усмотреть в различии между англичанами и жителями Нидерландов. Эти народы сродни друг другу, языки их схожи, религиозное развитие почти одинаково. И одна, и другая нации — мореходы, обе благодаря морю создали всемирные империи. Судьба голландского капитана, выходившего открывать новые торговые пути, ничем не отличалась от судьбы английского. Войны, которые англичане и голландцы вели между собой, — войны между близкими родственниками. И всё же есть между ними различие, которое, сколь бы ничтожным ни казалось на первый взгляд, определяет всё остальное. Оно касается их национальных символов.

Англичане захватили себе остров, но не море вокруг него. Море покоряется лишь кораблям англичан, приказывает морю капитан. Голландец же землю, на которой он живёт, должен сначала отвоевать у моря. Она лежит так низко, что её приходится укрывать от моря дамбами. Для голландца дамба — это начало и конец его национальной жизни. Масса мужчин сама становится подобна дамбе: сплотившись, она может преградить дорогу морю. Если дамбы в плохом состоянии, стране грозит опасность. Во времена кризиса дамбы разрушали и на возникших искусственных островах спасались от врага. Нигде ощущение человеческой стены, противостоящей морю, не сформировалось так отчётливо, как здесь. На дамбы полагаются в мирные времена, но, если их приходится разрушить из-за нападения врагов, их мощь переходит в мужчин, которые восстановят их после войны. В их воображении дамба живёт, пока снова не становится реальной. Таким замечательным и необычным образом во времена серьёзных испытаний голландцы носят в себе границу, отделяющую их от моря.

Если на англичан нападали на их острове, они выходили в море: штормами оно помогало справиться с врагом. За остров они могли не беспокоиться, так же как и за свои корабли. Голландцам же опасность всегда дышала в спину. Море никогда не покорялось им полностью. Хоть они доплыли по морю до концов света, дома оно каждый миг могло ринуться на них, а в самом крайнем случае, чтобы отрезать и погубить врага, им самим приходилось призывать на себя море.

Немцы

Массовым символом немцев было войско. Но это было больше, чем войско, — это был марширующий лес. Ни в одной из современных стран чувство леса не сохранилось так живо, как в Германии. Прямизна и параллельность вертикально стоящих стволов, их плотность и численность наполняют сердце немца таинственной глубокой радостью. Он и сегодня с удовольствием идёт в лес, где жили его предки, чтобы вновь пережить своё родство с деревьями.

Аккуратность и отдельность деревьев по отношению друг к другу, прочерченность вертикалей отличают этот лес от леса тропиков, где лианы сплетаются и ползут в разных направлениях. В тропическом лесу глазу нет простора, взгляд утыкается в хаотическую нерасчленённую массу, которая живёт на свой особенный лад, исключающий всякое чувство правильности и равномерности повторения. Лес умеренной зоны обладает наглядным ритмом. Взгляд скользит по чреде видимых стволов, теряясь в неизменно равной себе дали. Отдельное же дерево больше, чем отдельный человек, и растёт неотвратимо. Многое в его упорстве напоминает упорство воина. Кора, которая сначала могла казаться панцирем, в лесу из деревьев одной породы напоминает форму военного отряда. Лес и войско были для немца, даже если сам он этого не осознавал, во всех отношениях одним и тем же. Что другим могло восприниматься как пустота и однообразие военной жизни, немцу светило уютом и огоньками леса. Здесь ему не страшно, здесь он в безопасности среди своих. Прямоту и непреклонность деревьев он взял себе в обычай.

Мальчишка, бежавший из тесного дома в лес, чтобы, как ему казалось, помечтать и побыть одному, предчувствовал там приём в ряды воинов. В лесу уже ждут его товарищи — честные, верные, прямые: каждый прям, хотя все различаются по высоте и мощи, — таким он станет сам. Влияние ранней лесной романтики на немца нельзя недооценивать. Он впитывал её из сотен стихов и песен, и лес, который в них проступает часто так и звался «немецким».

Англичанин любит видеть себя в море, немец любит видеть себя в лесу — трудно короче выразить различия в их национальном чувстве.

Французы

Массовый символ французов нового происхождения — это их революция. Праздник свободы справляют ежегодно. Он стал настоящим днём национального торжества. 14 июля незнакомые люди могут танцевать друг с другом на улицах. Народ, у которого свободы, равенства и братства так же мало, как и у других народов, подает дело так, будто как раз у него-то они есть. Бастилия взята, и улицы снова полны народа, как в те далёкие дни. Масса, веками бывшая жертвой королевского правосудия, теперь вершит суд сама. Воспоминание о казнях того времени — стимулах разжигания массового чувства — определяет дух праздника сильнее, чем люди могут себе в этом признаться. Кто противопоставил себя массе, отдал ей свою голову. Он был у неё в долгу и на свой лад послужил тому, чтобы поддержать и повысить её воодушевление.

Ни один национальный гимн, какой бы народ мы ни взяли, не имеет такой истории, как французский, — «Марсельеза» родилась именно тогда. Взрыв свободы как периодическое событие, каждый год ожидаемое и каждый год приходящее, очень выгоден в качестве массового символа нации. Он и позже, как и в те времена, будил силы сопротивления. Французские армии, завоевавшие Европу, вышли из революции. Они нашли себе Наполеона и стяжали величайшую славу. Победы были победами революции и её генералов, императору досталось заключительное поражение.

Против такого понимания революции как национального массового символа французов можно возражать. Слово кажется слишком неопределённым, в нём нет конкретности английского капитана на чётко очерченном корабле, нет деревянного порядка марширующего немецкого войска. Но не забудем, что корабль англичанина соотносится с колышащимся морем, а немецкое войско — с волнующимся лесом. Море, лес питают национальное чувство и представляют собой его текучий элемент. А массовое чувство революции тоже выражается в конкретном движении и направлено на конкретный объект — это Бастилия и штурм Бастилии.

Ещё одно или два поколения назад к слову «революция» каждый добавил бы «французская». Революция отличала французов в глазах всего мира, это была их национальная особенность, то, чем они выделялись. Впоследствии русские с их революцией нанесли ощутимую рану национальному самосознанию французов.

Швейцарцы

Национальное сплочение Швейцарии неоспоримо. Патриотизм швейцарцев сильнее, чем у многих народов, говорящих на одном языке. Здесь же многообразие языков, разнообразие кантонов, их различия в социальной структуре, противоречия религий, когда-то воевавших друг с другом, причём память об этих войнах ещё живёт в исторической памяти — и всё это не может всерьёз пошатнуть национального самосознания швейцарцев. Впрочем, у них есть общий массовый символ, всегда стоящий перед глазами и непоколебимый, как ни один другой из национальных символов: горы.

Вершины своих гор швейцарец видит отовсюду. Но с некоторых мест их видно в большем количестве. Ощущение что отсюда видишь горы, собравшиеся вместе, придаёт этим обзорным точкам нечто сакральное. Иногда по вечерам — невозможно заранее угадать, когда именно, также невозможно и каким-либо образом повлиять на этот момент — горы загораются алым светом: это момент их высшего торжества Их недоступность и твёрдость наполняют уверенностью душу швейцарца. В своих вершинах отделённые друг от друга внизу горы составляют единое огромное тело. Они — одно тело это тело и есть страна.

Планы обороны Швейцарии во время двух прошедших воин любопытным образом отразили это отождествление нации с горной грядой Альп. Все плодородные долины, города производства в случае вражеского нападения предполагалось отдать. Армия должна была отступить в глубину гор и там начать сражаться. Народ и земля приносились в жертву Но армия в горах по-прежнему представляла бы Швейцарию: массовый символ нации превратился бы в самую страну.

Это собственная дамба, которой располагают швейцарцы. Им не приходится возводить её самим, как голландцам. Они её не строят, они её не разрушают, море через неё не перехлестывает. Горы стоят, и их нужно хорошо знать. Они их излазали и изъездили вплоть до каждого закоулка. Горы как магнит притягивают из всех уголков мира людей, которые благоговеют перед ними и исследуют их наподобие швейцарцев. Альпинисты из самых далёких стран похожи на верующих швейцарцев: армии их, рассеянные по миру, отслужив периодически краткую мессу горам, всё остальное время хранят чувство верности Швейцарии. Стоило бы разобраться, какой вклад они внесли в сохранение её самостоятельности.

