Когда в проект дара задним числом проецируют ответный дар, то в результате таких теоретических построений не только превращают в механическую цепь обязательных поступков рискованную и вместе с тем неизбежную импровизацию бытовых стратегий, чьё бесконечное разнообразие обусловлено необходимостью для дарителя втайне считаться с тайными расчётами получателя, то есть удовлетворять его требованиям, но делать вид, что не знает их. В ходе той же операции исчезают и условия, при которых возможно институционально организованное и гарантированное неузнавание, образующее принцип обмена дарами и, быть может, вообще любой символической работы, нацеленной на то, чтобы с помощью фикции бескорыстного обмена превратить неизбежные и неизбежно корыстные отношения, задаваемые родством, соседством или трудом, в свободно выбранные отношения взаимообмена, а на более глубоком уровне — превратить произвольные отношения эксплуатации (эксплуатации женщины мужчиной, младшего — старшим, молодых — стариками) в отношения устойчивые, ибо основанные на природе вещей. В составе труда по воспроизводству сложившихся отношений (праздники, церемонии, обмены дарами, визитами или знаками учтивости и особенно свадьбы), что столь же необходимо для существования группы, как и воспроизводство экономических основ её существования, труд, необходимый для сокрытия функции обменов, занимает не меньшее место, чем труд, потребный для исполнения этой функции 1. Если признать, что временной интервал между даром и ответным даром позволяет им выглядеть двумя первичными актами щедрости, без прошлого и будущего, а значит, без расчёта, то становится ясно, что объективизм, сводя политетическое к монотетическому, разрушает самую суть всех тех практик, которые, подобно обмену дарами, нацелены или же претендуют на временную приостановку действия закона корыстной заинтересованности. Поскольку обмен дарами скрадывает, растягивая её во времени, ту сделку, которая в случае рационального договора сжимается до одного момента, то он оказывается единственным способом обращения благ, который может если не практиковаться, то быть признанным в обществах, отрицающих, по словам Лукача, «истинную почву своей жизни», и одновременно единственным средством установления прочных отношений взаимообмена, но также и господства, поскольку временной интервал представляет собой зачаток институционализированной обязанности. Экономизм — форма этноцентризма: трактуя докапиталистические формы хозяйства, по словам Маркса, «как Отцы церкви трактовали дохристианские религии», он применяет к ним такие категории, методы (например, методы экономической бухгалтерии) или понятия (прибыль, инвестиция, капитал и так далее), которые, будучи историческим продуктом капитализма, производят в своём объекте радикальную трансформацию, подобную той исторической трансформации, из которой они сами возникли. В частности, экономизму известен только один род интереса — тот, что выработан капитализмом в результате специфической операции реального абстрагирования, создания мира, отношения которого основаны «на холодной денежной расплате» и где вообще действует тенденция к созданию относительно автономных полей, способных постулировать каждое свою собственную аксиоматику (с помощью той изначальной тавтологии — «дела есть дела», — на которой и основана вся «экономика»); поэтому экономизм оказывается не в состоянии учесть в своём анализе и тем более в своём расчёте ни одну из форм «неэкономического» интереса; осваивая пространство, объективно отданное во власть «голого интереса», как писал Маркс, экономическому расчёту Особенность «архаической» экономики заключается, видимо, в том, что хозяйственная деятельность не может эксплицитно признать те хозяйственные цели, по отношению к которым она объективно ориентирована: «обожествление природы», не позволяющее рассматривать природу как сырье, а тем самым и деятельность человека — как труд, то есть борьбу человека с природой, сопрягается здесь с систематическим подчёркиванием символической стороны поступков и производственных отношений, мешая формированию экономики как таковой, то есть системы, регулируемой законами корыстного расчёта, конкуренции или эксплуатации. Сводя такую экономику к её «объективной» сути, экономизм уничтожает её специфику, состоящую именно в социально поддерживаемом разрыве между «объективной» сутью производства и обмена и социальным представлением о них. Не случайно лексика архаической экономики целиком состоит из двуликих понятий, которые неизбежно расслаиваются с ходом самой экономической истории, потому что в силу этой их двойственности обозначаемые ими социальные отношения