Данный текст перепечатан с сокращениями из: Merkur. Heft 243. Juli 1968. S. 591–610; Merkur. Heft 244. August 1968. S. |
|||||||||||||||||||||||||
Посвящяается Герберту Маркузе к 70-летнему юбилею 19 июля 1968 года. Для того чтобы дать определение форме капиталистической экономической деятельности, процедурам буржуазного частного права и господства бюрократии, Макс Вебер ввёл понятие «рациональность». Под рационализацией прежде всего имеется в виду расширение общественных сфер, подчинённых стандартам рационального решения. Этому соответствует индустриализация общественного труда, следствием которой является проникновение стандартов инструментальной деятельности ещё и в другие сферы жизни (урбанизация образа жизни, технизация транспорта и средств коммуникации). В обоих случаях речь идёт о внедрении особого типа целерационального действия: в первом случае это связано с организацией средств, во втором — с выбором между альтернативами. Наконец, планирование можно трактовать как целерациональное действие второго уровня: оно нацелено на организацию, улучшение или расширение систем самого целерационального действия. Прогрессирующая «рационализация» общества тесно взаимосвязана с институционализацией научного и технического прогресса. В той мере, в какой техника и наука пронизывают институциональные сферы общества и тем самым изменяют сами институты, исчезают старые легитимности. Секуляризация и «расколдовывание» служащих ориентиром для действия картин мира, культурной традиции в целом, являются оборотной стороной возрастающей «рациональности» общественного действия. IГерберт Маркузе подключился к анализу этих процессов для того, чтобы доказать, что формальное понятие рациональности, которое Макс Вебер вывел из целерациональной деятельности капиталистического предпринимателя, индустриального наёмного рабочего, абстрактного правового лица и современного административного служащего и привязал к критериям науки и техники, обладает определёнными содержательными импликациями. Маркузе убеждён, что в том, что Макс Вебер назвал «рациональностью», утвердилась не «рациональность» как таковая, но выступающая от имени рациональности определённая форма непризнанного политического господства. И поскольку подобного рода рациональность распространяется на правильный выбор между стратегиями, адекватное применение технологий и целесообразную организацию систем (при поставленных в определённых ситуациях целях), то она лишает взаимосвязь общественных интересов, в рамках которой избираются стратегии, применяются технологии и внедряются системы, какой бы то ни было рефлексии и разумной реконструкции. Кроме того, подобная рациональность простирается лишь на отношения возможного технического распоряжения и поэтому нуждается в таком типе действия, который имплицитно означает господство, будь то господство над природой или над обществом. Целерациональное действие по своей структуре есть осуществление контроля. Поэтому «рационализация» жизненных взаимосвязей в соответствии со стандартом этой рациональности означает то же самое, что и институционализация господства, становящегося политически непознаваемым: технический разум общественной системы целерационального действия не выдаёт тайну её политического содержания. Критика Гербертом Маркузе Макса Вебера приходит к следующему выводу: «Понятие технического разума, возможно, само является идеологией. Не только применение этого разума, но уже сама техника представляет собой господство (над природой и человеком) — господство методическое, научное, рассчитанное и расчётливое. Определённые цели и интересы этого господства отнюдь не навязываются технике лишь задним числом и извне. Они содержатся уже в самой конструкции технического аппарата. Соответственно, техника — это исторически-общественный проект. В ней спроектировано то, что общество и доминирующие в нём интересы замышляют сделать с людьми и вещами. Подобная цель господства «материальна» и в связи с этим принадлежит самой форме технического разума» 40. Ещё в 1956 году Маркузе совершенно в другой связи обратил внимание на тот своеобразный феномен, что в индустриально развитых капиталистических обществах господство стремится к тому, чтобы утратить свой эксплуататорски-подавляющий характер и сделаться «рациональным», не ликвидируя при этом политического господства: «Господство обусловлено лишь способностью и интересом сохранять и расширять аппарат как целое» 41. Рациональность господства определяется поддержанием системы, которая может позволить сделать рост производительных сил, связанный с научно-техническим прогрессом, основой своей легитимации, хотя, с другой стороны, состояние производительных сил обозначает также и потенциал, соразмерно которому «налагаемые на индивидов запреты и обременения кажутся всё более ненужными, всё более иррациональными» 42. Маркузе считает, что объективно возросшую репрессивность следует распознавать в «интенсивном подчинении индивидов гигантскому аппарату производства и распределения, в деприватизации свободного времени, в почти неразличимом сплавлении конструктивной и деструктивной общественной работы». Но парадоксальным образом эта репрессивность может исчезнуть из сознания населения, так как легитимация господства приобретает новый характер, а именно, ссылку на «постоянно растущие производительность и господство над природой, делающие жизнь людей ещё более комфортбельной». Институционализированный научно-техническим прогрессом рост производительных сил взорвал все исторические пропорции. Именно отсюда институциональные рамки получают свой шанс на легитимацию. Мысль о том, что производственные отношения могут соизмеряться с потенциалом развившихся производительных сил, ограничивается тем, что существующие производственные отношения репрезентируют себя как технически необходимая организационная форма рационализированного общества. «Рациональность» в смысле Макса Вебера демонстрирует здесь свою двойственность: она является уже не просто критическим стандартом состояния производительных сил, посредством которого можно разоблачить объективно избыточную репрессивность исторически запаздывающих производственных отношений, но одновременно и апологетическим стандартом, с помощью которого можно оправдать те же самые производственные отношения как функционально правильные институциональные рамки. В самом деле, в связи со своим апологетическим применением «рациональность» как стандарт критики утрачивает свою остроту и снижается до уровня корректирующего элемента внутри системы. Все, о чём в таком случае остаётся говорить, так это о том, что общество «неправильно запрограммировано». Таким образом, производительные силы на уровне своего научно-технического развития вступают, похоже, в новые отношения с производственными отношениями: они более не служат для политического просвещения основой критики признанных легитимации, но превращаются сами в основания легитимации. Это Маркузе определяет как новое во всемирно-историческом масштабе. Но если дело обстоит именно так, то не следует ли понимать рациональность, воплощённую в системах целерационального действия, как специфически ограниченную? Разве не должна рациональность науки и техники — вместо того, чтобы сводиться к инвариантным правилам логики и контролируемого успехом действия, включать в себя содержательное, исторически возникшее и поэтому преходящее a priori? Маркузе отвечает на эти вопросы утвердительно: «Принципы современной науки были a priori структурированы таким образом, что как понятийные инструменты они могли служить универсуму автоматически осуществляющегося продуктивного контроля. Теоретический операционализм в конечном счёте соответствовал операционализму практическому. Научный метод, приводивший к все более действенному господству над природой, также предоставил чистые понятия в качестве инструментов все более действенного господства человека над человеком посредством господства над природой … Господство теперь увековечивает себя и распространяется не только посредством технологии, но и как технология, и она наделяет склонную к экспансии политическую власть, вбирающую в себя всё сферы культуры, огромной легитимностью. В этом универсуме технология производит также высокую рационализацию несвободы быть автономным и самому определять свою жизнь. Ибо эта несвобода проявляет себя не как иррациональная или политическая, но, скорее, как подчинённость техническому аппарату, расширяющему комфортность жизни и повышающему производительность труда. Технологическая рациональность в этом смысле скорее защищает правомерность господства, нежели упраздняет её, тогда как инструменталистский горизонт разума открывается для рациональным образом существующего тоталитарного общества» 43. «Рационализация» Макса Вебера — это не только долговременный процесс изменения общественных структур, но одновременно и «рационализация» в смысле Фрейда: подлинный мотив, поддержание объективно устаревшего господства, скрывается посредством обращения к техническому императиву. И это обращение возможно лишь потому, что рациональность науки и техники имманентно уже является рациональностью распоряжения, рациональностью господства. Этим концептом, в соответствии с которым рациональность науки Нового времени является историческим образованием, Маркузе обязан как сочинению Гуссерля о кризисе европейской науки 44, так и хайдеггеровской деструкции западной метафизики. В материалистическом аспекте ту точку зрения, что капиталистически уже искажённая рациональность науки лишает и современную технику невинности некой чистой производительной силы, развил Блох. Но Маркузе первым превратил «политическое содержание технического разума» в аналитический исходный пункт теории позднекапиталистического общества. И так как он не просто философски развивает свою точку зрения, но и пытается проверить её посредством социологического анализа, то в его концепции могут возникнуть определённые трудности. Здесь мне бы хотелось указать лишь на некоторую неуверенность, перед которой капитулирует сам Маркузе. IIЕсли феномен, с которым Маркузе увязывает свой анализ общества, а именно, своеобразный сплав техники и господства, рациональности и подавления не может толковаться иначе, кроме того, что в материальном a priori науки и техники скрыт некий определённый классовым интересом и исторической ситуацией набросок мира, «проекта», как выражается Маркузе вслед за феноменологическим Сартром, то тогда эмансипация была бы немыслима без