Испанцы

Если англичанин видит себя капитаном, то испанец — матадором. Вместо моря, которое подчиняется капитану, у матадора — собственная покорная ему масса. Животное, которое он должен убить согласно благородным правилам своего искусства, — это злое чудище старых преданий. Он не может показать страха, самообладание для него — все. Малейшее его движение видят и судят тысячи. Это сохранившаяся римская арена, только быкоборец превратился здесь в благородного рыцаря. Он выходит против зверя в одиночку. Средневековье дало ему другие чувства, другую одежду, но особенно изменило его идею. Покоренный дикий зверь, раб человека снова восстал против него. Но герой древности принял вызов, он на месте. Он выступает на глазах всего человечества и столь уверен в своём мастерстве, что в мельчайших подробностях разыгрывает перед зрителями убийство чудовища. Он весь точность и мера, его движения рассчитаны как в танце. Но убивает он по-настоящему. Убивает на глазах тысяч, приумножающих эту смерть своим неистовством.

Казнь дикого животного, которое уже не имеет права быть диким, которого сделали диким, чтобы за это осудить на смерть, — эта казнь, кровь и безупречный рыцарь двояким образом отражаются в глазах почитателей. Каждый из них — это и рыцарь, убивающий быка, и масса, которая ему рукоплещет. За матадором, в которого воплощается каждый, на другой стороне арены каждый вновь видит самого себя как массу. В кольце все соединены в одно замкнутое на самого себя существо. Каждый видит повсюду глаза — свои глаза — и слышит повсюду единственный голос — свой собственный. Так испанец, обожающий своего матадора, с самого начала привыкает к виду совершенно особой массы. Он знает её подробно. Она настолько жизнеспособна, что исключает многие нововведения и новообразования, которые неизбежны в странах другого языка. Матадор на арене, столь многое для него значащий, превратился в его национальный символ. Если он воображает множество испанцев, собравшихся вместе, то он вообразит место, где они собираются чаще всего. По сравнению с этими массовыми восторгами массовые мероприятия церкви имеют мягкий и безвредный характер. Они были таковыми не всегда: во времена, когда церковь не страшилась разжечь адское пламя для еретиков прямо на земле, массовое хозяйство испанцев было организовано иначе.

Итальянцы

Самочувствие современной нации, её поведение на войне в большой степени зависит от признанности её национальных массовых символов. История разыгрывает над некоторыми народами дурную шутку задним числом, уже после того, как они завоюют единство. На примере Италии можно показать, как тяжело нации, когда города полны воспоминаний о величии, а настоящее сознательно дезорганизовано этими воспоминаниями.

Пока Италия не обрела единства, всё было просто: расчленённое тело должно собраться воедино, быть и чувствовать себя одним организмом. Для этого нужно изгнать врага. Враг паразитирует на стране: он как туча саранчи, питающейся плодами честного труда местных жителей. Враг хочет увековечить своё господство: для этого он разделяет людей и земли, чтобы легко справляться с ними поодиночке. Угнетенные, наоборот, устанавливают тайные связи и ищут момента восстать и освободить страну. Наконец это происходит: Италия обрела единство, к которому долго и тщетно стремились многие её лучшие умы.

Однако с этого самого мига оказалось, что непросто поддерживать жизнь в таком городе, как Рим. Массовые постройки древних стояли вокруг пустые; развалины Форума содержались в чрезмерном порядке. Человек чувствовал себя там подавленным и отвергнутым. Второй Рим, Рим Святого Петра, напротив, сохранил достаточно прежней своей притягательности. Собор Святого Петра заполняли паломники со всего мира. Однако точкой, на которую ориентировалась бы нация, этот второй Рим служить не мог. Он все ещё обращался ко всем людям без различия, способ его организации был присущ тем временам, когда ещё не было наций в современном виде.

Между этими двумя Римами как бы парализованным застыло национальное чувство современной Италии. Невозможно отбросить тот факт, что Рим был, и римляне были итальянцами. Фашизм избрал, казалось бы, самое простое решение и попытался влезть в подлинный старый костюм. Но костюм не сидел как влитой, оказался широк, фашизм двигался в нём так резко и неуравновешенно, что поломал себе члены. Один за другим стали раскапывать форумы, но они почему-то не заполнялись римлянами. Связки прутьев вызывали лишь ненависть в тех, кого этими прутьями стегали, — наказание и приручение не наполняли гордостью. Попытка навязать Италии ложный национальный массовый символ, к счастью для итальянцев, провалилась.

Евреи

Понять евреев труднее, чем любой другой народ. Они распространились по всей населённой земле, а родину потеряли. Их приспособляемость славят и проклинают, но степень её очень и очень различна. Среди них есть испанцы, индийцы и китайцы. Они переносят с собой из одной страны в другую языки и культуры и берегут их сильнее любых сокровищ. Дураки могут рассказывать сказки о том, что они повсюду одинаковы; кто их знает, согласится скорее, что среди них гораздо больше разнообразных типов, чем в любом другом народе. Удивительно, насколько они многообразны по внешности и внутреннему складу. Популярная формула, согласно которой среди них есть и самые хорошие, и самые плохие люди, в наивной форме выражает этот факт. Они иные, чем все прочие. Но в действительности они, если можно так выразиться, ещё более иные по отношению друг к другу.

Они вызывают удивление тем, что вообще ещё существуют. Они не единственный народ, который обнаруживается повсюду: армяне, например, тоже распространились широко. Они также и не самый древний народ: китайцы пришли из глубин предыстории. Однако среди древних народов они — единственный, что так долго блуждает. Им дано было больше всех времёни для бесследного исчезновения, и всё же они есть, и их больше, чем когда-либо.

Территориальное и языковое единство у них до последних лет отсутствовало. Большинство уже не понимает по-еврейски, они говорят на сотне языков. Для миллионов из них их древняя религия — не больше, чем пустые мехи; даже количество евреев-христиан постепенно растёт, особенно среди интеллектуалов; ещё больше среди них неверующих. Вообще говоря, с позиций самосохранения им следовало бы приложить все усилия, чтобы заставить окружающих забыть, что они — евреи, и самим забыть об этом. Однако оказывается, они не могут забыть об этом, а большинство и не хочет забыть. Надо спросить себя, в чём эти люди остаются евреями, что делает их евреями, что то последнее, самое последнее, что объединяет их с другими такими же, когда они говорят себе: я — еврей.

Это последнее лежит в самом начале их истории и с невероятной последовательностью воспроизводится в ходе этой истории: исход из Египта.

Надо явственно представить себе, о чём это предание: целый народ, хотя и сосчитанный, но составляющий огромные множества, сорок лет тянется сквозь пески. Его легендарному прародителю было обещано потомство, многочисленное как морской песок. Оно уже здесь, и оно бредет как песок сквозь пески. Море расступается перед ними, сквозь ряды врагов они пробивают себе дорогу. Их цель — обетованная земля, которую они отвоюют себе мечами.

Это множество, годы и годы влачащееся сквозь пески, превратилось в массовый символ евреев. Образ так же прост и понятен, как и в те далёкие времена. Народ видит себя вместе, как будто бы он ещё не распался и не рассеялся, он видит себя в странствии. В этом сплочённом состоянии он принимает для себя законы. У него есть цель, как у массы. Его ожидают приключение за приключением — общая для всех судьба. Это голая масса: всего, что может отвлечь человеку в отдельную жизни, здесь просто нет. Вокруг лишь песок — самая голая из всех возможных масс: ничто не может до такой степени довести ощущение одиночества бредущей толпы, как картина песков. Часто цель пропадает, и массе начинает грозить распад; сильными толчками самой разной природы её пробуждают, настораживают, сплачивают. Число бредущих людей, шестьсот или семьсот тысяч человек, огромно не только по скромным масштабам доисторических времен. Но особенно важна длительность пути. Масса, распростершаяся когда-то на сорок лет, пролегла донынешних времен. Эта длительность стала наказанием, как и все муки последующих странствий.

