План лекции:
|
|
Объект политической философии. — Предмет политической рефлексии, четыре основных понятия политической рефлексии. — Инструментальное понятие «абсолют». — Неопределённость субъекта политической рефлексии. — Современный, синхронизация. Фрагментированностъ субъекта политической рефлексии. — Абсолютная политическая власть. — Экстенсивность и интенсивность абсолютной политической власти. |
|
Объект политической философии — это политическая рефлексия, рефлексия о политике. Чьей политике, какой политике? И вот тут маленькое отвлечение, которое я условно называю «беседой трёх дураков», к которым прибавляется четвёртый — ваш покорный слуга. Первый дурак: «Хватит, старик, все это деньги: экономика, финансы и так далее». Второй дурак: «Ерунда, все это политика. Какие там к черту деньги, когда власть у меня их может отнять в любой момент, да и ещё самого в тюрьму посадить». Третий дурак — Георг Фридрих Вильгельм Гегель: «Всё это — признание, признание одного человека другим. Это и есть политика, борьба за признание, утверждение признания, отрицание признания. И другой политики нет и быть не может». И вот, наконец, ваш покорный слуга в качестве прибавленного к трём мудрецам четвёртого философа. А я говорю: «Нет, всё это — думание». О чём? О чём бы то ни было. В данном случае ваше думание — абсолютно. Ибо абсолютен его объект, не существующий вне вашего думания о нём и моей уже вторичной философской рефлексии над вашим и моим собственным думанием. Здесь, я думаю, был безусловно прав Гуссерль, когда он говорил, что «чье думание — в принципе безразлично для философа-феноменолога». Сам процесс, сама авантюра редукции уже предполагает — в силу гуссерлевской концепции «трансцендентальной субъективности», — что любой анализ думания неизбежно сужает его сферу, скажем, сводит иногда объект думания к субъекту, а нередко, и мы об этом будем говорить, субъект думания — к объекту. Подумайте, не весело ли будет каждому из нас редуцировать своё единственное, бесценное «Я» к тому, о чём Я думаю. Вообще Всё должно делаться для нашего веселья. Говорить о вещах невеселых — чушь, не имеет смысла. Как говорил замечательный философ Лейбниц: «Серьёзный человек полноценным философом быть не может, и уже никак не может быть полноценным философом человек, серьёзно относящийся к самому себе». Это правда. Он был философом по определению и по жизни. Теперь второй момент нашего весёлого разговора о политической философии. Объект — политическая рефлексия. Предмет — основные понятия политической рефлексии. В каком-то смысле объект произволен, он даёт большее поле свободы. Предмет установлен: так говорят в политике, так думают в политике, наконец — так не думают. Поэтому предмета — и, простите, я подчёркиваю, в отличие от объекта — нет у меня в кармане. Я родился, думал, жил, старел, а он уже был. Уже были сформированы понятия, которые составляют предмет и которыми оперирует политическая рефлексия. Я выделяю четыре таких понятия, которые можно назвать фундаментальными. Их может быть гораздо больше. Но ни одна область знания не может иметь бесконечный предмет. При этом я совсем не отстаиваю эту точку зрения как принципиальную. Если мне скажут, что есть ещё пятое, шестое, 123-е или их должно быть меньше — возможны другие редукции. Здесь я действую, скорее исходя из принципа, который я формулирую как принцип «Например». Политический принцип «Например». Итак, первое понятие — «политическая власть»; второе понятие — «государство»; третье понятие — «революция»; и четвёртое понятие — «война». Это — для начала думания. Кстати, недумание, дамы и господа, — тоже разновидность думания. И очень важная разновидность. Если вы спросите про какого-нибудь джентльмена, что он сейчас делает, и вам на это ответят, что он не думает — то ответили совершенно правильно. А по эффекту политического воздействия политическое недумание может быть гораздо сильнее политического думания. В особенности в выделенных критических ситуациях. В моём философском рассмотрении, я подчёркиваю — философском рассмотрении, для того чтобы понять, что мы в политической философии делаем с нашим объектом, с рефлексией о политике, вводится дополнительное инструментальное понятие — «абсолют». То есть мы имеем дело с абсолютной политической властью, абсолютным государством, абсолютной революцией и абсолютной войной. Но, заметьте, это чисто методологический приём. Ну, скажем, говоря о политической власти, абсолютной политической властью я назову не конкретную политическую власть, которой приписывается некое качество, называемое абсолютностью, а мышление, рефлексию о политике, в которой данная политическая власть имеет абсолютный смысл, то есть она мыслится не релятивной относительной в её связи с другими феноменами общественной жизни, а напротив, это все другие феномены мыслятся как релятивные в отношении к ней. Понятно? Значит, когда я думаю об этой политической власти, я её не могу исключить из своего мышления, о чём бы я ни думал. Чем «политическая власть» отличается от «власти»? Политическая власть — это более конкретное понятие и более частное в отношении к власти. Частный