Упадок и расцвет философии. — Драма поколений. — Империализм физики. — Прагматизм. | |
По некоторым соображениям, рассуждать о которых теперь нет ни времени, ни желания, я был вынужден отказаться от чтения публичного курса в университете. Так как я взялся за это дело не из прихоти или каприза, а движимый серьёзным намерением неотложной потребностью поделиться новыми размышлениями, которые, на мой взгляд, не лишены интереса, я подумал, что не могу позволить удушить этот курс при рождении, поставив его в зависимость от смехотворных и малосущественных обстоятельств. Поэтому сегодня я здесь перед вами. Так как многие из присутствующих слушали мою первую. лекцию, я не стану повторяться. Я лишь хотел бы остановиться на двух основных положениях. Второе положение моей первой лекции, на котором мне хотелось бы остановиться, состоит в том, что в философии прямой путь, как правило, не бывает самым коротким. Покорить большие философские темы можно только применяя тот же подход, что иудеи при осаде Иерихона: приближаясь окольными путями, смыкая круги всё теснее и ближе к желанному центру. Поэтому все вопросы, которых мы коснёмся, даже те, которые, на первый взгляд, носят скорее литературный характер, снова и снова будут возникать в последующих кругах, становящихся все уже и требовательней. Вы часто будете замечать, как то, что сначала казалось пустой фразой и замысловатой метафорой, приобретает вид серьёзной и строгой проблемы. В конце моей первой лекции я говорил, что последние шестьдесят лет XIX века были одним из самых неблагоприятных этапов в развитии философии. Это было аптифилософское время. Если без философии можно было бы обойтись, не сомневаюсь, что в те годы она совершенно исчезла бы. Но так как из человеческого разума, разбуженного культурой, не вырвать философского измерения, оно было сведено к минимуму. Поэтому сегодня настроение, или расположение духа, с которым философ приступает к работе, состоит в отчётливом желании вновь выйти в открытое море полной и совершенной философии, короче, философии во всём её объёме. За последние тридцать лет отношение философа к собственной работе изменилось. Сейчас я говорю не о том, что содержание философских учений теперь иное, чем четверть века назад, Естественно, перед лицом подобных перемен возникает вопрос: как произошло такое угнетение и смущение философского духа и что дало ему возможность вновь обрести силу и веру в себя и даже перейти в наступление? Удовлетворительно объяснить первое и второе событие можно лишь определив умонастроение европейца того и другого периода. Любое объяснение зримых изменений, появляющихся на поверхности истории, которое не проникает в недра человеческой души, чтобы найти там скрытые таинственные изменения, — само остаётся поверхностным. Им можно довольствоваться только при ограниченных целях исследования. Таково, например, предстоящее нам сегодня объяснение изменений, о которых я упомянул; однако не следует забывать, что оно неудовлетворительно, ибо лишает историческое событие его глубинного измерения и переводит исторический процесс в простую двумерную плоскость. Итак, серьёзно исследовать, почему происходят эти изменения в философском, политическом или художественном образе мыслей, значит поставить грандиозный вопрос — вопрос о том, почему меняются времена, почему сегодня мы не думаем и не чувствуем так, как сто лет назад, почему человечество не остановилось на одном и том же репертуаре, а, напротив, постоянно пребывает в беспокойстве, движении; сегодня убегает от своего вчера, ежечасно меняя не только фасон своей шляпы, но и душевный настрой. Короче, почему существует история? Нет нужды заявлять, что при рассмотрении такого возвышенного предмета вам следует благоговейно свернуть в сторону, подступая к нему издалека. Но мне важно отметить, что до сегодняшнего дня историки не затрагивали главную причину исторических иеремеев. Лицо истории, звучание времён не изменится Потому исторические перемены требуют появления таких людей, которые так или иначе отличались бы от тех, что были, — то есть требуют смены поколений. Уже давно я твержу историкам, что понятие поколения — самое важное в истории. И должно быть, да свете появилось новое поколение историков, так как я замечаю, что эта идея привилась, особенно в Германии. Чтобы в мире произошли серьёзные изменения, нужно, чтобы изменился тип мужчины и, разумеется, женщины; чтобы появилось множество похожих друг на друга созданий с новым жизненным восприятием. Это и есть поколение: