Может ли человек жить в обществе, которое вышло из-под контроля? Именно такой вопрос ставит перед нами концепция шока будущего. Ведь именно в такой ситуации мы находимся. Если бы на свободу вырвалась только технология, наша проблема была бы достаточно серьёзной. Однако ужасно то, что многие другие социальные процессы также начинают выходить из-под контроля, сопротивляясь нашим огромным усилиям управлять ими. Урбанизация, межнациональные конфликты, миграция, население, преступность — в голове возникают тысячи областей, где наши старания придать переменам форму выглядят все более глупыми и тщетными. Некоторые из них тесно связаны с отрывом технологии, другие частично независимы от неё. Неуравновешенный, взлетающий уровень перемен, смещения и подергивания направления вынуждают нас задавать вопрос, не стали ли технологические общества, даже сравнительно небольшие, такие как Швеция или Бельгия, слишком сложными, слишком быстрыми, чтобы ими управлять? Как мы можем предотвратить массивный шок будущего, избирательно регулируя темп перемен, повышая или снижая уровень возбуждения, когда правительства, в том числе имеющие лучшие намерения, по-видимому, не способны даже направить перемены в нужном направлении? Так, ведущий американский урбанолог пишет с нескрываемым отвращением: «За цену более трёх миллиардов долларов Служба обновления городов значительно преуспела в уменьшении запаса дешёвого жилья в американских городах» 339. Можно упомянуть о подобных провалах в десятке областей. Почему сегодня программы социальных пособий скорее уродуют своих клиентов, чем помогают им? Почему студенты — эта, по общему мнению, избалованная элита — бунтуют и буйствуют? Почему скоростные шоссе увеличивают транспортную перегрузку, а не снижают ее? Короче говоря, почему так много либеральных программ, созданных с благими намерениями, так быстро протухает, создавая побочные эффекты, которые уничтожают их основные результаты? Неудивительно, что Рэймонд Флетчер, член британского парламента, пожаловался недавно на тщетность усилий: «Общество стало беспорядочным!» 340 Если беспорядочность означает отсутствие паттерна, он, конечно, преувеличивает. Но если беспорядочность означает, что результаты социальной политики стали странными и труднопредсказуемыми, он попал точно в цель. Вот он, политический смысл шока будущего. Ведь если индивидуальный шок будущего происходит в результате неспособности поспеть за темпом перемен, то правительства страдают от своего рода коллективного шока будущего — разрушения процессов принятия решений. Сэр Джоффри Викерс, выдающийся британский социолог, идентифицировал проблему с ясностью, приводящей в уныние: «Темп перемен увеличивается с возрастающей скоростью без соответствующего ускорения темпа, в котором можно давать дальнейшие ответы, и это подводит нас всё ближе к порогу, за которым теряется контроль» 341. Смерть технократииМы являемся свидетелями начала окончательного разрушения индустриализма и вместе с тем распада технократического планирования. Под технократическим планированием я понимаю не только централизованное национальное планирование, до недавнего времени характерное для СССР, но также менее формальные, более дисперсные попытки систематически изменить управление, которые происходят во всех высокотехнологичных странах, вне зависимости от их политических систем. Майкл Харрингтон, критик-социалист, утверждающий, что мы отвергли плакирование, определил наш век как «случайный» 342. Однако, как показывает Гэлбрейт, даже в контексте капиталистической экономики огромные корпорации идут на многое, чтобы рационализировать производство и распространение, чтобы, насколько возможно, планировать своё будущее 343. Правительства также глубоко занимаются делами планирования. Кейнсианское манипулирование послевоенной экономикой может быть неадекватным, но оно не случайно. Во Франции Le Plan стал обычным признаком национальной жизни. В Швеции, Италии, Германии и Японии правительства активно вторгаются в экономический сектор, чтобы защитить определённые отрасли промышленности, капитализировать другие и ускорить рост. В Соединённых Штатах Америки и Великобритании даже на местном уровне есть то, что хотя бы называется отделами планирования. Тогда почему, несмотря на все эти усилия, система должна вырываться из-под контроля? Проблема не просто в том, что мы слишком мало планируем, мы планируем слишком плохо. Отчасти трудности можно проследить до самых предпосылок, подразумеваемых нашим планированием. Во-первых, само технократическое планирование является продуктом индустриализма, отражает ценности быстро исчезающей эпохи. И в своём капиталистическом, и в коммунистическом варианте индустриализм был системой, сосредоточенной на максимизации материального благосостояния. Так, для технократа как в Детройте, так и в Киеве экономическое продвижение — основная цель, технология — основной инструмент. Тот факт, что в одном случае продвижение приводит к личной выгоде, а в другом теоретически к общественному благу, не меняет сути, общей для обоих. Технократическое планирование экономо-центрично. Во-вторых, технократическое планирование отражает субъективную парадигму времени индустриализма. Стремясь освободиться от подавляющей ориентации предшествующих обществ на прошлое, индустриализм пристально сосредоточивался на настоящем. На практике это означало, что его планирование касалось будущего, находящегося под рукой. Когда Советы в В–третьих, отражая бюрократическую организацию индустриализма, технократическое планирование основывалось на иерархии. Мир был разделён на управленцев и работников, тех, кто планирует и выполняет планы, и решения принимались одними для других. Эта система, адекватная, пока перемены разворачивались в индустриальном темпе, разрушается, когда темп достигает сверхиндустриальных скоростей. Всё более нестабильная среда требует всё большего количества незапрограммированных решений снизу; потребность в мгновенной обратной связи стирает различие между конвейером и персоналом; иерархия шатается. Планировщики слишком далеко, они слишком безразличны к местным условиям, слишком медленно откликаются на перемены. Поскольку контроль сверху не работает, исполнители планов начинают требовать права участвовать в принятии решений. Однако планировщики сопротивляются. Ведь подобно бюрократической системе, которую оно отражает, технократическое планирование по сути недемократично. Силы, увлекающие нас к сверхиндустриализму, больше нельзя канализировать методами обанкротившейся индустриальной эпохи. В течение какого-то времени они могут продолжать работать в отсталых, медленно движущихся отраслях или сообществах. Но их неуместное применение в передовых отраслях, в университетах, в городах — там, где перемены идут быстро — может лишь интенсифицировать нестабильность, приводя ко всё более и более диким шатаниям и кренам. Более того, по мере того как свидетельства провала накапливаются, появляются опасные политические, культурные и психологические течения. Например, одним из откликов на потерю контроля является внезапное изменение отношения к интеллигенции. Наука первой дала человеку ощущение господства над средой и, следовательно, над будущим. Сделав будущее созидаемым, а не незыблемым, она расшатала религии, которые проповедовали пассивность и мистицизм. Сегодня растущая очевидность того, что общество неподконтрольно, питает разочарование в науке. Вследствие этого мы становимся свидетелями яркого возрождения мистицизма. Внезапно входит в моду астрология. Дзэн, йога, спиритические сеансы и черная магия становятся популярными развлечениями. Культы формируются вокруг поиска дионисийского опыта, невербальной и предположительно нелинейной коммуникации. Нам говорят, что важнее «чувствовать», а не «думать», как будто между одним и другим существует противоречие. Экзистенциалистские оракулы присоединяются к католическим мистикам, юнгианским психоаналитикам и индийским гуру в превознесении мистического и эмоционального над научным и рациональным. Неудивительно, что возвращение донаучных взглядов сопровождается огромной волной ностальгии в обществе. Антикварная мебель, афиши ушедшей эпохи, игры, основанные на памяти о вчерашних пустяках, возвращение Art Nouveau, распространение стилей Эдуардов, новое открытие таких исчезнувших знаменитостей поп-культуры, как Хэмфри Богарт или У. С. Филде, отражают психологическое влечение к более простому, менее буйному прошлому. Мощные машины причуд включились в работу, чтобы извлечь выгоду из этого голода. Бизнес на ностальгии становится переживающей бум индустрией. Провал технократического планирования и последовавшее за ним ощущение потери контроля питает также философию «нынешности». Песни и рекламные объявления приветствуют появление «нынешнего поколения», и учёные-психиатры, рассуждающие о предполагаемых опасностях подавления, советуют нам не откладывать удовольствия. Поощряется действие и стремление к немедленному вознаграждению. «Мы больше ориентированы на настоящее, — говорит журналисту девочка-подросток после гигантского фестиваля рок-музыки в Вудстоке. — Это вроде как делать то, что ты хочешь делать сейчас… Если остаешься где-нибудь очень долго, то начинаешь строить планы… Поэтому ты просто движешься» 344. Стихийным образом личный эквивалент социальному отсутствию плана превратился в кардинальную психологическую добродетель. Всё это имеет свой политический аналог в возникновении странной коалиции правых и новых левых в поддержку того, что можно назвать только «болтающимся» подходом к будущему. Так, мы слышим усиливающиеся призывы к антипланированию или непланированию, иногда выражающиеся эвфемизмом «органичный рост». Среди некоторых радикалов это приобретает анархистскую окраску. Ненужным или неразумным считается не только составлять долгосрочные планы на будущее для организации или общества, которое они хотят низвергнуть, но иногда считается признаком дурного тона планировать следующие полтора часа собрания. Прославляется бесплановость. Утверждая, что планирование навязывает будущему ценности, антипланировщики упускают из виду тот факт, что непланирование тоже это делает, часто с гораздо худшими последствиями. Разгневанные узким, экономоцентрическим характером технократического планирования, они признают негодным системный анализ, учёт финансовых льгот и подобные методы, игнорируя то, что эти же самые инструменты при ином использовании можно было бы превратить в мощные техники для гуманизации будущего. Когда