Германия после Версаля

Чтобы как можно четче разграничить представленные здесь понятия, следует сказать кое-что о массовой структуре Германии, которая в первой трети нынешнего столетия неожиданно продемонстрировала новые тенденции и формы, смертельной опасности которых тогда никто не понял. Только сейчас их начинают понемногу разгадывать.

Массовым символом объединённой германской нации, как она сложилась после французской войны 1870–1871 годов, было и осталось войско. Армия была предметом национальной гордости немцев; мало кто сумел избежать могучего воздействия этого символа. Мыслитель универсальной культуры Ницше вынес с войны импульс к созданию своего главного труда «Воля к власти» — это был образ кавалерийского эскадрона, навсегда засевший в его памяти. И это не случайный факт: он показывает, сколь вообще значимо для немцев войско и как этот массовый символ воздействовал в Германии даже на тех, кто высокомерно отстранялся от всего, напоминавшего толпу, массу. Горожане и крестьяне, рабочие и профессора, католики и протестанты, баварцы и пруссаки — все видели в армии материальный образ нации. Более глубокие корни этого символа, его связь с лесом вскрыты в другом месте. Лес и войско в сознании немцев тесным образом связаны, и массовым символом нации можно считать и то, и другое; в этом смысле они одно и то же.

Но важнее всего, что войско, помимо того, что действует символически, ещё и существует конкретно. Символ живёт в воображении и чувствах людей; как таковой он представляет собой любопытное образование «лес-войско». Напротив, реальная армия, в которой служил каждый молодой немец, функционировала как закрытая масса. Вера во всеобщую воинскую обязанность, убеждённость в её глубоком смысле, благоговение перед ней было сильнее, чем традиционные религии, оно было свойственно католикам так же, как и протестантам. Кто исключал себя из армейских списков, тот не был немцем. Уже было сказано, что армию можно называть массой лишь в определённом, ограниченном смысле. Но в случае немца было иначе: он воспринимал армию как наинаиболее важную закрытую массу. Она имеет закрытый характер, поскольку служат молодые люди определённого возраста ограниченное число лет. Для некоторых служба — профессия и потому тоже не имеет всеобщего характера. Однако каждый мужчина проходил через армию и на всю жизнь оставался внутренне с ней связанным.

Массовым кристаллом армии была каста прусских юнкеров, составлявшая лучшую часть постоянного офицерского корпуса. Это был как бы своего рода орден со строгими, хотя и неписанными законами, или же наследственный оркестр, который назубок знает и прекрасно отрепетировал музыку, которой предстоит заразить публику.

Когда разразилась Первая мировая война, весь немецкий народ превратился в одну открытую массу. Воодушевление тех дней многократно и повсюду отображено. Кое-кто за границей рассчитывал на интернационализм социал-демократов, к их удивлению, он абсолютно не проявился. Удивляться было нечему, ведь эти самые социал-демократы носили в себе «лес-войско» как символ своей нации, они сами принадлежали к закрытой массе армии, в армии они подчинялись приказу и воздействию со стороны точно ориентированного и необычно действенного массового кристалла — юнкерской и офицерской касты. Их принадлежность к политической партии, наоборот, почти ничего не весила. Но те первые августовские дни 1914 года были ещё и моментом зачатия национал-социализма. Имеется совершенно надёжное свидетельство Гитлера: он рассказывает, как, узнав о начале войны, пал на колени и возблагодарил Бога. Это его решающее переживание, это единственный миг, когда он сам искренне влился в массу. Он этого не забыл, и вся его дальнейшая жизнь посвящена воспроизведению этого мига, но уже снаружи. Германия снова должна стать такой, как тогда, — сознающей свою мощь, единой и сплочённой.

Но Гитлер никогда не достиг бы этой цели, если бы Версальским договором не была распущена немецкая армия. Запрещение всеобщей воинской обязанности отняло у немцев их самую главную закрытую массу. Маневры, отныне запрещённые, строевая подготовка, получение и передача приказов — все это превратилось в нечто такое, что теперь любой ценой следовало вернуть. Запрет всеобщей воинской обязанности — это рождение национал-социализма. Любая закрытая масса, насильственно ликвидированная, переходит в открытую, которую и наделяет всеми своими отличительными признаками. Взамен армии явилась партия, а для неё внутри нации не было границ. Каждый немец — мужчина или женщина, ребёнок или старик, солдат или штатский — может стать национал-социалистом; не важно, был ли он солдатом; если нет, то это лучше для него: он получает доступ к делам, к которым раньше бы его не допустили.

Беспрерывно и неустанно Гитлер употребляет оборот «Версальский диктат». Немало удивлялись тому, сколь действенным оказалось это словосочетание. Повторение не уменьшало его воздействия, наоборот, оно росло с годами. Что, собственно, такого в нём содержалось? Что сообщал им Гитлер массам слушателей? Для немца в слове «Версаль» воплощалось не поражение, которого он на самом деле так и не признал, — оно обозначало запрещение иметь армию, то есть запрещение деятельности, имеющей сакральный смысл, деятельности, без которой он не мыслил свою жизнь. Запрет армии был как запрет религии. Вера отцов поругана, восстановить её — святой долг каждого мужчины. На эту рану и падало слово «Версаль» каждый раз, как произносилось; благодаря ему рана оставалась свежей, кровоточила и не затягивалась. Пока в массовых аудиториях со всей силой звучало слово «Версаль», даже начало выздоровления было исключено.

Важно, что речь при этом всегда шла о диктате, а не о договоре. «Диктат» напоминает о приказе. Один-единственный чужой приказ, приказ врага, потому и названный «диктатом», прервал все это горделивое течение военных приказов от немца к немцу. Тот, кто слышал или произносил слова «Версальский диктат», самой глубиной существа чувствовал, что у него отнято, — немецкая армия. И воссоздание армии становилось единственной подлинно важной целью. С ней все стало бы снова как прежде. Тем более, что значение армии как национального массового символа не было поколеблено: самая глубокая и самая древняя часть его — лес — всё равно стояла в неприкосновенности.

Выбор слова «Версаль» в качестве ударного лозунга был, с точки зрения Гитлера, исключительно удачным. Оно не только напоминало о последнем, крайне болезненно переживаемом событии национальной жизни немцев — о ликвидации всеобщей воинской обязанности и запрете иметь армию. Оно ещё и соединяло в единое целое другие хорошо известные моменты немецкой истории.

В Версале Бисмарк основал второй германский рейх. Единство Германии было возглашено сразу после великой победы — в момент неодолимой мощи и высшего восторга. Победа была одержана над Наполеоном III, считавшимся продолжателем дела великого Наполеона: благодаря преклонению перед легендарным именем он вознесся как наследник его духа. Версаль был также резиденцией Людовика XIV, им самим построенной. Из всех французских владык до Наполеона Людовик XIV нанёс немцам самые чувствительные раны. Благодаря ему Франция поглотила Страсбург с его собором. Его войска опустошили Гейдельбергский замок.

Имперская декларация в Версале казалась поэтому результатом объединённой победы над Людовиком XIV и Наполеоном вместе взятыми, к тому же достигнутой в одиночку, без всяких союзников. На немца в те времена она должна была оказывать именно такое воздействие; есть достаточно свидетельств, что так оно и было. Имя «Версаль» было связано с величайшим триумфом в новой немецкой истории.

Всякий раз, когда Гитлер упоминал пресловутый «диктат», вместе с ним проскальзывало воспоминание о тогдашнем триумфе, воспринимавшееся слушателями как обещание. Враги должны были бы слышать в этих словах угрозу войны и реванша, если бы они имели уши, чтобы слышать. Без преувеличения можно сказать, что все наиболее важные лозунги национал-социалистов, за исключением тех, что касались евреев, можно получить путём расщепления слов «Версальский диктат»: «Третий рейх», «Зиг хайль» и так далее. Весь смысл нацистского движения сконцентрировался в этом словосочетании. Версаль — это поражение, которое должно стать победой; это запрещённая армия, которую для этой цели следует восстановить.