разновидность человека в том строгом смысле слова «разновидность», которое ему придают естествоиспытатели. Его представители входят в мир, Наделённые особыми, характерными склонностями, предпочтениями, сообщающими их облику нечто общее, отличающее их от предшествующего поколения. Но в этой идее таятся неожиданная энергия и драматизм, поскольку в любом настоящим живут три поколения: молодёжь, зрелые люди и старики. Это означает, что любая историческая действительность, любое «теперь» охватывает, строго говоря, три разны» времени, три разных «теперь» или, иными словами, это настоящее заключает в себе три основные жизненные величины, сосуществующие в нём, хотят они этого или нет связанные друг с другом, и поневоле — ведь они разные — в неизбежной вражде. «Теперь» — это для одних двадцать, для других — сорок, а для третьих — шестью десять лет; в этом вынужденном пребывании трёх различных образов жизни в одном и том же «теперь» обнаруживаются динамичный драматизм, конфликт и коллизия, составляющие основу, исторической материи всякого действительного сосуществования. И в свете этого замечания в кажущейся ясности даты проглядывает скрытая двусмысленность: 1929 года видится единым временем, но В истории обязательно нужно проводить различие между ровесниками и современниками. Три разных жизненных времени живут, разместившись в одном и том же внешнем хронологическом времени. Это то, что я обычно называю главным анахронизмом истории. Благодаря этой внутренней неустойчивости она движется, меняется, поворачивается, течёт. Если бы все современники стали ровесниками, то история, лишившись всякой способности к коренным изменениям, застыла бы, разбитая параличом. Однажды я представил поколение в виде «каравана, в котором шагает узник, непонятно почему считающий себя свободным и счастливым. Он шагает, храня верность поэтам своей эпохи, политическим идеям своего времени, юношескому идеалу женской красоты и даже походке, приобретённой к 25 годам. Время от времени он видит, как проходит другой караван, вид. которого странен и чужд: это другое поколение. Быть может, однажды, в день праздника, их перетасует оргия, по в обычной жизни хаотическое объединение распадается на две действительно органичные группы. Каждый индивид таинственным образом узнает других членов своей группы: так муравьи из одного муравейника отличают друг друга по особому запаху. То, что мы навечно прикованы судьбой к одной и той же возрастной группе и образу жизни — довольно невесёлое открытие, к которому рано или поздно приходит всякий чувствительный человек. Поколение — это мода на существование в целом, оставляющая на человеке неизгладимую печать. У некоторых первобытных народов каждую группу ровесников можно узнать по татуировке. Узор на коже, который был в ходу во времена их отрочества, отпечатался на их бытии. «В этой фатальности, как и во всех фатальностях, есть мельчайшие отверстия, сквозь которые умеют ускользать некоторые гении. Есть люди, до старости сохраняющие неистощимую пластичность, неиссякаемую юность, благодаря чему они способны обновляться дважды и даже трижды и жизни. Обычно такие люди играют роль предвестников, и новое поколение угадывает в них старших братьев, пришедших слишком рано. Но эти случаи относятся к разряду исключений, которые в биологии, как в никакой другой области, подтверждают. Проблема, которую ставит перед жизнью каждого человека ощущение фатальной прикованности к одному поколению, являет пример того, что я назвал искусством жизни. Речь идёт о фатальности, однако тот факт, что некоторые от неё ускользают, наслаждаясь более долгой юностью, показывает, что это проницаемая, растяжимая фатальность, или, как выразился великолепный Бергсон, fatalite modifiable. Если Не забывайте, что всем проявлениям жизни свойственна заразительность. Заражаются не только болезнью, но и здоровьем; заразительны порок и добродетель; заразительны старость и молодость. Как известно, самым обещающим разделом современной биологии является экспериментальное изучение омоложения. С помощью определённой моральной и физической гигиены возможно в известных границах продлевать молодость, не закладывая душу дьяволу. Быстро старится тот, кто хочет стареть, точнее, не хочет жить, ибо не способен отдаться бешеной жажде жизни. Того, кто паразитирует на себе самом, вместо того чтобы покрепче вцепиться в судьбу, поток времени уносит в прошлое. Но когда более невозможно продлевать молодость, ещё есть время решиться на широкий жест, и, если не хватает сил