революционизации самих науки и техники. Порой Маркузе стоит перед искушением следовать этой идее некой новой науки в связи с известным из иудейской и протестантской мистики упованием на «возрождение падшей природы». Как известно, при посредстве швабского пиетизма этот топос проник в философию Шеллинга (и Баадера), а затем вновь возродился в «Парижских рукописях» Маркса. Сегодня он определяет главные идеи философии Блоха и, в отрефлексированной форме, движет также самыми потаёнными надеждами Беньямина, Хоркхаймера и Адорно. Вот что пишет Маркузе: «То, что я стремлюсь продемонстрировать, заключается в том, что наука на основании своих собственных методов и понятий проектирует и поддерживает универсум, в котором господство над природой остаётся тесно связанным с господством над человеком. Эта связь стремится к тому, чтобы роковым образом повлиять на этот универсум в целом. Научно определённая и переработанная, природа в новом свете предстаёт в техническом аппарате производства и разрушения, сохраняющем и улучшающем жизнь индивидов и одновременно подчиняющем их хозяевам этого аппарата. Так рациональная иерархия сплавляется с общественной. И если это так, то изменение направления прогресса, которое смогло бы разорвать эту роковую связь, оказало бы также влияние и на структуру самой науки, стало бы проектом науки. Не утрачивая своего рационального характера, гипотезы этой науки будут развиваться в существенно иной опытной взаимосвязи (в успокоившемся мире). И в итоге наука придёт к существенно иным понятиям природы и будет констатировать существенно иные факты» 45. Маркузе последовательно учитывает не только другой способ образования теорий, но и принципиально иную методологию науки. Трансцендентальные рамки, в которых природа превращается в объект нового опыта, были бы в таком случае уже функциональной сферой инструментального действия, но вместо позиции: возможного технического распоряжения вступала бы позиция раскрепощающих потенциал природы заботы и попечения: «Существуют два вида господства: репрессивный и освобождающий» 46. На это можно возразить, что наука Нового времени как исторически уникальный проект могла возникнуть лишь в том случае, если бы мыслимым был хотя бы один альтернативный проект. Далее альтернативная Новая Наука должна была включать в себя также и определение Новой Техники. Однако это рассуждение отрезвляет, потому что техника, если она вообще восходит к какому-либо замыслу, очевидно, может восходить лишь к «проекту» человеческого рода в целом, а не к какому-то исторически преходящему замыслу. Арнольд Гелен указывал, — как мне представляется, убедительно, — что между известной нам техникой и структурой целерационального действия существует имманентная связь. Если мы понимаем функциональную сферу контролируемого успехом действия как соединение рационального решения и инструментального действия, то тогда мы можем реконструировать историю техники с позиции постепенной объективации целерационального действия. В любом случае техническое развитие подчиняется тому образцу интерпретации, согласно которому человеческий род Но если действительно представить себе, что техническое развитие следует некой логике, которая соответствует структуре целерационального и контролируемого успехом действия, то есть структуре труда, то тогда становится непонятно, каким образом мы — до тех пор, пока организация человеческой природы остаётся неизменной и пока мы должны посредством общественного труда и доставляемых этим трудом средств поддерживать свою жизнь, — можем когда-либо отказаться от техники, причём нашей техники в пользу Маркузе имеет в виду некое альтернативное отношение к природе, но из неё невозможно извлечь идею Новой Техники. Вместо того чтобы рассматривать природу как объект возможного технического распоряжения, мы могли бы относиться к ней как к партнеру возможной интеракции. Вместо природы эксплуатируемой мы могли бы стремиться к природе братской. На уровне интерсубъективности, хотя и неполноценной, мы могли бы приписать субъективность животным, растениям и даже камням и вступить с природой в коммуникацию, вместо того чтобы, оборвав всякую коммуникацию, просто перерабатывать её. Некой своеобразной притягательной силой обладает, по крайней мере, подобная идея, что пока ещё связанная субъективность природы не может быть освобождена до тех пор, покуда сама межчеловеческая коммуникация не станет свободной от господства. Лишь когда люди смогут вступать в коммуникацию, не прибегая к принуждению, и каждый признает в другом себя, только тогда, возможно, человеческий род признает природу в качестве субъекта — не как Иное по отношению к себе, как того желал идеализм, но себя как Иное этого субъекта. Однако, Самого Маркузе, кажется, охватывает сомнение в том, имеет ли смысл релятивировать рациональность науки и техники до некоего «проекта». Во многих местах «Одномерного человека» под революционизацией подразумевается лишь изменение институциональных рамок, которое не затрагивает производительные силы как таковые. Структура научно-технического процесса при этом сохраняется; меняются лишь доминирующие ценности. Новые ценности переводятся в технически решаемые задачи. Новое — это направление данного прогресса, но сам масштаб рациональности остаётся при этом неизменным: «Как универсум средств, техника способна умножать как слабости, так и силу человека. На современной стадии человек перед лицом своего собственного аппарата, возможно, более беспомощен, чем когда бы то ни было прежде» 48. Эта фраза вновь утверждает политическую невинность производительных сил. Маркузе здесь лишь обновляет классическое определение отношений между производительными силами и производственными отношениями. Но при этом он столь же мало затрагивает их новое соотношение, которое он хотел бы затронуть, как и тогда, когда он утверждает, что производительные силы в политическом плане являются сплошь извращёнными. Своеобразная «рациональность» науки и техники, которая, с одной стороны, обозначает растущий, по-прежнему угрожающий институциональным рамкам потенциал избыточных производительных сил, а с другой стороны, становится также и стандартом легитимации самих ограничивающих производственных отношений — такая двойственность этой рациональности исчерпывающим образом не репрезентируется ни историзацией понятия, ни возвратом к ортодоксальному определению, ни с помощью модели грехопадения, ни посредством тезиса о невинности научно-технического прогресса. Наиболее трезвой формулировкой, определяющей такое положение вещей, представляется, на мой взгляд, следующая: «Технологическое a priori представляет собой a priori политическое постольку, поскольку преобразование природы имеет своим следствием также преобразование и человека и поскольку «порождённые человеком творения» возникают из общественного целого и снова возвращаются в него. И всё же можно настаивать на том, что машинерия технологического универсума «как таковая» остаётся по отношению к политическим целям индифферентной — она способна лишь ускорять процессы в обществе или тормозить их. Электронная вычислительная машина может служить как капиталистическому, так и социалистическому режиму. Циклотрон может сослужить хорошую службу как партии войны, так и партии мира … Однако как только техника становится всеобъемлющей формой материального производства, она переписывает всю культуру. Она проектирует некую историческую тотальность — «мир» 49. Трудность, которую Маркузе лишь прикрыл посредством выражения политического содержания технического разума, заключается в том, чтобы категориально точно определить, что это означает, когда рациональная форма науки и техники, то есть воплощённая в системах целерационального действия рациональность, расширяется до жизненной формы, до «исторической тотальности» жизненного мира. Макс Вебер в своём понятии рационализации общества хотел обозначить и выразить тот же самый процесс. Но, как мне кажется, удовлетворительным образом это не удалось сделать ни Максу Веберу, ни Герберту Маркузе. Поэтому я бы хотел попытаться заново сформулировать понятие рационализации Макса Вебера в ином контексте для того, чтобы на основании этого обсудить критику Маркузе в адрес Вебера, равно как и тезис Маркузе о двойной функции научно-технического прогресса (как производительной силы и как идеологии). Для этого я предлагаю схему интерпретации, которая вполне может быть введена вполне приемлемой в рамках эссе, но никак не подвергнута серьёзной проверке на её применимость. Поэтому исторические обобщения служат лишь объяснению этой схемы; самого процесса интерпретации они заменить не могут. IIIС помощью понятия «рационализации» Макс Вебер стремился описать обратные воздействия научно-технического прогресса на институциональные рамки обществ, находящихся в процессе «модернизации». В целом этот интерес объединяет его со старой социологией. Все характерные для неё парные понятия вращались вокруг одной и той же проблемы, а именно стремились понятийно реконструировать институциональное изменение, вызванное к жизни расширением субсистем целерационального действия. Статус и контракт, сообщество и общество, механическая и органическая солидарность, неформальные и формальные группы, первичные и вторичные отношения, культура и цивилизация, традиционное и бюрократическое господство, сакральные и секулярные объединения, военное и индустриальное общество, сословие и класс и тому подобное — столько парных понятий и столько же попыток описать структурные изменения институциональных рамок традиционного общества при переходе к обществу современному. Даже каталог возможных альтернатив ценностных ориентации Парсонса также относится к числу подобных попыток. Парсонс претендует на то, что его список систематизирует варианты выбора между альтернативными ценностными ориентациями, который субъект должен осуществить, совершая каждое произвольное действие. При этом данные альтернативные ценностные ориентации не привязаны к какому-либо особому культурному или историческому контексту. Если к списку Парсонса присмотреться повнимательнее, то нельзя не заметить историческую значимость лежащей в его основании постановки проблемы. Четыре пары альтернативных ценностных ориентации, которыми должны исчерпываться все возможные фундаментальные решения, приспособлены к анализу одного исторического процесса:
Именно они определяют релевантные направления измерения доминантных позиций при переходе от традиционного к современному обществу. Но ориентация на отсрочку гратификации, на всеобщие нормы, на индивидуальное достижение и активное господство, наконец, на специфические и аналитические отношения в действительности требуется, скорее, в субсистемах целерационального действия, нежели при противоположных ориентациях. Для того чтобы заново сформулировать то, что Макс Вебер назвал «рационализацией», мне бы хотелось, перешагнув через субъективное начало, общее для Парсонса и Вебера, предложить иные категориальные рамки. Я буду исходить из фундаментального различия между трудом и интеракцией 50. Под «трудом», или целерациональным действием, я понимаю или инструментальное действие, или рациональный выбор, или их сочетание. Инструментальное действие осуществляется по техническим правилам, основанным на эмпирическом знании. В каждом случае они подразумевают определённые прогнозы относительно наблюдаемых событий, физических либо социальных; эти прогнозы могут оказаться верными или ошибочными. Поведение рационального выбора руководствуется стратегиями, основанными на аналитическом знании. Эти стратегии выводятся из правил предпочтения (ценностных систем) и всеобщих максим; эти положения выводятся или верно, или ложно. Целерационалъное действие реализует определённые цели в данных условиях. Однако в то время как инструментальное действие организует средства, которые в соответствии с адекватными или неадекватными критериями действенного контроля над реальностью, стратегическое действие зависит лишь от правильной оценки возможных альтернатив поведения, возникающей исключительно путём дедукции с опорой на ценности и максимы. С другой стороны, под коммуникационным действием я понимаю символически опосредованную интеракцию. Она руководствуется обязательными действующими нормами, которыми определяются взаимные поведенческие ожидания и которые должны пониматься и признаваться по крайней мере двумя действующими субъектами. Общественные нормы подкрепляются санкциями. Их смысл объективируется в коммуникации посредством разговорного языка. В то время как значимость технических правил и стратегий зависит от действенности эмпирически истинных или аналитически правильных положений, значимость общественных норм основывается исключительно на интерсубъективности понимания интенций и сохраняется путём общего признания обязательств. В обоих случаях нарушение правил имеет различные последствия. Некомпетентное поведение, нарушающее проверенные технические правила или правильные стратегии, per se (Само по себе [лат.] — Прим. пер.) обречено на провал посредством неудачи. «Наказание» здесь — это крах Представленная ниже диаграмма сводит воедино определения, требующие более тщательной экспликации, которую я здесь развернуть не в состоянии. Прежде всего не следует обращать внимания на самую нижнюю графу; она напоминает о той задаче, для решения которой я и ввожу различие между трудом и интеракцией.
Исходя из двух типов действия, мы можем провести между общественными системами различие в соответствии с тем, преобладает ли в них целерациональное действие или интеракция. Институциональные рамки общества состоят из норм, управляющих опосредуемыми языком интеракциями. Однако существуют субсистемы — назовём, не отходя далеко от примеров Макса Вебера, такие как экономическая система или государственный аппарат, — в которых главным образом и институционализируются положения целерационального действия. На противоположной стороне находятся субсистемы, такие как семья или родственные отношения, несомненно, связанные с решением целого ряда задач и формированием множества навыков, но покоящиеся главным образом на моральных правилах интеракции. Таким образом, на аналитическом уровне я бы хотел провести общее различие между 1) институциональными рамками общества или социокультурного жизненного мира и 2) субсистемами целерационального действия», встроенного» в него. Когда действия детерминированы институциональными рамками, они управляются и принуждаются санкционированными и взаимно ограниченными поведенческими ожиданиями. Когда же действия определяются субсистемами целерационального действия, они следуют образцам инструментального или стратегического действия. Гарантия того, что они с достаточной долей вероятности руководствуются определёнными техническими правилами и ожидаемыми стратегиями, разумеется, всегда может достигаться лишь посредством институционализации. С помощью данных различий мы можем заново сформулировать понятие «рационализации» Макса Вебера. IVВыражение «традиционное общество» укоренилось для обозначения всех общественных систем, в целом удовлетворяющих критериям высокоразвитых культур (цивилизаций). «Традиционное общество» репрезентирует определённую ступень в истории развития человеческого рода. От более примитивных форм общества оно отличается: 1) наличием централизованной власти (государственной организации господства в противоположность племенной организации); 2) разделением общества на социоэкономические классы (распределение социального бремени и полагающихся каждому индивиду компенсаций в соответствии с принадлежностью к тому или иному классу, а не в соответствии с отношениями родства); 3) тем фактом, что имеет силу некая центральная картина мира (миф, высшая религия), служащая цели действенной легитимации господства. Высокоразвитые культуры были основаны на фундаменте относительно развитой техники и связанной с разделением труда организации процесса общественного производства, позволяющих производить прибавочный продукт, то есть получать блага в объёме гораздо большем, чем это необходимо для удовлетворения непосредственных и элементарных потребностей. Они обязаны своим существованием решению проблемы, возникающей лишь при появлении прибавочного продукта, а именно проблемы разделения богатства и труда в соответствии с иными критериями, чем те, что существуют в рамках системы родственных отношений, — разделения неравного и в то же время легитимного 51. В связи с нашей темой релевантным является то обстоятельство, что высокоразвитые культуры, покоившиеся на базисе зависевшей от сельского хозяйства и ремесла экономики, допускали технические нововведения и организационные улучшения (при всей разнице в их уровне) лишь в рамках определённых границ. В качестве показательной для традиционных границ развития производительных сил цифры я называю тот факт, что вплоть до эпохи, отстоящей от нас в прошлом всего на триста лет, ни одна крупная общественная система не производила в год на душу населения продукта, эквивалентного более чем 200 долларам. Стабильный образец докапиталистического способа производства, доиндустриальной техники и науки до эпохи модерна обеспечивал следующую типичную связь институциональных рамок с субсистемами целерационального действия: эти субсистемы, которые развивались на основе системы общественного труда и накопленного в ходе него запаса технически применимого научного знания, хотя и развивались, тем не менее, несмотря на весь очевидный прогресс, никогда не достигали той степени распространения, при которой их «рациональность» превращалась бы в открытую угрозу авторитету легитимирующих господство культурных традиций. Выражение «традиционное общество» характеризует состояние, при котором институциональные рамки покоятся на не вызывающем сомнений легитимирующем основании мифических, религиозных или метафизических толкований реальности в целом — как космоса, так и общества. «Традиционные» общества существуют до тех пор, пока развитие субсистем целерационального действия остаётся в границах легитимирующей действенности культурных традиций 52. Все это обосновывает «превосходство» институциональных рамок, исключающее не только переструктурирования под воздействием возросшего потенциала производительных сил, но прежде всего критическое разложение традиционной формы легитимации. Эта неприкосновенность представляется вполне осмысленным критерием для проведения границы между традиционными обществами и обществами, переступившими порог модернизации. «Критерий превосходства» допустимо между тем применить ко всем состояниям по-государственному организованного классового общества, которые характеризуются тем, что культурная значимость интерсубъективно разделяемых традиций (легитимирующих существующий порядок господства) не ставится под вопрос эксплицитно и в соответствии с масштабами универсально значимой рациональности, будь то рациональность инструментальных или стратегических отношений цели и средства. Лишь когда капиталистический способ производства обеспечивает экономическую систему регулирующим механизмом хотя и не застрахованного от кризисов, но в долгосрочной перспективе постоянного роста производительности труда, внедрение новых технологий и новых стратегий, обновление как таковое институционализируется. Капиталистический способ производства, как это каждый по-своему предложили Маркс и Шумпетер, можно описать как механизм, гарантирующий перманентный рост субсистем целерационального действия и тем самым сотрясающий традиционалистское «превосходство» институциональных рамок над производительными силами. С позиций всемирной истории, капитализм — это первый способ производства, институционализировавший саморегулирующийся экономический рост. Сначала он произвёл на свет индустриализм, который затем смог освободиться от институциональных рамок капитализма и утвердиться в иных механизмах, нежели те, что предполагают использование капитала в частной форме. Рубеж между традиционным обществом и обществом, вступившим в процесс модернизации, характеризуется не тем, что под давлением относительно развившихся производительных сил происходит вынужденное структурное изменение институциональных рамок. Таким с самого начала и был механизм истории эволюции человеческого развития рода. Новым является, скорее, состояние развития производительных сил, которое делает распространение субсистем целерационального действия перманентным и тем самым ставит под вопрос характерную для высокоразвитых культур форму легитимации господства посредством космологических интерпретаций мира. Эти мифические, религиозные и метафизические картины мира подчиняются логике взаимосвязей интеракции. Они дают ответ на главные для человечества проблемы совместной жизни и индивидуальной истории жизни. Их темы — это вопросы справедливости и свободы, насилия и подавления, счастья и удовлетворения, страдания и смерти. Их категории — победа и поражение, любовь и ненависть, спасение и проклятие. Их логика