Модели биографииСлово «биография» употребляется часто и легко, в научной среде и в повседневной жизни: «В его биографии никогда не было…», «Он строил свою биографию…», «У него исключительная биография» и так далее. В такого рода словоупотреблении смешиваются различные значения этого расплывчатого, всеобъемлющего понятия: - Биография как текст — научный или популярный.
- Биография как содержание — во-первых, текста биографа, а во-вторых, жизни биографируемого, то есть, собственно, — «все», включая безбрежные «жизнь», «творчество», «культурный контекст»: в этом смысле она безгранична, ей принадлежит всё то, что сможет установить про героя биографии её автор — один, другой, третий. Как правило, содержание биографии и становится «наполнением» биографии-текста, оно же — предмет рефлексии методологических работ 1 (её поле, границы, рамки, которые задаёт биограф).
Однако есть ещё значения, часто путающиеся с «содержанием»: - Биография как эволюция — не просто «наполнение содержания», но хроника, история, путь, движение от «начала» и до «конца».
- Биография как опыт, сумма — прожитое, пережитое, самим пережившим отобранное, осознанное, отрефлексированное определённым образом: в этот период так, а в следующий — иначе. И, наконец, ещё одно, включающее, подразумевающее и предыдущие два:
- Биография как структура — модель биографии, составляющие этой модели и структура индивидуального опыта (память, эмоциональный спектр, каналы опыта, содержание понятия «опыт», провокаторы эволюции, способы соотнесения с некоторой общностью), которая является рамкой, задающей осмысление и переосмысление событий, так или иначе трактующей направление и содержание эволюции, а потому в значительной мере формирующей саму модель биографии (представления о биографии как о цельной, фрагментарной или дискретной, как о «прямой» или «ломаной» и так далее; о том, на какие части она делится и чем именно — событиями, ситуациями и другое).
Под словом «биография» мы понимаем её структуру, а понятие «биографический текст» подразумевает здесь не только жанр биографии или автобиографии, но и любое конструирование модели биографии в художественном тексте — «образцовой», «обычной», «характерной», «нормативной», с поданными как экстраординарные или же типические «кирпичиками». Художественный текст, повествуя о таких-то событиях и переживаниях, подразумевает определённую систему координат — что может быть пережито, что нормально, что экстраординарно, каким образом это что-то может быть воспринято, а какая реакция выходит за рамки «обычного», «нормального», «естественного»: иными словами, художественный текст в той или иной степени конструирует норму индивидуального переживания. Более отчётлива эта норма в текстах, в которых конструируется также определённая модель биографии — как образец или как результат рефлексии. При анализе советской культуры, ориентированной на создание образцов поведения и восприятия вещей, такой подход кажется особенно продуктивным: анализ художественных, публицистических, мемуарных текстов, позволяющих вычленить модели биографии, в то или иное время задававшиеся и описывавшиеся как «нормальные»: 1) образцовые, нормативные; или 2) репрезентативные. В первом случае это прогностическое самоописание, взгляд вперёд («нормативная биография», то, какой она должна быть; тексты 1930–1940-х годов), коммуникация, специфической чертой которой является трансляция норм. Во втором случае это рефлексивное самоописание, взгляд уже не вперёд, а назад («репрезентативная биография»; тексты 1960–1990-х годов). Тексты Булата Окуджавы представляются объектом, подходящим для реконструкций репрезентативных моделей биографии: свою биографию он выстраивал постоянно. Речь идёт, однако, не о литературном поведении 2, литературной репутации 3, автобиографическом мифе 4 или даже способах саморепрезентации: Окуджава не выстраивал свою жизнь, своё поведение под определённый образец, соответствие которому можно было бы найти в художественных текстах, его или чьих-либо ещё. Это совершенно другого рода коммуникация с читателем — рефлексия собственной биографии, постоянное обращение к прошлому, осмысление его и переосмысление 5. В этой рефлексии, во-первых, Окуджава конструирует (естественно, таких понятий не употребляя) модели дороги 6, пути, ключевые, поворотные точки, а во-вторых — что существенно, без чего нельзя было бы говорить о конструировании именно модели биографии — в текстах Окуджавы подразумевается множественность прошедших по тому же пути, характерность этого пути для общности или же для времени. Эволюция реконструируемых нами из текстов Окуджавы репрезентативных моделей биографии имеет «предысторию»: содержащиеся в них нормы не уникальны для Окуджавы, но присущи вообще советской культуре, и, описывая их эволюцию, мы будем постоянно обращаться — как к точке отсчёта, как к одному из полюсов — к модели «нормативной биографии» с её интерпретацией роли войны в индивидуальной истории — к той модели, которая формировалась уже в войну на примере «Зои» М. Алигер, 1942) 7. Окуджава рассказывал о своём прошлом часто, чтобы не сказать «постоянно» — на вечерах (с 1960-х по 1990-е годы, причём, предположим, особенно часто — в 1960–1970-е, когда эти вечера были основным для него способом общения с аудиторией) и в интервью (особенно много в 1980–1990-е). «Постоянно» не значит «подробно»: есть периоды, вынесенные в прозу (военные будни, учительство в Калужской области); есть периоды, практически вовсе опущенные, — десять лет, проведённых в Тбилиси; и есть в его рассказах на вечерах и в интервью, привычных и почти дословно повторяющих друг друга (родился, учился…), две основные точки — «Арбат» (место формирования личности, существенно, что именно «Арбат», а не «война») и «война». Им посвящено множество стихов и песен, им придаётся особенное значение — событий, с которыми связаны экзистенциальные переживания, и, соответственно, реалии того и другого наиболее подробно Окуджава передаёт преимущественно в интервью и преимущественно в поздние годы, в 1990-е, — время бескомпромиссного разрушения собственных мифов, когда это разрушение мифов само становится в стихах предметом рефлексии. Вероятно, в подробностях «Арбат» и «война» должны были быть описаны во второй и третьей частях трилогии, первой частью которой был последний роман Окуджавы «Упразднённый театр» (1989–1993). Однако с чем, собственно, связано экзистенциальное переживание по поводу «Арбата» и «войны»? Оставив сейчас в стороне Арбат, посмотрим в стихах Окуджавы разных лет три этапа (три способа) конструирования модели биографии через определение (и переопределение) той роли, которую в ней сыграла война. Во всех трёх случаях 8 войне приписывается значение разлома, разрыва, поворотной точки, обозначившей границу между «до» и «после». Война как граница: первая модельСтихи Окуджавы о войне иногда содержат отчётливо автобиографические детали, иногда — совершенно не позволяют говорить об автобиографизме, однако вопрос об автобиографичности стихов в данном случае не существенен: нас интересует, какие модели биографии конструирует Окуджава в своей художественной практике. Это стало уже общим местом — приписывание Окуджаве в критических и научных статьях реабилитации индивидуального переживания, «возвращения лирики»: действительно, самые ранние (конец 1956–1957 годов) московские песни Окуджавы — о переживании, таком естественном и обычном, но таком значимом в индивидуальной биографии («За что же вы Ваньку-то Морозова…», «Девочка плачет…», «Полночный троллейбус» и другие). Сам же Окуджава обронил как-то в интервью, что должен был быть причислен к поэтам военного поколения, поскольку пришёл в литературу именно с текстами о войне 9. И действительно, вот они, ставшие хрестоматийными и неразрывно ассоциирующиеся с его именем песни: «Король» («Во дворе, где каждый вечер все играла радиола…»), «Песенка о солдатских сапогах» («Вы слышите: грохочут сапоги…»), «Песенка о комсомольской богине» («Я гляжу на фотокарточку…»), «До свидания, мальчики…» («Ах, война, что ты сделала, подлая»). Однако парадоксальным образом в этих песнях человека, «вернувшего лирику» в советскую поэзию, помимо ценности индивидуального переживания, столь для них существенной, постулируется также значимость общности, к которой принадлежит субъект переживания: в песнях о войне, в отличие от написанных в то же время песен, перечисленных выше, индивидуальное переживание строится как переживание о разрушениях, произошедших в той общности, к которой себя причисляет субъект переживания. В лирике Окуджавы 1950–1960-х годов «мы» не означает «поколение», но песни его о том, как все («мы все») уходили на фронт, о том, как уходили на фронт дорогие люди, обо всех вместе «мальчиках» и «девочках» и о каждом в отдельности (Ленька, комсомольская богиня). Это «мы», задающее некоторое братство, существенно для стихов и песен Окуджавы о войне — не случайно в этих текстах немало «братьев» и «братцев»: - Мы, вместе уходившие на фронт: «Над нашими домами разносится набат…» («Песенка о московских ополченцах»), где Арбат в частности («Ты научи любви, Арбат…») и вообще Москва («Прощай, Москва, душа твоя всегда, всегда пребудет с нами!») являются инстанцией, объединяющей уходящих на фронт и позволяющей сделать переход от «Я» и личных воспоминаний и надежд 10 ко «всем нам».
