Многие говорят, а ещё чаще подразумевают, что идея «социального пространства» родилась (в головах социологов, конечно, — где же ещё?) путём метафорической транспозиции концепций, сформировавшихся на опыте, связанном с физическим, «объективным» пространством. Однако истина состоит как раз в обратном. То расстояние, которое мы сегодня склонны называть «объективным» и измерять, сравнивая с протяжённостью экватора, а не размером частей человеческого тела, физической ловкостью или симпатиями/антипатиями населяющих данную территорию людей, измерялось в критериях, связанных с человеческим телом и человеческими отношениями задолго до того, как металлический прут под названием «метр», это воплощение бестелесности и безличности, был выставлен в Севре в качестве универсального авторитета и руководства к действию. Выдающийся специалист по социальной истории Витольд Кула скрупулёзнее, чем любой другой учёный, показал, что человеческое тело, не только в утончённом смысле, заимствованном из философствований Протагора, но Однако ни одна горсть не похожа на другую, да и ведра бывают разного размера; «антропоморфные» и «праксеоморфные», единицы измерения всегда различались и носили случайный характер подобно человеческим телам и занятиям, к которым они были привязаны. В этом и состояла причина трудностей, возникавших всякий раз, когда власть имущие желали установить единообразные правила для большого числа подданных, требуя, чтобы те платили «одинаковые» налоги. Поэтому необходимо было найти способ, позволяющий обойти и нейтрализовать влияние разнообразия и случайности, — и он был найден с введением стандартных и обязательных единиц измерения расстояния, поверхностей или объёмов и запретом всех иных вариантов, носящих местный, групповой или индивидуальный характер. Однако проблемы возникали не только в вопросе об «объективном» измерении пространства. Прежде чем дело дойдёт до самих измерений, надо составить чёткое представление о том, что именно ты измеряешь. Если речь идёт об измерении пространства (или хотя бы представлении о нём, как о Как предположил Клод Леви-Стросс, запрет инцеста, предусматривавший введение искусственных, концептуальных различий между индивидами, не различавшимися в физическом, телесном, «природном» смысле, был первым — учредительным — актом культуры, функция которой с тех самых пор состояла во внедрении в «природный» мир разграничений, различий и классификаций, отражавших дифференциацию практической деятельности человека и связанных с ней концепций, являвшихся атрибутами не «природы» как таковой, а человеческой деятельности и мысли. Задача, стоявшая перед государством нового времени, нуждавшемся в унификации пространства, находившегося теперь под его прямым управлением, не являлась в этом смысле исключением; она заключалась в отделении пространственных категорий и различий от видов человеческой деятельности, неподконтрольных государственным властям. В конечном итоге эта задача свелась к замене административной практикой государства всех остальных, местных и раздроблённых методов, в качестве единственной и обязательной для всех основы любых измерений и разделения пространства. Картографическая войнаТо, что одними воспринимается легко и кажется очевидным, другим может представляться тёмным и неясным. Там, где одни находят дорогу без всякого труда, другие могут потерять ориентацию и заблудиться. Пока единицы измерения оставались антропоморфными До наступления нового времени при сборе налогов и вербовке солдат власти, не способные «расшифровать» реалии, абсолютно понятные их подданным, вынуждены были вести себя как чуждая, враждебная сила: прибегать к военным вторжениям и карательным экспедициям. Действительно, существовавшая практика сбора налогов мало отличалась от грабежа и мародёрства, а методы вербовки солдат — от захвата пленных; вооружённые наёмники баронов и принцев убеждали «аборигенов» расстаться со своей продукцией или сыновьями, используя в качестве аргументов меч и кнут, демонстрируя грубую силу, они «выбивали» из населения столько, сколько могли. Эрнст Гелнер назвал систему правления, существовавшую до начала нового времени, «государством-дантистом»: правители, писал он, специализировались на «извлечении» методом пытки. Сбитые с толку необычайным разнообразием местных единиц измерения и методов подсчёта, налоговые органы и их агенты предпочитали иметь дело с корпорациями, а не отдельными подданными, с деревенскими или приходскими старейшинами, а не отдельными фермерами или арендаторами; даже в случае с такими «индивидуальными» и «личными» налогами, как сборы за каждую печную трубу или окно, государственные власти предпочитали облагать общей квотой всю деревню, оставляя распределение налогового бремени на усмотрение самих её жителей. Можно также предположить, что главной причиной перехода от выплаты налогов сельскохозяйственной продукцией к их взиманию звонкой монетой была независимость стоимости денег, определяемой государственным монетным двором, от местных обычаев. В отсутствие «объективных» единиц измерения земельных наделов, регистров земель и инвентаризации количества скота, косвенные налоги — взимавшиеся с видов деятельности, которые было