критики заявляют, что технократическое планирование античеловечно, то есть пренебрегает социальными, культурными и психологическими ценностями, очертя голову бросаясь максимизировать экономическую прибыль, они обычно правы. Когда они заявляют, что оно недальновидно и недемократично, они обычно правы. Когда они заявляют, что оно недейственно, они обычно правы. Но когда они погружаются в иррациональность, поддерживают антинаучные взгляды, испытывают своего рода болезненную ностальгию и превозносят «нынешность», они не только неправы, но опасны. Их альтернативы индустриализму — предындустриализм, их альтернатива технократии — не пост-, а предтехнократия. Ничто не может быть опаснее дезадаптивности. Какими бы ни были теоретические аргументы, в мире свободны жестокие силы. Хотим ли мы предотвратить шок будущего или контролировать численность населения, препятствовать загрязнению или ослабить гонку вооружений, мы не можем позволить, чтобы глобальные решения принимались невнимательно, неразумно, беспланово. Выпустить ситуацию из рук — значит совершить коллективное самоубийство. Мы нуждаемся не в возвращении к иррационализму прошлого, не в пассивном принятии перемен, не в разочаровании и нигилизме. Мы нуждаемся в сильной новой стратегии. По причинам, которые станут ясными, я называю эту стратегию «социальным футуризмом». Я убеждён, что вооружённые этой стратегией, мы можем выйти на новый уровень компетентности в управлении переменами. Мы можем изобрести более гуманную, более дальновидную и более демократичную форму планирования, чем любая существовавшая до сих пор. Короче говоря, мы можем стать выше технократии. Гуманизация планированияТехнократы страдают экономоцентризмом. За исключением военного времени и критических ситуаций, их исходной предпосылкой является то, что даже неэкономические проблемы можно решить экономическими средствами. Социальный футуризм бросает вызов этому основному допущению управленцев, как марксистов, так и кейнсианцев. В своё историческое время, на своём историческом месте целеустремлённая погоня индустриализма за материальным прогрессом хорошо послужила человечеству. Однако когда мы мчимся к сверхиндустриализму, возникает новый этос, в котором другие цели начинают приобретать паритет наряду с целями экономического благосостояния и даже вытеснять их. В личном смысле самоосуществление, социальная ответственность, гедонистический индивидуализм и множество других целей соперничают с голым стремлением к материальному успеху и часто затмевают его. Изобилие служит основой, от которой люди начинают стремиться к различным постэкономическим целям. В то же время в обществах, устремлённых к сверхиндустриализму, экономические переменные — зарплаты, платёжный баланс, производительность — становятся всё более чувствительными к изменениям в неэкономической среде. Экономические проблемы многочисленны, но видное место начинает занимать целый спектр вопросов, имеющих только второстепенное экономическое значение. Расизм, борьба поколений, преступность, культурная автономия, насилие — у всего этого есть экономические параметры, однако ни одним из них нельзя эффективно заниматься, используя исключительно экономоцентрические меры. Движение от материального производства к производству услуг, психологизация как товаров, так и услуг и в конечном счёте сдвиг к экспериментальному производству — все эти факторы намного теснее связывают экономический сектор с неэкономическими силами. Предпочтения потребителей меняются в соответствии с быстрыми изменениями стилей жизни, так что приход и уход субкультур находит своё отражение в экономической неразберихе. Сверхиндустриальное производство требует от работников умения манипулировать символами — значит, то, что приходит им в головы, становится намного важнее, чем в прошлом, и намного больше зависит от культурных факторов. Есть даже признаки того, что финансовая система начинает больше реагировать на социальное и психологическое воздействие. Только в богатом обществе, находящемся на пути к сверхиндустриализму, мы видим изобретение новых инвестиционных способов — например, взаимные фонды, — которые сознательно мотивируются или ограничиваются неэкономическими соображениями. Взаимный фонд Вандербильта и Фонд сбережений отказываются вкладывать средства в ценные бумаги производителей алкоголя и табака. Гигантский Товарищеский фонд с презрением отвергает акции любой компании, связанной с производством вооружений, тогда как крошечный «Фонд преимущества 10/90» инвестирует часть своих активов в отрасли, способствующие смягчению продовольственных проблем и проблем населения в развивающихся государствах. Есть фонды, которые вкладывают средства исключительно (или главным образом) в расово интегрированное жилищное строительство 345. Фонд Форда и Пресвитерианская Церковь вкладывают часть своих немалых инвестиционных портфелей в компании, отбираемые не только по их выплатам, но и по их потенциальному содействию в решении урбанистических проблем 346. Такие проявления, хотя количество их пока невелико, ясно сигнализируют о направлении изменений. Тем временем крупные американские корпорации с фиксированными инвестициями в урбанистические центры, часто сами того не желая, втягиваются в ревущий вихрь социальных перемен. Сотни компаний сейчас вовлечены в программу занятости, в организацию программ по обучению грамоте и профессиональной подготовке и множество иных незнакомых им ранее видов деятельности. Такие новые формы участия стали настолько важными, что самая крупная в мире корпорация, Американская телефонная и телеграфная компания, недавно организовала отдел проблем окружающей среды. На эту службу, являющуюся первопроходцем, возложен целый спектр задач, в том числе проблемы загрязнения воздуха, эстетика транспорта и оборудования компании, поощрение обучающих программ для дошкольников в городских гетто. Это не обязательно подразумевает, что большие компании становятся альтруистичными, это просто подчёркивает все более тесные связи между экономическим сектором и мощными культурными, психологическими и социальными силами. Эти силы уже колотят в наши двери; а технократические планировщики и управленцы в большинстве своём ведут себя так, будто ничего не произошло. Они продолжают действовать так, как будто экономический сектор герметически закрыт от социальных и психокультурных влияний. Действительно, экономоцентрические предпосылки так укоренены и их придерживаются столь многие и в капиталистических, и в коммунистических государствах, что они искажают сами информационные системы, имеющие существенное значение для управления переменами. Например, все современные государства поддерживают детально разработанный механизм для оценки экономических достижений. Мы фактически каждый день знаем о направлениях перемен во всём, что касается производительности, цен, капиталовложений и тому подобных факторов. Набором «экономических индикаторов» мы измеряем здоровье экономики, скорость, с которой она меняется, и общие направления перемен. Без этих критериев наш контроль над экономикой был бы значительно менее эффективным. Но мы не имеем ни таких критериев, ни набора сравнимых «социальных индикаторов», которые говорили бы нам, здорово ли также общество. У нас нет критериев «качества жизни». У нас нет систематического показателя, который говорил бы нам, в большей или меньшей степени люди отчуждены друг от друга; стало ли образование эффективнее; процветают ли живопись, музыка и литература; растут ли вежливость, щедрость и доброта. «Валовой национальный продукт — это наш Священный Грааль, — пишет Стюарт Удэлл, бывший министр внутренних дел Соединённых Штатов, — … но у нас нет никакого индекса окружающей среды, никакой статистики, чтобы оценить, становится ли страна год от года более жизнеспособной» 347. На поверхностный взгляд, это могло бы показаться чисто техническим вопросом, предметом обсуждения для статистиков. Но проблема имеет самое серьёзное политическое значение, ведь без таких критериев трудно согласовывать национальную или местную политику с соответствующими долгосрочными социальными целями. Отсутствие такого показателя увековечивает вульгарную технократию. Общественность мало знает об этом, однако вежливая, но всё более острая борьба вокруг этой проблемы началась в Вашингтоне. Технократические планировщики и экономисты видят в идее социальных индикаторов угрозу своему прочному положению у уха творца политики. О потребности в социальных индикаторах, напротив, красноречиво говорят такие выдающиеся представители социальных наук, как Бертрам М. Гросс из Государственного университета Вэйна, Элинор Шелдон и Уилберт Мур из Фонда Рассела Сейджа, Дэниел Белл и Рэймонд Бауэр из Гарварда. Мы являемся свидетелями, говорит Гросс, «широкомасштабного бунта против того, что называют «экономическим филистерством» нынешнего статистического истеблишмента правительства Соединённых Штатов» 348. Этот бунт получил энергичную поддержку небольшой группы политиков и правительственных чиновников, которые признают нашу отчаянную нужду в посттехнократической социальной разведывательной системе. Среди них Дэниел П. Мойнихан, ведущий советник Белого дома; сенаторы Уолтер Мондейл из Миннесоты и Фред Харрис из Оклахомы; несколько бывших чиновников Кабинета. В недалёком будущем мы можем ожидать, что подобный бунт поднимется и в других мировых столицах, снова проведя границу между технократами и посттехнократами. Однако опасность шока будущего сама по себе указывает на потребность в новых социальных критериях, ещё даже не упоминающихся в быстро расцветающей литературе о социальных индикаторах». Например, нам насущно необходимы техники для оценки уровня быстротечности в разных сообществах, разных группах населения и в индивидуальном опыте. В принципе возможно создать «индекс быстротечности», который мог бы обнаружить скорость, с которой мы устанавливаем и разрываем отношения с вещами, местами, людьми, организациями и информационными структурами, входящими в состав нашей среды. Такой индекс, среди прочего, показал бы фантастические различия в опыте разных групп общества — статичное и монотонное качество жизни огромного количества людей, неистовое вращение жизни других. Правительственные политики, которые пытаются одинаково обходиться с обеими группами людей, обречены встретить гневное сопротивление одной из них — или обеих. Нам также нужен показатель новизны в среде. Насколько часто сообщества, организации или индивидуумы вынуждены справляться с ситуациями