жить обновлённой жизнью, надо радоваться, что ей живут другие, хотеть чтобы будущее не походило на нас, смело признать за ним его самовластную новизну. В этом проблема зрелого человека: прошлое тянет его назад, возбуждает в нём желчность, досаду на будущее. Вместе с тем он ещё не рассчитался со своей молодостью она ещё близка, но принадлежит уже не ему; так военные трофеи — копье и латы, мирно висящие на стене, — уже никого не страшат. Неважно, если твоей юности не суждено вернуться, пусть придёт другая! В Сахаре бытует поговорка лаконично рисующая нравы пустыни, где люди, их стада и вьючный скот должны напиться из крошечного озерца, в ней говорится: «Напейся из колодца и уступи место другому», это — девиз поколения, каравана. Этот совет высокой жизненной гигиены увёл нас в сторону от намеченного пути. Я просто хотел сказать, что в любом настоящем соединение трёх поколении ведёт к смене эпох. Поколение детей всегда немного отличается от поколения отцов, оно представляет собой как бы новый уровень восприятия существования Только разница между детьми и отцами обычно совсем невелика так что в главном преобладает сходство: тогда дети видовою задачу в том, чтобы продолжать и совершенствовать образ жизни отцов. Но иногда дистанция между ними бывает огромной: поколение не находит почти ничего общего с предыдущим. Тогда говорят об историческом кризисе. Этим отличается и ваше время, причём в высочайшей степени. Хотя перемены зрели в глубинах земли, они вырвались на свет так яростно и внезапно, что в считанные годы преобразили лик жизни. Уже давным-давно я предрекал неотвратимость и размах этих перемен. Напрасный труд. Я встречал только осуждение: в моих предсказаниях видели одно лишь неуёмное стремление удивить. Событиям нужно было разразиться во всей их внутренней неприглядности, чтобы злые языки умолкли. Вот перед нами новая жизнь… Но нет, она ещё не наступила. Перемены окажутся гораздо более значительными, чем те, которые мы наблюдаем, и проникнут в такие глубины человеческой жизни, что я, наученный прошлым опытом, не склонен делиться всеми своими предчувствиями. Что тёлку нагонять страх, не убеждая; ведь страх рождается от непонимания, вернее, от превратного понимания. Итак, перед нами ещё одна волна нового времени; кто хочет спастись, должен взмыть на её гребне. Кто окажет сопротивление, не захочет понять нового облика жизни, неотвратимо будет смыт отхлынувшей волной прошлого, в любом случав Заметьте, что любая наука или знание имеют свой предмет — то, о чём эта наука знает нечто или пытается узнать, — вдобавок ей присущ определённый метод познания того, что она знает. Так, предмет математики — числа и пространство — отличается от предмета биологии — органических явлений. Но математика, кроме того, отличается от биологии как метод познания, как вид знания. Для математика знать и познавать значит думать вывести теорему посредством строгих суждений, основанных в конечном счёте на бесспорных фактах. Биология, напротив, довольствуется приблизительными обобщениями неточных фактов, о которых мы узнаем с помощью чувств. Поэтому как метод познания обе науки отличаются по рангу: математический почитают за образец, биологический в целом считают незрелым. Но математика, в свою очередь, имеет тот недостаток, что объекты, к которым применима её теория, не реальные, а по словам Декарта и Лейбница, «мнимые». Но вот в XVI веке появляется новая научная дисциплина — nuova scienza Галилея, которая, с одной стороны, обладает дедуктивной строгость» математики, Конечно же, эти две особенности физического знания: практическая точность и подтверждение этого знания при помощи чувственно воспринимаемых фактов (не забывайте о том впечатляющем обстоятельстве, что звезды, будто подчиняясь законам, предписанным им астрономами, с редким усердием спешат на свидание друг к другу в Поэтому буржуазная эпоха гордится в первую очередь успехами индустриализации и вообще полезными для жизни специальностями: медициной, экономикой, управлением. Физика приобрела невиданный престиж, потому что от неё произошли машина и медицина. Интерес, проявленный к ней массой средних людей, не плод наручной любознательности, а материальный интерес. В подобной атмосфере и зародилось то, что можно было бы назвать «империализмом физики». Нам, рождённым в воспитанным в эпоху подобных настроений, представляется весьма естественным, самым естественным и разумным, что предпочтение отдаётся тому методу познания, который независимо от своих теоретических достоинств