- Мы, вместе воюющие: «В будни нашего отряда, нашу окопную семью…» 11 — этим шаблоном «отряд как семья», растиражированным в многочисленных текстах о войне (один из самых известных — «Звезда» Эм. Казакевича, текст, задавший в 1946 году образец послевоенного изображения войны), начинается стихотворение Окуджавы о девочке Отраде; обращение «братцы» в «Старинной солдатской песне» («Отшумели песни нашего полка…»); едва не апокалипсическая картина в песне, написанной для «Белорусского вокзала» («Здесь птицы не поют, деревья не растут, горит и кружится планета…»), но вместо не растущих деревьев — «мы», врастающие в землю «плечом к плечу»: от этой песни Окуджава многажды открещивался, говоря, что написана она была для фильма, что он лишь изображал то, что тогда, на фронте, могли ощущать рядовые, однако же песня эта, точно так же как и процитированные выше, конструировала некоторую общность — общность тех, кто ушёл на фронт (причём у Окуджавы всегда как бы подразумевается, что речь идёт о добровольцах или же о тех, кто, хоть и был призван, но пошёл бы на фронт в любом случае), общность тех, кто погиб.
О том, что погибли или погибнут почти все, речь идёт во многих стихах и песнях Окуджавы («чего ж мы уходим, когда над землею бушует весна?», «Нас осталось мало, а погибнем — райская дорога» и другие). Песни Окуджавы о войне в этот период строятся как рефлексия одного из немногих уцелевших, почти все, принадлежащие к этому «мы», погибли, однако в символическом плане эта общность войной не только не разрушена, но даже и утверждена. Именно эта подразумеваемая в песнях и стихах Окуджавы рефлексирующая инстанция («уцелевший», один из немногих, чуть не единственный — как это будет в 1961 году в «Будь здоров, школяр») задаёт принципиальное отличие от шаблона, утверждённого Казакевичем («солдаты как семья»), и сам факт этой рефлексии, и сама установка на рефлексию определяют войну как границу между «до» и «после». Этот разлом и «война как она есть» — вот две основные темы военных песен и стихов Окуджавы раннего периода (причём песнями, как правило, становились те стихи, в которых проблематизировалась война как граница — военная повседневность реже окутывается тем флёром ностальгии, который возникает, когда речь идёт об общности, бывшей когда-то 12, и потому в стихах Окуджавы чувства страха, голода обычно подаются как индивидуальный, индивидуализирующий опыт). Пока, в конце 1950-х годов, эти темы — разлома и быта — разводятся по разным жанрам (а соответственно, и по разным аудиториям) — опыт войны будет понят как индивидуализирующий, выводящий за рамки общности, в чуть более поздних стихах Окуджавы (хотя в 1957 году уже написан «Первый день на передовой» 13): это физическая гибель общности, о которой вспоминает принадлежащий к ней, но не внутреннее изменение её самой или индивидуальное переживание по поводу принадлежности к ней, не включённости в неё, исключения из неё, разочарования в ней, осознания её отсутствия, иллюзорности, сконструированности и так далее. И поэтому с одной стороны — разрыв, разлом в общности (гибель «нас», «братцев», «мальчиков» и «девочек»), а с другой — её созидание: в каком-то смысле война не только не разрушила эту общность, но она её утвердила или даже, более того, создала — общность уходивших в едином порыве на фронт мальчиков и девочек; с одной стороны — физическая смерть общности, с другой стороны — создание конструкта, её подменяющего; с одной стороны — гибель одного, человека из «близкого круга» (Ленька, комсомольская богиня) 14, с другой — утверждение целого, общего. Это и разлом, разрыв (смерть «короля» — «Потому что (виноват), но я Москвы не представляю, без такого, как он, короля»), и его преодоление, символическое сохранение общности, потому что уцелевший — наследник — хранит о ней память, и память здесь означает именно непрерывность, наследование, преемственность, сохранение, сохранение и неизменность личности. Война как граница: вторая