трудно или невозможно скрыть в гуще взаимных контактов, абсолютно понятных местному жителю, но недоступных или неверно воспринимаемых теми, кто редко посещает данную местность (например, налогообложение торговли солью или табаком, дорожные или «мостовые» сборы, покупка должностей и титулов) — были в ту эпоху излюбленным методом получения доходов государством, имевшим, по удачному выражению Чарльза Линдблома, лишь один палец на руке — большой. Неудивительно, что одной из главных задач в битве государства эпохи нового времени за верховный суверенитет его полномочий стало добиться «читаемости», прозрачности пространства. Чтобы обеспечить юридический контроль и регулирование моделей социального взаимодействия и лояльности, государство должно было обеспечить контроль над прозрачностью среды, в которых различные участники этого взаимодействия обязаны были действовать. Целью модернизации социальных структур, осуществлявшейся властями в эпоху нового времени, было установление и закрепление контроля именно в этом понимании слова. Таким образом, решающим аспектом процесса модернизации стала долгая война во имя реорганизации пространства. В ходе одной из главных битв этой войны наградой победителю служило право контролировать картографическую службу. Труднодостижимой целью войны за пространство в эпоху нового времени было подчинение социального пространства одной-единственной составленной государством карте, причём эти усилия сочетались и подкреплялись «дисквалификацией» всех остальных «конкурирующих» карт и интерпретаций пространства, а также ликвидацией или нейтрализацией всех картографических учреждений и проектов, кроме государственных, осуществляемых при поддержке государства или имеющих государственную лицензию. В результате этой войны за пространство его структура должна была стать абсолютно «читаемой» для государственной власти и её агентов, обладая в то же время полным иммунитетом от семантической обработки со стороны пользователей или жертв — то есть недоступной для любых интерпретационных инициатив «снизу», способных наполнить фрагменты пространства смыслами, неизвестными и непонятными сильным мира сего, а значит — придать этим фрагментам неуязвимость от контроля сверху. Изобретение в XV веке перспективы в живописи, ставшее плодом совместных усилий Альберти и Бруннелески, стало решающим шагом и настоящим поворотным моментом на долгом пути к свойственной новому времени концепции пространства и методам её претворения в жизнь. Идея перспективы лежала на полпути между образом пространства, прочно укоренённым в коллективные и индивидуальные реалии, и его «выкорчевыванием» из этих реалий в эпоху нового времени. Она принимала как аксиому решающую роль человеческого восприятия в процессе организации пространства: отправной точкой любой перспективы был глаз наблюдателя; он определял размер и расстояние между предметами, попавшими в его поле зрения, и оставался единственной основой для размещения предметов и измерения пространства. Однако новизна состояла в том, что глаз наблюдателя теперь представлял собой «человеческий глаз как таковой», новенький, «безличный» глаз. Теперь не имело значения, кто такие эти наблюдатели; важно лишь было, чтобы они расположились в данной точке наблюдения. Теперь предполагалось — даже воспринималось как данность — что для любого наблюдателя, находящегося в данной точке, пространственные соотношения между предметами будут выглядеть совершенно одинаково. С тех пор не качества самого наблюдателя, а полностью поддающееся количественному истолкованию местонахождение точки наблюдения, помещённое в абстрактное и пустое, свободное от человека пространство, социально/культурно индифферентное и обезличенное пространство, должно было определять пространственное расположение предметов. Таким образом, концепция перспективы достигла двойного успеха, привязав праксеоморфную природу пространства к потребностям единообразия, насаждаемого государством эпохи нового времени. Признавая субъективную относительность пространственных карт, она одновременно нейтрализовывала влияние этой относительности: обезличивала следствия субъективного происхождения восприятия почти столь же радикально, как и созданный Гуссерлем образ смысла — порождения «трансцендентальной» субъективности. Тем самым центр притяжения в организации пространства сместился от вопроса «кто?» к вопросу «из какой точки пространства?» Однако стоило только поставить этот вопрос, и сразу же стало очевидно, что раз все люди не могут находиться в одном и том же месте и оценивать мир с одной и той же перспективы, то Таким образом, существовавшее прежде хаотичное и ошеломляющее разнообразие карт следовало заменить не столько одним общепризнанным образом мира, сколько жёсткой иерархией образов. Теоретически «объективное» означало «превосходящее», но его практическое превосходство оставалось идеальной ситуацией, которую властям нового времени ещё предстояло достичь, — а будучи достигнутым, оно превратилось бы в один из главных ресурсов на службе у этих властей. Территории, полностью обжитые, абсолютно знакомые и понятные жителям деревни или прихода в их повседневной деятельности, оставались непонятными, чуждыми и