Пожалуй, здесь надо обратиться к символу движения — свастике. Её воздействие двояко: воздействие знака и воздействие слова. В обоих случаях оно мрачно и жестоко. В самом знаке есть что-то от двух изломанных виселиц. Он как-то увертливо угрожает созерцателю, будто бы хочет сказать: «Погоди, ты ещё увидишь, кто здесь будет висеть». Поскольку свастика заключает в себе момент вращательного движения, то оно содержит в себе угрозу колесования, напоминая о переломанных членах тех, кого реально казнили таким способом.

Слово (Hakenkreuz — крючковатый крест, крест с крючьями, произносится как «хакенкройц». — Прим. перев.) унаследовало от христианского креста его мрачные, кровавые свойства — это крест, на котором распинают. «Крюк» напоминает о том, как «зацепляют крюком», то есть ставят подножку мальчики, и как бы обещает своим сторонникам множество жертв, которых принудят к падению. Для некоторых здесь открывается ассоциация с военной службой и слышится звук крючьев соударяемых шпор. Во всяком случае, угроза страшной казни соединена здесь с тонким коварством и отдалённо звучащим напоминанием о военной дисциплине.

Инфляция и масса

Инфляция — это массовый процесс в подлинном и точном смысле слова. Дезорганизующее воздействие, которое она оказывает на население целых стран, ни в коем случае не ограничивается самим моментом инфляции. Можно сказать, что в наших современных цивилизациях, кроме войн и революций, нет ничего, что можно было бы сравнить с инфляцией по её далеко идущим последствиям. Потрясения, которые она вызывает, столь глубоки, что о них предпочитают умолчать и забыть. А может быть, просто боятся признать за деньгами, ценность которых люди искусственно устанавливают сами, массообразующий эффект, который далеко превосходит их изначальное предназначение и таит в себе нечто алогичное и бесконечно постыдное.

Остановимся на этом подробнее и сначала скажем кое-что о психологических свойствах самих денег. Деньги могут служить массовым символом; но в отличие от других символов, разобранных выше, в деньгах единицы, из умножения которых при определённых обстоятельствах возникает масса, подчёркнуто обособлены. Каждая монета чётко ограничена и имеет собственный вес, она опознается с первого же взгляда, она свободно переходит из рук в руки и непрерывно меняет своё соседство. Часто на ней отчеканен профиль властителя, по имени которого она и называется, особенно если это ценная монета. Были луидоры, талеры Марии-Терезии. Монета воспринимается как ощутимая личность. Рука, в которой она зажата, чувствует её целиком, со всеми гранями и плоскостями. Человеку свойственна по отношению к ней своего рода нежность, ибо она может дать каждому, что он желает, и это наделяет её личностным «характером». В одном отношении монета превосходит живое существо: металлическая плотность и твёрдость гарантирует «вечность» её состава; её ничем, кроме огня, не разрушить. Она не вырастает по величине: готовой выходит она из-под пресса и должна оставаться тем, что она есть; меняться ей нельзя.

Пожалуй, именно надёжность монеты является самым важным её свойством. Только от владельца зависит, сбережётся она или нет: она не убежит, как животное, нужно только охранять её от других людей. К ней не нужны «подходы», она всегда готова к обращению, у неё не бывает настроений, которые нужно брать в расчёт. Положение каждой монеты упрочивается в силу её отношения к другим монетам иной стоимости. Строго соблюдаемая иерархия монет придаёт им ещё больше личностного. Можно говорить о социальной системе монет со свойственной ей сословной иерархией, которая в данном случае является стоимостной иерархией: за знатные монеты можно получить простые, за простые знатные — никогда.

Груда монет издавна у большинства народов считается сокровищем. Его воспринимают как целое, даже не зная ещё, сколько в нём содержится; в этом заключается его сходство с массой Им можно наслаждаться, перебирая монету за монетой При этом их всегда оказывается меньше, чем ожидалось Оно часто скрыто от людских глаз и является внезапно. Но не только тот, кто всю жизнь надеется найти сокровище, но и тот кто им обладает, представляют себе дело так будто оно растёт, и старается сделать все возможное, чтобы оно поело и далее. Не подлежит сомнению, что люди, живущие только ради денег, воспринимают сокровище как замену человеческой массы. Об этом свидетельствует множество историй об одиноких скупцах: они выступают в роли сказочных драконов, сторожащих сокровище, что составляет единственный смысл и содержание их жизни.

Можно возразить, что такое отношение к монетам и сокровищам современному человеку уже не свойственно, что повсюду применяются бумажные деньги, что сокровища в невидимой и абстрактной форме содержатся в банках. Однако значимость золотого покрытия для надёжной валюты, тот факт что от золота по-прежнему не отказались, свидетельствуют что сокровище никоим образом не утратило своей роли Подавляющая часть населения, даже в самых развитых странах получает почасовую оплату, и величина оплаты повсюду представляется в монетах. Бумажки все ещё меняют на монеты; прежнее чувство, прежняя установка по отношению к монетам свойственна каждому; размен денег как повседневный процесс — это один из простейших и распространённейших механизмов нашей жизни, пользоваться которым умеет каждый ребёнок.

Но всё же верно, что, кроме этого традиционного, выработалось другое, современное отношение к деньгам. Монетная единица в любой стране имеет теперь более абстрактную стоимость. От этого она не перестала восприниматься как единица. Если раньше монетам было свойственно нечто вроде иерархической организации закрытого общества, то теперь при бумажных деньгах отношения единиц напоминают отношения людей в большом городе.

Из сокровища возник сегодня миллион. Это слово космополитического звучания, оно распространилось по всему современному миру и по отношению к любой валюте. В миллионе интересно то, что он возникает скачкообразно благодаря удачной спекуляции; он стоит перед глазами каждого, чьё честолюбие направлено на деньги. Миллионеры окружены сиянием, свойственным старым сказочным королям. Как обозначение численности миллион применяется не только к деньгам, но и к людям. Этот двойственный характер слова особенно легко почувствовать в политических речах. Сладострастие скачущих чисел характерно, например, для речей Гитлера. Там оно относилось обычно к миллионам немцев, которые живут вне границ рейха и которых нужно освободить. После первых бескровных побед ещё до начала войны Гитлер получал особое наслаждение от роста численности населения своей империи. Он сопоставлял её с числом всех немцев, живущих на земле, и признавался, что его цель — заполучить их всех в сферу своего влияния. И всегда — угрожая, требуя, высказывая удовлетворение — он оперировал словом миллион. Другие политики применяют его чаще по отношению к деньгам. Несомненно, оно излучает какое-то особенное сияние. Абстрактное число от применения его к населению стран, а также гигантских городов, где жителей всегда считают в миллионах, обрело массовое содержание, какого не имеет сегодня ни одно другое число. Поскольку деньги связаны с тем же самым «миллионом», масса и деньги сегодня близки как никогда.

Что же происходит во время инфляции? Денежная единица внезапно теряет свой личностный характер. Она превращается в растущую массу единиц, ценность которых тем ниже, чем больше масса. Миллионы, к которым раньше так стремились, теперь вот они — в руках, но они уже не миллионы, они только так называются. Как будто бы самый процесс скачкообразного роста лишил то, что растёт, всякой ценности. Если валюта включилась в это движение, напоминающее бегство, то остановки не видать. Как бесконечно может расти счёт денег, так бесконечно может падать их стоимость.

В этом процессе выражается свойство психологической массы, которое я считаю особенно и исключительно важным, — страсть к быстрому неограниченному росту. Однако здесь оно переходит в негатив: то, что растёт, делается слабее и слабее. То, что прежде было одной маркой, теперь называется 10 тысяч, потом 100 тысяч, потом миллион. Отождествление отдельного человека с его маркой теперь невозможно. Она утратила свою твёрдость и границу, она в каждое мгновение что-то другое. Она уже не похожа на личность, у неё нет длительности. Она стоит всё меньше и меньше. Человек, который раньше в неё верил, не может теперь не воспринимать её унижение как своё собственное. Он слишком долго себя с ней отождествлял, доверие к ней было как доверие к самому себе. Из-за инфляции не только все вокруг начинает колебаться, становится ненадёжным, ускользающим — сам человек делается меньше. Он сам, чем бы там он ни был, уже ничто — так же как миллион, к которому он всегда стремился, уже ничто. У каждого есть миллион. Но каждый — ничто.