характер этого понятия очевиден в любых примерах. И вот что здесь интересно: она абсолютна в том смысле, что бездна других вещей, о которых я думаю, оказываются включёнными в эту сферу. Ну что, старик, тебя обокрали? Это политика! Да какая это политика? Это рост криминальности в северном пригороде города Лондона! А я говорю: Хорошо, но ведь тут же подошедший полисмен скажет: «Это у наших политика такая, что теперь в Лондоне всё может случиться». Да это смешно, это детский сад политической Академии! И тем не менее введение, как инструментального понятия, понятия «абсолютного», очень ценно. В конце концов, «абсолютное» в политической рефлексии — это не только степень, это и её качество. И вот это понять трудно, это такое качество вашего мышления о политике, которое обуславливает не только доминирование данного понятия в вашем мышлении о политике, но и доминирование этого понятия, когда вы чёрт знает о чём мыслите. Можете о любви, можете об экономике, да о чём угодно, оно абсолютно как в интенсивном, так и в экстенсивном смысле этого слова. Философское мышление — о котором, к сожалению, у нас с университетских времён развилось представление как о самом общем — это тоже очень частное мы тлен не наряду с другими или многими другими. Говоря об абсолютном, я подчёркиваю, что это — термин политической философии, в данном случае моей. И будет чушью, если вы откроете окно и скажете: «О, кажется, начинается абсолютная революция!» Или радио пищит, или телевизор что-нибудь показывает: «О, это пахнет не какими-нибудь Косово или Чечнёй, а абсолютной войной!» Вы должны понимать, о чём мы говорим, ведь не о том, что происходит в Косово или на Кавказе, — ничего подобного. А о том, что происходит в нашем собственном мышлении и в восприятии других людей. Это только в политической рефлексии любое политическое событие может мыслиться как неабсолютное или абсолютное. Поскольку я буду возвращаться к понятию «абсолют» в каждой лекции и на каждом шагу, я буду приводить простые примеры, чтобы сделать ваше восприятие более лёгким. Я помню, более 16 лет назад, в разгар горбачёвских реформ, ко мне на конференции подошёл английский философ Тэд Хондрик и сказал: «Где ваша настоящая революция?» А Тэд Хондрик в возрасте шестнадцати лет в 1938 году убежал из дома воевать в Испанию. «Это же, — говорит, — то, что произошло в России, — противно смотреть!» Совершенно очевидно, что старик Хондрик исходил из идеи абсолюта. Не только абсолютной революции в смысле, что она камня на камне не оставит, а абсолютной в смысле её абсолюта в мышлении? А я рос в другое время, и в моей политической рефлексии, я подчёркиваю — бытовой, идея абсолютной революции существовала уже с чужих слов, с чужого мировосприятия, а не с моего собственного. Я ответил Тэду Хондрику — ну жалко же было старого идиота — я ответил: Она уже была, настоящая. Где, когда? Ну как же, в 1917-м! Вы понимаете, это был ответ по существу. Потому что в тот период, в начале XX века, идея абсолютной революции была абсолютно доминирующей в голове как Владимира Ильича Ленина, так и Николая Романова. Боялись абсолютной революции, мечтали об абсолютной революции, ненавидели абсолютную революцию, любили. Это неважно, она была абсолютной. Она определяла политическое мышление и расширялась от одного данного конкретного объекта к любым политическим фактам, событиям и обстоятельствам. Хондрик очень обиделся. Примеры я люблю и не люблю. Цитировать — иногда цитирую. А примеры люблю исторические. Собственная жизнь — тоже история, поскольку ты её уже осознал как, и не только, твою историю. Теперь быстро перескакиваю. Совсем другой джентльмен, не Тэд Хондрик, а очень талантливый историк идей Освальд Шпенглер на следующий день после того, как случилась немецкая революция, написал: «Немцы, бездари, какой позор, что это за революция, чушь какая-то! Ерунда, курам на смех. Вот русские сделали настоящую революцию». То есть ту, о которой, исходя из своих коммунистических убеждений, мечтает и мечтал этот дурак Тэд Хондрик, о ней же, нисколько ей не сочувствуя, говорил в общем-то гегельянец Освальд Шпенглер. Почему ему, как вы думаете — а Шпенглер был совсем не дурак и безумно талантливый человек, — почему ему германская не понравилась по сравнению с русской? Потому что он исходил из гегелевского понимания действительности и разумности в связи с действительностью. Что это за революция? Разумеется, она неразумна, потому что она недействительна. И не считайте, пожалуйста, бедного Шпенглера людоедом, он говорил: «Да говорят, что на главной площади было убито всего семь человек». Разумеется, в этом смысле португальская революция, сбросившая иго диктатора Салазара, уже совсем была бы позором в глазах и Хондрика, и Шпенглера: было убито три человека, и португальцы клянутся, что двое были убиты совершенно случайно, один рикошетом, а другой не увернулся от бронетранспортёра. Так это же позор революции! И всё это не шутка, ибо в политической рефлексии и Шпенглера, и Николая Романова, и Чичерина, и культурного идиота, присяжного интеллигента русской революции Луначарского довлела идея абсолютной революции. Все