сами оказываются неустойчивыми структурами, обречёнными разделиться надвое, как только ослабнут поддерживающие их социальные механизмы 2. Возьмём, например, такой предельный случай, как договор антихрезиса (rabnia), при котором должник до момента расплаты отдаёт кредитору в пользование свой участок земли: когда он ведёт к обезземеливанию крестьянина, то рассматривается как одиознейшая форма ростовщичества, однако лишь социальная окраска отношений между сторонами, а значит, и особенности сговора, отделяют его от помощи, оказываемой попавшему в беду родственнику, чтобы ему не пришлось продавать свою землю, которая хоть и остаётся в пользовании владельца, но образует своего рода залог 3. «Именно римляне и греки, — пишет Мосс, — которые, возможно, вслед за северными и западными семитами, изобрели различие обязательственного права и вещного права, отделили продажу от дара и обмена, разделили моральное обязательство и договор и особенно осознали различие между обрядом, правом и выгодой. Именно они посредством подлинной, великой и достойной уважения революции преодолели всю эту устаревшую мораль и экономику дара, слишком рискованную, слишком дорогостоящую и разорительную, переполненную личными соображениями, несовместимую с развитием рынка, торговли и производства и, в сущности, для той эпохи антиэкономичную» 4. Исторические ситуации, в которых наряду с расширением денежных обменов осуществляется разложение понятий, ведущее от искусственно поддерживавшихся структур экономики добросовестности к ясным и экономичным (а не разорительным) структурам экономики откровенного интереса, показывают, как дорого стоит поддержание в действии экономики, которая отказывается признавать себя таковой и оттого обрекает себя тратить примерно столько же изобретательности и энергии на осуществление хозяйственных действий, сколько и на сокрытие их истинной сути. Так, году в 1955-м один кабильский каменщик, весьма известный, обучившийся своему ремеслу во Франции, скандализировал всех, после окончания работы уйдя домой, вместо того чтобы принять участие в обеде, традиционно устраивавшемся в его честь при строительстве домов, и запросив сверх платы за рабочий день (1000 франков) ещё денежную компенсацию обеда в сумме 200 франков; требовать вместо обеда его денежный эквивалент — значило кощунственно опрокинуть формулу, посредством которой символическая алхимия пыталась претворить и труд, и его оплату в безвозмездные дары; это значило разоблачить приём, постоянно используемый для сохранения видимости с помощью коллективно согласованного притворства. Будучи актом обмена, которым скреплялся союз («кладу между нами лепешку и соль»), заключительный обед в момент thiwizi урожая или постройки дома был предназначен играть роль ритуального объединения и задним числом преображать корыстную сделку в безвозмездный обмен (наподобие тех подарков, которые делает продавец покупателю — нередко после ожесточённейшего торга). В то время как уловки, применяемые некоторыми для сокращения стоимости обеда по случаю конца thiwizi (скажем, приглашение от каждой группы только «знатных людей» или по одному человеку от семейства), воспринимались с величайшей снисходительностью, ибо в таком отступлении от принципов Будучи основана на комплексе механизмов, стремящихся ограничить и скрыть действие «экономического» (в узком смысле) интереса и расчёта, эта экономика добросовестности порождает такую странную инкарнацию Homo economicus, как buniya (или bab niya) — «добросовестный человек» (niya или thiauggants, от слова aaggun, означает ребёнка, который ещё не умеет говорить, в отличие от thah’ raymith, то есть расчётливого ума), которому не придёт в голову продавать другому крестьянину такие продукты повседневного потребления, как молоко, масло, сыр, овощи и фрукты (их всегда бесплатно раздают друзьям и соседям), который не занимается никаким обменом с участием денег и вступает лишь в отношения, основанные на полном доверии, который знать не знает, в отличие от барышника, о всяких гарантиях, которыми обставляются меркантильные сделки, — о залогах, свидетелях, письменных документах. Соглашения заключаются тем легче (а стало быть, тем чаще) и тем полнее полагаются на «добросовестность», чем генеалогически ближе участвующие в них группы или индивиды; и обратно, чем более обезличенным оказывается отношение, то есть по мере перехода от отношений между братьями к отношениям между «чужаками» — жителями разных деревень, тем менее шансов, что сделка вообще будет заключена, зато при этом она все более способна стать чисто «экономической», то есть сообразной своей экономической сути, и в ней все