Процесс накопления сокровищ обратился в свою противоположность. Надёжность денег исчезла как мыльный пузырь. Их не прибавляется, а, наоборот, убавляется, все сокровища исчезают. Инфляцию можно назвать ведьмовским шабашем обесценивания, где люди и денежная единица особенным образом сливаются друг с другом. Одно выступает вместо другого, человек чувствует себя так же плохо, как и деньги, которым становится все хуже; и все вместе люди обречены на эти дурные деньги, и так же все вместе чувствуют собственную неполноценность.

Во время инфляции, следовательно, происходит нечто неожиданное, непредвиденное и столь опасное, что вызывает ужас во всяком, кто чувствует ответственность за положение дел и способен различить возможные последствия: двойное обесценивание, следующее из двойного отождествления. Человек чувствует себя обесцененным, так как стала недееспособной единица, на которую он полагался и с которой себя отождествлял. Масса чувствует себя обесцененной, потому что обесценился миллион. Было показано, сколь двусмысленно употребление слова миллион: оно обозначает как большую сумму денег, так и большое сборище людей, особенно когда это относится к современному большому городу; один смысл постоянно переходит в другой и, наоборот, оба питаются друг от друга. Все массы, образующиеся в инфляционные времена — а именно тогда они образуются особенно часто, — испытывают давление этого обесцененного миллиона. Как мало значит отдельный человек, так же мало в это время значат и все вместе. Когда число миллионов растёт, весь народ, который состоит из миллионов, превращается в ничто.

Этот процесс соединяет людей, чьи материальные интересы, вообще говоря, имеют между собой мало общего. Наёмный рабочий страдает так же, как рантье. Последний за одну ночь может потерять все или почти всё, что имеет, столь надёжно, казалось бы, сохраняемое в банковских сейфах Инфляция снимает различия, существующие от века, и сплачивает в единую инфляционную массу людей, которые в другие времена даже руки бы друг другу не подали Это ощущение внезапного обесценивания собственной личности не забудется никогда — настолько оно болезненно Его носят в себе всю жизнь, если, конечно, не удаётся перенести его на кого-то другого. Но и масса в целом не забывает своего обесценивания, в ней возникает естественная тенденция — люди подвергшиеся обесцениванию, начинают искать кого-то кто ещё менее значим, чем они сами, кем они могли бы пренебречь, как пренебрегли ими самими. Мало присоединиться к этому пренебрежению там, где оно уже есть, сохраняя его на том уровне, как оно существовало ранее.

Возникает потребность в динамическом процессе унижения: с объектом нужно обращаться так, чтобы он значил всё меньше и меньшее денежная единица во время инфляции, чтобы в конце концов свести его к полному ничтожеству. Потом его можно выбросить как старую бумагу или отдать в переработку Объектом для удовлетворения этой потребности во время инфляции в Германии Гитлер выбрал евреев. Они для этого словно были созданы: имеют дело с деньгами, хорошо разбираются в перемещениях денежных масс и колебаниях курсов удачливые спекулянты, толпятся на биржах, где все их поведение и облик так резко контрастируют с армейским идеалом немцев. Во времена, когда деньги делали все вокруг сомнительным, неустойчивым, враждебным, именно эти черты евреев выглядели особенно сомнительными и враждебными Отдельный еврей «плох». Почему? Потому что его денежные дела идут полным ходом, тогда как другие уже перестали что-либо понимать и предпочли бы вообще не иметь дела с деньгами.

Если бы во время инфляции речь шла о процессах обесценивания в немцах по отдельности, достаточно было бы возбудить ненависть по отношению к конкретным евреям. Но в действительности немцы как масса чувствовали себя униженными крушением своих миллионов, и Гитлер, который это ясно понимал, стал действовать против евреев как таковых. В отношении евреев национал-социализм в точности воспроизвёл процесс инфляции. Сначала на них нападали, представляя их дурными и опасными людьми, приписывая им враждебные намерения; процесс обесценивания шёл дальше; поскольку своих не хватало, стали собирать евреев из покоренных стран; в конце концов их буквально превратили в саранчу, которую можно безнаказанно истреблять миллионами. До сих пор ещё не осознан полностью масштаб преступлений немцев, даже тех из них, кто не участвовал в этом сам, а безучастно наблюдал или просто не замечал происходящего. Вряд ли дело зашло бы так далеко, если бы несколькими годами раньше они не пережили инфляцию, при которой марка упала в несколько миллиардов раз. Именно эту инфляцию как массовый феномен они перенесли с себя на евреев.

Сущность парламентской системы

В двухпартийной системе современного парламентаризма используется психологическая структура сражающихся армий. Эти армии и в самом деле мерялись силами в гражданской войне, хотя и без особого воодушевления. Своих ведь убивают неохотно, родовое чувство страдает от крови гражданской войны и обычно довольно быстро кладет ей конец. Но обе партии остаются и должны и дальше меряться силой. Вот они и сражаются, наложив запрет на убийство. Считается, что превосходящие силы в кровавой схватке должны победить. Главная забота любого полководца — быть сильнее там, где произойдёт решающее сражение, иметь в этот момент и в этом месте больше людей, чем противник. Победоносный полководец тот, кому удаётся иметь превосходство на большинстве наиболее важных участков, даже если в целом он слабее. Парламентское голосование состоит ни в чём ином, как в выяснении тут же, на месте соотношения сил обеих групп. Знать его заранее недостаточно.

К одной партии могут принадлежать 360, к другой — 240 депутатов, но голосование всё равно играет решающую роль как момент действительного выяснения сил. Это как бы пережиток кровавой стычки, которая разыгрывается и переживается на разные лады: угрозы, ругань, общее возбуждение, доходит иногда до драки и швыряния предметов. Однако подсчёт голосов кладет битве конец. Ясно, что 360 человек над 240 всё равно одержали бы победу. Масса мёртвых во внимание не принимается. В парламенте не должно быть мёртвых. Неприкосновенность депутатов ярче всего выражает эту идею. Депутаты неприкосновенны в двояком смысле: снаружи, по отношению к правительству и его органам, и внутри, по отношению к другим, таким же, как они, депутатам; на этот второй пункт обращают мало внимания.

Никто никогда на самом деле не верил, что точка зрения большинства, победившая при голосовании, одновременно и самая разумная. Здесь воля противостоит воле, как на войне; каждой из этих воль свойственна и убеждённость в собственной правоте и собственной разумности, её не надо доискиваться, она самоочевидна. Смысл партии состоит именно в том, чтобы поддерживать в боевом состоянии эти волю и убеждённость. Противник, побеждённый при голосовании, смиряется не потому, что разуверился в собственной правоте, — он просто побит. Но это не страшно, потому что с ним ничего не произошло. Он никак не отвечает за свои прежние враждебные действия. Если бы он испытывал страх за свою жизнь, то и реагировал бы совсем иначе. А он рассчитывает на будущие схватки. Конца им не предвидится, ни в одной из них ему не быть убитым.

Равенство депутатов, то, что делает их массой, заключается в их неприкосновенности. Здесь между партиями нет разницы. Парламентская система работает, пока гарантирована неприкосновенность. Она разваливается, если в ней появляется человек, способный принять в расчёт смерть кого-либо из членов сообщества. Нет ничего опаснее, чем видеть мёртвого среди этих живых. Война потому война, что в выяснении соотношения сил участвуют мёртвые. Парламент постольку парламент, поскольку он исключает мёртвых.

Инстинктивное отчуждение английского, например, парламента от своих собственных мёртвых, даже от тех, что умерли мирно и вовне его стен, проявляется в системе довыборов. Кто унаследует место умершего, никогда не известно заранее. Автоматического замещения не происходит. Выставляются кандидатуры, развёртывается нормальная предвыборная борьба, происходят нормальные выборы. Умерший же выбывает из парламента. У него здесь нет права распорядиться своим наследством. Умирающий депутат не может точно знать, кто станет его наследником. Смерть со всеми её опасными последствиями действительно исключена из английского парламента.