угрожающими, недоступными и «неприручёнными» для столичных властей; изменение этой ситуации на прямо противоположную было одним из главных аспектов и признаков «процесса модернизации». «Удобочитаемость» и прозрачность пространства, объявленные в новое время отличительными признаками рационального порядка, не были сами по себе изобретением этой эпохи; в конце концов, всегда и везде они являлись необходимыми условиями человеческого общежития, обеспечивая тот минимум определённости и уверенности, без которого повседневная жизнь людей была бы просто немыслима. Единственным новшеством, привнесённым в Новое время, стало превращение удобочитаемости и прозрачности в цель, которую следует систематически добиваться, задачу, то есть нечто, что ещё надо навязать непокорной реальности, а перед тем тщательно разработать с помощью специальных знаний. Модернизация, среди прочего, означала и превращение населённого мира в благоприятную среду для надобщинного, государственного администрирования; а необходимое условие выполнения этой задачи заключалось в том, чтобы сделать мир прозрачным и удобочитаемым для административных властей. В своём фундаментальном исследовании о «бюрократическом феномене» Мишель Крозье показал, что между уровнем определённости/неопределённости и иерархией власти существует самая тесная связь. От Крозье мы узнаем, что в любой структурированной/организованной коллективной общности руководящие позиции занимают ячейки, способные сделать собственное положение «непрозрачным», а действия — недоступными для понимания посторонних, в то время как в их собственных глазах эти положения и действия сохраняют полную ясность, без пробелов и возможных сюрпризов. Во всём мире современной бюрократии стратегия каждого существующего или формирующегося сектора неизменно состоит из последовательных попыток развязать себе руки и навязать строгие и обязательные правила поведения всем остальным составляющим данной структуры. Подобный сектор добивается наибольшего влияния, если ему удаётся превратить собственное поведение в неизвестную, переменную величину в уравнениях, составляемых другими секторами для принятия решений, и одновременно добиться, чтобы поведение других секторов было константным, регулярным и предсказуемым. Другими словами, наибольшей властью пользуются те ячейки, что способны оставаться источником неопределённости для остальных ячеек. Манипуляция неопределённостью — суть и главная цель борьбы за власть и влияние внутри любого структурированного целого, прежде всего, в его самой радикальной форме — современной бюрократической организации, и особенно в современной государственной бюрократии. Созданная Мишелем Фуко модель современной власти в виде «паноптикона» основана на весьма сходном предположении. Решающим фактором власти, которую надсмотрщики, прячущиеся в центральной башне Паноптикона, осуществляют над его жильцами, находящимися в крыльях звездообразного здания, является то, что последние полностью и постоянно находятся на виду, а первые — столь же абсолютно и постоянно невидимы. Жильцы никогда не могут быть уверены, наблюдают ли за ними в данный момент надсмотрщики, или их внимание переключилось на другое крыло, или они вообще спят, отдыхают или заняты другим делом. Поэтому жильцы вынуждены постоянно вести себя так, как будто находятся под постоянным наблюдением. Надсмотрщики и жильцы (будь то заключённые, рабочие, солдаты, ученики, пациенты и так далее) находятся в «одном и том же» пространстве, но в диаметрально противоположных условиях. Взгляд первой группы ничем не замутнён, тогда как вторая вынуждена действовать на неясной и непрозрачной территории. Следует отметить, что «Паноптикон» был искусственным пространством, построенным целенаправленно, с учётом асимметричных возможностей для видения. Целью была сознательная манипуляция и преднамеренная перекройка прозрачности пространства как элемента социальных отношений, Раньше карта отражала и фиксировала рельеф местности. Теперь пришла очередь местности стать отражением карты, подняться до уровня упорядоченной прозрачности, которого стремились достичь на картах. Теперь само пространство будет перекроено или выстроено с нуля наподобие карты От картографирования пространства к «опространствованию» картВ интуитивном восприятии вышеупомянутому идеалу более всего соответствует геометрически простая структура пространства, слепленная из унифицированных блоков одного и того же размера. Неудивительно, что в утопических представлениях об «идеальном городе», характерных для эпохи нового времени, неизменное и неослабное внимание авторов было приковано к урбанистическим и архитектурным правилам, построенным вокруг одних и тех же базовых принципов: Характерным примером концепции идеально структурированного городского пространства в эпоху нового времени могут служить следующие «фундаментальные и священные правила», сформулированные Морелли в его Code de la Nature, ou le véritable esprit de ses lois de tout temps négligé ou méconnu («Кодекс природы или подлинный дух её законов, кои во все времена оставались в небрежении или вовсе были неизвестны»), опубликовакованном в 1755 году: Принципы единообразия и регулярности (а значит, и