модельОдновременно с песнями, посвящёнными гибели и конструированию общности, Окуджава пишет стихи, в которых речь идёт о буднях войны 15 и об их несоответствии тому, что представлялось раньше 16. Он считает своей задачей «сказать правду» о войне — точно так же во второй половине 1960-х годов он будет отвечать на провокационные или же просто наивные вопросы из зала о «Докторе Живаго» или о Синявском и Даниэле. Сейчас же, на рубеже 1950–1960-х годов, «правда» означает для него «негероичность» войны — и он изображает солдат, необученных 17, голодных, которым и форму 18 (необходимый атрибут героических мечтаний добровольцев) не выдали, солдат, которые сделают, что положено, но без шаблонного «с радостью» 19 и так далее. И существенной составляющей этой «правды о войне», помимо её буден, вполне естественно оказывается крушение иллюзий уходивших на неё добровольно (ставшее в 1961 году проблемой повести «Будь здоров, школяр», посвящённой романтическим представлениям и прозаическому быту войны, ненавязчиво продемонстрированном в тексте — голод, пьянство, воровство, отнюдь не всегда доброжелательное отношение местных жителей). В стихах рубежа 1950–1960-х годов Окуджава постоянно балансирует на различиях между «представлениями тогда» и «представлениями сейчас». В песне «До свидания, мальчики» уже намечена объективация изображаемой — той, ранней — оптики, её рефлексия: «постарайтесь вернуться назад» говорится из будущего, то есть уже нынешнего, знания о том, что вернулись очень немногие. «Нет, не прячьтесь…» и «Вы наплюйте на сплетников, девочки» можно прочитать и как бесхитростный совет, и как объективацию — они так это тогда видели, считали постыдным прятаться и негодовали на сплетников. В других стихах Окуджавы этого периода столь же зыбкая грань между изображаемыми эмоциями школяра и объективацией этих эмоций 20, однако есть немало стихов, где эта объективация однозначно входит в задачу автора: «Раскрываю страницы ладоней, молчаливых ладоней твоих, что-то светлое и молодое, удивлённое смотрит из них. Вот какой-то испуганный мальчик сам с собой играет в войну, и какой-то задумчивый мальчик днём и ночью идёт по войне» («Раскрываю страницы ладоней…»). Война как граница: третья модельУже в начале 1960-х годов 21 появляется ещё один разворот «иллюзий», хотя чётче эта тема будет заявлена позже, в 1970–1990-е годы: «идеология», «власть», «Они», произносящие громкие лозунги и посылающие на фронт «пушечное мясо» — текстов, обличающих такого рода риторику, у Окуджавы довольно много 22. Однако вместе с разоблачительным пафосом, переводящим, казалось бы, из ракурса «что мы делали» в другой — «что делали с нами», всё большее значение приобретает тема личной вины, одна из ключевых для лирики Окуджавы и актуальная уже в конце 1950-х годов 23, но позже приводящая к пониманию индивидуальной биографии как постоянного метания, поиска. Итак, во всех трёх случаях война оказывается ключевым событием, пуантом, определившим всю биографию, изменившим её. Но суть этих изменений и, соответственно, модели биографии, конструируемые Окуджавой в рефлексиях разных лет, различаются. В первой модели («Фрагмент; точка разрыва»), также как и в «нормативной биографии» 1940-х годов, сохраняется цельность личности, хотя война делит биографию на две части — на «до» и «после». В отличие от «нормативной биографии», где война оказывалась «ключевой точкой», «пуантом», поскольку становилась финалом внутреннего роста, окончательной точкой развития, раскрытия личности, здесь война становится «ключевой точкой», потому что это точка разрыва — разрушается сама цельность индивидуального пути, необходимое условие «нормативной биографии», однако сохраняется представление о том, что эта цельность является нормой. Разрыв связан не с внутренними противоречиями, а с событиями, причём событиями в истории не только личности, но и всей общности, и отвечает за этот разрыв «внешняя инстанция» («мессершмитты», «разорвавшие на рассвете