соизмеряется с грамматикой искажённой коммуникации и судьбоносной каузальностью расщеплённых символов и подавленных мотивов 53. Привязанная к коммуникационному действию рациональность языковых игр теперь, на пороге модерна, сталкивается с рациональностью отношений цели и средства, связанной с инструментальным и стратегическим действием. И как только происходит подобное столкновение, наступает начало конца традиционного общества: его форма легитимации господства перестаёт действовать. Капитализм определяется способом производства, который не только ставит, но и решает эту проблему. Он предлагает такую легитимацию господства, которая уже более не спускается с небес культурной традиции, но может быть возведена лишь на основе общественного труда. Институт рынка, на котором частные собственники обмениваются товарами, включая и рынок, на котором лишённые собственности частные лица осуществляют обмен своей рабочей силой как единственным находящимся в их распоряжении товаром, обещает справедливость эквивалентности отношений обмена. А ещё эта буржуазная идеология вместе с категорией взаимности кладёт коммуникационное действие в основание легитимации. Но принцип взаимности сам теперь становится принципом организации общественных процессов производства и воспроизводства. Поэтому политическое господство может быть впредь легитимировано «снизу», а не «сверху» (ссылкой на культурную традицию). Если мы исходим из того, что разделение общества на социально-экономические классы основывается на специфически групповом распределении релевантных средств производства, причём это распределение в свою очередь восходит к институционализации отношений социального насилия, то тогда нам следует признать, что во всех высокоразвитых культурах эти институциональные рамки были идентичны системе политического господства. Традиционное господство было политическим господством. И лишь при капиталистическом способе производства легитимация институциональных рамок может быть непосредственно связана с системой общественного труда. Только теперь порядок владения собственностью может из политических отношений превратиться в производственные отношения, потому что он легитимирован рациональностью рынка, идеологией общества обмена, а не каким-либо легитимным порядком господства. Скорее система господства может, со своей стороны, находить оправдание в легитимных отношениях производства. В этом заключается подлинное содержание рационального естественного права от Локка до Канта 54. Институциональные рамки общества являются политическими лишь опосредованно; непосредственно же это экономические рамки (буржуазное правовое государство выступает лишь как «надстройка»). Преимущество капиталистического способа производства перед предшествовавшими ему способами обосновывается двояко: созданием экономического механизма, придающего долговременность расширению субсистем целерационального действия, и возникновением экономической легитимации, при которой система господства может быть приспособлена к новым рациональным требованиям этих прогрессирующих субсистем. Этот процесс приспособления Макс Вебер понимает как «рационализацию». При этом мы можем различать две тенденции — рационализацию «снизу» и рационализацию «сверху». Снизу возникает перманентное принуждение к адаптации, поскольку вместе с институционализацией, с одной стороны, территориального обращения обмена товарами и рабочей силой и, с другой стороны, капиталистического предпринимательства утверждается новый способ производства. В системе общественного труда обеспечивается кумулятивный прогресс производительных сил и, исходя из этого, горизонтальное расширение субсистем целерационального действия — правда, ценой экономических кризисов. В результате традиционные взаимосвязи все сильнее покоряются условиям инструментальной или стратегической рациональности: организации труда и экономического обращения, системам транспорта, информации и коммуникации, институтам частного права и, отталкиваясь от управления финансами, — государственной бюрократии. Так возникает инфраструктура общества, оказавшегося под давлением модернизации. Эта инфраструктура подчиняет себе всё новые и новые сферы жизни: армию, системы образования и здравоохранения, даже семью. Она требует — неважно, в городе или в деревне — урбанизации формы жизни, то есть создания субкультур, приучающих человека к тому, чтобы он мог в любой момент «переключаться» с интеракционных взаимосвязей на целерациональное действие. Давлению рационализации снизу соответствует давление рационализации сверху, поскольку легитимирующие господство и ориентирующие в действии традиции, особенно космологические интерпретации мира, лишаются своей обязательности в соответствии с новыми стандартами целерациональности. То, что Макс Вебер называл секуляризацией, на этой стадии обобщения имеет три аспекта. Традиционные картины мира и объективации утрачивают свою силу и значимость 1) в качестве мифа, публичной религии, привычного ритуала, наконец, в качестве оправданной метафизики и несомненной традиции. Вместо этого они 2) преобразуются в субъективную веру и этику, обеспечивающие частную обязательность современных ценностных ориентации («протестантская этика»), и 3) перерабатываются в конструкции, позволяющие добиваться одновременно двух целей: критиковать традицию и реорганизовывать освободившийся материал этой традиции в соответствии с принципами формального права и эквивалентного обмена (рациональное естественное право). Ставшие хрупкими легитимации заменяются новыми, которые, с одной стороны, возникают из критики догматики традиционных интерпретаций мира и претендуют на научный характер, но, с другой стороны, сохраняют функции легитимации и тем самым выводят фактические отношения насилия за рамки как анализа, так и общественного сознания. Лишь таким образом возникают идеологии в строгом смысле слова. Они заменяют традиционные легитимации господства, выступая с притязаниями современной науки, и получают своё оправдание из критики идеологии. Изначально идеологии равнозначны с критикой идеологии. В этом смысле не может существовать никаких добуржуазных «идеологий». Современная наука приобретает в этой связи одну специфическую функцию. В отличие от философских наук старого образца современные опытные науки развиваются со времён Галилея в рамках методологической системы связей, отражающей трансцендентальный принцип возможного технического распоряжения. Поэтому современные науки производят знание, по своей форме (но не по субъективному устремлению) являющееся технически применимым знанием, хотя в целом возможности технического применения этого знания проявляются лишь задним числом. Никакой взаимозависимости науки и техники до конца XIX века не существовало. До этого периода наука Нового времени не вносила в ускорение технического развития, то есть не оказала воздействия на давление рационализации снизу. Её вклад в процесс модернизации был, скорее, косвенным. Новая физика обладала философским смыслом, позволявшим интерпретировать природу и общество комплементарно относительно естественных наук, и она, так сказать, индуцировала механистическую картину мира XVII столетия. Реконструкция классического естественного права была предпринята именно в этих рамках. Это современное естественное право легло в основу буржуазных революций XVII, XVIII и XIX веков, в ходе которых были окончательно разрушены старые легитимации господства 55. VК середине XIX столетия капиталистический способ производства настолько широко распространился в Англии и Франции, что Маркс уже мог распознать в отношениях производства институциональные рамки общества и одновременно критиковать легитимационные основания эквивалентного обмена. Критику буржуазной идеологии он реализовал в форме политической экономии: его теория трудовой стоимости разрушила ту видимость свободы, посредством которой правовой институт свободного трудового договора сделал неузнаваемым лежащее основе отношений наёмного труда отношение социального насилия. Маркузе критикует Макса Вебера за то, что тот, не принимая во внимание эту позицию Маркса, придерживается абстрактного понятия рационализации, которое не только не выражает специфически классовое содержание адаптации институциональных рамок к прогрессирующим субсистемам целерационального действия, но только в очередной раз скрывает его. Маркузе считает, что анализ Маркса нельзя безоглядно применять в отношении позднекапиталистического общества, которое было перед глазами Макса Вебера. Однако на примере Макса Вебера он хотел показать, что развитие современного общества в рамках государственно управляемого капитализма не поддаётся понятийному описанию, если прежде понятийно не был осмыслен либеральный капитализм. Начиная с последней четверти XIX века в наиболее развитых капиталистических странах проявляются две тенденции развития: 1) усиление интервенционистской активности государства, которая должна была гарантировать стабильность системы, и 2) растущая взаимозависимость научных исследований и техники, превратившая науку в главную производительную силу. Обе эти тенденции нарушают то соотношение институциональных рамок и субсистем целерационального действия, которое отличало либерально развивавшийся капитализм. Тем самым для политической экономии утрачивают свою силу релевантные условия приложения, которые Маркс совершенно верно установил в отношении либерального капитализма. Ключом к анализу этого изменившегося соотношения и является, по моему мнению, основной тезис Маркузе, согласно которому техника и наука принимают на себя сегодня также и функцию легитимации господства. Постоянное регулирование процесса экономического развития путём государственного вмешательства возникло из желания защититься от дисфункций капитализма, предоставленного самому себе, чьё фактическое развитие явно противоречило идее буржуазного общества, эмансипирующегося от всякого господства и нейтрализующего любую власть. Основополагающая идеология эквивалентного обмена, теоретически разоблачённая Марксом, практически распалась. Форма частного экономического использования капитала могла сохраниться лишь посредством её государственной коррекции при помощи социальной и экономической политики, стабилизирующей оборот. Институциональные рамки общества реполитизировались. Они больше не совпадают непосредственно с производственными отношениями, то есть с частноправовым порядком и с общими гарантиями поддержания порядка буржуазного государства, обеспечивающими