более открыто будет проявляться корыстный расчёт, который всегда присутствует даже в самом безвозмездном обмене (сделке, в которой каждый из участников имеет свою выгоду, а стало быть, на Полюбовные сделки между родственниками и свойственниками и рыночные сделки между чужими — это всё равно как ритуальная война и война тотальная; принято противопоставлять друг другу «крестьянские товары и скот» и «рыночные товары и скот», и старики-информаторы неистощимы в рассказах о том, какие хитрости и обманы обычно практикуются на «больших рынках», то есть при обменах с незнакомыми людьми. От них только и слышишь, что о мулах, которые убегают, едва приведённые к новому владельцу, о растирании быков особой травой (adhris), чтобы они распухли и казались более упитанными, о том, как покупатели сговариваются между собой об очень низкой цене, принуждая продавать по ней. Воплощением экономической войны является барышник — человек без стыда и совести. У него, как и вообще у любого незнакомца, стараются не покупать скотину; по объяснению одного информатора, при покупке очевидного имущества, такого как земля, решение покупателя определяется выбором самой вещи, в случае же имущества неочевидного, такого как вьючный скот и особенно мулы, главное — выбрать продавца, потому стараются хотя бы заменить обезличенно-анонимное отношение отношением личностно окрашенным. Представлены все переходные этапы, начиная от сделки, основанной на полном взаимном недоверии, — наподобие сделки между крестьянином и барышником, который не может ни требовать, ни получать гарантии, поскольку сам не способен гарантировать качество своего товара и найти себе поручителей, — до обмена честью, который может обходиться без всяких условий и основываться на одной лишь «добросовестности» участников. Однако в подавляющем большинстве случаев понятия покупателя и продавца имеют тенденцию размываться в сети посредников и поручителей, стремящихся преобразовать чисто экономическое отношение предложения и спроса в такое отношение, которое получало бы свою основу и гарантию в генеалогии. Не составляет исключения и брачный союз: он почти всегда заключается между семействами, уже объединёнными целой сетью прежних обменов, которая и служит настоящим залогом данного конкретного соглашения. Показательно, что на первом этапе очень сложных переговоров, ведущих к заключению брака, оба семейства выставляют в качестве «поручителей» авторитетных родственников и свойственников, и предъявляемый таким образом символический капитал служит одновременно и оружием в переговорах, и гарантией заключённого соглашения. В процессе производства истинная суть его вытеснена не менее, чем в товарообороте. К механизмам, побуждающим крестьянина поддерживать «заколдованное» отношение к земле и не дающим ему осознать свою работу как труд, привлекают наше внимание возмущенные отзывы о еретиках — крестьянах, отказавшихся от своего крестьянского удела: «Это святотатцы, они осквернили землю; в них никакого страха (elhiba) больше не осталось. Ничего не боятся, не знают никакого удержу, делают все не так. Этак они наверняка станут пахать во время lakhrif (сезона уборки фиг), чтобы поскорее управиться и чтобы во время lal’lal («правильного» времени года для пахоты) заняться чем-то другим, или же во время rbia (весной), потому что во время lаl’lаl они ленились работать. Им всё едино». С другой стороны, во всей практике крестьянина актуализируется объективная интенция, проявляющаяся в ритуалах: земля никогда не трактуется как сырье для эксплуатации, это предмет почтения, смешанного со страхом (elhiba); как говорят, она сумеет «призвать к ответу» торопливого или неумелого крестьянина и взыскать с него за дурное обращение с нею. Настоящий крестьянин «обращается» к земле так, как подобает обращаться к человеку, в присутствии человека, то есть лицом к лицу, с установкой на близость и доверие, подобающее в отношениях с уважаемым родственником. Он не может доверить никому другому вести воловью упряжку при пахоте, а «клиентам» (ichikran) оставляет только рыхлить землю за плугом: «Старики говорили, что только хозяин земли может как следует вспахать её. Молодёжь тут не годилась: было бы оскорбительно для земли «представлять» (qabel) ей таких людей, которых нельзя представить другим людям». Пословица гласит, что «кто умеет выйти к людям, тот должен выходить и к земле». Крестьянин, собственно говоря, занят не трудом, а работой, согласно гесиодовскому разграничению pronos и ergon. «Кто земле даёт, тому земля дает» — гласит пословица. Это можно понять, следуя логике обмена дарами: земля одаривает своими благодеяниями только тех, кто приносит