взаимозаменяемости) элементов городской застройки дополнялись, по мысли Морелли, а также других мечтателей и практиков городской планировки и управления эпохи нового времени, постулатом о функциональном подчинении всех архитектурных и демографических решений «потребностям города в целом» (как выразился сам Морелли, «число и размер всех зданий будут диктоваться потребностями данного города»), и требованием о пространственном разделении частей города, связанных с разными функциями, или различных по «качеству» их жителей. Так что «каждое племя займёт отдельный квартал, а каждая семья — отдельную квартиру». (Сами здания, однако, спешит отметить Морелли, будут одинаковыми для всех семей; это требование, как нам представляется, диктовалось стремлением нейтрализовать потенциально вредное воздействие своеобразия племенных традиций на общую прозрачность городского пространства). Жители, по той или иной причине не соответствующие стандартной норме («больные граждане», «граждане-инвалиды и слабоумные старики», и те, кто «заслуживают временной изоляции от остальных») будут помещены в зоны, расположенные «с внешней стороны от всех кругов, на определённом расстоянии». Наконец, жители, заслуживающие «гражданской смерти, то есть пожизненного исключения из общества», будут заперты в камерах-пещерах с «очень крепкими стенами и решётками», рядом с биологически мёртвыми людьми, на территории «отгороженного стеной кладбища». Подобия идеального города, вышедшие Фантазии, однако, редко бывают действительно «праздными», и ещё реже — Как для теоретиков, так и для практиков будущий город был «пространством во плоти», символом и памятником свободы, завоёванной Разумом в долгой борьбе не на жизнь, а насмерть против неуправляемой, иррациональной случайности исторического процесса. Подобно тому, как обещанная революцией свобода призвана была «очистить» историческое время, утописты мечтали о пространстве, «не осквернённом историей». В соответствии с этим жёстким условием все существующие города выбывали из конкурса и обрекались на уничтожение. Конечно, Бачко сосредоточивает внимание лишь на одном из многих «перекрёстков», где встречались мечтатели и практики Французской революции; однако именно этот «перекрёсток» стал излюбленным местом для ищущих вдохновения путешественников со всех концов света, ведь именно там эта встреча была, как нигде, тёплой и радостной для обеих сторон. Мечты об идеально прозрачном городском пространстве служили для политических вождей революции богатым источником вдохновения и придавали им смелости, а для мечтателей революция была в первую очередь решительно настроенной проектно-строительной конторой, готовой превратить формы, рождавшиеся долгими бессонными ночами на «чертёжных досках» утопистов, в реальные стройплощадки идеальных городов. Вот один из примеров, которые анализирует Бачко, — история об идеальной стране севарамбов и её ещё более идеальной столице Севаринд 3: Мы не знаем, отмечает Бачко, изучали ли создатели идеальных городов проекты друг друга, но у читателей утопических произведений поневоле возникает ощущение, что их авторы «в течение целого столетия занимались только тем, что вновь и вновь изобретали один и тот же город». Это впечатление связано с тем, что все авторы утопий разделяли одни и те же ценности и что все они стремились к «некоему идеалу счастливой рациональности или, если хотите, рационального счастья» — связанному с жизнью в идеально упорядоченном пространстве, очищенном от любой произвольности — свободном от любой неожиданности, случайности, неоднозначности. Все города, описанные в утопической литературе, — это, по удачному выражению Бачко, «литературные города»; не только в буквальном смысле, как продукт воображения литераторов, но Если реальную жизнь людей наблюдать из окна чиновничьего кабинета, постулат о подобной «дематериализации» времени и пространства, смешиваясь с идеей «рационального счастья», превращается в ясную, безусловную заповедь. Только из такого окна может показаться, что разнообразие фрагментов пространства, С точки зрения «администрирования» пространства, модернизация означает монополию на картографирование. Но такую монополию невозможно сохранить в городе, построенном из слоёв последовательных случайностей истории, в городе, сформировавшемся и всё ещё формирующемся за счёт селективной ассимиляции разных традиций и столь же селективного поглощения культурных инноваций, причём правила обоих процессов отбора меняются, они редко выражены со всей очевидностью, редко учитываются мыслью в момент действия и подвергаются квазилогической кодификации лишь задним числом. Добиться монополии, куда легче, когда карта «идёт впереди» картографируемой территории: если город с момента создания и на протяжении всей своей истории является проекцией карты на местность; если, вместо отчаянных попыток втиснуть беспорядочное разнообразие городской реальности в безличную элегантность картографической сетки, карта превращается в рамки, куда заранее помещаются ещё не возникшие городские реалии, чьё значение и функции проистекают только из места, отведённого им на этой разметке. Только тогда значения и функции приобретают подлинную однозначность; их