тишину»). Биография выстраивается вокруг самой точки разрыва, самого факта разрыва, проблематизируя его, делая его предметом рефлексии — и потому в меньшей степени, чем две другие, может быть названа «моделью»: не возникает растяжка между полюсами, «стартом» и предполагаемым «финишем», не они задают, определяют движение. Память здесь означает непрерывность, наследование, преемственность, сохранение, и это коррелирует с тем, что индивидуальная биография определяется через принадлежность к общности, через историю общности, а не отличие от неё. Война то ли уничтожила, то ли укрепила, то ли сконструировала — но в любом случае проблематизировала общность, которая, однако, подразумевается как цельная, не эволюционирующая. Индивидуальная биография, определяемая через историю общности, также заведомо стабильна по своей сути, и ключевые для неё точки не только являются для всей общности таковыми, но и имеют значение, сходное с тем, которое они имеют для общности. Переживание утрачиваемой общности и проблематизация того, что являлось аксиомой, — вот проблемные поля, характерные для этой модели. Для второй модели («Два отрезка») война оказывается точкой, не только разрубившей биографию на две части, но также изменившей личность: не доразвившей черты (случай «Зои» М. Алигер), не открывшей новые, но снявшей пелену, заменившей «иллюзии» «правдой». Однако в этой эволюции личности, так же как и в самой биографии, важны два этапа, противопоставленные друг другу, причём второй, при всей его травматичности (травматичность возрастает по сравнению с первым случаем), рассматривается, в отличие от первого, как позитивный — по крайней мере для развития личности: прозрение после «слепоты» («иллюзии»), которая задаётся как основная характеристика не вообще молодости как возраста, но прошедших лет. В такой трактовке война также делит биографию на две части — на «ложную» и «истинную», «слепую» и «зрячую», «неправильную» и «правильную». Предметом рефлексии становится первый период, основным переживанием — переживание утрачиваемой цельности личности. Этот случай более соответствует понятию «модели»: здесь внимание не столько сконцентрировано вокруг точки разрыва, но становятся значимы те два отрезка пути, на которые делит жизнь война — появляются два полюса («слепота», «ложь» — «зрение», «правда»), появляются и оттенки, степени продвинутости от одного полюса к другому, «прозрение» задаётся не как результат, но как долгий путь к нему. В отличие от первой модели, точка разрыва определяется уже характеристиками личности, но ещё — в отличие от третьей — одной единственной («слепота»). В третьем случае («ломаная») война становится точкой, определившей биографию не потому только, что убила друзей, выкосила все поколение (первая модель); не потому только, что оказалась крушением иллюзий, которое само по себе один из основных предметов рефлексии Окуджавы (вторая модель): с ней связана неизжитая боль 24, это травма, изменившая, разрушившая и жизнь, и личность — изменившая то, как человек себя воспринимает 25, то, как он считает правильным строить жизнь 26, не давшая осуществиться событиям, а личности — реализоваться так и в той мере, в какой это было возможным 27. Именно поэтому нельзя не возвращаться к ней постоянно в памяти, переосмысляя, переопределяя заново её роль. Это память, которая не позволяет не думать о чём-то, хотя и думать об этом уже невозможно, это потеря каких-то деталей, но сохранение мучительного переживания 28, это осознание, что век покалечил, это рефлексия собственного восприятия этого века и даже романтического флёра вокруг него 29. В отличие от первых двух моделей, в третьей война не делит жизнь на два отрезка, на «до» и «после», но задаёт постоянное переосмысление всего пути, и того, что было до войны, и всего того, что было пережито после. Теперь нет не только двух отрезков — нет вообще деления на определённое количество отрезков (и, соответственно, определённого количества точек), здесь