капиталистический хозяйственный оборот. Тем самым изменилось отношение экономической системы к системе господства; политика больше не является лишь элементом надстройки. Если общество больше не может регулировать себя «автономно», — в этом, собственно говоря, и состоит новизна капиталистического способа производства, — в качестве сферы, предшествующей государству и лежащей в его основе, то общество и государство больше не состоят в отношении, которые теория Маркса определила как отношения базиса и надстройки. В этом случае критическая теория общества больше не может реализовываться исключительно в форме критики политической экономии. Подход, методически изолирующий законы экономического развития общества, может претендовать на постижение жизненных взаимосвязей общества в сущестностных категориях лишь тогда, когда политика зависит от экономического базиса, а не наоборот, когда последний уже понимается как функция государственной деятельности и политического разрешения конфликтов. Критика политической экономии, согласно Марксу, была теорией буржуазного общества лишь в качестве критики идеологии. Но когда идеология справедливого обмена терпит крах, систему господства также больше нельзя критиковать непосредственно через производственные отношения. После краха подобной идеологии политическое господство требует новой легитимации. А поскольку теперь косвенно — посредством процесса обмена — осуществляемая власть, в свою очередь, контролируется со стороны догосударственно организованного и государственно институционализированного господства, то легитимация уже не может выводиться из неполитического порядка, из производственных отношений. В этом смысле принуждение, существовавшее в докапиталистических обществах, обновляется в виде непосредственной легитимации. С другой стороны, реставрация непосредственного политического господства (в традиционной форме легитимации на основе культурной традиции) оказывается невозможной. Во-первых, традиции и без того утратили свою силу. Во-вторых, в индустриально развитых обществах результаты гражданской эмансипации от непосредственного политического господства (основные права человека и механизм всеобщих выборов) могут полностью игнорироваться лишь в периоды реакции. Формально-демократическое господство в системах государственно регулируемого капитализма подчиняется требованию легитимации, которое уже невозможно исполнить путём обращения к добуржуазным формам легитимации. Именно поэтому место идеологии свободного обмена занимает программатика возмещения убытков, которая ориентируется на социальные последствия не института рынка, но государственной деятельности, компенсирующей дисфункции процесса свободного обмена. Она соединяет момент буржуазной идеологии успеха (в которой присвоение статуса в зависимости от индивидуального успеха смещается, однако, с рынка в сторону системы образования) с гарантией минимума основных благ, перспективой сохранения рабочего места и стабильностью доходов. Эта программатика возмещения обязывает систему господства сохранять условия стабильности системы обеспечения социальной безопасности и шансов личного роста, предупреждая связанные с этим ростом риски. Это требует достаточного пространства для вмешательства государства, которое ценой ограничения институтов частного права сохраняет частную форму приращения капитала и привязывает к этой форме лояльность масс. В той мере, в которой деятельность государства направлена на стабильность и рост экономической системы, политика принимает специфически негативный характер: она ориентируется на устранение дисфункций и предупреждение опасных для системы рисков, то есть не на. реализацию практических целей, но на решение технических вопросов. В своём докладе на Франкфуртском социологическом Конгрессе в этом году Клаус Оффе заметил по этому поводу: «В этой структуре отношений экономики и государства «политика» деградирует до такого действия, что следует многочисленным и каждый раз Для Оффе очевидно, что посредством этих превентивных деятельных ориентации государственная деятельность ограничивается сферой административно решаемых технических задач, так что из неё Политика старого стиля уже в силу легитимационной формы господства была вынуждена определять себя через отношение к практическим целям: интерпретации «благой жизни» были ориентированы на интеракционные взаимосвязи. Это до сих пор имеет значение для идеологии буржуазного общества. В противоположность этому доминирующая ныне программатика возмещения связана лишь с функционированием некой управляемой системы. Она исключает практические вопросы, а вместе с ними и дискуссию относительно стандартов, которые были бы доступны лишь для демократического волеобразования. Решение технических задач не нуждается в публичном обсуждении. Публичные дискуссии способны, скорее, лишь проблематизировать рамочные условия системы, внутри которой задачи государственной деятельности представляются в качестве технических. Поэтому новая политика государственного интервенционизма требует деполитизации основной массы населения. По мере исключения практических вопросов политическая общественность также лишается своей функциональности. С другой стороны, институциональные рамки общества все более удаляются от самих систем целерационального действия. Организация общества по-прежнему остаётся вопросом связанной с коммуникацией практики, а не только техники, как всегда руководимой наукой. При этом вынесение за скобки практики, связанной с новой формой политического господства, не является само собой разумеющимся. Легитимирующая господство программатика возмещения оставляет открытой решающую потребность в легитимации: как деполитизация масс становится очевидной для них самих? Маркузе ответил бы на этот вопрос следующим образом: благодаря тому, что техника и наука перенимают также и роль идеологии. VIС конца XIX века усиливается ещё одна тенденция развития, отличающая поздний капитализм: онаучивание техники. Институциональное давление, связанное с необходимостью повышения производительности труда путём внедрения новой техники, всегда существовало при капитализме. Однако инновации зависели здесь от спорадических изобретений, которые хотя и могли быть экономически индуцированными, но всё же имели характер естественно возникших вещей. Всё это изменилось в той мере, в какой техническое развитие соединилось с прогрессом современных наук. С появлением связанных с промышленностью исследований широкого масштаба наука, техника и их применение образовали единую систему. Вместе с тем эта система связана с исследованиями, финансируемыми государством, которое прежде всего поддерживает научный и технический прогресс в военной области. Именно оттуда информация переливается в сферы гражданского производства благ. Таким образом, техника и наука становятся первостепенной производительной силой, в результате чего отпадают условия применимости теории трудовой стоимости Маркса. Уже более не имеет смысла оценивать инвестиции капитала в научные исследования и техническое развитие мерками стоимости неквалифицированной (простой) рабочей силы, поскольку научно-технический прогресс превратился в независимый источник прибавочной стоимости — тогда как тот её источник, который только и принимал во внимание Маркс, а именно рабочая сила непосредственных производителей, становится всё менее весомой 57. До тех пор, пока производительные силы были обозримым образом увязаны с рациональными решениями и инструментальным действием занятых в общественном производстве людей, их можно было понимать в качестве потенциала для растущей власти технического распоряжения, не смешивая их с институциональными рамками, в которые они были встроены. Однако вместе с институционализацией научно-технического прогресса потенциал производительных сил приобрёл вид, приведший к отступлению в человеческом сознании дуализма труда и интеракции. Правда, направление, функции и темпы технического прогресса, как и прежде, определяются общественными интересами. Но эти интересы определяют общественную систему как нечто целое таким образом, что они совпадают с интересом сохранения этой системы. Частная форма приращения капитала и служащий сохранению лояльности ключ распределения социального возмещения остаются как таковые за рамками дискуссии. Тогда в качестве независимой переменной на сцену выходит квазиавтономный прогресс науки и техники, от которого в действительности зависит наиболее важная отдельная системная переменная — экономический рост. Так возникает перспектива, при которой кажется, что развитие общественной системы определяется логикой научно-технического прогресса. Имманентная законность этого прогресса, кажется, создаёт такое давление обстоятельств, из которого неизбежно должна вытекать политика, послушная функциональным потребностям. И когда эта видимость станет действенной, тогда пропагандистская ссылка на роль техники и науки может объяснить и легитимировать, почему в современных обществах демократический процесс волеобразования относительно практических вопросов утрачивает свои функции и «должен» быть заменён плебисцитарными решениями относительно альтернативных руководящих звеньев управленческого персонала. Этот технократический тезис получил в научной плоскости множество различных версий 58. Но гораздо более важным мне представляется то, что данный тезис может в качестве идеологии заднего плана проникать и в сознание деполитизированной массы населения и развивать легитимирующую силу 59. Подлинное занятие этой идеологии заключается в том, чтобы увести самопонимание общества подальше от системы связей коммуникационного действия и понятий символически опосредованной интеракции и заменить их научной моделью. В той же самой мере место определённого культурой самопонимания социального жизненного мира занимает самоовеществление человека в рамках категорий целерационального действия и адаптивного поведения. Модель, в соответствии с которой должна осуществляться планомерная реконструкция общества, исключена из системного исследования. В принципе, возможно описывать и анализировать отдельные предприятия и организации, а также политические или экономические частные системы и общественные системы в целом, по образцу саморегулирующихся систем. Разумеется, существует различие в том, используем ли мы некие кибернетические рамки для аналитических целей или мы организуем данную социальную систему в соответствии с этим образцом, как некую систему «человек — машина». Однако перенос аналитической модели в плоскость организации общества уже содержится в подходе исследования систем. И если следовать этой интенции, аналогичной инстинкту самостабилизации общественных систем, то возникает своеобразная перспектива, в которой структура одного из двух типов действия, а именно функциональная сфера целерационального действия, не только берёт верх над институциональными взаимосвязями, но постепенно абсорбирует коммуникационное действие как таковое. Если вместе с Арнольдом Геленом усматривать внутреннюю логику технического развития в том, что функциональная сфера целерационального действия постепенно освобождается от субстрата человеческого организма и переносится в плоскость машин, то тогда подобную технократически ориентированную интенцию можно понимать как последнюю стадию этого развития. Человек, поскольку он есть homo faber (Человек делающий, производящий [лат.] — Прим. пер.), способен не только впервые полностью объективировать себя и противопоставить обретшим самостоятельность продуктам свои собственные достижения. Но, как homo fabricatus (Человек сделанный, произведённый [лат.] — Прим. пер.), он также может быть интегрирован в свои технические установки, если удастся воспроизвести структуру целерационального действия в плоскости общественных систем. Институциональные рамки общества, которые до сих пор поддерживались иным типом действия, в соответствии с этой идеей были бы, в свою очередь, поглощены субсистемами целерационального действия, встроенными в эти рамки. Разумеется, эта технократическая интенция нигде не была осуществлена, даже на уровне подходов. Однако, с одной стороны, она служит идеологией для новой, ориентированной на решение технических задач политики, оставляющей за скобками практические вопросы. С другой стороны, она всё же затрагивает определённые тенденции развития, которые могут привести к постепенной эрозии того, что мы называем «институциональными рамками». Манифестируемое господство государства, основанного на авторитете, отступает перед манипулятивным давлением технически оперативного управления. Моральная наполненность некоего санкционированного порядка, а вместе с ним и коммуникационное действие, ориентированное на артикулированный посредством языка смысл и предполагающее интериоризацию норм, во все более возрастающей степени отступает перед кондиционированными способами поведения, тогда как крупные организации как таковые все более подчиняются структуре целерационального действия. Индустриально развитые общества, кажется, приближаются к модели контроля над поведением, управляемого скорее внешними раздражителями, нежели нормами. Возрастает косвенное руководство посредством установленных стимулов, прежде всего в сферах мнимо субъективной свободы (поведение, связанное с выборами, потреблением, свободным временем). Социально-психологическая эмблема эпохи характеризуется не столько авторитарной личностью, сколько деструктурированием Сверх-Я. Усиление адаптивного поведения является, однако, лишь оборотной стороной самоликвидирующейся в рамках структуры целерационального действия сферы опосредованной языком интеракции. Субъективно этому соответствует то, что не только из сознания наук о человеке, но и из сознания самих людей исчезает различие между целерациональным действием и интеракцией. Идеологическая сила технократического сознания проявляет себя в завуалировании этого различия. VII. Под воздействием обеих упомянутых тенденций развития капиталистическое общество изменилось таким образом, что две ключевые категории марксистской теории, а именно — классовая борьба и идеология, уже не могут применяться без учета обстоятельств. На основе капиталистического способа производства была впервые конституирована борьба социальных классов как таковая и тем самым создано объективное положение вещей, исходя из которого могла быть ретроспективно выявлена классовая структура непосредственно политически образованного традиционного общества. Государственно регулируемый капитализм, возникший как реакция на спровоцированные открытым классовым анатагонизмом системные угрозы, умиротворяет конфликт между классами. Система позднего капитализма в столь значительной степени определена сохраняющей лояльность масс наёмного труда политикой возмещения ущерба, то есть политикой предотвращения конфликтов, что конфликт, как и прежде, встроенный в саму структуру общества вместе с частноэкономическим приращением капитала, превращается в конфликт, который с довольно большой долей вероятности остаётся латентным. Он заслоняется другими конфликтами, которые хотя и обусловлены также способом производства, но уже не могут принимать форму классовых конфликтов. В уже упоминавшемся здесь докладе Клаус Оффе проанализировал это парадоксальное обстоятельство: связанные с теми или иными общественными интересами открытые конфликты разгораются тем вероятнее, чем в меньшей степени их ущемление несёт в себе последствия, опасные для всей системы. Лежащие на периферии сферы государственной активности потребности заключают в себе конфликты потому, что они удалены от сохраняющегося в латентном виде главного конфликта и поэтому не являются приоритетом при защите от угроз. Конфликты разгораются именно здесь в той мере, в какой непропорционально распределённое государственное вмешательство создаёт отсталые сферы и, соответственно, напряжённость на основе неравенства: «Неравенство жизненных сфер растёт, прежде всего неравенство относительно различных уровней развития между фактически институционализированным и возможным уровнями технического и общественного прогресса. Несоответствие между между самыми современными производственным и военным аппаратами и стагнирующей организацией систем транспорта, здравоохранения и образования является столь же хорошо известным примером как подобного неравенства, так и противоречия между рациональным планированием и регулированием налоговой и финансовой политики, с одной стороны, и естественным развитием городов и регионов, с другой. Подобные противоречия уже невозможно обоснованно интерпретировать как классовые антагонизмы, однако вполне возможно — как результаты по-прежнему доминантного процесса частного приращения капитала и специфически капиталистических отношений господства. В нём доминирующими являются те интересы, которые, не будучи однозначно локализуемыми, способны посредством утвердившейся механики капиталистического хозяйствования экономики реагировать на нарушение условий стабильности путём производства релевантных рисков». Нацеленные на сохранение существующего способа производства интерессы уже невозможно «однозначно локализовать» в общественной системе как классовые интересы. Поскольку ориентированная на предотвращение системных угроз система господства как раз и исключает какое бы то ни было «господство» (в смысле непосредственного политического господства, или опосредованного экономически) — в том смысле, что один классовый субъект противостоит другому в качестве некой идентифицируемой группы. Всё это означает отнюдь не снятие классовых противоречий, но их переход в латентное состояние. Специфические классовые различия продолжают своё существование в форме субкультурных традиций и соответствующих различий не только в уровнях жизни и жизненном укладе, но и в политических установках. Наряду с этим возникает обусловленная социальной структурой вероятность того, что класс людей наёмного труда окажется затронутым различными видами общественного неравенства в более значительной степени, нежели другие группы. Наконец, всеобщий интерес в сохранении системы на уровне жизненных шансов ещё и сегодня оказывается тесно увязанным со структурой привилегий: понятие некоего интереса, полностью обретшего независимость по отношению к живому субъекту, должно упразднить само себя. Однако в государственно регулируемом капитализме политическое господство вместе с защитой от системных угроз взяло на себя заботу о выходящем за рамки латентных классовых границ интересе в сохранении компенсаторно-распределительного фасада. С другой стороны, перенос конфликтной зоны с классовых границ на лишённые тех или иных привилегий сферы жизни отнюдь не означает устранения их серьёзного конфликтного потенциала. Как демонстрирует крайний пример расового конфликта в США, в определённых сферах жизни и группах населения может аккумулироваться столь много последствий неравенства, что это приводит к напоминающим гражданскую войну социальным взрывам. Однако вне связи с протестными потенциалами иного происхождения все возникающие из подобного ущемления прав конфликты отличаются тем, что требуют от системы максимально резкой реакции, не сочетающейся с формальной демократией, хотя и не могут эту систему свергнуть, поскольку лишённые привилегий группы не являются социальными классами. Даже потенциально они никогда не представляют основную массу населения. Их бесправие и их пауперизация никак более не связаны с эксплуатацией, потому что система живёт не за счёт их труда. Они могут репрезентировать разве что прошедшую фазу эксплуатации. Но они не смогут добиться удовлетворения притязаний, которые они легитимным образом выдвигают, посредством отказа от кооперации: поэтому они сохраняют апеллятивный характер. На длительное пренебрежительное отношение к своим легитимным притязаниям ущемлённые в привилегиях группы в крайних случаях могут реагировать в форме отчаянного разрушения и саморазрушения. У подобной гражданской войны отсутствуют, тем не менее, характерные для борьбы классов шансы на революционный успех — до тех пор, покуда ущемлённые группы не вступят в коалицию с привилегированными группами. С рядом ограничений эту модель можно, В любом случае, в позднекапиталистическом обществе бесправные и привилегированные группы — если границы ущемлённых в правах групп вообще все ещё проходят согласно групповой специфике, а не сквозь категории населения — противостоят друг другу уже не в качестве социально-экономических классов. Вследствие этого медиатизируется фундаментальное отношение, имевшее место во всех традиционных обществах и проявившееся в либеральном капитализме как таковое: классовые противоречия между партнёрами, находящимися в институционализированном отношении насилия, экономической эксплуатации и политического подавления. Причём коммуникация настолько искажается и ограничивается, что прикрытые идеологией легитимации не вызывают сомнений. Гегелевская нравственная тотальность жизненных