с первого раза? Сколько предметов в доме средней рабочей семьи действительно «новые» по функции или внешнему виду, сколько традиционных? Какой уровень новизны (предметы, люди или любой иной значимый параметр) требуется для возбуждения без перевозбуждения? Насколько больше новизны могут впитать дети по сравнению с их родителями, если правда, что они могут впитать больше? Каким образом возраст соотносится с меньшей терпимостью к новизне, как такие различия коррелируют с политическими и межпоколенческими конфликтами, раздирающими сейчас технологические общества? Изучая и оценивая вторжение новизны, мы, вероятно, можем начать контролировать приток перемен в наши социальные структуры и личную жизнь. А как насчёт выбора и сверхвыбора? Можем ли мы выработать критерии степени значимого выбора в жизни людей? Может ли правительство, которое претендует на демократизм, не беспокоиться по этому поводу? При всей риторике о свободе выбора ни одно правительство в мире не может заявить, что сделало какую-либо попытку оценить эту свободу. Просто существует допущение, что увеличение доходов и изобилия означает увеличение выбора, а увеличение выбора, в свою очередь, означает свободу. Не пришло ли время проверить эти базовые допущения наших политических систем? Посттехнократическое планирование должно заняться именно этими проблемами, если мы намерены предотвратить шок будущего и построить гуманное сверхиндустриальное общество. Чувствительная система индикаторов, направленная к оценке достижения социальных и культурных целей и интегрированная с экономическими индикаторами, является частью технического оборудования, в котором нуждается каждое общество, прежде чем оно сможет успешно выйти на следующий этап экономотехнологического развития. Это абсолютное предварительное условие посттехнократического планирования и управления переменами. Более того, гуманизация планирования должна также отразиться на наших политических структурах. Чтобы связать сверхиндустриальную систему социальной разведки с центрами принятия решений в обществе, мы должны институционализировать озабоченность качеством жизни. Так, Бертрам Гросс и другие представители движения за социальные индикаторы предлагают создать Совет социальных консультантов при президенте. Такой Совет, как им представляется, был бы устроен по образцу уже существующего Совета экономических консультантов (СЕА) и выполнял бы параллельные функции в социальной области. Новая служба отслеживала бы ключевые социальные индикаторы точно так же, как СЕА держит под наблюдением экономические показатели и истолковывает президенту изменения. Она выпускала бы ежегодный отчёт о качестве жизни, ясно объясняя наш социальный прогресс (или его отсутствие) в отношении определённых целей. Таким образом, этот отчёт дополнял бы и уравновешивал ежегодный отчёт СЕА. Предоставляя достоверные, полезные данные о нашем социальном состоянии, Совет социальных консультантов начал бы оказывать влияние на планирование в целом, делая его более чутким к социальным издержкам и выгодам, не таким холодно технократическим и экономоцентричным. Создание подобных советов не только на федеральном уровне, но также на муниципальном и уровне штатов не решило бы все наши проблемы; оно не уничтожило бы конфликт; оно не гарантировало бы, что социальные индикаторы используются надлежащим образом. Короче говоря, оно не удалило бы политику из политической жизни. Но оно дало бы признание — и политическую силу — идее, что цели прогресса выходят за пределы экономики. Создание служб, призванных наблюдать за индикаторами перемен в качестве жизни, поведёт нас в длинный путь к гуманизации планировщика, что, по существу, и есть первая стадия стратегии социального футуризма. Временные горизонтыТехнократы страдают близорукостью. Они инстинктивно думают о ближайших прибылях, ближайших последствиях. Они незрелые представители нынешнего поколения. Сторонники расходятся во мнениях относительно того, следует ли Совету социальных консультантов быть организационно независимым или стать частью большего Совета экономических и социальных консультантов. Однако все стороны согласны в том, что необходима интегрирующая экономическая и социальная разведка. Если региону нужно электричество, они додумываются до силовой установки. Тот факт, что подобная установка может резко изменить трудовые паттерны, что в пределах одного десятилетия она может оставить людей без работы, вызвать широкомасштабную переквалификацию работников и поглотить расходы ближайшего города на социальные пособия, — такие соображения слишком отдалены по времени, чтобы беспокоить их. Тот факт, что установка может повлечь спустя поколение опустошительные экологические последствия, в их временной структуре просто не регистрируется. В мире растущих перемен следующий год ближе к нам, чем в более спокойную эпоху был следующий месяц. Этот радикально изменённый факт жизни должен быть осознан теми, кто принимает решения в промышленности, правительстве и других местах. Их временные горизонты должны быть расширены. Планировать на более отдалённое будущее — не значит привязывать себя к догматическим программам. Планы могут быть экспериментальными, текучими, подлежать постоянному пересмотру. Однако гибкость не обязательно означает недальновидность. Чтобы перешагнуть через технократию, наши социальные временные горизонты должны простираться в будущее на десятилетия и даже на поколения. Это требует большего, чем удлинение наших формальных планов. Это означает осознание всем обществом, сверху донизу, нового, социально понимаемого будущего. Один из самых здоровых феноменов последних лет — внезапное разрастание организаций, занимающихся изучением будущего. По сути — это гомеостатическая реакция общества на ускорение перемен. В пределах нескольких лет созданы ориентированные на будущее центры, подобные Институту будущего; образованы академические исследовательские группы, подобные Комиссии 2000 года и Гарвардской программе технологии и общества; возникли футурологические журналы в Англии, Франции, Италии, Германии и Соединённых Штатах; в университетах введены курсы по прогнозированию и сопутствующим дисциплинам; состоялись международные встречи футурологов в Огайо, Берлине и Киото; появились такие группы, как Futuribles, «Европа 2000», «Человечество 2000», «Всемирное общество будущего». Футурологические центры предполагается основать в Западном Берлине, Праге, Лондоне, Москве, Риме и Вашингтоне, в Каракасе и даже в далёких джунглях Бразилии в Белеме и Бело Хоризонте. В отличие от традиционных технократических планировщиков, чьи горизонты простираются не больше чем на несколько лет, эти группы озабочены переменами в следующие 15, 25 и даже 50 лет. Каждое общество сталкивается не просто с последовательностью вероятных будущих, но с множеством возможных будущих и конфликтом по поводу предпочтительных будущих. Управление переменами — это попытка превратить определённые вероятности в возможности, следуя предпочтениям, по которым достигнуто согласие. Определение вероятности требуется от науки футурологии. Описание возможности требуется от искусства футурологии. Выяснение предпочтения требуется от политики футурологии. Всемирное футурологическое движение сегодня ещё не проводит чётких различий между этими функциями. Оно уделяет особое внимание оценке вероятностей. Во многих этих центрах экономисты, социологи, математики, биологи, физики, исследователи-экспериментаторы и другие придумывают и применяют методы прогнозирования будущих вероятностей. В какой день аквакультура сможет кормить половину населения мира? Каковы шансы на то, что электрические автомобили в ближайшие 15 лет вытеснят машины, работающие на газовом топливе? Насколько вероятна разрядка международных отношений между Китаем и Советским Союзом к 1980 г? Какие изменения наиболее вероятны в досуге, городском управлении, расовых отношениях? Подчёркивая взаимосвязанность в корне отличных друг от друга событий и тенденций, учёные-футурологи также уделяют всё больше внимания социальным последствиям технологии. Институт будущего, помимо прочего, исследует социальные и культурные эффекты передовой коммуникационной технологии. Группа в Гарварде озабочена социальными проблемами, которые, вполне вероятно, возникнут в результате биомедицинских достижений. Футурологи в Бразилии изучают вероятные результаты различных политик экономического развития. Основной причиной изучения вероятных будущих является вынужденность. Для индивидуума невозможно прожить даже один рабочий день, не делая тысяч предположений относительно вероятного будущего. Пассажир, пользующийся сезонным билетом, который звонит, чтобы сказать: «Я буду дома в шесть», допускает, что поезд пойдёт вовремя. Когда мать отправляет Джонни в школу, она мысленно предполагает, что, когда он придёт, школа будет на месте. Точно так же, как лётчик не может вести самолёт, не зная курса, мы не можем вести свою личную жизнь, не делая постоянно подобных предположений, сознательно или нет. Общества тоже выстраивают архитектуру предпосылок, касающихся завтрашнего дня. Те, кто принимает решения в промышленности, правительстве, политике и других секторах общества, без них не могли бы функционировать. Однако в периоды бурных перемен эти социально сформированные образы вероятного будущего становятся менее точными. Разрушение контроля в сегодняшнем обществе напрямую связано с нашими неадекватными образами вероятных будущих. Конечно, никто не может «знать» будущее в каком-то абсолютном смысле. Мы можем систематизировать и углублять свои предположения и пытаться определить их вероятность. Даже это трудно. Попытки предсказать будущее неизбежно изменяют его. Подобным же образом, как только прогноз распространяется, сам акт распространения (как ясно из исследования) также вызывает беспокойство. Прогнозы имеют тенденцию становиться самоисполняющимися или самозащищающимися. Поскольку временной горизонт расширяется в более отдалённое будущее, мы вынуждены полагаться на предчувствие и предположение. Кроме того, определённые уникальные события, например убийство, в сущности, непредсказуемы в настоящем (хотя мы можем предсказывать группы таких событий). Несмотря на всё это, настало время раз и навсегда уничтожить популярный миф, что будущее «неведомо». Трудности должны дисциплинировать и вызывать отклик, а не парализовывать. Уильям Ф. Огбурн, один из великих учёных мира в области социальных перемен, когда-то писал: «Мы должны принять в своё мышление идею приближений, то