с ней сравнивалось. С конца XVIII века революция рефлексировалась с точки зрения абсолютной революции. Вот поэтому очень важно начать разбирать основные понятия, которые я перечислил: «политическая власть», «государство», «революция» и «война» — под углом зрения абсолютного. Обычно конференции по политической философии бессмысленны, потому что люди сообща не думают, они сообща спорят и валяют дурака. Это борьба не за истину, а борьба за признание того, кто говорит. Это неинтересно. Как любил повторять Мераб Мамардашвили: «Философия — это одинокое дело». И когда ты её манифестируешь, ты уже делаешь первый шаг к будущей борьбе за твоё право заниматься ей одиноко. Следующий пункт — субъект, о котором мы немного говорили на предыдущей лекции. Первое, что нам следует знать: субъект политической рефлексии, по определению, простите за плеоназм, неопределёнен. Это могу быть я, это можете быть вы, это может быть русский народ или новозеландский — это случай определяет субъекта политической рефлексии. Субъект определяется случаем попадания одного человека или группы людей в определённые, по Гуссерлю интерсубъективные, обстоятельства, которые Вопрос: Как народ может быть субъектом политической рефлексии? Я уже это сказал — всё начинается со слова. Наполеон сказал своему министру Больнею: «Мой народ хочет добрую старую религию. Я верну её народу» — вот вам народ. Вы поймите, так уже сказано: мой народ. Он уже сделан субъектом рефлексии тем, кто произнёс эту безумную фразу. Это не имеет никакого значения, какая фраза — правильная или неправильная. А почему вы, кстати, думаете, что торговый банк «Джи Пи Морган» может быть субъектом политической рефлексии, или римский папа, или ватиканский синод? Я ведь поэтому и начал с того, что в принципе субъект политической рефлексии всегда неопределёнен, — во-первых, и фрагментарен, — во-вторых. Он и должен быть неопределёнен. Им может быть что угодно. Что касается объекта, то этим объектом будет то, о чём вы думаете в терминах политической рефлексии. О революции, о войне, о цене мяса на рынке — неважно. Но этот объект, будучи включённым в политическую рефлексию, уже становится политическим. В одной из блестящих работ Маркса «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» были лозунги — вы думаете, это смешно! — «Vive Napoleon!», «Vive le saucisson!» («Да здравствует Наполеон!», «Да здравствует колбаса!»). О колбасе думали! Как думали? Политически. Мы находим ряд ситуаций, в которых — объективно — политическая рефлексия уже является и политическим действием. В некоторых ситуациях это может быть так, а может быть наоборот, в зависимости от ситуации. Я приведу один пример, очень простой. Если мы возьмём возникновение и развитие тоталитаризма, то в тоталитарном государстве, естественно, любая политическая рефлексия является политическим действием. Но это случай аномалии, каковой является тоталитаризм. В принципе, я считаю, что невозможно построить такую деятельностную методологию, которая бы описывала политическую рефлексию как политическое действие. Я в этом совершенно убеждён. Ну хотя бы потому, что видел, как кто-то пытался это сделать, и даже сам пытался это делать. Ничего не получается. Это можно, но тогда надо ввести такое количество ограничивающих условий, где действие будет не совсем действием, рефлексия — не совсем рефлексией, и так далее, и так далее. Забегая вперёд, в тему другой лекции о революции, приведу пример. Истинным автором германской революции 1933 года был Адольф Гитлер — надо называть вещи своими именами. В одном из самых интересных исторических документов мировых революций, в его книге «Майн кампф», он формулирует эту революцию. Но что самое интересное, в его формулировке этой революции (которая случилась через десять лет после того, как его в тюрьму посадили), даже в очень краткой политической формуле захвата власти, революция в его мышлении не была абсолютной. А почему? Дамы и господа, я много читал об этом человеке. У этого человека принцип мышления был нереволюционным. В каком-то смысле, в отличие от его главного союзника-противника Сталина, Гитлер был, кроме всего прочего, в душе и консерватором, и просто скромным тихим немецким буржуа, бюргером с диким запасом бешеной негативной энергии. Если бы ему сказали: «Да это же абсолютная революция, полное преобладание в мышлении идей революции за счёт всего прочего» — он бы сказал: «Да вы с ума сошли! Да я хочу, чтобы архитектура была хорошей, чтобы всегда хорошую рыбу и колбасу можно было в магазине дёшево купить». Ведь неприятно называть вещи своими именами, да? «Гитлер — это очень плохо, а революция — тоже плохо, но Один замечательный американский историк и статистик подсчитал, что ко дню бостонского чаепития — начала американской революции — политически отрефлексировали эту ситуацию как ситуацию революции шесть человек (задним числом, естественно). Тогда как отцов-основателей было несколько десятков. И этого оказалось достаточно. И позвольте мне утверждать, что если американскую революцию отрефлексировали шесть человек, то ту огромного значения революцию, хотя и не абсолютную, которая