Eindeutigkeit будет заранее обеспечена нейтрализацией или изгнанием альтернативных авторитетных толкований. О таких условиях, идеальных для картографической монополии, мечтали лишь самые радикальные модернисты-архитекторы и планировщики нашей эпохи, самым знаменитым из которых был Ле Корбюзье. Словно демонстрируя надпартийную природу модернизации пространства и отсутствие всякой связи между её принципами и политическими идеологиями, Ле Корбюзье с одинаковым рвением и без малейших угрызений совести предлагал свои услуги коммунистическим правителям России и профашистскому режиму Виши во Франции. Словно в доказательство изначальной беспочвенности модернистских амбиций, в обоих этих случаях он потерпел неудачу: неосознанный, по неумолимый прагматизм правителей подрезал крылья радикальному воображению. В книге La ville radieuse 5 («Лучезарный город»), опубликованной в 1933 году и призванной сыграть роль евангелия градостроительного модернизма, Ле Корбюзье вынес смертный приговор существующим городам — гниющим отбросам неуправляемой, бездумной, неискушённой в градостроительстве и незадачливой истории. Он обвинил существующие города в отсутствии функциональности (некоторые логически незаменимые функции лишены удовлетворительных механизмов, а некоторые другие — дублируются и сталкиваются между собой, приводя в замешательство жителей), в нездоровых условиях жизни Во всех трёх воображаемых столицах приоритет отдаётся функциям, а не пространству; логика и эстетика требуют от каждого фрагмента городской застройки функциональной однозначности. В городском пространстве, как По мнению Ле Корбюзье, архитектура — подобно логике и красоте — по определению враг любому беспорядку, стихийности, хаосу, неряшливости; архитектура — наука сродни геометрии, искусство платонической возвышенности, математической упорядоченности, гармонии; её идеалы — это непрерывная линия, параллели, правильные углы; её стратегические принципы — стандартизация и сборка из готовых деталей. Власть архитектуры, осознающей своё призвание, в будущем Лучезарном городе означала бы смерть улицы в нашем понимании — этого неорганизованного и случайного побочного продукта нескоординированной и асинхронной истории застройки, места, где правит стихийность и двусмысленность. В Лучезарном городе дороги, как и здания, должны служить конкретным задачам; в данном случае — транспортным, перемещению людей и товаров с одной функциональной площадки на другую, и эту единственную функцию следует избавить от всех нынешних помех, создаваемых прогуливающимися фланерами, праздношатающимися и просто случайными прохожими. Ле Корбюзье мечтал о городе, где власть «Плана-диктатора» (он неизменно писал слово «План» с большой буквы) над жителями была бы полной и непререкаемой. Авторитет Плана, заимствованного и укоренённого в объективных истинах логики и эстетики, не терпит возражений и несогласия; он не принимает никаких аргументов, не признающих строгих правил логики или эстетики, или не опирающихся на них. Поэтому градостроитель-планировщик должен по определению действовать, не обращая внимания на кипение предвыборных страстей и оставаясь глухим к жалобам своих подлинных или воображаемых жертв. «План» (будучи продуктом безликого разума, а не плодом индивидуального, пусть самого яркого и глубокого, воображения) — это единственное, одновременно необходимое и достаточное, условие счастья людей, которое не может основываться ни на чем, кроме идеального соответствия между научно определёнными потребностями человека и однозначным, прозрачным и понятным устройством жилого пространства. «Лучезарный город» существует только на бумаге. Но по крайней мере один архитектор-урбанист, Оскар Нимейер, получил шанс облечь учение Ле Корбюзье во плоть и кровь. Таким шансом стало поручение построить с нуля, в пустынной местности, не обременённой историей, новую столицу, соответствующую размерам, величию, огромным неосвоенным ресурсам и безграничным амбициям Бразилии. Эта столица, Бразилиа, стала просто раем для архитектора-модерниста: здесь наконец появилась возможность сбросить все путы и ограничения, как материальные, так и эмоциональные, и дать волю архитектурной фантазии. Там, на доселе незаселённом плато в центральной Бразилии, можно было по собственной воле «формировать» жителей будущего города, заботясь лишь о верности логике и эстетике; и при этом не надо было идти на компромисс, а тем более жертвовать чистотой принципов ради не относящихся к делу, но неподатливых условий места и времени. Можно было точно и заранее вычислить ещё не выраженные, существующие в зачаточной форме «потребности единиц»; беспрепятственно «собрать по частям» пока отсутствующих, а значит безмолвных и политически бессильных жителей будущего города в качестве совокупности научно установленных и тщательно выверенных потребностей в кислороде, единицах тепла и света. Для экспериментаторов, больше заинтересованных в том, чтобы хорошо выполнить работу, чем в её последствиях для тех, кто должен был стать объектом их действий, Бразилиа была огромной и щедро финансируемой лабораторией, где можно было в различных пропорциях смешивать ингредиенты логики и эстетики, наблюдать их реакции в