ей в дань свою работу. А поведение тех, кто позволяет молодёжи «взрезать землю и закапывать в неё богатство будущего года», заставляет стариков формулировать принцип отношений между человеком и землёй, который оставался несформулированным, пока был ясен сам собой: «Земля перестала родить, потому что ей перестали приносить дары. Над землёй открыто смеются, и она по праву отплачивает нам ложью». Уважающий себя человек должен всегда быть чем-то занят: если ему нечего делать, «пусть хоть ложку себе выстругает». Деятельность — это не только экономический императив, но и долг жизни в коллективе. Ценностью наделяется деятельность как таковая, независимо от её собственно экономической функции, поскольку она предстаёт как непосредственная функция осуществляющего её человека 6. Никто не ведает различия между трудом производительным и непроизводительным, прибыльным и неприбыльным; оно лишило бы всякого оправдания множество мелких работ, предназначенных помочь труду самой природы, — актов одновременно технических и обрядовых, специфическую эффективность или экономическую отдачу которых никто не вздумает оценивать и которые представляют собой Говоря кратко, «работа» так же относится к труду, как дар — к торговле, для которой, как замечает Эмиль Бенвенист, в индоевропейских языках вообще не было названия; в открытии труда предполагается образование общей почвы производства, то есть расколдование мира природы, сведение его к одному лишь экономическому измерению; перестав быть данью, которую платят некоему незыблемому порядку вещей, человеческая деятельность может теперь быть направлена исключительно к экономической цели, которую с полной ясностью указывают деньги, отныне единая мера всех вещей. Отныне покончено с первобытной нерасчленённостью, делавшей возможными игры в индивидуальное и коллективное неузнавание истины; будучи измерены по недвусмысленному эталону денежной прибыли, даже самые сакральные виды деятельности негативным образом конституируются как символические, то есть (в одном из смыслов этого слова) лишённые конкретно-материального эффекта, даровые, то есть бескорыстные и вместе с тем бесполезные. В рамках экономики, по определению отказывающейся признавать «объективную» суть «экономических» практик, то есть закон «голого интереса» и «эгоистического расчета», сам «экономический» капитал может действовать лишь постольку, поскольку добивается своего признания ценой преобразования, которое делает неузнаваемым настоящий принцип его функционирования; такой отрицаемый капитал, признанный в своей законности, а значит, не узнанный в качестве капитала (одной из основ такого признания может быть признательность — в смысле благодарности за благодеяния), — это и есть символический капитал, и в условиях, когда экономический капитал не является признанным, он, вероятно, наряду с религиозным капиталом 9 образует единственно возможную форму накопления. Каких бы усилий, осознанных или бессознательных, ни прилагала архаическая экономика, упорядочивая рутинный ход вещей посредством ритуальной стереотипизации и смягчая кризисы посредством их символического осуществления или немедленного превращения в ритуал, она не может игнорировать оппозицию между ординарными и экстраординарными ситуациями, между обычными нуждами, которые могут быть удовлетворены в рамках домашней общины, и нуждами исключительными — как материальными, так и символическими, как в вещах, так и в услугах, — которые возникают в исключительных ситуациях, таких как экономический кризис или политический конфликт или просто необходимость срочных полевых работ, когда требуется добровольная помощь со стороны более широкой группы. Именно стратегия, связанная с накоплением капитала чести и престижа, который производит институт клиентелы, в той же мере, в какой сам производится ей, даёт оптимальное решение проблеме постоянного содержания рабочей силы, требуемой в период работ (период по необходимости краткий — в силу суровости климата и скудости технических средств: «Сбор урожая — это как молния» — гласит пословица, lerzaq am lebraq; «В неурожайный год всегда слишком много ртов, а в урожайный всегда слишком мало рук»); действительно, такая стратегия позволяет могущественным семействам иметь в своём распоряжении максимум рабочей силы на период работ, сводя к минимуму затраты на нее; плата за эти разовые, ограниченные во времени периодом срочных работ услуги сокращается ещё и тем, что её осуществляют либо трудом в межсезонье, либо в иных формах, таких как покровительство, предоставление в пользование скота и так далее. Мы вправе усматривать здесь замаскированную форму покупки рабочей силы