есть то, что существуют различные степени точности и неточности оценки» 349. Грубое представление о том, что ждёт впереди, лучше, чем ничего, продолжает он, а для многих целей чрезвычайная точность совершенно не обязательна. Следовательно, мы не так беспомощны в том, что касается будущих вероятностей, как предполагают многие. Британский учёный, занимающийся общественными науками, Дональд Г. Мак–Рэй справедливо утверждает, что «современные социологи на самом деле могут сделать значительное количество сравнительно краткосрочных и ограниченных предсказаний с большой долей уверенности» 350. Однако помимо стандартных методов социальной науки, мы экспериментируем с потенциально мощными новыми инструментами зондирования будущего. Они охватывают спектр от сложных способов экстраполяции существующих тенденций до создания чрезвычайно замысловатых моделей, игр и конструкций, подготовки подробных вероятностных сценариев, систематического изучения истории в поисках относящихся к делу аналогий, морфологического исследования, анализа релевантности и тому подобного 351. Во всестороннем исследовании технологического прогнозирования Д-р Эрих Янтц, бывший консультант OECD и член исследовательской группы MIT, определил множество новых техник, как используемых, так и находящихся на стадии эксперимента. Институт будущего (IFF) в Мидлтауне, Коннектикут, прототип футурологической мысли, является лидером в проектировании новых инструментов прогнозирования. Один из них — Дельфи — метод, в значительной степени разработанный д-ром Олафом Хелмером, математиком и философом, одним из основателей IFF. Метод Дельфи позволяет заниматься очень отдалённым будущим, применяя систематическое использование «интуитивных» догадок и оценок, которые делает широкий круг экспертов. Работа над Дельфи привела к дальнейшей инновации, которая имеет особую важность в попытке предотвратить шок будущего, регулируя темп перемен. Созданная Теодором Дж. Гордоном из IFF и названная Матричным анализом перекрестного воздействия, она прослеживает воздействие одной инновации на другую, впервые делая возможным предварительный анализ сложных цепочек социальных, технологических и других случайностей и скорости, с которой они, по всей видимости, будут происходить. Короче говоря, мы являемся свидетелями совершенно необычного прорыва к более научной оценке будущих вероятностей, который, по всей видимости, сам по себе будет иметь сильное влияние на будущее. Все же было бы глупо переоценивать способность науки точно предсказывать сложные события. Но сегодня опасность не в том, что мы переоцениваем свою способность; реальная опасность в том, что мы её недостаточно используем. Ведь даже когда наши пока примитивные попытки научного прогнозирования оказываются явно ошибочными, само усилие помогает нам идентифицировать ключевые переменные в изменениях, помогает прояснить цели и заставляет более тщательно оценивать политические альтернативы. Такими способами, если нет других, зондирование будущего окупается в настоящем. Однако предвидение вероятных будущих — только часть того, что нужно сделать, если мы намерены сдвинуть временной горизонт планировщика и вселить во всё общество большее ощущение завтра. Мы должны также значительно расширить свою концепцию возможных будущих. К суровой дисциплине науки мы должны добавить пылающее воображение искусства. Сегодня мы особенно нуждаемся в множестве видений, снов и пророчеств — образов потенциальных завтра. Прежде чем мы сможем рационально решить, который из альтернативных путей выбрать, каким культурным стилям следовать, мы должны сначала убедиться, какие из них возможны. Предположение, размышление и фантастическая картина, таким образом, становятся такой же холодно практичной необходимостью, какой в прежние времена был твёрдо стоящий на земле «реализм». Вот почему сегодня некоторые самые большие и самые догматично мыслящие корпорации мира, когда-то бывшие живым воплощением приверженности настоящему, нанимают в качестве консультантов футурологов, писателей-фантастов и мечтателей. Гигантская европейская химическая компания берёт на работу футуролога, который сочетает науку с теологией. Американская коммуникационная империя привлекает социального критика, ориентированного на будущее. Производитель стекла добивается, чтобы писатель-фантаст представил себе возможные корпоративные формы будущего. Компании обращаются к этим «парящим в облаках» «небожителям» не за научным прогнозом вероятностей, а за нетривиальными размышлениями о возможностях. Но не только корпорации должны обращаться за подобными услугами. Органы местного управления, школы, добровольческие ассоциации и другие также нуждаются в образном изучении своего потенциального будущего. Чтобы помочь им, следовало бы создать в каждом сообществе «центры воображения», занимающиеся, при технической поддержке, мозговым штурмом. Это были бы места, где люди, обладающие скорее творческим воображением, чем техническим опытом, собирались вместе, чтобы исследовать нынешние кризисы, делать предположения о будущих кризисах и свободно, даже играючи, размышлять о возможных вариантах будущего. Каковы, например, возможности будущих городских перевозок? Уличное движение — это проблема, включающая в себя пространство. Как может завтрашний город справиться с движением людей и объектов в пространстве? Поразмышлять над этим вопросом центр воображения может призвать художников, скульпторов, танцовщиков, конструкторов мебели, обслуживающий персонал автостоянок и разных других людей, которые так или иначе, используя воображение, «работают» пространством. Такие люди в определённых условиях неизбежно пришли бы к идеям, о которых и не мечтали технократические планировщики городов, инженеры, проектирующие шоссе, и руководители транзита. Музыканты, люди, живущие вблизи аэропортов, те, кто работает с компрессорами, машинисты метро вполне могли бы придумать новые способы организовать, замаскировать или подавить шум. Группы молодых людей можно было бы пригласить пошевелить мозгами в поисках неизученных подходов к улучшению санитарных условий в городах, решению вопросов скученности, этнических проблем, проблем ухода за престарелыми и тысяче других нынешних и будущих проблем. В любой такой попытке подавляющее большинство выдвинутых идей, конечно, будут абсурдными, смешными или технически невозможными. Однако сущность творчества — это готовность валять дурака, забавляться абсурдом, лишь позднее предоставляя поток идей для резкого критического суждения. Применение воображения к будущему требует, таким образом, среды, в которой безопасно заблуждаться, в которой новые сопоставления идей можно свободно выразить, прежде чем их будут тщательно и критично исследовать. Нам нужны заповедники социального воображения. Поскольку самые разные творческие люди должны сделать предположения о возможных будущих, им следует получить немедленный доступ (лично или через телекоммуникации) к техническим специалистам — от инженеров-акустиков до зоологов, которые могли бы указать им, когда предложение технически невыполнимо (при этом следует помнить, что невыполнимость часто временна). Научные знания могли бы играть скорее генеративную, чем тормозящую роль в процессе воображения. Искушённые специалисты могут конструировать модели, чтобы помочь мечтателям изучить все возможные перестановки данного набора отношений. Такие модели представляют реальные условия жизни. По словам Кристофа Бертрама из Института стратегических исследований, Лондон, их цель «не столько предсказывать будущее, но, изучая альтернативы будущего, показывать открывающийся выбор» 352. Соответствующая модель могла бы, например, помочь группе мечтателей отчётливо представить себе город, в котором расходы на образование неустойчивы. Как, предположим, это скажется на транспортной системе, театрах, профессиональной структуре и здоровье сообщества. Модель могла бы показать обратное: как изменения этих остальных факторов могут сказаться на образовании. Стремительный поток необузданных, неортодоксальных, эксцентричных или просто фантастических идей, генерированных в этих заповедниках социального воображения, должен, после того как идеи будут высказаны, подвергнуться безжалостной проверке. Только крошечная часть потока пройдёт через этот процесс фильтрования. Однако эти немногие могли бы иметь чрезвычайную важность в привлечении внимания к новым возможностям, которые в другом случае могут остаться незамеченными. По мере того как мы движемся от бедности к изобилию, политика превращается из того, что математики называют игрой с нулевой суммой в игру с ненулевой суммой. В первом случае, если один игрок выигрывает, другой должен проиграть. Во втором — все игроки могут выиграть. Поиск для наших социальных проблем решений с ненулевой суммой требует всего воображения, на какое мы только способны. Система генерирования идей обладающей воображением политики могла бы помочь нам добиться максимального преимущества ненулевых возможностей в будущем. Итак, центры воображения сосредоточиваются на частных образах завтрашнего дня, определяя возможные будущие для одной отрасли, организации, города или его субсистем. Но нам нужны ещё фантастические идеи широкого охвата, касающиеся нашего общества в целом. Увеличение количества образов возможных будущих важно, но эти образы нужно организовать, кристаллизовать в структурированную форму. В прошлом утопическая литература делала это для нас. Она играла практически решающую роль, упорядочивая мечты людей об альтернативных будущих. Сегодня мы страдаем от нехватки утопических идей, которые организуют конкурирующие образы возможных будущих. Большинство традиционных утопий изображают простые и статичные общества, то есть общества, не имеющие ничего общего со сверхиндустриализмом. «Уолден-два» Б. Ф. Скиннера, модель нескольких существующих экспериментальных коммун, изображает доиндустриальный образ жизни — скромный, близкий к земле, построенный на фермерстве и ремесле. Даже две блестящие антиутопии — «Прекрасный новый мир» и «1984» — сейчас представляются чрезмерно простыми. Обе описывают общества, основанные на высокой технологии и низкой сложности: машины чрезвычайно сложны, но социальные и культурные отношения фиксированы и обдуманно упрощены. Сегодня нам нужны мощные новые утопические и антиутопические концепции, которые смотрят вперёд, на сверхиндустриализм, а не назад, на более простые общества. Однако эти концепции больше нельзя создавать старым способом. Во-первых, ни