чистом виде, и отбирать наиболее удачные из полученных соединений. Как позволяли предположить постулаты архитектурного модернизма в стиле Корбюзье, в Бразилиа можно было бы сконструировать пространство по мерке человека (или, точнее, всего того, что поддаётся измерению в человеке), то есть пространство, откуда случайность и неожиданность изгнаны окончательно и бесповоротно. Однако для своих жителей Бразилиа превратилась в кошмар. Её незадачливые жертвы мгновенно вызвали к жизни понятие «бразилита» — нового патологического синдрома, прототипом и эпицентром которого по сей день остаётся Бразилиа. Самыми заметными симптомами бразилита, по общему мнению, является отсутствие толп и тесноты, пустые перекрёстки, анонимность окрестностей и безликость человеческих фигур, цепенящая монотонность среды, где ничто не способно удивить, озадачить или заинтересовать. Проектировщики Бразилиа устранили саму возможность случайных встреч везде, кроме нескольких мест, специально предназначенных для публичных собраний. Назначить встречу на единственном спроектированном для этого «форуме», гигантской «Площади трёх сил», это, согласно популярной шутке, всё равно, что договорится встретиться в пустыне Гоби. Возможно, Бразилиа была пространством, идеально структурированным для проживания гомункулов, рождённых и выращенных в пробирках; для существ, слепленных из административных задач и юридических формулировок. Она несомненно являлась (по крайней мере, по замыслу создателей) пространством, идеально прозрачным для тех, кто выполняет административные задачи и озвучивает их содержание. Признаем, она была бы также безупречно структурированным пространством для идеальных, воображаемых жителей, отождествляющих счастье с беспроблемной жизнью, поскольку в ней отсутствуют неоднозначные ситуации, нет необходимости делать выбор, не существует риска и шанса на приключение. Для всех остальных город оказался пространством, лишённым подлинной человечности, — всего, что наполняет жизнь смыслом и ради чего стоит жить. Мало кто из урбанистов, охваченных модернизаторской страстью, получал столь огромное поле деятельности, как то, что было отдано во власть воображения Нимейера. Большинству приходилось ограничивать полёт своей фантазии (но не масштаб амбиций) небольшими экспериментами с городским пространством: выпрямить или разгородить в отдельных местах безалаберный и самодовольный хаос городской жизни, исправить ту или другую ошибку и недосмотр истории, создать маленькую, тщательно охраняемую нишу порядка в существующей вселенной случайности — но непременно со столь же ограниченными, отнюдь не всеобъемлющими Агорафобия и возрождение локальностиРичард Сеннет первым из исследователей современной городской жизни поднял тревогу в связи с угрозой «краха человека общественного». Много лет назад он отметил медленный, но неумолимый процесс сокращения городского общественного пространства и тот факт, что горожане столь же неуклонно начинают избегать жалких подобий того, что раньше было «агора», после чего те, в свою очередь, приходят в запустение. Позднее, в блестящем исследовании о «пользе беспорядка» 6 тот же Ричард Сеннет ссылается на выводы Чарльза Абрамса, Джейн Джекобс, Марка Фрида и Герберта Ганса — исследователей, разных по своему темпераменту, но обладающих чуткостью в восприятии опыта городской жизни и глубокими аналитическими способностями, а затем сам рисует пугающую картину опустошения, вносимого в «жизнь реальных людей ради воплощения некоего абстрактного плана застройки или перестройки». Всякий раз реализация подобных планов, призванных «единообразить» городское пространство, придать ему «логику», «функциональность» или «удобочитаемость» оборачивалась распадом «страховочных сеток», сотканных из связей между людьми, физически опустошающим ощущением брошенности и одиночества — в сочетании с внутренней опустошённостью, ужасом перед жизненными трудностями и искусственно насаждаемой беспомощностью перед лицом самостоятельного и ответственного выбора. Цена стремления к прозрачности оказалась ужасной. В искусственно созданной среде, разработанной так, чтобы обеспечить анонимность и функциональную специализацию пространства, горожане столкнулись с практически неразрешимой проблемой идентичности. Безликая монотонность и клиническая чистота искусственно сконструированного пространства лишала их возможности «обмениваться идеями», а тем самым и навыками, необходимыми, чтобы вплотную заняться и справиться с этой проблемой. Урок, который проектировщики могли бы извлечь из длинной череды величественных замыслов и катастрофических неудач (а именно из их сочетания состоит вся история современной архитектуры) заключается в том, что главный секрет создания «хорошего города» — состоит в том, чтобы предоставить людям возможность отвечать за свои действия «в исторически сложившемся непредсказуемом обществе», а не в «выдуманном мире гармонии и предопределённого порядка». Если у К этому можно добавить, что, с точки зрения ответственности человека — этого главного и незаменимого условия нравственности взаимоотношений между людьми, идеально сконструированное пространство является скудной, а то и просто ядовитой почвой. Скорее всего