взаимосвязей, разорванная в результате того, что один субъект взаимно не удовлетворяет потребности другого, уже более не является подходящей моделью медиатизированных классовых отношений в организованном позднем капитализме. Застывшая диалектика нравственности порождает своеобразную видимость постистории. Причина этого кроется в том, что относительный рост производительных сил уже не представляет собой ео ipso (Само собой [лат.] — Прим. пер.) избыточный и обладающий серьёзными эмансипаторскими последствиями потенциал, под воздействием которого становятся шаткими легитимации существующего порядка господства. Ведь теперь главная производительная сила — взятый на службу научно-технический прогресс — сам превращается в основание всякой легитимации. Впрочем, эта новая форма легитимации утрачивает старый облик идеологии. Технократическое сознание является, с одной стороны, «менее идеологическим», нежели все предшествовавшие идеологии, так как оно лишено ослепляющей силы, которая лишь имитирует соблюдение интересов. С другой стороны, доминирующая теперь скорее прозрачная идеология заднего плана, превращающая науку в фетиш, является более непреодолимой и всепроникающей, чем идеологии старого типа, так как вместе с сокрытием практических вопросов она не просто оправдывает частные интересы господства определённого класса и подавляет частные потребности в эмансипации другого класса, но и затрагивает интересы эмансипации человеческого рода как такового. Технократическое сознание отнюдь не является рационализированной фантазией, фрейдовской «иллюзией», в которой представляется (или конструируется) и обосновывается интеракционная взаимосвязь. Буржуазные идеологии ещё можно было свести к основной фигуре справедливой, свободной от господства и умиротворяющей обе стороны интеракции. Именно они и удовлетворяют критериям исполнения желаний и возмещающего удовлетворения на основе коммуникации, так ограниченной репрессиями, что институционализированное вместе с капиталистическими отношениями отношение насилия невозможно назвать своим собственным именем. Однако каузальность расщеплённых символов и бессознательных мотивов, которая производит как ложное сознание, так и силу рефлексии, которой обязана своим возникновением критика идеологии, уже не лежит аналогичным образом в основе технократического сознания. Оно менее уязвимо для рефлексии, поскольку уже не является только идеологией. Ведь оно уже не представляет собой проекцию «благой жизни», которую если и нельзя идентифицировать с дурной действительностью, то, по крайней мере, можно привести к виртуально удовлетворительной взаимосвязи с ней. Разумеется, новая идеология, как и старая, служит тому, чтобы воспрепятствовать тематизации основ общества. Тогда этим фундаментом было социальное насилие, непосредственно лежавшее в основании отношений между капиталистами и наёмными рабочими. Сегодня это структурные условия, процессуально определяющие задачи сохранения системы, а именно частно-экономическую форму приращения капитала и обеспечивающую лояльность масс политическую форму распределения социальных компенсаций. Старая и новая идеологии различаются между собой в двух моментах. Во-первых, вследствие своей привязки к обеспечивающему лояльность политическому модусу распределения капиталистические отношения уже не служат сегодня основанием для некорректируемой эксплуатации и подавления. Виртуализация сохраняющихся классовых противоречий предполагает, что лежащее в их основании подавление осознается исторически и лишь затем стабилизируется в модифицированной форме в качестве свойства системы. Поэтому технократическое сознание не может точно таким же способом основываться на коллективном вытеснении, как старые идеологии. Во-вторых, лояльность масс может быть обеспечена лишь при помощи компенсаций для приватизированных потребностей. Интерпретация достижений, которыми система оправдывает себя, в принципе не должна быть политической: она непосредственно связана с нейтральным в применении распределением денег и свободного времени, а опосредованно — с технократическим оправданием исключения практических вопросов. Вследствие этого новая идеология отличается от старых тем, что она отделяет критерии оправдания от организации совместной жизни, то есть от нормативного регулирования интеракции вообще. В этом смысле она их деполитизирует и вместо этого привязывает к функциям подчинённой системы целерационального действия. В технократическом сознании отражается не разрыв нравственной взаимосвязи, но вытеснение «нравственности» вообще как категории жизненных отношений. Позитивистское коллективное сознание лишает силы систему интеракции разговорного языка, в которой в условиях искажённой коммуникации могут возникать и рефлексивно выявляться господство и идеология. Деполитизация массы населения, легитимируемая посредством технократического сознания, представляет собой одновременно и самообъективацию людей в равной степени как в категориях целерационального действия, так и адаптивного поведения. Овеществлённые модели наук проникают в социокультурный жизненный мир и приобретают через самоочевидность объективную силу. Идеологическим ядром этого сознания является устранение различия между практикой и техникой — отражение, но не понятие, новой констелляции между утратившими силу институциональными рамками и ставшими само собой разумеющимися системами целерационального действия. Между тем новая идеология наносит ущерб интересу, связанному с обоими фундаментальными условиями нашего культурного существования, — интересу в языке, точнее, в определяемой посредством коммуникации на обыденном языке форме социализации и индивидуации. Этот интерес распространяется как на сохранение интерсубъективности понимания, так и на создание свободной от господства коммуникации. Технократическое же сознание вытесняет этот практический интерес на задний план в пользу интереса в расширении нашего технического могущества. Поэтому рефлексия, которую провоцирует эта новая идеология, должна идти дальше исторически определённого классового интереса и обнажать взаимосвязь интересов конституирующего самого себя человеческого рода как такового 60. VIIIЕсли подтверждается необходимость релятивировать сферу применения понятия «идеология» и теории классов, следует также заново переформулировать категориальные рамки, в которых Марксом были развиты основоположения исторического материализма. Взаимосвязь производительных сил и производственных отношений должна быть заменена более абстрактной взаимосвязью труда и интеракции. Производственные отношения обозначают тот уровень, к которому только в фазе развития либерального капитализма были привязаны институциональные рамки. Ни до, ни после ничего подобного не было. С другой стороны, хотя производительные силы, в которых аккумулируются организованные в субсистемы целерационального действия процессы обучения, и были с самого начала мотором общественного развития, однако они, видимо, не представляют собой, как полагал Маркс, потенциал освобождения при любых условиях и не обязательно инициируют процессы эмансипации. В любом случае, этого уже нет — с тех пор, как постоянный рост производительных сил стал зависимым от научно-технического прогресса, взявшего на себя также функции легитимации господства. Сделаю предположение, что представленная на основе аналогичного, но более всеобщего отношения институциональных рамок (интеракция) и субсистем целерационального действия («труд» в широком смысле инструментального и стратегического действия) система связей лучше подходит для реконструкции социокультурных порогов истории человеческого рода. Некоторые данные говорят в пользу того, что в течение длительного начального периода вплоть до позднего мезолита целерациональные действия могли вообще быть вызваны лишь посредством ритуальной связи с интеракциями. Профанная сфера субсистем целерационального действия должна была, Мы проследили этот процесс «рационализации сверху» до того момента, когда сами техника и наука в облике всеобщего позитивистского сознания, артикулированного как технократическое сознание, начинают занимать место упразднённых буржуазных идеологий в виде некой эрзац-идеологии. Этот момент достигается вместе с критикой буржуазных идеологий. Именно здесь кроется источник двусмысленности понятия рационализация. Эта двусмысленность была раскрыта Адорно и Хоркхаймером как диалектика Просвещения. Маркузе ещё более заострил эту диалектику Просвещения: техника и наука сами идеологизируются. Образец социокультурного развития человеческого рода с самого начала определялся, с одной стороны, растущими техническими возможностями распоряжения внешними условиями существования и, с другой стороны, более или менее пассивным приспособлением институциональных рамок к расширившимся субсистемам целерационального действия. Целерациональное действие представляет собой форму активной адаптации, отличающую коллективное самосохранение социализированных субъектов от сохранения вида в животном мире. Нам известно, каким образом мы можем контролировать релевантные условия жизни, иначе говоря, каким образом мы можем посредством культуры приспособить внешнюю среду к нашим потребностям, вместо того чтобы лишь адаптироваться к окружающей природе. Напротив, изменения институциональных рамок, насколько они непосредственно или опосредованно восходят к новым технологиям или улучшенным стратегиям (в сферах производства, транспорта, военного дела и так далее), никогда не принимают аналогичную форму активной адаптации. В целом подобные модификации следуют образцу пассивной адаптации. Они не являются результатом запланированного, целерационального и контролируемого успехом действия, но представляют собой продукт естественного развития. Между тем расхождение между активной и пассивной адаптацией могло не осознаваться до тех пор, покуда динамика капиталистического развития прикрывалась буржуазными идеологиями. И лишь вместе с критикой буржуазных идеологий это расхождение проникает в общественное сознание. Впечатляющим свидетельством этого опыта до сих пор остаётся «Манифест коммунистической партии». Маркс высоко отзывается о революционной роли буржуазии: «Буржуазия не может существовать, не вызывая постоянно переворотов в орудиях производства, не революционизируя, следовательно, производственных отношений, а стало быть, и всей совокупности общественных отношений». И в другом месте: «Буржуазия менее чем за сто лет своего классового господства создала более