одна книга сама по себе не может эмоционально и адекватно описать сверхиндустриальное будущее. Любую концепцию сверхиндустриальной утопии и антиутопии необходимо воплотить во множестве форм — фильмах, пьесах, романах и произведениях изобразительного искусства, — а не в одном литературном произведении. Во-вторых, сегодня любому отдельному писателю — не важно, насколько одарённому — слишком трудно убедительно описать сложное будущее. Следовательно, нам нужна революция в производстве утопий: коллективный утопизм. Нам нужно создать «фабрики утопий». Один из способов мог бы быть таким: собрать небольшую группу выдающихся представителей общественных наук — экономиста, социолога, антрополога и так далее — и попросить их поработать вместе, а может быть, и пожить вместе достаточно долго, чтобы совместно выковать набор хорошо определённых ценностей, на которых, по их мнению, могло бы основываться истинно сверхиндустриальное утопическое общество. Затем каждый член команды мог бы попытаться описать в небеллетристической форме сектор воображаемого общества, построенный на этих ценностях. Какой была бы в нём структура семьи? Его экономика, право, религия, сексуальные практики, молодёжная культура, музыка, искусство, его ощущение времени, степень дифференциации, психологические проблемы? В результате совместной работы и сглаживания несоответствий может быть нарисована исчерпывающая и адекватно сложная картина цельной временной формы сверхиндустриализма. После завершения подробного анализа проект перешел бы на беллетристическую стадию. Романисты, режиссёры, писатели-фантасты и другие, работая в тесной связи с психологами, могли бы подготовить художественные произведения о жизни отдельных персонажей в воображаемом обществе. Тем временем другие группы могли бы работать над противоположными утопиями. В то время как утопия А могла бы делать акцент на материалистических ценностях, ориентированных на успех, утопия В могла бы основываться на чувственных, гедонистических ценностях, С — на приоритете эстетических ценностей, D — на индивидуализме, Е — на коллективизме и так далее. В конце концов из этого сотрудничества искусства, социальной науки и футурологии возник бы поток книг, пьес, фильмов и телевизионных программ, знакомящих огромные массы людей относительно с издержками и преимуществами различных предполагаемых утопий. Наконец, если социальное воображение — это дефицит, мы испытываем ещё большую нехватку людей, желающих подвергнуть утопические идеи систематической проверке. Все больше и больше молодых людей, разочарованных в индустриализме, экспериментируют с собственными жизнями, организуя утопические коммуны, испытывая новые социальные устройства — от группового брака до коммун живого обучения. Сегодня, как и в прошлом, общество сильно давит на мечтателя, который пытается реализовать свою мечту или просто проповедовать. Мы должны не подвергать утопистов остракизму, а воспользоваться их готовностью к эксперименту, поощряя их деньгами, относясь к ним терпимо, если не с уважением. Однако многие сегодняшние «умышленные сообщества» или утопические колонии отдают предпочтение прошлому. Они могут иметь ценность для индивидуумов внутри них, но обществу в целом лучше служили бы утопические эксперименты, основанные скорее на сверх-, а не на прединдустриальных формах. Почему общественная ферма, а не компания компьютерного программного обеспечения, программисты которой живут и работают сообща? Почему не компания образовательных технологий, члены которой объединяют свои деньги и соединяют свои семьи? Почему вместо того, чтобы растить редиску и шить сандалии, не заниматься сборкой океанографического оборудования, организованной в утопических рамках? Почему не группа медицинской практики, которая пользуется новейшей медицинской технологией, но члены которой согласны на умеренную оплату и объединяют свои доходы, чтобы организовать медицинскую школу совершенно нового стиля? Почему не набрать совместно живущие группы, чтобы испытать предложения фабрик утопий? Короче говоря, мы можем использовать утопизм скорее как инструмент, чем как способ бегства, если положим в основу своих экспериментов технологию и общество завтрашнего дня, а не прошлого. Сделав это однажды, почему не подвергнуть результаты самому строгому научному анализу? Выводы могут оказаться бесценными, уберегут ли они нас от ошибок или поведут к более действенным организационным формам в промышленности, образовании, семейной жизни или политике. Подобные требующие воображения исследования возможных будущих углубили бы и обогатили наше научное изучение вероятных будущих. Они бы заложили основу радикального дерзкого расширения временного горизонта общества. Они помогли бы нам применить социальное воображение к будущему самой футурологии. Действительно, имея такую подготовку, мы должны начать увеличивать число ощущающих будущее научных организаций общества. Научные футурологические институты должны быть вставлены, подобно узлам в неплотной сети, во всю правительственную структуру технологических обществ, чтобы в любом учреждении, местном или национальном, был штат людей, систематически занимающихся внимательным изучением вероятного долгосрочного будущего в своей определённой области. Футурологов следовало бы прикомандировать к каждой политической партии, университету, корпорации, профессиональной ассоциации, профсоюзу и студенческой организации. Нам нужно обучить тысячи молодых людей представлениям и техникам научной футурологии, предлагая им принять участие в волнующем предприятии составления карты вероятного будущего. Нам нужны также национальные службы, предоставляющие местным сообществам техническую помощь в создании собственных футурологических групп. И нам нужен такой же центр, может быть, финансируемый совместно американскими и европейскими фондами, чтобы помочь зарождающимся футурологическим центрам в Азии, Африке и Латинской Америке. Мы мчимся между повышающимися уровнями неопределённости, порождённой ускорением перемен и потребностью в разумно точных образах того, что в любой момент является наиболее вероятным будущим. Создание достоверных образов наиболее вероятного будущего, таким образом, становится делом величайшей национальной — а в действительности интернациональной — важности. Когда весь земной шар будет испещрен сенсорами будущего, мы могли бы обдумать создание международного института, всемирного банка данных будущего. Такой институт, укомплектованный видными представителями естественных и социальных наук, имел бы своей целью сбор и систематическую интеграцию прогнозирующих отчётов, созданных учёными и обладающими воображением мыслителями всех интеллектуальных дисциплин во всём мире. Конечно, работники такого института знали бы, что они никогда не смогут создать одну статическую схему будущего. Продуктом их усилий была бы постоянно меняющаяся география будущего, всё время создаваемый вновь образ, основанный на лучшем из прогнозов. Мужчины и женщины, занимающиеся этой работой, знали бы, что нет ничего определённого; они знали бы, что должны работать с неадекватными данными; они бы оценивали трудности, присущие исследованию не нанесённых на карты территорий завтрашнего дня. Но человек всегда знает о будущем больше, чем он когда-либо пытался формулировать и интегрировать каким-либо систематическим или научным способом. Попытки собрать эти знания вместе породили бы интеллектуальное усилие — одно из самых крупных в истории по числу участников и одно из самых значимых. Только когда те, кто принимает решения, будут вооружены лучшими прогнозами будущих событий, когда в результате последовательных приближений мы увеличим точность прогноза, наши попытки управлять переменами заметно улучшатся. Ведь разумно точные предположения о будущем являются предварительным условием понимания потенциальных последствий наших собственных действий. А без такого понимания управление переменами невозможно. Если гуманизация планировщика — это первый этап в стратегии социального футуризма, то расширение нашего временного горизонта — второй этап. Чтобы перешагнуть технократию, нам нужно не только выйти за пределы своего экономического филистерства, но расширить кругозор до более отдалённого будущего, как вероятного, так и возможного. Предварительная демократияОднако в конечном счёте социальный футуризм должен вклиниться даже глубже. Ведь технократы страдают не только экономомышлением и близорукостью, они также страдают от вируса элитизма. Чтобы взять под контроль перемены, мы поэтому должны требовать окончательного, радикального разрыва с технократической традицией: нам понадобится революция в самом способе, которым мы формулируем свои социальные цели. Повышение новизны делает неуместными традиционные цели наших основных институтов — государства, церкви, корпорации, армии и университета. Ускорение порождает более быструю текучесть целей, увеличивает временность задач. Разнообразие или фрагментация ведёт к неумолимому увеличению количества целей. Увязшие в этой болтающейся, создающей мешанину целей среде, мы, шокированные будущим, шатаясь, бредем от кризиса к кризису, преследуя неразбериху противоречащих друг другу и отменяющих самих себя целей. Нигде это не видно так ярко, как в наших жалких попытках управлять городами. Жители Нью-Йорка в течение короткого промежутка времени страдали от кошмарной последовательности бедствий: нехватки воды, забастовки метро, расового насилия в школах, студенческого восстания в университете Колумбии, забастовки мусорщиков, нехватки жилья, забастовки бензоколонок, аварии телефонной сети, забастовки учителей, отключения электроэнергии, и это далеко не все. В здании муниципалитета, как в тысячах зданий муниципалитетов во всех высокотехнологичных странах, технократы бросаются с пожарным рукавом от одного пожара к другому без малейшего подобия внятного плана или политики относительно городского будущего. Не то чтобы никто не планирует. Напротив, в этом бурлящем социальном вареве технократические планы, субпланы и контрпланы так и сыплются. Они требуют новых шоссе, новых дорог, новых силовых установок, новых школ. Они обещают лучшие больницы, жилье, центры психического здоровья, программы социальных пособий. Но планы отменяют друг друга, противоречат друг другу или случайно подкрепляют друг друга. Мало какие из них логически связаны друг с другом и ни один не связан с каким-либо общим образом предпочтительного города будущего. Никакое видение — утопическое или иное — не снабжает энергией