произошла в Германии, отрефлексировал один человек — Адольф Гитлер. И отрефлексировал её с идеальной точностью, не допускающей разночтений. Большинство людей, это не секрет, думают вульгарно. При этом употребляя самую страшную формулу мирового невежества «все так думают», которая не верна фактически: откуда можно знать, что все так думают? Одна близкая мне особа сказала: «Да ведь то, чем ты занимаешься, никому на свете не интересно». Я ей очень серьёзно ответил: «А раз это интересно мне, то ты уже не можешь сказать — никому». Этот универсализм, приписываемый мышлению, — первый знак вульгарности. Разве это можно сравнить со словами одного из гениев американской революции — Томаса Джефферсона, который считал, что истинное переустройство страны могут произвести люди, которые регулярно моются, говорят на прекрасном английском, а в дополнение ко всему знают латынь, древнегреческий и неплохо бы — древнееврейский. Вот каковы стандарты Америки того времени — к революции приходило немало сверхкультурных американцев. Гитлер никогда не был снобом. Его революция никогда не была абсолютной. Итак, субъектом политической рефлексии может быть один человек, могут быть два человека, может быть семья, может быть партия, может быть народ. Может быть, как считают недавно опубликовавшие в России свою книгу два шведских умственных дебила (у них, вероятно, генетически это было обусловлено, надо было смотреть при рождении), весь мир, объединённый (пардон, я сам плохо знаю, что это такое) Интернетом. Я, может быть, издеваюсь иногда, говоря о людях. Но, заметьте, несерьёзно. Серьёзно я только хвалю. В конце концов, у каждого Теперь перейдём к политической философии, которая исследует политическую рефлексию. Каким образом мы можем охарактеризовать субъекта политической философии, в данном случае вашего покорного слугу? Я бы сказал, что в моей субъективной философской позиции есть два объективно важных момента. Первый момент: я исхожу из того, что моя собственная позиция является современной. Не в силу того, что все мудрые люди или идиоты всех стран её разделяют, но я сейчас думаю — значит, современно. Фактически получается так, что любая политическая ретроспектива трансформируется современностью моего философского взгляда на политическую рефлексию. Запомните, никакого другого смысла, кроме буквального, слово «современный» не имеет. «Современный» — всегда современный У вас здесь шёл замечательный фильм, который я сам считаю моментом гениального схватывания «нулевой» политической рефлексии, без которой невозможна ни одна революция, ни одна война. Ведь это — о синхронности нулевой рефлексии с внешне наблюдаемым событием — фильм, созданный Отаром Иоселиани, «Братья-разбойники». Фильм, за который его, естественно, чуть не побили. Там и о русских, и о французах, но Я думаю, на этом я закончу описание своей собственной позиции. Моя позиция — условного и искусственного синхронизирования с той политической, рефлексией, которую я рассматриваю. А рассматриваю ли я политическую рефлексию Антуана Сен-Жюста, или Максимилиана Робеспьера, или джентльменов, страшно неумело дающих политические интервью московскому телевидению, или рефлексию политическую генерала Лебедя — это мне всё равно. Я помню об этой синхронизации, я помню, что его рефлексия — не моя, моя рефлексия — не его. Но я помню и другое. Меняется время. А время в этих лекциях для меня существует только как время мышления о политике. Время, в смысле которого мы рассматриваем политику, которое само является производным от состояния данной политической рефлексии. Время вторично, оно не может быть причиной того или иного мышления. Так иногда могу сказать: это было время, когда преобладала та или иная идея. Но гораздо чаще это категорически сказать не могу. Таким образом, исторический аспект пусть не всегда выражен в моём философском подходе, но всегда застолблен, всегда присутствует. Философ может вводить Вопрос: Но не существует ли ещё и политология помимо политической философии? Кроме рефлексии те, кто интересуется политикой, должны Простите, пожалуйста, я не имею чести быть политологом, я просто не знаю, что это такое. Я просто думаю (как думал мой покойный друг, гениальный современный филолог России, совсем недавно умерший, Михаил Леонович Гаспаров), что здесь очень многое, слишком многое зависит от языка. От того, на каком языке мы захотим высказать ту или иную мысль. Современность отмечена появлением многих наук, которые оказались полностью неспособными себя предметно сформулировать. Будь то сексология или политология, ни та ни другая не смогли сформулировать предмет (а я пытался его обнаружить, прочёл три или четыре… предисловия). Потому что формулировка предмета науки изнутри этой науки невозможна — она может прийти только извне. Только Вопрос: Объект сексологии существует? Объект существует. Но предмет — это совсем другое дело. Предмет — это та система понятий, слов, выражений и мыслей, в которой изучается объект. Хотя последний из шарлатанов, один из политологов Государственного департамента США, Вопрос: Вы сказали, что недумание — это тоже форма думания. Это меня несколько