многочисленные и более грандиозные производительные силы, чем все предшествовавшие поколения, вместе взятые. Покорение сил природы, машинное производство, применение химии в промышленности и земледелии, пароходство, железные дороги, электрический телеграф, освоение для земледелия целых частей света, приспособление рек для судоходства, целые, словно вызванные из-под земли, массы населения»… Маркс обращает внимание на обратное воздействие на институциональные рамки: «Все застывшие, покрывшиеся ржавчиной отношения, вместе с сопутствующими им, веками освящёнными представлениями и воззрениями, разрушаются, все возникающие вновь оказываются устарелыми, прежде чем успевают окостенеть. Всё сословное и застойное исчезает, все священное оскверняется, и люди приходят, наконец, к необходимости взглянуть трезвыми глазами на своё жизненное положение и свои взаимные отношения» 61. Из расхождения между пассивной адаптацией институциональных рамок и «активным покорением природы» была отчеканена знаменитая фраза о том, что люди творят собственную историю, но делают это непроизвольно и неосознанно. Цель марксистской критики как раз и заключалась в том, чтобы подобную вторичную адаптацию институциональных рамок также преобразовать в активную и поставить под контроль структурное преобразование самого общества. Тем самым должно было быть упразднено фундаментальное отношение всей прежней истории и окончательно завершено самоконституирование человеческого рода. Это означало бы конец предыстории. Но идея была двойственной. Маркс, очевидно, расматривал проблему, как творить историю по своей воле и осознанно в качестве задачи практического овладения прежде неконтролируемыми процессами общественного развития. Однако другие понимали данную проблему как техническую задачу: они хотели поставить общество под контроль, перестроив его по образцу саморегулирующихся систем целерационального действия и адаптивного поведения — таким же точно образом, что и природу. Эта интенция обнаруживается не только среди технократов капиталистического планирования, но и среди функционеров бюрократического социализма. Причём происходит это именно потому, что технократическое сознание затуманивает то обстоятельство, что институциональные рамки могут быть устроены по образцу систем целерационального действия лишь ценой ликвидации такого единственного существенного (благодаря доступности гуманизации) измерения, как взаимосвязь опосредованной обыденным языком интеракции. Репертуар управленческих техник в будущем значительно расширится. В составленном Германом Каном списке 62 возможных в ближайшие 33 года технических изобретений я обнаружил среди первых пятидесяти наименований большое количество техник контроля над поведением и изменения личности: 30) новые и более всеобъемлющие техники надзора, мониторинга и контроля над индивидами и организациями; 33) новые и более надёжные «образовательные» и пропагандистские техники, влияющие на человеческое поведение — частное и общественное; 34) практическое использование непосредственной электронной коммуникации для стимуляции работы мозга; 37) новые и относительно эффективные техники борьбы с мятежами; 39) новые и более разнообразные лекарственные препараты для контроля над утомляемостью, релаксацией, тревожностью, настроением, личностью, восприятием и фантазиями; 41) проверенные возможности «перемены» пола; 42) иные способы генетического контроля конституции индивида или влияния на неё. Конечно, прогнозы подобного рода чрезвычайно проблематичны. И тем не менее они указывают на сферу будущих возможностей отцепить человеческое поведение от увязанной с грамматикой языковых игр системы норм и вместо этого с помощью непосредственного физического и психологического влияния интегрировать его в саморегулирующиеся субсистемы типа человек — машина. Психотехнические манипуляции поведением могут уже сегодня исключить старомодный обходной путь через интериоризованные, хотя и подверженные рефлексии нормы. Биотехническое вмешательство в эндокринную систему управления и подлинное вмешательство в генетическую передачу наследственной информации могут в будущем привести к ещё более глубокому контролю над поведением. И тогда должны будут полностью атрофироваться старые зоны сознания, развившиеся в коммуникации на основе обыденного языка. На этой стадии развития техник контроля над человеческим поведением — если, конечно, можно будет говорить о конце психологических манипуляций в том же смысле, в каком сегодня речь идёт о конце политических идеологий, — было бы преодолено естественно возникшее отчуждение, неконтролируемое отставание институциональных рамок. Однако самообъективация человека в этом случае была бы завершена в запланированном отчуждении — люди стали бы творить свою историю по собственной воле, но неосознанно. Я не утверждаю, что эта кибернетическая мечта об аналогичной инстинкту самостабилизации обществ сбудется или что она вообще является реализуемой. Однако я считаю, что она негативно-утопически доводит до конца шаткие основания технократического сознания и тем самым обозначает линию развития, намечающуюся под мягким господством техники и науки как идеологии. На этом фоне становится очевидным прежде всего то, что необходимо различать два понятия рационализации. На уровне субсистем целерационального действия научно-технический прогресс уже привёл к реорганизации общественных институтов и отдельных сфер и требует этой реорганизации во всё больших масштабах. Но этот процесс развития производительных сил может превратиться в потенциал освобождения тогда и только тогда, когда он не будет заменять собой рационализацию на ином уровне. Рационализация на уровне институциональных рамок может осуществляться лишь в среде самой опосредованной языком интеракции, а именно посредством ликвидации барьеров в коммуникации. Публичная, неограниченная и свободная от господства дискуссия о приемлемости и желательности ориентирующих в действии основоположений и норм в свете социокультурных обратных воздействий прогрессирующих субсистем целерационального действия — коммуникация подобного рода на всех уровнях политического или становящегося политическим процесса волеобразования является единственной средой, в которой собственно и возможна «рационализация». В рамках подобного процесса всеобщей рефлексии институты изменились бы в своих специфических соотношениях далеко за пределами простой смены легитимации. Рационализация общественных норм характеризовалась бы тогда уменьшением степени репрессивности (что на уровне личностной структуры должно привести к усилению в среднем толерантности в отношении ролевых конфликтов). Далее, она характеризовалась бы уменьшением жёсткости в поведении (что увеличило бы шансы индивидуально приемлемой самопрезентации в повседневных интеракциях) и, наконец, приближением к тому типу контроля над поведением, который хорошо интернализует ролевую дистанцию и гибкое использование, но в то же время допускает и рефлексию в отношении доступных норм. Рационализация, характеризуемая изменениями в этих трёх измерениях, в отличие от рационализации целерациональных систем, не приводит к повышению возможностей технического распоряжения в отношении опредмеченных процессов природы и общества. Правда, per se (Сама по себе [лат.] — Прим. пер.) она не приводит и к лучшему функционированию общественных систем. Однако она обеспечила бы членов общества шансами дальнейшей эмансипации и прогрессирующей индивидуации. Рост производительных сил не совпадает полностью с интенцией «благой жизни», но, по крайней мере, он может сослужить ей добрую службу. Я не думаю, что мыслительная фигура технологически избыточного, не способного исчерпать себя внутри сохраняющихся посредством репрессивных мер институциональных рамок (Маркс говорит о «скованных» производительных силах) может быть соразмерна с государственно регулируемым капитализмом. Лучшее использование нереализованного потенциала приводит к улучшению экономическо-индустриального аппарата. Но в настоящее время оно уже не ведёт ео ipso (Само собой [лат.] — Прим. пер.) к изменению институциональных рамок с соответствующими эмансипационными последствиями. Вопрос заключается не в том, исчерпываем ли мы некий существующий потенциал, или же тот, который ещё предстоит развить, но в том, сможем ли мы выбрать такой потенциал, который будет наиболее желательным для достижения целей замирения и удовлетворения экзистенции. Вместе с тем следует заметить, что мы можем лишь поставить данный вопрос. Предвосхитить ответ на него мы не в состоянии. Ведь для ответа требуется неограниченная коммуникация относительно целей житейской практики, тематизации которых поздний капитализм, структурно зависящий от деполитизированной общественности, всячески сопротивляется. IXНовая конфликтная зона вместо виртуализированных классовых противоречий — если не принимать во внимание связанных с неравенством конфликтов на периферии системы — может возникнуть лишь там, где позднекапиталистическое общество путём деполитизации основной массы населения должно будет прививать себя от проблематизации своей глубинной технократической идеологии, а именно в системе управляемой с помощью средств массовой информации общественности. Потому что только здесь необходимая для системы завуалированность различия между прогрессом в системах целерационального действия и эмансипационными изменениями институциональных рамок — то есть между техническими и практическими вопросами — может получить прочное основание. Публично допускаемые дефиниции распространяются на то, что мы хотим для жизни, но не на то, как мы хотели бы жить, если при взгляде на достижимый потенциал мы обнаруживали бы то, как мы могли бы жить. Трудно давать прогнозы относительно того, кто именно сможет оживить эту конфликтную зону. И у старых классовых противоречий, и у диспаритетов нового типа отсутствует потенциал, реализация которого могла бы привести к реполитизации выхолощенной общественности. Единственный протестный потенциал, ориентированный посредством познаваемых интересов на эту новую конфликтную зону, возникает прежде всего у определённых групп студентов и школьников. Здесь мы можем исходить от трёх утверждений:
|
|||||||||||||||||||||||||
Примечания: |
|||||||||||||||||||||||||
---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|
Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания. |
|||||||||||||||||||||||||
Оглавление |
|||||||||||||||||||||||||
|
|||||||||||||||||||||||||