наши усилия. Никакие рационально интегрированные цели не вносят порядка в хаос. Отсутствие ясной политики отмечается в равной мере на национальном и интернациональном уровнях и опасно вдвойне. Мы не просто не знаем, какие преследовать цели, будучи городом или государством. Беда кроется глубже. Ведь ускоряющиеся перемены делают устаревшими методы, которыми мы добивались социальных целей. Технократы ещё не понимают этого и, реагируя на кризис целей по типу коленного рефлекса, они тянутся за проверенными и подлинными методами прошлого. Так, скачкообразно, ошеломлённое переменами правительство будет пытаться публично определять свои цели. Инстинктивно оно создаёт комиссию. В 1960 году президент Эйзенхауэр использовал среди прочих генерала, судью, парочку промышленников, нескольких президентов колледжей и профсоюзного лидера, чтобы «разработать широкий спектр скоординированных национальных политик и программ» и «поставить ряд целей в различных сферах национальной деятельности». В своё время появилась книга в красно-бело-синей бумажной обложке: доклад «Цели американцев» 353. Ни комиссия, ни её цели не оказали ни малейшего воздействия на общество и политику. Бог перемен продолжал кружить над Америкой, не задетый, так сказать, управляющим умом. Намного более значительное усилие по приведению в порядок правительственных приоритетов было инициировано президентом Джонсоном в его попытке применить PPBS (Системы планирования, программирования и ассигнований) ко всему федеральному истеблишменту. PPBS — это метод намного более тесного и рационального связывания программ с организационными целями. Так, например, применяя его, Департамент здравоохранения, образования и социальных пособий может оценивать издержки и выгоды альтернативных программ для достижения определённых целей. Но кто определяет эти более крупные, более важные цели? Введение PPBS и системного подхода — крупное правительственное достижение. Оно имеет первостепенную важность в управлении крупными организационными усилиями. Но оно оставляет полностью незатронутым глубоко политический вопрос о том, как прежде всего следует выбирать общие цели правительства или общества. Президент Никсон, по-прежнему обеспокоенный кризисом целей, попробовал третью линию. Он заявил: «Настало время, чтобы мы сознательно и систематично обратились к вопросу, государством какого рода мы хотим быть»… Таким образом, он затронул самый существенный вопрос. Но снова метод, выбранный для ответа, оказался неадекватным. «Сегодня я приказал создать в Белом доме Исследовательский штаб по национальным целям, — объявил президент. — Это будет небольшой, чрезвычайно специализированный штаб, состоящий из экспертов в области сбора… и обработки данных, касающихся социальных нужд, и проектирования социальных тенденций» 354. Такой штаб, находящийся от президента на расстоянии крика, мог бы быть чрезвычайно полезным в сборе предлагаемых целей, в урегулировании (хотя бы на бумаге) конфликтов между службами, в предложении новых приоритетов. Укомплектованный замечательными представителями социальных наук и футурологами, он мог бы оправдать своё существование, не сделав ничего, но заставив высокие должностные лица задаться вопросом об их основных целях. Однако даже этот шаг, как и два предыдущих, несёт отпечаток технократического менталитета. Ведь он также обходит стороной несущую политическую нагрузку суть проблемы. Как должны определяться предпочтительные будущие? И кем? Кто должен устанавливать цели для будущего? За всеми подобными усилиями стоит представление, что национальные (и в развитии — местные) цели общества на будущее должны формулироваться наверху. Эта технократическая предпосылка прекрасно отражает старые бюрократические формы организации, в которой линия и персонал были разделены, в которой жёсткие, недемократические иерархии отделяли лидера от ведомого, управляющего от управляемого, планировщика от исполнителя плана. Однако реальные в отличие от бойко вербализованных цели любого общества на пути к сверхиндустриализму уже слишком сложны, слишком быстротечны и в своём достижении слишком зависимы от усердного участия управляемых, чтобы они были понятны и легко определимы. Мы не можем надеяться обуздать неудержимые силы перемен, собирая за кофе компанию стариков, чтобы они установили для нас цели, или перекладывая задачу на «чрезвычайно специализированный штаб». Нужен революционно новый подход к установлению целей. Едва ли этот подход появится у тех, кто имитирует революцию. Одна радикальная группа, видящая все проблемы как манифестацию «максимизации прибылей», демонстрирует, во всей своей невинности, такой же узкий экономоцентризм, что и технократы. Другая надеется волей-неволей погрузить нас назад в доиндустриальное прошлое. Ещё одна понимает революцию исключительно в субъективных и психологических терминах. Ни одна из этих групп не способна продвинуть нас к посттехнократическим формам управления переменами. Привлекая внимание к растущей неспособности технократов и эксплицитно бросая вызов не только средствам, но и самим целям индустриального общества, сегодняшние молодые радикалы оказывают нам всем большую услугу. Но они знают о том, как справиться с кризисом целей, не больше, чем технократы, которых они презирают. Совсем как господа Эйзенхауэр, Джонсон и Никсон, они явно не способны представить какой-либо позитивный образ будущего, достойный того, чтобы за него бороться. Так, Тодд Гитлин, молодой американский радикал и бывший президент общества «Студенты за демократию», отмечает, что, хотя «ориентация на будущее является отличительным признаком любого революционного — и в данном отношении либерального — движения последних полутора столетий», новые левые страдают «неверием в будущее». Перечислив все очевидные причины, почему левое движение до сих пор не выдвинуло ясной концепции будущего, он лаконично признается: «Мы оказались неспособными сформулировать будущее» 355. Другой теоретик из новых левых, как пушинка, кружащий над проблемой, убеждает своих последователей соединить будущее с настоящим, фактически живя сегодня стилем жизни завтрашнего дня. До сих пор это приводило к жалкой шараде — «свободным обществам», кооперативам, до-индустриальным коммунам, немногие из которых имеют что-либо общее с будущим, но многие из которых страстно привержены прошлому. Нельзя без иронии относиться к тому, что некоторые (хотя едва ли все) сегодняшние молодые радикалы разделяют с технократами черту опасного элитизма. Принижая бюрократию и требуя «демократии участия», они сами часто пытаются манипулировать теми самыми группами рабочих, негров и студентов, от имени которых требуют участия. Рабочие массы в высокотехнологичных обществах полностью индифферентны к призывам к политической революции, нацеленной на замену одной формы владения собственностью на другую. Для большинства людей рост изобилия означает лучшее, а не худшее существование, и они смотрят на свою весьма презираемую «жизнь пригородного среднего класса» скорее как на осуществление, чем как на лишение. Столкнувшись с упрямой реальностью, недемократичные элементы в среде новых левых совершают скачок к маркузианскому выводу, что слишком буржуазны, слишком развращены и испорчены Мэдисон-авеню, чтобы знать, что для них хорошо. Значит, революционная элита должна установить более гуманное и демократическое будущее, даже если это означало бы запихнуть его в глотку тем, кто слишком глуп, чтобы понимать собственный интерес. Короче говоря, цели общества должны быть установлены элитой. Технократ и антитехнократ на поверку часто оказываются братьями по элитизму. Однако системы формулирования целей, основанные на элитистских предпосылках, просто больше не являются «эффективными». В стремлении установить контроль над силами перемен они становятся всё менее продуктивными. Ведь при сверхиндустриализме демократия становится не политической роскошью, а первейшей необходимостью. Демократические политические формы возникли на Западе не потому, что несколько гениев захотели, чтобы они были, и не потому, что человек проявил «неутолимый инстинкт свободы». Они возникли из-за исторического толчка к социальной дифференциации и системам, обладающим большей скоростью, которых требовала чувствительная социальная обратная связь. В сложных дифференцированных обществах огромные количества информации должны ещё быстрее течь между официальными организациями и субкультурами, которые образуют целое, и между слоями и подструктурами внутри них. Политическая демократия, вовлекая всё больше и больше людей в принятие социальных решений, облегчает обратную связь. И это именно та обратная связь, которая существенна для контроля. Чтобы взять на себя контроль над ускоренными переменами, нам понадобятся ещё более передовые — и более демократичные — механизмы обратной связи. Однако технократ, по-прежнему мысля в терминах верха — низа, часто строит планы, не организуя адекватной и мгновенной обратной связи с нужной областью, так что он редко знает, насколько хорошо работают его планы. Когда он всё же организует обратную связь, то, о чём он обычно спрашивает и что получает от неё, в значительной мере касается экономики и неадекватно в социальном, психологическом или культурном отношении. Хуже того, он составляет эти планы, недостаточно принимая во внимание быстро меняющиеся потребности и желания тех, чьё участие требуется, чтобы сделать их успешными. Он берёт на себя право устанавливать социальные цели самостоятельно или слепо принимает их от вышестоящей власти. Он не способен признать, что более быстрый темп перемен требует — и создаёт — новый вид информационной системы в обществе: скорее виток, чем лестницу. Информация должна пульсировать в этом витке со всё большей скоростью, и выходной сигнал одной группы становится входным сигналом для многих других, так что ни одна группа, каким бы политическим потенциалом ни обладала с виду, не может независимо устанавливать цели для целого. В то время как количество социальных компонентов увеличивается, а перемены сотрясают и дестабилизируют всю систему, разрушительная сила подгрупп чудовищно возрастает. По словам У. Росса Эшби, блестящего кибернетика, существует математически доказуемый закон такого эффекта: «когда вся система состоит из ряда подсистем, та, которая стремится доминировать, наименее стабильна» 356. Действительно, когда количество социальных компонентов растёт и перемены делают всю систему менее стабильной, становится всё менее и менее возможным игнорировать