Против такого понимания парламентской системы можно возразить, сказав, что, например, все континентальные парламенты состоят из многих партий различной величины, что в них не всегда складываются две противоборствующие группы. Но в самой природе голосования это ничего не меняет. Оно всегда и повсюду — решающий момент. Оно определяет ход событий, и в нём всегда спорят два числа, большее из которых налагает обязательство на всех, кто участвует в голосовании. Повсюду парламент стоит на депутатской неприкосновенности или рушится вместе с ней.

Выборы депутатов имеют в принципе ту же природу, что и процессы внутри парламента. Лучшим среди кандидатов, победителем считается тот, кто доказал, что он сильный. Сильный же тот, кто собрал больше всего голосов. Если бы 17 562 человека, проголосовавшие за него, в качестве армии выступили бы против 13 204 человек, поддержавших его соперника, они должны были бы одержать победу. Здесь также не допускается смерти. Хотя неприкосновенность избирателя не так важна, как неприкосновенность избирательного бюллетеня, опускаемого им в урну для голосования и содержащего имя его избранника. Обработка избирателя почти всеми возможными средствами разрешается вплоть до момента, когда он принимает окончательное решение и вписывает в бюллетень имя своего кандидата. Над вражескими кандидатами издеваются, возбуждают по отношению к ним всеобщую ненависть. Избиратель может принять участие во многих выборных баталиях, изменчивость их судеб является для него, если он политически активен, сильным возбудителем. Но момент, когда он действительно выбирает, почти священен, священны запечатанные урны, содержащие заполненные бюллетени, священен процесс подсчёта голосов.

Праздничность всех этих мероприятий обусловлена отказом применять смерть как орудие принятия решений. Каждый поданный бюллетень здесь будто отодвигает смерть. То, на что она могла бы воздействовать, то есть сила противника, определяется числом поданных голосов. Если кто играет с числами, скрывает их или подделывает, тот, сам того не подозревая, впускает смерть обратно. Любители решать вопросы силой, насмехающиеся над листками бюллетеней, выдают этим лишь собственные кровавые намерения. Бюллетени, как и договоры, для них просто клочки бумаги. Если они не омыты кровью, то ничего не стоят; для таких людей важны только те решения, при которых пролилась кровь.

Депутат — это концентрированный избиратель: те раздельные мгновения времени, когда избиратель существует как таковой, в депутате соединены вместе. Он служит для того, чтобы голосовать часто. Но и количество людей, среди которых он подает свой голос, гораздо меньше. Благодаря интенсивности здесь достигается тот уровень возбуждения, который избиратели испытывают в силу своей большой численности.

Распределение и приумножение. Социализм и производство

Проблема справедливости так же стара, как проблема распределения. Когда бы люди ни выходили вместе на охоту, потом вставал вопрос о разделе добычи. В стае они были вместе, при разделе выступали по отдельности. У людей не выработался общий желудок, который дал бы им возможность есть вместе, как единое существо. В ритуале причастия они подошли ближе всего к представлению об общем желудке. Это было недостаточно полное, но всё же приближение к идеальному состоянию, потребность в котором ими ощущалась. Отдельность при поглощении пищи лежит в корне ужасающего возрастания власти. Тот, кто ест один и для себя, должен один и для себя убивать. Кто убивает вместе с другими, должен делиться добычей.

С признания необходимости дележа начинается справедливость. Правило справедливости — это первый закон. Он и поныне остаётся наиболее важным законом и в этом своём качестве — подлинным основанием всех движений, ориентирующихся на совместность человеческой деятельности и человеческого существования.

Справедливость требует, чтобы у каждого была еда. Но она же предполагает, что каждый внесет свою долю в обеспечение пищей. Огромное большинство людей занято производством различного рода благ. Но с их дележом дело обстоит неблагополучно. Таково содержание социализма, сведённое к простейшей формуле.

Но как бы ни толковали способы распределения благ в современном мире, относительно предпосылки этой проблемы у сторонников и противников социализма нет разногласий. Эта предпосылка — производство. По обе стороны идеологического конфликта, расщепившего мир на две приблизительно равные по силе половины, производство всячески расширяется и поощряется. Производят ли для того, чтобы продавать или чтобы распределять, сам процесс производства не только не ставится под вопрос ни одной из этих сторон — он почитается, и это вовсе не преувеличение, когда говорят, что в глазах большинства сегодня производство священно.

Можно, конечно, спросить, откуда идёт это благоговейное отношение. Может быть, в истории человечества удастся обнаружить точку, когда было санкционировано производство. Но, немного поразмыслив, понимаешь, что такой точки нет. Санкция производства уходит так далеко в прошлое, что всякой попытке локализовать её исторически недостаёт масштабности и дальнозоркости.

Гордыня производства объясняется его происхождением от приумножающей стаи. Эту связь легко проглядеть, поскольку сейчас нет стай, которые на практике заняты приумножением. Появились гигантские массы, растущие буквально с каждым днём во всех центрах цивилизации. Но если учитывать, что конца этому росту не предвидится, что всё большее число людей изготавливают всё большее количество товаров, что к числу этих товаров относятся также живые звери и растения, что методы производства живых и безжизненных товаров почти ничем друг от друга не отличаются, то надо признать, что приумножающая стая оказалась самой богатой последствиями и последовательно реализовавшейся формой из всех, когда-либо выработанных человечеством. Ритуалы, нацеленные на приумножение, превратились в машины и технические процессы. Любая фабрика — единица, практикующая этот культ. Новое состоит в ускорении процесса. То, что раньше было выработкой и нагнетанием ожидания — дождя, зерна, приближения стад животных, на которые охотились, или приращения тех, которых разводили дома, — то сегодня превратилось в непосредственное изготовление. Нажимается пара кнопок, передвигается несколько рычагов, и то, что нужно, в любом виде выходит готовым через несколько часов или ещё быстрее.

Следует заметить, что тесная и строго определённая связь пролетариата и производства, ставшая общепризнанной примерно столетие назад, воспроизвела в чистейшем виде старое представление, лежавшее в основе приумножающей стаи. Пролетарии — это те, кто быстро приумножаются, причём их становится больше двояким образом. Во-первых, они рождают больше детей, чем другие люди, и уже благодаря многочисленности потомства в них проявляется нечто массовидное. Их количество растёт ещё и другим способом: всё больше людей стекается из сельских районов в места производства. Но точно такой же двойственный род прирастания был свойствен, как вспоминается, и примитивной приумножающей стае. На её празднества и церемонии стекалось множество людей, и так, во множестве, они осуществляли ритуалы, которые должны были обеспечить обильное потомство.

Когда было выработано и стало проводиться в действие понятие бесправного пролетариата, исходили из оптимистической перспективы возрастания. Никто даже на мгновение не предположил, что его может стать меньше, потому что ему плохо живётся. Расчёт был на производство. Благодаря его росту должно увеличиваться и число пролетариев. Продукция, которую они обеспечивают, должна служить им самим Пролетариат и производство должны расти вместе. Здесь точно та же неразрывная взаимосвязь, которая просматривается и в действиях примитивных приумножающих стай. Нужно, чтобы больше стало самих людей, и тогда должно будет увеличиться все, чем живут люди. Одно неотрывно от другого и так тесно обусловлено другим, что иногда даже непонятно чего должно стать больше сначала.

Было показано, что благодаря превращению в животных которые собираются вместе в больших количествах, человек обретал мощное чувство приумножения. Можно сказать что он научился этому чувству у животных. У человека перед глазами были стаи рыб и насекомых, гигантские стада копытных, и, если он так хорошо подражал им в своих танцах, что становился ими, чувствовал себя ими, если ему удавалось некоторые из этих превращений заложить в основу тотема и передать как священную традицию своим потомкам, то тем самым передавалось дальше и стремление к приумножению, превосходящее естественную предрасположенность человека.

Точно таково же и отношение современного человека к производству. Машины могут произвести больше, чем кто-либо раньше мог себе представить. Возможности приумножения благодаря им возросли до невероятных масштабов. Поскольку речь идёт скорее о предметах, чем о живых существах, число их увеличивается по мере роста потребностей человека. Становится всё больше вещей, которым он находит применение, в ходе их применения возникают новые потребности. Этот аспект производства — неостановимое размножение как таковое во всех возможных направлениях — больше всего бросается в глаза в «капиталистических» странах. В странах, где на первое место выставляется «пролетариат» и где не разрешается большое скопление капиталов в руках отдельных лиц, проблемы всеобщего распределения теоретически столь же значимы, сколь и проблемы приумножения.