удивило. Вы разделяете наличие некоторых представлений о чём-то и процесс думания, для которого необходимо делать некоторые усилия? Это не я придумал и не я ввёл слово «недумание» как разновидность думания. Впервые это было сформулировано великим буддийским философом VI века Асангой. А потом в очень сильно изменённой форме переформулировано Гуссерлем в его книге «Идеи», 1911 год. Вы ведь этот самый вопрос задали, уже имея в голове слова и понятия «думание» и «недумание». То есть, чтобы задать этот вопрос, вы уже произвели определённую рефлективную процедуру, о которой вы не можете сказать, что её нет. И в смысле этой рефлективной процедуры мы можем вполне сказать, что есть такое думание как недумание. Думание со знаком минус. Вопрос: Что он делал? «Не думал», — и это в отношении конкретных политических и жизненных ситуаций может иметь огромное значение. В заключение этой части лекции я хочу сказать, что основные положения, которые я сегодня пытался объяснить, были сформулированы не одним мной, а вместе с присутствующим здесь моим другом Олегом Борисовичем Алексеевым. Я уже сказал, что в принципе субъект политической рефлексии неопределёнен — здесь господствует полная произвольность, начиная от риторики политиков и кончая политологами и политическими философами. Быстро коснёмся Один из самых определённых в своей индивидуальности субъектов политической рефлексии Николай Павлович (Николай I), который искренне считал, что думает о политике в России он один, говорил: «Со всем можно жить, всё можно перенести, кроме одного — взяточничества». Так ведь перенес же, не умер! Итак, перехожу к первой теме — абсолютная политическая власть. И заранее вас прошу, никогда не путайте проблему политической власти с проблемой государства. Это совершенно разные вещи. Так, с чего начать разговор на тему «политическая власть»? Разумеется, только с тех случаев, когда она себя заявляет. И всё ж таки приходится начать с того, что уже Кто пытался после Гегеля, в наше время, дать пусть даже безумно редуцированное определение тому, что такое политическая власть? Вот скажите, дамы и господа, если у вас бы вдруг, у кого-нибудь из вас мелькнула идея такого определения, я бы в ноги упал. Но иногда оно вырывается на интуитивном уровне, как когда-то бедный, действительно замечательный, необыкновенный президент Америки Линкольн говорил: «О, политическая власть — это когда они делают то, что я им говорю». Это слишком редуцированно, но в этом есть и правда. Хотя и не выдерживает феноменологического анализа. Лет сорок назад американский, не могу его назвать политологом, не хочу оскорблять человека, он себя называл скорее политическим социологом, Стенли Шехтер дал такое определение: «Политическая власть — это когда один человек посылает другого к третьему, чтобы другой заставил третьего делать так, как хочет Первый». Это очень редуцированно, но совсем не так глупо, как может показаться на первый взгляд. Двумя людьми политика не делается, она не делается действователем и объектом действия. Политика начинается там, где появляется третий, где первый говорит Ивану: «Иван, пойди и скажи Петру, если не отдаст коров, то мы его убьём». То есть действует первый на третьего посредством другого. Хотя в моей собственной версии она скорее начинается там, где я говорю другому, как ему действовать с третьим. Я помню, у Маркеса (прекрасный писатель, но голова плохо работает, хотя воображение гениальное) один простой человек говорит: «А почему вчера Хозе нашли в кафе с перерезанным горлом?» Тот говорит: «Педро, это политика». Вот и заметьте, казалось бы, чушь полная, да? А, между прочим, ведь и Педро, и Хозе с перерезанным горлом знали, что это политика, когда убивают. Так кто же здесь, прежде всего, властвует над кем? Первый над третьим, конечно. Потому что пока все спокойно, третий ест свою корову, первый говорит: «Дай мне половину». Этого не бывает, никто ему не отдаст половину. Нужен второй в политике. И вот тут я перехожу к самому главному. Кажется, ситуация — элементарнее нет (если кто-нибудь её не понял, то просто тогда мне надо сложить оружие и никогда больше его не брать в руки). Но есть одно ограничивающее эпистемологическое условие, в отсутствие которого эта ситуация фиктивна: чтобы эта ситуация политической власти была реальной, нужно, дамы и господа, знание о том, что такая власть есть — одно и то же знание у всех троих. Никто и не подумает отдавать вам половину или четверть своей коровы, если он не знает, что первый — есть власть. Первый должен знать, что у него есть власть, второй должен знать, что он делает с третьим, а третий должен знать: да, вот первый прикажет и со мной расправятся. И этот эпистомологический аспект политической власти совершенно необходим. Здесь нужно знание, пусть в сколь угодно мистифицированном виде. Знание, которое образует «поле» политической рефлексии. А если этого знания нет, то не может быть политической власти. С какой стати я Но мы сегодня говорим не о политической власти, а об абсолютной политической власти. То есть с того момента, когда она не только преобладает в политической рефлексии, но и реализует