или же тайного принуждения к барщинному труду, но только если будем соединять вместе в своём анализе то, что соединено вместе в самом предмете, то есть двойную суть этих внутренне двойственных и неоднозначных практик; такова ловушка, грозящая всем тем, кого наивный дуализм отношений между «местной» экономикой и «местным» представлением об экономике обрекает на автомистифицирующие демистификации узкоредукционистского материализма. Целостная же суть этого присвоения услуг заключается в том, что оно не может осуществлятся иначе, как под прикрытием thiwizi — добровольной помощи и одновременно барщины, это добровольная барщина и подневольная помощь, в ней происходит, пользуясь геометрической метафорой, двойной полуоборот, возвращающий к исходной точке: материальный капитал конвертируется в капитал символический, а тот в свою очередь подлежит конвертации в капитал материальный 10. Помимо дополнительной рабочей силы, которую он обеспечивает во время больших работ, символический капитал доставляет ещё и то, что включают в категорию nesba, то есть сеть союзников и знакомых, которую поддерживают (и за которую держатся) с помощью целого комплекса обязательств и долгов чести, прав и обязанностей, которые накапливаются в ходе смены многих поколений и которые в исключительных обстоятельствах могут быть мобилизованы. Экономический и символический капитал так неразрывно связаны между собой, что в экономике добросовестности, где лучшую, если не единственную экономическую гарантию составляет добрая слава, уже одна демонстрация материальной и символической силы в виде солидных союзников сама по себе способна приносить материальные выгоды 11; понятно, почему могущественные семейства не упускают случая организовать демонстрацию символического капитала — торжественное шествие родственников и союзников, которыми сопровождаются проводы или встреча паломника; торжественный эскорт невесты, достоинство которой измеряется числом «ружей» и громом залпов, сделанных в честь новобрачных; престижные дары вроде барана, преподносимого по случаю свадьбы; свидетели и поручители, которых можно созвать в любое место и ради любого случая — чтобы заверить добросовестность торговой сделки или чтобы подтвердить достоинство рода при переговорах о сватовстве и придать торжественность заключению договора. Символический капитал имеет ценность даже на рынке: точно так же, как можно прославиться совершением непомерно дорогой покупки из самолюбия, чтобы «показать, что можешь это себе позволить»), так же можно гордиться и тем, что совершил какую-либо сделку, не заплатив ни гроша наличными, либо призвав себе на помощь нескольких поручителей, либо, ещё лучше того, за счёт кредита и капитала доверия, который даёт репутация человека не только богатого, но и честного. Пользуясь доверием и накопленным ими капиталом связей, люди, способные, как говорят, «придя с пустыми руками, унести с собой весь рынок», могут позволить себе «ходить на рынок, имея вместо денег своё лицо, имя, честь» и даже «ручаться (в смысле «предпринимать»), независимо от того, есть у них деньги или нет». Общественное представление о «человеке рынка» (argaz nasuq) — это целостное представление о человеке в целом, которое включает в себя, как и представления такого рода в любом обществе, ценности высшего порядка и учитывает, как минимум наравне с богатством и платёжеспособностью, также и качества, прямо связанные с самой личностью, о которых говорят, что «их нельзя ни дать, ни взять» 12. Зная, что символический капитал — это кредит, но только в самом широком значении слова, то есть своего рода аванс, задаток, ссуда, которые одна лишь вера всей группы может предоставить давшему ей материально-символические гарантии, легко понять, что демонстрация символического капитала (всегда весьма дорогостоящая в экономическом плане) составляет, вероятно повсеместно, один из механизмов, благодаря которым капитал идёт к капиталу. Итак, лишь составив полную бухгалтерию символических выгод, лишь имея в виду неразличимость символических и материальных составляющих семейного достояния, можно уловить экономическую рациональность таких форм поведения, которые экономизм отбрасывает в область абсурда; скажем, купить вторую пару волов после жатвы, под предлогом их необходимости для молотьбы (показывая тем самым, что урожай был изобильным), после чего поневоле, Таким образом, выгоды, которые та или иная группа имеет шанс извлечь из такой тотальной сделки, тем выше, чем значительнее её материальное и особенно символическое достояние, или, пользуясь выражением из банковского жаргона, тот «кредит известности», на который она может