требования политических меньшинств — хиппи, негров, нижних слоёв среднего класса, Уоллсайтов, школьных учителей и вошедших в поговорку маленьких старушек в теннисных туфлях. В более медленном, индустриальном контексте Америка могла отвернуться от нужд своего чёрного меньшинства; в новом, быстром кибернетическом обществе это меньшинство может саботажем, забастовкой и тысячей других способов разрушить всю систему. По мере того как усиливается взаимозависимость, всё меньшие и меньшие группы внутри общества обретают всё большую и большую силу для решающего разрушения. Более того, когда скорость перемен нарастает, промежуток времени, в который их можно игнорировать, превращается почти в ничто. Следовательно: «Свободу сейчас!» Это наводит на мысль, что лучший способ обойтись с разгневанными или непокорными меньшинствами — больше открывать систему, вводя их в неё как полноценных партнёров, позволяя им участвовать в определении социальных целей, а не пытаться подвергать их остракизму или изолировать. Красный Китай, не допущенный в Организацию Объединённых Наций и широкое международное сообщество, с гораздо большей вероятностью дестабилизирует мир, чем включённый в систему. Молодые люди, искусственно вгоняемые в затянувшееся отрочество и лишённые права участвовать в принятии социальных решений, будут становиться всё более и более нестабильными, и это создаст угрозу всей системе. Короче говоря, в политике, в промышленности определить цели без участия тех, на ком это скажется, будет всё труднее. Продолжение технократических процедур постановки целей сверху вниз приведёт ко всё большей социальной нестабильности, всё меньшему контролю над силами перемен, ко всё большей опасности катаклизма, гибельного для человека. Чтобы руководить переменами, нам, следовательно, понадобится прояснение важных долгосрочных социальных целей и демократизация способа, которым мы достигаем их. А это означает не меньше чем следующую политическую революцию в технологических обществах — захватывающее дух утверждение народной демократии. Пришло время драматической переоценки направлений перемен, переоценки, которую делают не политики, не социологи, не духовенство, не революционная элита, не техники, не ректоры колледжей, а все люди вместе. Нам нужно вполне буквально «идти к людям» с вопросом, которого им почти никогда не задавали: «Какой мир вы хотите через десять, двадцать или тридцать лет?» Короче говоря, нам нужно инициировать непрерывный плебисцит о будущем. Настал подходящий момент для формирования в каждом из высокотехнологичных государств движения за полный самопересмотр, общественную самопроверку, направленную на расширени и определение (в социальных и экономических терминах) целей «прогресса». На пороге нового тысячелетия, на грани нового этапа развития человечества мы вслепую мчимся в будущее. Но куда мы хотим идти? Что произошло бы, если бы мы действительно попытались ответить на этот вопрос? Представьте себе историческую драму, силовое и эволюционное воздействие, если каждое из высокотехнологичных государств определит ближайшие пять лет как период интенсивной национальной самооценки, если к концу пятилетия оно создаст собственную экспериментальную повестку дня будущего, программу, охватывающую не просто экономические цели, но, что так же важно, широкий набор социальных целей, если каждое государство заявит миру, чего оно хочет добиться для своего народа и человечества вообще за последние четверть века нашего тысячелетия. Давайте созовем в каждой стране, каждом городе, каждой местности демократические правомочные ассамблеи, поручив им социальную инвентаризацию, поручив им определить и назначить приоритеты специфических социальных целей на остаток века. Такие ассамблеи социального будущего могли бы представлять не просто географию, но социальные единицы — промышленников, рабочих, церкви, интеллектуальное сообщество, художников, женщин, этнические и религиозные группы, студентов — с организованным представительством также и тех, кто не входит в организации. Не существует совершенной техники, гарантирующей всем равное представительство или выявляющей желания бедных, молчаливых или изолированных. Но как только мы признаем необходимость учесть их, мы найдём способы. Действительно, проблема участия в определении будущего — это не просто проблема бедных, молчаливых или изолированных. Высокооплачиваемые администраторы, состоятельные профессионалы, чрезвычайно разговорчивые интеллектуалы и студенты рано или поздно чувствуют, что не могут уже оказывать влияние на направление и темп перемен. Присоединить их к системе, превратить их в часть руководящего механизма общества — самая насущная политическая задача идущего поколения. Представьте себе результат, если все, кому предстоит жить в будущем, могли бы высказать свои желания относительно будущего. Короче говоря, представьте себе грандиозное, глобальное упражнение в предварительной демократии. Ассамблеи социального будущего не должны — а учитывая уровень быстротечности, и не могут — быть закреплёнными постоянными институтами. Они могли бы принять форму специальных групп, создаваемых через регулярные промежутки времени с участием каждый раз разных представителей. Сегодня граждане, когда это нужно, работают в жюри присяжных. Они отдают несколько дней или несколько недель своего времени этой службе, признавая, что система жюри — одна из гарантий демократии, что, хотя эта работа может доставлять неудобства, кто-то должен её делать. Ассамблеи социального будущего можно было бы организовать подобным образом с постоянным потоком новых участников, собираемых вместе на короткое время для выполнения работы «консультантов по будущему» для общества. Эти обычные граждане выражают волю многих людей, которых прежде не спрашивали. Ассамблеи могли бы стать ратушами будущего, в которых миллионы помогают формировать собственные отдалённые судьбы. Некоторым этот призыв к своего рода неопопулизму, несомненно, покажется наивным. Однако гораздо наивнее полагать, что мы можем продолжать политически управлять обществом так же, как делаем это сейчас. Некоторым этот призыв покажется непрактичным. Однако непрактичнее всего пытаться навязать людям будущее сверху. То, что было наивным при индустриализме, может быть реалистичным при сверхиндустриализме, что было практичным, может быть абсурдным. Воодушевляет тот факт, что сейчас у нас есть потенциал для того, чтобы сделать громадный шаг вперёд в демократическом принятии решений, если мы найдём требующее воображения применение новым технологиям, как «аппаратным», так и «программным», которые имеют отношение к данной проблеме. Так, с развитием передовых телекоммуникаций участникам ассамблей социального будущего не нужно лицом к лицу встречаться в одной комнате, они могут просто подключаться к всемирной коммуникационной сети. Встреча учёных для обсуждения исследовательских целей будущего или целей качества окружающей среды могла бы собирать участников из многих стран одновременно. В ассамблее металлургов, профсоюзных деятелей и администраторов, созванной, чтобы обсудить цели автоматизации и улучшения самой работы, могли бы участвовать работники прокатных станов, офисов и складов, независимо от того, насколько они разбросаны и удалены друг от друга. Деятелям культуры Нью-Йорка или Парижа — художникам и галерейщикам, писателям и читателям, драматургам и зрителям, которые собрались чтобы обсудить соответствующие долгосрочные цели культурного развития города, — можно было бы показывать, используя видеозапись и другую технику, художественную продукцию, о которой идёт речь, архитектурные проекты, образцы новых художественных средств, ставших доступными в результате технологического продвижения и так далее. Какую культурную жизнь выберет великий город будущего? Какие ресурсы понадобятся, чтобы реализовать данный набор целей? Все ассамблеи социального будущего, чтобы ответить на такие вопросы, могут и должны получать поддержку технического персонала в предоставлении данных по социальным и экономическим издержкам различных целей и в демонстрации издержек и выгод предлагаемых сделок, чтобы участники были способны делать, так сказать, разумно информированный выбор между альтернативными будущими. Таким образом, каждая ассамблея могла бы в результате не просто неясно выражать надежды, а определять приоритеты на завтра, сформулированные так, как и заявления о целях, сделанные другими группами. Не стоит называть ассамблеи социального будущего «говорильней». Мы быстро разрабатываем игры и модели, главная красота которых в том, что они помогают игрокам прояснять собственные ценности. В Проекте Plato университета Иллинойса Чарльз Осгуд экспериментирует с компьютерами и обучающими машинами, которые привлекут широкие массы общественности к планированию воображаемых предпочтительных будущих через игру 357. В Корнэльском университете Хосе Виллегас, профессор факультета проектирования и анализа окружающей среды, с помощью чёрных и белых студентов конструирует множество «игр гетто», которые открывают игрокам последствия различных предлагаемых образов действий и таким образом помогают им прояснить цели. Игра «Гетто 1984» показала, что произошло бы, если бы рекомендации, сделанные комиссией Кернера по бунтам (Национальной комиссией США по гражданским беспорядкам), действительно были приняты. Она показала, как последовательность, с которой эти рекомендации вводились, повлияла бы в итоге на ситуацию в гетто. Она помогла игрокам, как черным, так и белым, идентифицировать свои совместные цели, а также их неразрешимые конфликты. В играх, подобных «Перу 2000» и «Город незаконных поселенцев 2000», игроки создают сообщества будущего. В «Нижнем Ист-сайде» — игре, которую Виллегас надеется действительно разыграть в Манхэттенском сообществе, которое носит это название, игроками были бы не студенты, а реальные жители сообщества — бедные рабочие, белые представители среднего класса, мелкие бизнесмены-пуэрториканцы или молодые безработные негры, полиция, хозяева квартир и городские чиновники. Весной 1969 года старшеклассники в Бостоне, Филадельфии и Сиракузах, штат Нью-Йорк, участвовали в телевизионной игре, включающей в себя смоделированную войну в Конго в 1975 году. В то время как по телевидению показывали команды, изображающие кабинеты министров России, Красного Китая и Соединённых Штатов, которые вырабатывали дипломатические и политические шаги, школьники и учителя смотрели, дискутировали и по телефону давали советы главным