она не сможет расти, не говоря уже о том, чтобы цвести в гигиенически стерильном пространстве, свободном от неожиданностей, неоднозначности и конфликтов. Осознать свою ответственность способны лишь те, кто владеет сложным искусством действия в условиях неоднозначности и неясности, порождённых различиями и разнообразием. Нравственно зрелой личностью можно считать того, кто дорос до «потребности в неизвестном, кому жизнь кажется неполной без определённого элемента анархии», кто научился «ценить то, что все мы разные». Анализируя ситуацию в небольших городках Америки, Сеннет обратил внимание на одну черту, повторяющуюся с почти неизменной регулярностью: подозрительность по отношению к другим, нетерпимость к отличиям, неприязнь к чужакам, требования, чтобы их «отделили» или вообще не допускали в город, а также истерическая, параноидальная озабоченность «законностью и порядком» — всё это достигает высшей точки в наиболее стандартизированных, сегрегированных в расовом, этническом и классовом отношении, однородных местных сообществах. Ничего удивительного: в подобных сообществах чувство общности чаще всего поддерживается иллюзией равенства, обеспечиваемой монотонной одинаковостью всех окружающих. Залогом гарантированной безопасности обычно считается отсутствие среди соседей тех, кто думает, действует и выглядит Город, первоначально возникший ради безопасности — защиты тех, кто скрывается за его стенами от злонамеренных захватчиков, неизменно приходящих извне, — в наши времена, по выражению Нэн Элин, «больше ассоциируется с опасностью, чем с защищённостью». В нашу постсовременную эпоху «фактор страха несомненно вырос, на что указывают всё чаще запираемые дверцы машин и двери домов, распространение систем безопасности, популярность идеи «ограждённых» и «защищённых» сообществ для всех возрастных категорий и групп с различным уровнем доходов, возрастание контроля над общественными местами, не говоря уже о бесконечных сообщениях СМИ, нагнетающих чувство опасности». 7 Сегодня страхи, типично «городские страхи», в отличие от тех, что привели В современном мегаполисе главной стратегией выживания стала не общность, а изоляция и отделение от других. Вопрос о том, нравится вам ваш сосед или нет, больше не стоит. Держитесь от соседей подальше, и вы не столкнетесь с этой дилеммой Существует ли жизнь после «Паноптикона?»Немногие аллегорические образы в общественной мысли обладают той же убедительностью, что и «Паноптикон» Мишеля Фуко. Фуко воспользовался неосуществлённым проектом Иеремии Бентама с исключительным результатом — получилась метафора трансформации, передислокации и перераспределения контрольных полномочий в период новой и новейшей истории. Бентам, куда лучше, чем большинство его современников, был способен за разнообразными ярлыками контрольных органов разглядеть их главную и общую задачу — насаждать дисциплину за счёт постоянной, реальной и осязаемой угрозы наказания; а за множеством названий, которые носили способы осуществления власти, выявить её основную, глубинную стратегию — заставить подданных поверить, что им ни на минуту не укрыться от всевидящего ока руководства, а значит, ни один проступок, даже совершенный втайне, не останется безнаказанным. В своём «идеальном воплощении» Паноптикон вообще исключал существование частного пространства, по крайней мере непроницаемого частного пространства, не находящегося под наблюдением или, что ещё хуже, не поддающегося наблюдению. В городе, описанном в романе Замятина «Мы», у каждого был собственный дом, но стены этих домов были стеклянными. В городе из оруэлловского романа «Тысяча девятьсот восемьдесят четвёртый» у каждого был собственный телевизор, но выключать его было запрещено, и никто не знал, в какой момент экран превращается в камеру наблюдения… Методы паноптикона, как указывал Фуко, сыграли ключевую роль в переходе от местных механизмов интеграции путём самонаблюдения и саморегуляции, соответствующих природным возможностям человеческого зрения и слуха, к осуществляемой государством, преодолевающей местные рамки интеграции территорий, масштаб которых далеко превосходил природные возможности человека. Эта последняя функция требовала асимметричности наблюдения, участия профессиональных наблюдателей и такой реорганизации пространства, которая позволяла бы наблюдателям выполнять свою работу, а находящимся под наблюдением давала бы понять, что наблюдение ведётся, или может начаться, в любой момент. Всем этим требованиям почти полностью удовлетворяли главные «дисциплинарные» институты «классического» Нового и Новейшего времени — прежде всего промышленные предприятия и массовые армии, комплектуемые на основе всеобщей воинской обязанности: с ними в своей жизни так или иначе сталкивался почти каждый. Будучи почти идеальной метафорой для обозначения главных аспектов модернизации власти и контроля, образ Паноптикона, однако, слишком сильно связан с воображением социолога, тем самым мешая, а не способствуя осознанию природы нынешних перемен. В ущерб анализу, мы подсознательно склонны рассматривать современные структуры власти как новое, исправленное и дополненное, издание прежних, по сути своей не изменившихся, методов паноптикона. Мы