себя как абсолютная. И вот я хочу вам привести один такой четырёхступенчатый пример. Представьте себе, Вторая ступенька: переносимся из этого страшного петроградского климата в тёплую милую Грузию. Читаем роман Фазиля Искандера «Сандро из Чегема». Там есть одна гениальная сцена, о которой мне один английский социолог говорил, что она должна быть включена во все учебники социологии. Помните, шла борьба меньшевиков с большевиками в Грузии. Уже многое осталось позади, и Гражданская война, и поляки, и интервенция, и всё что угодно. Грузия. Долгая перестрелка, меньшевики атакуют большевиков, большевики атакуют меньшевиков. Неинтересно. И Сандро — человек минимальной политической рефлексии, но не нулевой — видит, как из избушки выходит человек, небритый, в кальсонах, совершенно ошалелый от усталости и от бессонницы, коммунист, большевик. А эти тут шашками машут в папахах. И Сандро говорит: «Это — власть, другой не будет. Она останется навечно». И он не был мистиком и пророком, он был человеком очень ограниченной, пусть минимальной политической рефлексии. При этом он точно сформулировал в абсолютистских терминах: власть одна, другой нет и не будет. А эти все будут махать шашками, устраивать роскошные парады в Тбилиси, периодически по никому не понятной причине будут стрелять из пулемётов по южным осетинам. Но это необходимо в порядке чисто, я бы сказал, эстетическом. Переходим в блаженные, хотя и трудные времена, 1936 год. Москва, Большой театр. Вечерние политзанятия. Тема «Диктатура пролетариата». Известный оперный дирижёр Сергей Небольсин, такой Интеллигент Иителлигентович Интеллигентов, поправляет пенсне и спрашивает в конце занятия: Диктатура чего-с, пардон-с? Ему преподаватель говорит: Пролетариата. Мерси-с, — отвечает Небольсин. Значит, политическая власть, в отличие от Петрограда 1917 года и Грузии 1921 года, уже сформулировала себя как диктатура. А «чего-с»? Ну, пусть пока оставим «пролетариата-с». Потому что это уже не имеет ни малейшего значения! Дальше. Надо же нам Заметьте, Роза Соломоновна, дядя Сандро, тот же Небольсин, да и (пока ещё секретарь ЦК) Никита Сергеевич Хрущёв, они были все включены в сферу политической рефлексии, в «поле» политики, так сказать, центром которого была идея: политическая власть как абсолют. Причём включены они были на равных основаниях. Последнее очень важно. Без этого феноменология абсолютной политической власти невозможна. А что значит абсолют в Теперь разберём возможные более конкретные выходы, точнее, выводы по поводу отношения этого фундаментального понятия политической рефлексии с тремя другими понятиями. Сначала с двумя. Первое — государство. Абсолютная политическая власть в своей саморефлексии ставит себя всегда в отношении к государству в позицию первичную. Государство оказывается каким-то выводом. Характер государства, собственно говоря, может быть изначально редуцирован к типу политической власти. Называйте, как хотите, называйте её абсолютная, диктаторская, тоталитарная. Об этом мы поговорим позже. Но здесь важно абсолютное рефлексивное преимущество, преобладание понятия политической власти над понятием государства. Очень интересно отношение к ещё одному фундаментальному понятию. Абсолютная политическая власть и ВОЙНА. В основном (здесь есть исключения) абсолютная политическая власть относится к войне негативно. То есть любая война в принципе опасна любой абсолютной политической власти, потому что режим политической рефлексии может очень сильно измениться в какую угодно сторону. Вы знаете, гениальный человек, который, к сожалению, не написал самокомментария, Клаузевиц, великий немецкий генерал, сказал: «Война — это продолжение политики другими средствами». В истории, дамы и господа, генералы о политике сказали гораздо больше интересных вещей, чем политики. А почему? Делом занимались! И вот тут-то мы спросим себя: а что лежит в основе политического отношения абсолютной политической власти к войне? В целом отношение негативное, только один позитивный выход — это усиление эффекта интенсивности. Или, как говорил гений абсолютной политической власти Антуан Сен-Жюст в Комитете общественной безопасности (помните, был такой комитет во время якобинской диктатуры): «Война ещё более сплотит нашу нацию». Нарушая этим принципиально негативное отношение абсолютной политической власти к войне. И вот что здесь очень важно. Что абсолютная политическая власть, как Война — это в принципе опасно, но иногда она нужна, в редчайших случаях она необходима. В порядке краткого исторического комментария: как думали об абсолютной политической власти те исторические персонажи, которые её реализовали (с точки зрения политической философии, которая сопоставляет мою сегодняшнюю политическую рефлексию с рефлексией тех людей). При этом я вас прошу полностью отвлечься от политической риторики, которая сама по себе очень интересна и даёт много интереснейшего материала. Вот что говорил первый чемпион абсолютной политической власти в мировой истории, который не только такую власть реализовал, но и формулировал свою политическую рефлексию, потому что был канальски культурен, не и в