приносит нам практическое господство над материей. Хотя мы рождены и воспитаны в эту эпоху, однако вступаем в новый цикл, раз не довольствуемся первым впечатлением, в свете которого практическая польза, естественно, принимается за эталон истины. Напротив, мы начинаем догадываться, что это стремление властвовать над материей и делать её удобной, этот восторг перед комфортом, возведённым в принцип, столь же спорен, как и любой другой. Встревоженные этим подозрением, мы начинаем понимать, что комфорт не более чем субъективное пристрастие, grosso modo, каприз западного человечества, длящийся уже 200 лет, но сам по себе никак не свидетельствующий о каком-либо превосходстве. Есть люди, предпочитающие комфорт всему остальному; есть люди, не придающие ему большого значения. Когда Платон предавался размышлениям, без которых ив появилась бы современная физика, а вместе с ней и комфорт, он, как и все греки, вёл очень суровую жизнь, а что до удобств, средств передвижения, отопления и домашней утвари — совершенно варварскую. В то же время китайцы, никогда не занимавшиеся научным мышлением, не разработавшие ни одной теории, вырабатывали чудесные ткани, создавали предметы быта, сооружали приспособления, служащие утончённому комфорту. Пока в Афинах, в Академии Платона, изобретали чистую математику, в Пекине изобрели носовой платок. Итак, очевидно, что страсть к комфорту, последний довод в пользу предпочтения, отдаваемого физике, не служит свидетельством превосходства. В одни времена это понимали, Поскольку стремление к комфорту не всегда сопутствует прогрессу, а как бы разбросано наугад по самым различным эпохам, то любопытным было бы интересно выяснить, в чём же они совпадают; или, иными словами, какие условия человеческой жизни обычно порождают эту страсть к удобствам. Не знаю, каким оказался бы результат этого исследования. Только подчеркну мимоходом одно совпадение: самое большое внимание комфорту в истории уделялось дважды — в Европе в последние двести лет И в самом деле, уже в конце прошлого века великий физик Больцман сказал: «Ни логика, ни философия, ни метафизика в конечном счёте не решают вопроса об истинности или ложности, его решает только действие. По этой причине я считаю технические достижения не просто вторичным следствием естественных наук, а их логическим доказательством. Без этих практических достижений мы не знали бы, как вам рассуждать. Наиболее корректны те рассуждения, что имеют практический результат». В своей «Речи о позитивном разуме» сам Конт уже подсказывает, что техника управляет наукой, а не наоборот. Итак, в соответствии с этой точкой зрения, польза не есть непредвиденное следствие, полученное как бы в придачу к истине, а наоборот, истина есть интеллектуальное следствие практической пользы. Прошло немного времени, и на варе нашего века из этих идей родилась философия: прагматизм. С обаятельным цинизмом, свойственным «янки», как и любому новому народу, североамериканский прагматизм отважно провозгласил тезис: «Нет истины кроме практического успеха». И с этим тезисом, столь же смелым, сколь и наивным, столь наивно смелым, северная часть американского континента вступила в тысячелетнюю историю философии. Не следует путать низкую оценку прагматизма как философии в общего положения с предвзятым беспочвенным и ханжеским презрением к факту человеческого практицизма в пользу чистой созерцательности. Здесь мы намерены свернуть шею всякому ханжеству, включая ханжество в науке и культуре, которое впадает в экстаз перед чистым знанием, не задавая о нём драматических вопросов. В этом наше существенное отличие от античных мыслителей — как от Платона, так и от Аристотеля, — которое должно стать одной из серьёзнейших тем нашего размышления. Возвращаясь к ключевой проблеме, то есть определению «нашей жизни», мы попытаемся смело вскрыть эту вечную двойственность, делящую жизнь созерцательную и жизнь деятельную, на действие и созерцание, на Марфу и Марию. Теперь же мы только намерены показать, что имперский триумф физики объясняется не столько её достоинствами как науки, сколько социальными причинами. Общество заинтересовалось обильными плодами физики, Благосклонность судьбы, общественное признание, как правило, сбивают нас с пути, рождают в нас тщеславие и агрессивность. Подобное случилось с физикой, Но подобная постановка вопроса не имела никакого отношения к теории познания. Она исходила из уже готового физического знания и не спрашивала: «Что такое познание?» | |
Оглавление | |
---|---|
| |