игрокам 358. Подобные игры, включающие в себя не десятки, а сотни тысяч и даже миллионы людей, можно было бы создать, чтобы помочь нам сформулировать цели на будущее. В то время как телеигроки играют роль высших правительственных чиновников, пытающихся справиться с кризисом — например, экологическим бедствием, — можно было бы провести собрания профсоюзов, женских клубов, церковных групп, студенческих организаций и других избирателей, на которых большое количество людей могло бы смотреть программу, выносить коллективное суждение о том, какой выбор следует сделать, и доводить эти суждения до основных игроков. Специальные коммутаторы и компьютеры могли бы собирать советы или подсчитывать голоса «за» и «против» и передавать их «тем, кто принимает решения». Большое число людей могло бы участвовать в игре прямо из дома. Таким образом, к процессу принятия решений были бы привлечены неорганизованные миллионы людей. При создании с воображением таких игр становится не только возможным, но и практичным получать цели будущего от масс, с которыми раньше не советовались. Подобные техники, сегодня ещё примитивные, станут фантастически изощрёнными в самые ближайшие годы, предоставляя нам систематический способ собирать и согласовывать конфликтующие образы предпочтительного будущего, даже исходящие от людей, неискушённых в академических дебатах и парламентской процедуре. Предполагать, что такие ратуши будущего окажутся упорядоченным или гармоничным делом или что они будут организованы таким же образом где-нибудь ещё, означало бы уподобиться Поллианне. В некоторых местах ассамблеи социального будущего могут быть созданы организациями сообществ, советами по планированию или правительственными службами. Ещё где-то их могут поддерживать профсоюзы, молодёжные группы или отдельные, ориентированные на будущее политические лидеры. В других местах церкви, фонды или добровольческие организации могут инициировать их созыв. И ещё в каких-то местах они могут возникнуть не в результате формального созыва, а как спонтанная реакция на кризис. Точно так же было бы ошибкой думать о целях, очерченных этими ассамблеями, как о вечных Платоновских идеях, плавающих где-то в метафизических недостижимых краях. Скорее их следует рассматривать как временные указатели направления, широкие, но для ограниченного времени задачи и рекомендации, предназначенные избранным политическим представителям сообщества или государства. Такие ориентированные на будущее, формирующие будущее мероприятия могли бы иметь огромное политическое воздействие. Они могли бы оказаться спасением для всей системы репрезентативной политики — системы, которая сейчас находится в ужасающем кризисе. Массы избирателей сегодня настолько далеки от контактов со своими избранными представителями, поскольку проблемы, которыми те занимаются, настолько специальны, что даже хорошо образованные представители среднего класса чувствуют себя безнадёжно исключёнными из процесса определения целей. Из-за всеобщего ускорения жизни между выборами многое происходит так быстро, что политик становится всё менее объяснимым для «простых людей». Более того, эти простые люди продолжают меняться. В теории избиратель, недовольный действиями своего представителя, может в следующий раз проголосовать против него. На практике для миллионов невозможно даже это. Массовая мобильность удаляет их из округа, иногда вообще лишая избирательных прав. В округ вливаются вновь прибывшие. Политик обращается ко всё большему количеству новых лиц. От него могут никогда не потребовать отчёта в его действиях или обещаниях, данных предыдущим избирателям. Ещё более опасен для демократии временной уклон политики. Временной горизонт политика обычно не простирается дальше следующих выборов. Конгрессы, парламенты, городские советы — законодательные органы вообще — испытывают нехватку времени, ресурсов или организационных форм, необходимых, чтобы серьёзно думать о долгосрочном будущем. Что касается гражданина, последнее, о чём его когда-либо спрашивают, — это более масштабные, более удалённые цели для его сообщества, штата или государства. Избирателя могут в ходе опроса спросить о специфических проблемах, но никогда об общей форме предпочтительного будущего. В политике нет института, через который простой человек может высказать свои идеи о том, каким должно быть отдалённое будущее по виду, ощущению или вкусу. Его никогда не просят подумать об этом, а в редких случаях, когда он задумывается, для него не существует организованного способа передать свои идеи на политическую арену. Отрезанный от будущего, он становится политическим евнухом. По этим и другим причинам мы несемся к роковому разрушению всей системы политического представительства. Если законодательным органам вообще суждено выжить, им понадобятся новые виды контактов с избирателями, новые связи с будущим. Ассамблеи социального будущего обеспечивают средства нового соединения законодателя с его массовой базой, настоящего с будущим. Проводимые часто и регулярно, такие ассамблеи — более чувствительный критерий народной воли, чем любой из доступных нам теперь. Сам акт созыва таких ассамблей привлёк бы в поток политической жизни миллионы, которые сейчас её игнорируют. Сталкивая мужчин и женщин с будущим, спрашивая их об их собственных личных судьбах, а также о наших ускоряющихся общих траекториях, этот институт зондировал бы глубокие этические проблемы. Просто постановка перед людьми таких вопросов сама по себе утверждает освобождение. Сам процесс социальной оценки объединил бы и просветил население, смертельно уставшее от специализированных дискуссий о том, как добраться куда-то, куда оно не уверено, что хочет идти. Ассамблеи социального будущего помогли бы прояснить различия, всё больше разделяющие нас в наших быстро фрагментирующихся обществах; они бы, напротив, идентифицировали общие социальные нужды — потенциальные основы для временных объединений. Таким образом, они бы собрали разные политические устройства в новой структуре, из которой неизбежно возникли бы новые политические механизмы. Однако самое важное, что ассамблеи социального будущего помогли бы сместить культуру к более сверхиндустриальному временному уклону. Сосредоточив внимание общественности на долгосрочных целях, а не на одной насущной программе, попросив людей выбрать предпочтительное будущее среди спектра альтернативных будущих, эти ассамблеи могли бы инсценировать возможности для гуманизации будущего — возможности, слишком многие из которых уже отброшены как потерянные. Делая это, ассамблеи социального будущего могли бы спустить с привязи мощные конструктивные силы — силы сознательной эволюции. К настоящему моменту ускорение, запущенное в ход человеком, стало ключом ко всему эволюционному процессу на планете. Уровень и направление эволюции других видов, само их выживание зависит от решений, принятых человеком. Однако нет ничего присущего эволюционному процессу, что гарантировало бы собственное выживание человека. В прошлом, по мере того как разворачивались последовательные стадии социальной эволюции, их осознание скорее следовало за событиями, чем предшествовало им. Поскольку изменение было медленным, человек мог адаптироваться бессознательно, «органично», сегодня это уже невозможно. Получив власть изменить ген, создавать новые виды, заселять планеты и сократить население Земли, человек сейчас должен взять на себя сознательный контроль над самой эволюцией. Избегая шока будущего, мчась по волнам перемен, он должен управлять эволюцией, приспосабливая завтра к человеческой потребности. Поднимать бунт против будущего бессмысленно, человек должен с этого самого исторического момента предвидеть и создавать будущее. Итак, конечная задача социального футуризма — не просто «перешагнуть» через технократию и её заменить более гуманным, более дальновидным, более демократичным планированием, но подчинить сам процесс эволюции сознательному человеческому руководству. Ведь это высший момент, поворотный пункт истории, в который человек либо покоряет процессы перемен, либо исчезает, в который из бессознательной марионетки эволюции он превращается либо в её жертву, либо в её господина. Вызов такой силы требует от нас разительно нового, более рационального отклика на перемены. Эта книга претерпела изменение, как её главное действующее лицо — сначала как потенциальный злодей, потом, по-видимому, как потенциальный герой. Призывая к умеренности, и регулированию перемен, она требует дополнительных революционных изменений. Это менее парадоксально, чем кажется. Перемены существенны для человека, также существенны сейчас, в наш 800-й промежуток жизни, как были существенны в первый. Перемены — это сама жизнь. Но неистовые перемены, неуправляемые и несдерживаемые, ускоренные перемены, подавляющие не только физические защиты человека, но его процессы принятия решений, — такие перемены враждебны жизни. Поэтому наша первая и самая настойчивая потребность, прежде чем мы сможем начать мягко управлять нашей эволюционной судьбой, прежде чем мы сможем строить гуманистическое будущее, — остановить ускорение, которое подвергает миллионы людей угрозе шока будущего, в тот же самый момент интенсифицируя все проблемы, которыми они должны заниматься: войну, вторжения в экологию, расизм, неприличный контраст между богатым и бедным, бунт молодёжи и подъём потенциально смертельного массового иррационализма. Нет лёгкого способа справиться с этим безумным ростом, этим раком истории. Нет также магического средства для лечения беспрецедентной болезни, которую он несёт с собой: шоком будущего. Я предложил альтернативы для индивидуума, подавленного переменами, и более радикальные лечебные процедуры для общества — новые социальные службы, обращённую в будущее систему образования, новые способы управлять технологией и стратегию взятия перемен под контроль. Можно найти и другие способы. Однако основной смысл этой книги — диагноз. Ведь диагноз предшествует лечению, и мы не можем начать помогать себе, пока не станем чутко сознавать проблему. Эти страницы послужат своей цели, если они в известной степени помогут сформировать сознание, нужное человеку, чтобы осуществлять контроль над переменами, управлять своей эволюцией. Ведь с воображением используя и направляя перемены, мы можем не только уберечь себя от травмы шока будущего, но и достичь отдалённых завтра и гуманизировать их. |
|
Примечания: |
|
---|---|
Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания. |
|
Оглавление |
|
|
|