Самоуничтожение козов

Однажды утром в мае 1856 года девочка из племени козов пошла за водой на речку, протекающую поблизости от её дома. По возвращении она рассказала, что видела у реки странных людей, каких раньше никогда не встречала. Её дядя по имени Умлаказа пошёл посмотреть на пришельцев и обнаружил их в указанном месте. Они сказали, чтобы он шёл домой и произвел определённые ритуалы; после этого пусть принесёт быка в жертву духам мёртвых и на четвёртый день придёт сюда же. В их виде было нечто, заставляющее подчиниться, и Умлаказа сделал, что было предписано. На четвёртый день он пошел к реке. Странные люди снова были на месте, с удивлением он увидел среди них своего брата, умершего много лет назад. Тут он узнал, кто они такие и зачем явились. Извечные враги белого человека, как ему было объяснено, они пришли с полей битв, лежащих по ту сторону моря, чтобы помочь козам: благодаря их непреодолимой силе англичане будут изгнаны из страны. Умлаказа должен стать посредником между ними и вождями племени, он будет получать указания для дальнейшей передачи. Ибо, если предложенная помощь будет принята, случатся удивительные вещи, удивительнее всего, что когда-либо случалось. А первым делом он должен сказать козам, что они должны прекратить колдовать друг против друга, а также должны забить и съесть самую жирную скотину.

Весть об установлении контактов с миром духов быстро разнеслась среди козов. Крели, верховный вождь племени, встретил послание с радостью (говорят также, не заботясь, впрочем, о доказательствах, что сам он и был подлинным инициатором всего плана). Было решено подчиниться приказу духов забить и съесть лучшую скотину. Часть племени находилась под британским правлением, к её вождям были посланы представители — рассказать о случившемся и просить присоединяться. В кланах козов закипела работа. Большинство вождей начали забой скота. Только один из них, по имени Зандиле, очень осторожный человек, колебался. Английский верховный комиссар велел сообщить Крели, что на своей территории он может делать всё, что хочет, но если он не прекратит подбивать британских подданных уничтожать своё имущество, то будет наказан. Угроза Крели не обеспокоила — он верил, что вот-вот придёт время, когда наказывать будет он.

Откровения, приходящие через пророков, набирали силу. Девочка, стоя посреди реки в окружении огромной толпы верующих, воспринимала особенные подземные звуки. Её дядя, пророк, объяснял, что это голоса духов, которые собрались на совет о делах людей. Требование забивать скот было исполнено, но духи оказались ненасытными. Сколько скота ни забивали, всё было мало. Из месяца в месяц безумие росло, захватывая новые жертвы. Через некоторое время сдался даже осторожный Зандиле. Его принудил к этому брат, который своими глазами видел двух умерших советников их отца, лично с ними разговаривал, и они велели Зандиле забить принадлежащий ему скот, если он не хочет погибнуть вместе с белыми людьми.

Но вот поступило последнее указание пророка. Его выполнение означало завершение подготовки козов ко дню, когда при помощи армии духов они обретут небывалое счастье. Все стада до последнего животного должны быть забиты, зерно в хранилищах уничтожено. Приказ сопровождался демонстрацией картины великолепного будущего. В назначенный день стада в тысячи и тысячи голов, прекраснее, чем те, которые пришлось забить, возникнут из земли и разбредутся по лугам. Огромные поля овса, зрелого и готового к употреблению в один миг пробьются из почвы. В этот день восстанут умершие герои, вожди и мудрецы и будут радоваться вместе с живыми Заботы и болезни исчезнут, так же как и старческие немощи Восставшие из мёртвых и больные среди живущих будут вознаграждены молодостью и красотой. Ужасной, однако будет судьба тех, кто противился воле духов или пренебрегав их указаниями. День, что принесёт радость верующим, для них станет днём муки и гибели. Небо обрушится на землю и уничтожит их вместе с белыми и полукровками.

Миссионеры и агенты правительства напрасно старались остановить безумие. Козы стали как одержимые и не терпели ни возражения, ни сопротивления. Белым, которые пробовали вмешаться, адресовались угрозы, те всерьёз стали опасаться за свою жизнь. Некоторые из вождей увидели в этом хорошую возможность для начала войны. Они хотели бросить на колонию все хорошо вооружённое и голодное племя. Они были слишком возбуждены, чтобы понимать ужасную опасность подобного предприятия, практически обречённого на неудачу.

Некоторые не верили ни в предсказания пророков, ни в возможный успех войны, но и они уничтожили свои запасы до последнего зернышка. К ним принадлежал дядя верховного вождя Крели. «Таков приказ вождя», — говорил он, а потом когда есть стало нечего, старик и его любимая жена сели в пустом краале и умерли. Даже главный советник Крели возражал против чудовищного плана, пока не понял, что слова бесполезны. Сказав, что всё, что он имеет, принадлежит вождю он приказал уничтожить скот и зерно и убежал, как безумный. Тысячи козов действовали против собственного убеждения. Вождь приказывал — они подчинялись.

В первые месяцы 1857 года по всей стране развернулась новая необычная деятельность. Готовились огромные краали для приёма скота, который скоро должен был явиться в небывалых количествах. Изготавливались огромные кожаные ёмкости для молока, которого скоро станет столько же, сколько воды. Во время этой работы многие голодали. К востоку от реки Кей приказ пророка был выполнен в точности, но всё равно день воскрешения пришлось отодвинуть. В области, принадлежащей вождю Зандиле, приступившему к делу позже других, не закончили забой скота. Одна часть племени уже голодала, тогда как другая только приступала к уничтожению продуктов.

Правительство предпринимало все возможное для охраны границы. Посты были усилены, на границу ушли все имеющиеся в распоряжении солдаты. Колонисты тоже готовились отразить удар. Приняв необходимые оборонительные меры, стали думать, как спасать голодающих. Наконец настал долгожданный день. Всю ночь козы бодрствовали в состоянии необычного возбуждения. Они ждали. Над холмами на востоке должны были взойти два кроваво-красных солнца, после чего небо рухнет на землю и раздавит врагов. Едва живые от голода, они провели ночь в дикой радости. Но взошло, как обычно, только одно солнце. Их сердца дрогнули. Они не сразу потеряли надежду: может быть, имелся в виду полдень, когда солнце стоит наиболее высоко. Когда и в полдень ничего не произошло, они стали ждать заката. Солнце зашло, все кончилось.

Воины, которые должны были обрушиться на колонию, из-за непонятной ошибки не сумели собраться вместе. А теперь было поздно. Попытки перенести день воскрешения уже ничего не могли изменить. Радость и возбуждение сменилось глубоким отчаянием. Не грозными мстителями, а голодными и нищими оборванцами козы устремились к колонии. Брат дрался с братом, отец с сыном за клочки кожи от огромных ёмкостей для молока, старательно приготовлявшихся в дни высшей надежды. Больных, старых и слабых бросали на произвол судьбы. Всё, что растёт, вплоть до древесных корней, вытаскивалось и съедалось. Те, кто жили ближе к побережью, пытались есть моллюсков, но, будучи непривычными к этой пище, заболевали дизентерией и умирали. В некоторых местах люди сидели и умирали целыми семьями. Позже под одним деревом находили по пятнадцать-двадцать скелетов — родителей, умерших со своими детьми. Неостановимый поток голодающих залил колонию: в большинстве это были молодые мужчины и женщины, но иногда отцы и матери с полумёртвыми детьми за спиной. Они садились на корточки перед домами фермеров и жалобно просили пищи.

В течение 1857 года население британской части земли козов сократилось со 105 до 37 тысяч человек. 68 тысяч погибли. При этом жизнь многих тысяч была спасена благодаря запасам зерна, заложенным правительством. В свободной части, где не было таких запасов, умерло относительно больше людей. Мощь племени козов была сломлена полностью.

Не случайно изложению этих событий отдано довольно много места. Может возникнуть подозрение, что вся история выдумана кем-то, кто хотел отчётливо изобразить протекание процессов в массе, его закономерный и точный характер. Но всё это произошло на самом деле в 50-е годы прошлого столетия, следовательно, в не очень отдалённом прошлом. Имеются сообщения очевидцев, и каждый может с ними ознакомиться. Попытаемся вычленить в изложенном некоторые наиболее важные моменты.