пример нынешним главам государств, — Октавиан Август, в Сенате он говорил: «Война — это очень хорошее дело, но только если мы победим». Вы можете сказать: «Тоже мне, царь Соломон!» Но, заметьте, он не был пошляком, он был, конечно, страшным лгуном и мерзавцем, но пошляком он не был. Он прекрасно понимал и объяснял это понимание другим. Когда я говорю про Он, развивая эту мысль уже устами, конечно, своих последователей и приспешников (в уроках политической риторики Октавиан не нуждался), её формулировал так: «Моя власть, — а его власть была абсолютной, он этого не скрывал, он не говорил «наша», он говорил «моя», — моя власть воплощает в себе власть империи». И он император. Но он не просто император: он в Риме воплощает ту власть, которую империя уже реализует в Англии, давно в Ливии, уже в Парфии, очень скоро в Палестине. То есть он есть некоторое идеальное сосредоточие. Он есть та точка редукции, в которой понятие империи во многом заменило традиционную формулу «Senatus Populus Que Romanus» — «Сенат и народ римский». И с каждой следующей ссылкой на эту формулу каждый думал: «Это известно всякой римской бродячей собаке, враньё». А империя была, она вошла и новую формулировку политической рефлексии. И вот тут очень интересный момент: это не просто государство, здесь выявляется предел экстенсивности в принципе любого абсолютного государства, уже как империи, выходящей за пределы Вечного города, где эта империя родилась. В этом балансе экстенсивности и интенсивности побеждает экстенсивность. Побеждает в редукции политической рефлексии к Цезарю Августу Октавиану. Но когда произошла неприятность и его армия была на три четверти уничтожена в Германии, это изменило не только практическую политику римского — первого в истории — абсолютного государства, но и очень сильно изменило римскую политическую рефлексию. Но не будем забывать, что в Риме начала I века Новой эры ещё жила республиканская политическая культура. Когда мне говорят об упадке русской политической культуры, я говорю: «Ну остановитесь, остановитесь». Потому что, если мы начнём изучать феноменологию того, что вы находитесь в упадке, то вы увидите, что это не упадок, что это называть упадком можно только с точки зрения такой исторической ретроспективы, которая не выдержит самой элементарной феноменологической критики. И вообще, я — абсолютный антиупадочник. Вопрос: Если я правильно понимаю, то любой предмет может быть предметом политической рефлексии. Можно ли это рассматривать как акт власти — назначение предметов предметами политической рефлексии? По аналогии с тем, что вы сказали про первого, который посылает второго убить третьего. Знаете, в политических ситуациях, описанных, скажем, Саллюстием или Светонием, в Древнем Риме такого рода политизированное мышление граждан бывало и прямым актом власти. При этом вовсе не во всех случаях абсолютной. Ведь почему интересно рассматривать эти феномены в их абсолюте? Потому что абсолют всегда лучше мистифицируется. Понимаете? Ведь, в конце концов, каждый политический феномен, чтобы реализоваться в действительности, всегда себя мистифицирует. Вы можете говорить попросту — «да врёт о себе!» Но я не люблю этого слова. Вообще невозможна реализация в крайних формах ни одного политического феномена без мистификации. Причём бывают такие случаи, когда мистификация становится не выражением политики, а её основой. Поэтому для того, чтобы изменить политическую ситуацию, это изменение должно начинаться с демистификации политической рефлексии. Я хочу, чтобы вы привыкли к тому, что большинство интересных человеческих вещей начинается не снизу, не с желудка, не с пениса, как воет сейчас интернационал дураков всех стран, который покрепче коммунистического оказался. А большинство радикальных изменений идёт от изменения мышления. Причём иногда — микроизменений, флюктуаций, а иногда — достаточно сильных трансформаций. Поэтому говорить о Только за последние десять лет — исторически ничтожный срок! — в двух только языках, английском и русском, появилось около сорока бессмысленных и всеми принятых политических клише. Например «урегулирование политического кризиса», «достижение взаимопонимания по ряду вопросов» и так далее. Ведь если есть кризис, то его нельзя урегулировать. А взаимопонимание может быть либо полным, либо никаким. Вопрос: Полагаете ли вы возможной вариативность абсолютной политической власти? Если да, то мы можем сказать, что абсолютная власть Запада и абсолютная власть исламского общества — разные? Во-первых, никакого исламского общества нет, так же как и противопоставленного ему христианского. Если же говорить об исламском государстве, то даже в своём наиболее «теократическом» варианте оно гораздо менее склонно к политическому абсолютизму, чем государство «христианское», также пока не существующее. Я уже много лет назад отбросил географическую политическую мифологию. Потому что оказывается, что гораздо важнее время, а не место. Вы поймите, что вся эта классификация на Запад — Восток, Россия — не Россия была выдумана демагогами начала XIX века. Друзья, мы живём в начале XXI века! И количество самостоятельно