рассчитывать. Этот кредит, зависящий от чувства чести и способности обеспечить неуязвимость своей чести, образует неделимое целое, в котором соединяются количество и качество имущества с количеством и качеством людей, способных им воспользоваться; именно он позволяет приобретать себе, особенно благодаря бракам, солидных союзников — то богатство по «ружьям», что измеряется не только числом людей, но и их доблестью, их чувством чести и определяет собой способность группы защитить свою землю и свою честь (в частности, честь своих женщин), — одним словом, капитал материально-символической силы, который может быть реально мобилизован для рыночных сделок, для сражений во имя чести и для работы на земле. Поступки чести имеют в своей основе такой интерес, для которого у экономизма нет названия и который, конечно же, следует считать символическим, хотя по своей природе он способен порождать самые непосредственные материальные поступки; подобно тому как в иных обществах бывают профессии — например, нотариус или врач, — представители которых должны быть, как говорится, «выше всяких подозрений», так и здесь семейство жизненно заинтересовано ограждать от всякого подозрения свой капитал чести, то есть свой кредит почтенности. Обострённая чувствительность к малейшим посягательствам, к малейшим намёкам (thasalqubth), a также множество стратегий для их опровержения и устранения объясняются тем, что символический капитал не так легко поддаётся измерению и исчислению, как земля или скот, и тем, что группа, в конечном счёте единственно способная его предоставить, всё время склонна брать назад своё доверие, свою веру, ставя сильных мира сего под подозрение; в делах чести, как и в земельной собственности, обогащение одного всегда происходит Защита «символического» капитала может поэтому служить причиной «экономически» разорительного поведения. Так бывает, когда в силу социально принятого представления о родовом достоянии какой-нибудь клочок земли обретает символическую ценность, непропорциональную своим собственно техническим и «экономическим» качествам, согласно которым для произвольного покупателя в принципе имеют более высокую цену участки более близкие, лучше ухоженные, а стало быть более «продуктивные», более доступные для женщин (благодаря наличию семейных тропинок, thikhuradjiyin). Когда участок старинной собственности, то есть прочно связанный с именем семейства, попадает в руки чужака, то выкупить его становится делом чести, подобным мести за оскорбление, и цену за него могут предложить непомерно высокую. Чаще всего это цена сугубо теоретическая, ибо по той же самой логике символическая выгода от вызова куда больше, чем те материальные выгоды, которые могло бы принести циничное (а значит, предосудительное) принятие подобного предложения. Поэтому владельцы земли настолько же отчаянно стараются сохранить её (особенно если она досталась им недавно и владение ей сохраняет свою значимость вызова), насколько их соперники силятся её выкупить и отомстить за оскорбление, которому подверглось h’urma их земли. А может случиться и так, что Только непоследовательный, недалёкий и редукционистский материализм может игнорировать тот факт, что стратегии, целью которых является сохранение или увеличение символического капитала группы (такие как кровная месть или свадьба), подчиняются не менее жизненно важным интересам, чем стратегии наследования или плодородия. Интерес, требующий защищать символический капитал, неотделим от молчаливого, прививаемого самым ранним воспитанием и закрепляемого всем дальнейшим опытом приятия той аксиоматики, которая объективно запечатлена в закономерностях экономического (в широком смысле) строя, как изначально заложенный в них смысл, делающий некоторый вид имущества достойным соискания и сохранения. Объективная гармония между диспозициями агентов (в данном случае — их готовность и способность играть в игру чести) и объективными закономерностями, которыми они выработаны, ведёт к тому, что из принадлежности к данному космосу вытекает необходимость безусловно признавать те ставки, которые он самым своим существованием выдвигает в качестве самоочевидных, то есть не узнавать произвольность той ценности, которую он им придаёт. Такая изначальная вера лежит в основе тех инвестиций и сверхинвестиций (в смысле экономики и психоанализа), которые неизбежно и постоянно подкрепляют, создавая эффект конкуренции и дефицита, глубоко обоснованную иллюзию, будто ценность благ, которые она побуждает преследовать, заложена в самой природе вещей, а заинтересованность в этих благах — в самой природе людей. |
|
Примечания: |
|
---|---|
|
|
Оглавление |
|
|
|