Прежде всего бросается в глаза, насколько живы мертвецы козов. Они принимают деятельное участие в судьбах живущих. Они находят пути и средства войти с ними в контакт. Они обещают им военную помощь. В качестве армии, то есть как масса мёртвых воинов, они собираются присоединиться к войску живых козов. Подкрепление представляется точно таким же, как если бы речь шла о союзе с другим племенем. На самом деле это союз с племенем собственных мёртвых.

Когда обещанный день придёт, все вдруг сразу станут равными. Старики станут молодыми, больные — здоровыми, озабоченные — беззаботными, мёртвые станут в числе живых. Шагом в сторону всеобщего равенства было уже прекращение колдовства друг против друга, чего требовал первый приказ духов. Такие враждебные действия сильнее всего нарушают единство и равномерность жизни племени. В назначенный великий день масса племени, которая сама по себе слишком слаба для победы над врагом, резким скачком прирастёт за счёт массы всех его мёртвых.

Было предопределено даже направление, в котором предстояло течь массе: она устремится к колонии белых, под чьим владычеством частично находится. Мощь её, благодаря подкреплению духов, станет неодолимой. Желания духов, впрочем, те же, что у живых людей: они любят мясо и хотят, чтобы им жертвовали скот. Предполагается, что они с удовольствием едят зерно, которое уничтожают живые. Сначала жертвования носят единичный характер как знаки уважения и благоговения. Затем их число возрастает: мёртвые хотят больше и больше. Стремление приумножить собственный скот и собственное зерно превращается в стремление приумножить их в пользу мёртвых. Теперь становится больше забитого скота и уничтоженного зерна, ибо они переходят в скот и зерно для мёртвых. Динамическое влечение массы к скачкообразному, безоглядному и слепому росту, когда все приносится в жертву ради этой единственной цели, — такое влечение, всегда проявляющееся там, где формируется масса живых людей, поддаётся переносу.

Охотники переносят его на диких животных, которых никогда не довольно: разнообразными ритуалами они стараются ускорить их приумножение. Скотоводы переносят его на скот; они все делают для того, чтобы стада росли, и благодаря их практической сметке постоянно возникают действительно большие и даже огромные стада. Земледельцы переносят то же самое влечение на продукты своего труда. Зерно прирастает сразу тридцати- или даже стократно, и закрома, где оно собрано на всеобщее обозрение и удивление, свидетельствуют об удавшемся скачкообразном приумножении. Они вложили в это столько труда, что в результате переноса чувства массы скота или зерна рождается нечто вроде нового самоощущения, и им даже начинает иногда казаться, что все это они совершили сами, в одиночку.

Во время самоуничтожения козов все тенденции приумножения, что у них имелись в отношении людей, скота, зерна, оказались связанными с их представлением о мёртвых. Чтобы отомстить белым, все более подчиняющим себе их страну, чтобы победить после стольких поражений, требовалось одно — воскресить мёртвых воинов. Если бы они восстали необозримыми толпами, можно было бы уверенно начинать войну. Вместе с мёртвыми явились бы скот и овес мёртвых в количествах, намного превосходящих те, что были направлены туда живыми: весь скот и весь овес, что были накоплены мёртвыми с незапамятных времен.

Забиваемый скот и уничтожаемое зерно выполняли функцию массовых кристаллов, вокруг которых концентрировались бы весь скот и все зерно, имеющиеся у мёртвых. В иные времена для тех же целей наверняка принесли бы человеческие жертвы. Но зато в назначенный великий день луга должны были наполниться новыми огромными стадами, а на полях заколосился бы зрелый, готовый в пищу овес.

Следовательно, мероприятие было рассчитано на возвращение мёртвых со всем, что необходимо для жизни. На осуществление этого грандиозного замысла было брошено все. Веру подкрепляли посланники из того мира, которые были узнаны Брат пророка, двое советников прежнего, умершего верховного вождя были гарантами соглашения, заключённого с мёртвыми. Противники и колеблющиеся разрушали массу, лишая её необходимого единства. Поэтому их уравняли с врагами — вместе с врагами они должны были погибнуть.

Размышляя о катастрофическом исходе событии, когда обетованный день не пришёл, не явились ни овес, ни стада, ни мёртвые души, с позиций веры козов можно было бы сказать что мёртвые их обманули. Они вовсе и не собирались выполнять соглашение, их интерес был не в том, чтобы победить белых, — они заботились только о собственном приращении Благодаря лукавым заверениям они сначала перетянули к себе скот и запасы зерна живущих, а потом за ними последовали умершие с голоду люди. Так что мёртвые в конце концов победили, хотя и другим способом и в другой воине — их масса стала больше.

Особую роль в поведении козов играет также приказ. Он стоит несколько изолированно и имеет вполне самостоятельное значение. Мертвым, которые отдают приказ, требуется посредник для его дальнейшей передачи. Иными словами, они вполне признают земную иерархию. Пророк должен обратиться к вождю и подвигнуть того принять приказ духов. Когда Крели верховный вождь, согласился с планом, предложенным духами все дальнейшее приобрело черты нормального исполнения приказа. Были направлены гонцы во все кланы козов, даже в те, что стояли под «неправильным», то есть английским, правлением. Даже неверующие, долго противившиеся исполнению плана, в их числе дядя Крели и его главный советник, в конце концов подчинились приказу вождя, ясно заявив, что это единственная причина их подчинения.

Но ещё любопытнее все выглядит, если обратить внимание на содержание приказа. Речь идёт, по сути, о забое скота, то есть об убийстве. Чем настойчивее повторяется приказ, чем более широким и массовым мыслится его применение, тем яснее становится, что дело идёт к войне. С точки зрения приказа скот рассматривается как враг. Скот — это и враг, и вражеский скот, точно так же, как зерно, которое надо уничтожить, — это вражеское зерно. Война начинается в собственной стране, как будто это уже вражеская страна; приказ, таким образом, возвращается к своей изначальной форме, когда он был ещё смертным приговором, инстинктивным смертным приговором одного рода другому.

Над всеми животными, которые содержатся человеком, висит его смертный приговор. Приведение его в исполнение иногда — часто даже надолго — откладывается, но помилования не бывает. Так человек собственную смерть, о которой он прекрасно знает, безнаказанно перекладывает на своих животных. Отрезок жизни, который он им предоставляет, похож в чём-то на его собственный, разве что в их случае он заботится о том, когда должен прийти конец. Он легче переносит их смерть, если их у него много, и скот из стада на убой можно брать поодиночке. Обе цели — приумножение стад и убийство отдельных животных, которые ему нужны, — тогда удачно соединяются. В этом образе — в образе пастуха и скотовода — он могущественнее, чем любой охотник. Его животные собраны вместе, и им не уйти. Длительность их жизни в его руках. Он не зависит от случая, который они ему предоставят, и не должен убивать на месте. Из сипы охотника рождается власть пастуха.

Так что приказ, отданный козам, сконцентрировал в себе суть приказа как такового: исполнение смертного приговора их скоту должно предшествовать истреблению их врагов, как будто скот и враги, в сущности, одно и то же; они и есть одно и то же.

Надо отметить, что приказ к убийству исходит от самих мёртвых, будто в этом деле им принадлежит высший авторитет. В конце концов они все переправляют к себе. Среди них находятся и те, кто раньше отдавал приказы — поколение вождей. Уважение к ним велико, оно было бы так же велико, если бы они не мёртвыми, а живыми вдруг стали среди живых Но нельзя избавиться от ощущения, что их власть возросла с их смертью. То, что они дали пророку себя увидеть, что они вообще явились и говорили с ним, превращает прежнее уважение в некое сверхъестественное благоговение: они сумели обойти смерть и остаться столь впечатляюще деятельными. Обойти смерть, уклониться от неё — это древнейшее и упорнейшее стремление всех властителей. В этой связи есть смысл добавить, что вождь Крели на много лет пережил голодную смерть своего народа.

Содержание
Новые произведения
Популярные произведения