мыслящих людей во всех «передовых» странах оказалось таким ничтожным, что эта мура собачья звучит до сих пор. Что касается вариативности, то без неё вообще невозможна интерпретация никакого отношения самой абсолютной политической власти к реальному положению вещей. Вариативность есть, но эта вариативность в принципе определяется данной страной, данным этносом и данной религией только в той степени, в какой они уже стали временными вариациями политической рефлексии. Когда мои коллеги-востоковеды заявили, что иранская революция отражает Но, в конце концов, любые принципиальные различия между странами, между народами, между языками являются признаками неразвитого архаического мышления. Помню, как один замечательный русский учёный — когда я говорю «русский», я всегда имею в виду Россию, вне зависимости от конкретного этноса, в данном случае это был армянин — сказал: «А вот эту мысль можно выразить хорошо только на русском языке». А я не вытерпел, сказал: «А сколько языков ты знаешь? Пробовал ты выразить эту мысль на своём собственном, армянском?» Увы, армянского он не знал. В таких случаях, Мераб покойный ругался и говорил: «Тогда, рыло, выучи латынь и выражай мысль на латыни». Любые высказывания такого рода в конкретных случаях оборачиваются каким-то интеллектуальным бессилием. Физики первыми отказались от этой исторической пошлости, введя ряд наиболее важных дополнительных понятий, таких как, допустим, сингулярность явления. Но я сейчас не полемизирую, единственная вещь, за которую я воюю, это язык просто, в нашем случае русский. Наша рефлексия прежде всего должна быть обращена на язык, который нам кажется само собой разумеющимся, природно данным. Ни один культурный, хороший язык сам себя не разумеет, над ним надо постоянно работать. Да я сам настолько привык употреблять Первым человеком, который поднял этот вопрос, был, увы, покойный, Сергей Сергеевич Аверинцев, который говорил: «Меня мой друг, — а этим другом таки оказался недавно умерший другой гениальный человек — Михаил Леонович Гаспаров, спросил, почему такими великолепными в России прозаиками и драматургами и поэтами оказываются инородцы?» Аверинцев говорит: «Почему в России? А возьмите историю французской литературы, историю американской, английской. Потому что инородец имеет то огромное преимущество, что русский (английский, шведский) ему не дан, как своё, поэтому он его волей-неволей начинает вторично интерпретировать, и с самого начала его русский язык может оказаться богаче в результате этой вторичной интерпретации». Это неисчерпаемая тема, по которой можно было бы прочесть очень интересную лекцию. Потому что на поверхности изведанных нами политических ситуаций, включая нынешнюю, никакие два феномена не оказываются в таком зримом, иногда зримом до парадоксальности отношении, как язык и политика. Каким образом мальчишка Вампилов, окончив сибирскую бурятскую школу, оказался гениальным русским драматургом, лучшим? То есть если сравнить всеми хвалимого Булгакова с Вампиловым, то Булгаков — это явление культуры, а Вампилов это блестящая драматургия. Почему? Потому что для него русский был новым объектом. А ведь к новому объекту ты подходишь совсем иным образом. Любая новизна объекта тебе даёт огромное преимущество. Ну, разумеется, речь идёт не о сравнениях, кто лучше, а кто хуже понимал язык. Вы знаете, если бы в сегодняшней Англии культурного англичанина спросили, есть ли в истории английской литературы, поэзии и драматургии хоть один талантливый человек, который не был бы хоть на четверть ирландцем, он скажет, что, конечно, нет. Вопрос: А Конрад? Конрад — это особый случай, это случай изначально литературного гения, который на самом деле, как он сам говорил, очень много выиграл от того, что был инородцем поляком. Но, понимаете, до сих пор лишь вульгарно рефлексируемая, роль этноса в культуре показывает механизмы такой тонкости, говорить о которых огульно невозможно. Опять же потому, что мы будем иметь дело с вариативностью, не в виде «да» и «нет», а в виде «больше» и «меньше», чуть-чуть влево, чуть-чуть вправо. Вы знаете, это действительно очень и очень интересный момент. Причём момент, находящий своё наиболее чёткое отражение в политической рефлексии. Вот каким образом в неё вплетается этнос. А он вплетается не всегда, но когда он вплетается, то становится уже отдельным объектом, который Я ругал своих студентов, когда они оперировали словами подъём», «расцвет», «застой», уже давно укоренившимися. Здесь нужно не образование, здесь нужен ум. Нормальный человеческий ум. Гиббон, написавший «Величие и упадок Рима», писал: «Книга моя называется «Величие и упадок», но я это говорю из Великобритании XVIII века. А спросите романизированного культурного галла, который это наблюдал из Лиона II или III века, который присутствовал при величии, и он вам напишет совершенно другую картину». Потому что всё это — оперирование сверхсинтетическими понятиями, которые чрезвычайно благоприятствуют полному отсутствию мышления при оперировании ими. 11 февраля 2006 года, Бизнес-центр «Александр Хаус», конференц-зал «Европа». |
|
Оглавление |
|
---|---|
|
|