зачастую не замечаем того факта, что сегодня у большинства населения уже нет ни необходимости, ни возможности проходить через «тренировочные полигоны» прежних времён. Кроме того, мы забываем о конкретных проблемах процесса модернизации, придававших стратегии паноптикона целесообразность и привлекательность. Сегодня перед нами стоят иные проблемы, и при решении многих из них, возможно, самых главных, традиционные методы паноптикона, осуществляемые с неослабным рвением, скорее всего окажутся непригодными, а то и вовсе контрпродуктивными. В своей блестящей работе, трактуя электронные базы данных как усовершенствованный киберпространственный вариант Паноптикона, Марк Постер выдвигает предположение, что «наши тела подключены к сетям, базам данных, информационным потокам» — а значит, все эти хранилища информации, к которым наши тела, так сказать, «привязаны информатически», «уже не являются убежищами от наблюдения или бастионами, вокруг которых можно выстроить линию сопротивления». Результатом сохранения огромного количества данных, прибавляющихся всякий раз, когда Хотя вообще-то, чему здесь удивляться… При более тщательном рассмотрении кажущееся сходство между Паноптиконом Фуко и сегодняшними базами данных оказывается, в общем, довольно поверхностным. Главной задачей Паноптикона было прививать его обитателям дисциплину и заставить их вести себя по единому образцу; Паноптикон прежде всего был орудием, направленным против необычности и отличия от других, а также права выбора и любого разнообразия. При всех потенциальных способах использования баз данных подобная цель не ставится. Напротив, главными создателями и пользователями баз данных являются кредитные и маркетинговые компании, и их главная задача — с помощью вносимой туда информации подтвердить, что люди, о которых эти данные собираются, «заслуживают доверия»: они надёжные клиенты и имеют возможность выбора, а те, кто этой возможности не имеют, отсеиваются заранее, чтобы избежать убытков и ненужной затраты ресурсов. Фактически, включение в базу данных — это первостепенное условие «кредитоспособности», а значит, и способ получить доступ ко всему самому лучшему. Жители Паноптикона были узниками — рабочими и/или солдатами, чьё поведение должно было подчиняться рутине и монотонности, База данных — инструмент отбора, разделения и отсева. Это сито, на дне которого остаются «глобалисты», а остальные просто смываются потоком. Некоторых она допускает в экстерриториальное киберпространство, позволяя им чувствовать себя как дома и быть желанными гостями везде, куда бы они ни прибыли; других — лишает загранпаспортов и транзитных виз, не позволяя совать нос в те места, что зарезервированы для обитателей киберпространства. В отличие от Паноптикона, база данных — это средство передвижения, а не цепь, приковывающая человека к месту. На судьбу Паноптикона в истории можно взглянуть Поразмыслим, однако, вот о чём. Паноптикон, даже когда он применялся повсеместно, а деятельность институтов, построенных на его принципах, охватывала подавляющее большинство населения, всё же являлся механизмом местного масштаба: предпосылкой и результатом действий такого института было обездвиживание подвластных ему людей — наблюдение велось, чтобы не позволить им вырваться на свободу или по крайней мере исключить самостоятельное, случайное, беспорядочное движение. «Синоптикон» по определению имеет глобальный характер; в ходе наблюдения наблюдатели «отрываются» от своей местности — переносятся, хотя бы мысленно, в киберпространство, где расстояние уже не имеет значения, даже если физически они остаются на месте. Уже не важно, перемещаются ли объекты действия Синоптикона, превращённые теперь из наблюдаемых в наблюдателей, или нет. Где бы они ни были, и куда бы ни направились, у них есть возможность — и желание — подключиться к экстерриториальной сети, позволяющей большинству наблюдать за меньшинством. Паноптикон насильно создавал ситуацию, когда за людьми можно было наблюдать. Синоптикону принуждать никого не нужно — он действует методом соблазна. При этом меньшинство, за которым наблюдают, проходит строгий отбор. Как пишет Матисен: Столь превозносимая «интерактивность» новых СМИ чрезвычайно преувеличена; скорее можно говорить об «односторонне интерактивных СМИ». Вопреки мнению учёных, которые сами принадлежат к новой глобальной элите, Интернет и «паутина» не общедоступны и вряд ли когда-нибудь откроются для всех. Даже тем, кто получает к ним доступ, дозволено делать выбор только в пределах, установленных поставщиками, приглашающими их «тратить время и деньги, делая выбор между многочисленными «пакетами», которые они предлагают, Большинство наблюдает за меньшинством. Те немногие, что становятся объектом наблюдения, относятся к категории знаменитостей. Они могут принадлежать к миру политики, спорта, науки или Местные, сегрегированные и отделённые от глобалистов на земле, регулярно встречают их на телевизионных картинках рая. Эхо этих встреч разносится по всему земному шару, заглушая все местные звуки, но отражаясь от местных стен, демонстрируя и усиливая тем самым их неприступную, тюремную, прочность. | |
Примечания: | |
---|---|
| |
Оглавление | |
| |