уже сама прямая заменяется ломаной, метаниями: эволюции, развитие личности перестаёт пониматься как рост, движение вперёд, улучшение. Точнее, в этом движении вперёд, от рождения к смерти, от молодости к старости, от большей наивности к большей глубине, отсутствует «смысловой вектор»: эволюция не подаётся как преодоление, понимание чего-то, дорога к чему-то; стремление к «норме», «правде», пусть и не всегда успешное — необходимая аксиома первых двух случаев, — утрачивается в третьем. Теперь предполагается, что внутренний рост («позднее прозренье») происходит за счёт ошибок (за счёт рефлексии, памяти, постоянного переопределения), то есть «эволюция» означает уже не движение в одном заданном — кем-то, изначально — направлении, но именно нестабильность, она утрачивает и значение позитивности (всего движения, его результата). Утрачиваются также представления и о том, что биография должна быть цельной, и о том, что цельной должна быть личность, и о том, что должны быть норма, образец, может быть, неправильно понятые или даже ещё не выработанные, но тем не менее искомые: представления о существовании самой нормы и о цельности как норме рушатся последними. Предметом рефлексии, характерным для третьей модели, оказывается не определённая точка и не определённый отрезок, но сама структура пути — «ломаная», «метания». Это уже не переживание утраченной нормы, но переживание утраченной установки на нормативность и, соответственно, негативной оценки прожитого — а «прожитое» (в отличие от второй модели) в это время уже означает «почти всю жизнь». Значения нормативности, образцовости лишена не одна третья модель, её нет во всех трёх моделях биографии, конструируемых Окуджавой через войну — не только потому, что конструируются они не «вперёд», а «назад» (в рефлексиях), но они все осмыслены через слом, через разрыв, то есть через негативные события и переживания: в первом случае это ностальгия, «светлая грусть» — позитивное, радостное дано как утраченное; во втором, несмотря на то, что «ложь» разоблачена, периодом рефлексий, пристального внимания оказывается именно этот период «иллюзий». Во всех трёх моделях нормативность пути заменяется его репрезентативностью, и соответственно с этим эволюционирует понятие «индивидуальный опыт»: в «нормативной биографии» (в этом смысле к ней близка ещё первая модель) «индивидуальный опыт» значит «личный, но унифицированный», здесь же — «личный, хотя в большой степени характерный для времени». «Время» оказалось ключевой категорией, пришедшей в (само) оправдательных конструкциях на смену «общности», категорией, предложившей альтернативный вариант «мы»: вместо унификации — типичность 30, характерность явления. («Время», однако, подменяет не только «общность», но также и «историю»: если в первой модели война — это «событие», то в третьей — это «смысл» (и именно поэтому здесь уже речь идёт о разрушении личности — «событие» (первый случай) может разрушить лишь «ситуацию»). Таким образом, от первой модели к третьей эволюционирует и значение репрезентативности от «общности» ко «времени» через подразумеваемые во втором случае «идеологию» и «власть»): меняется способ самопозиционирования, от активной собственной роли («мы делали» — шли на фронт, например) к пассивной («что с нами делали» — нас обманывали и так далее), и с этим связано всё возрастающее и возрастающее в текстах Окуджавы значение индивидуальной ответственности и вины: от первой модели к третьей происходит расширение зоны «индивидуального» — за счёт пространства рефлексии. Существует много способов определения границ периода «оттепели», его начало датируют 1953, 1954 или даже 1956 годом, а конец — от 1962 до 1968 года, но в эти пятнадцать «оттепельных» лет «самыми оттепельными» были несколько лет на границе 1950-х и 1960-х: годы, когда было опубликовано то-то, когда выступали такие-то, когда можно было это и надеялись на то. Однако эти годы «самые оттепельные» ещё и потому, что — как это видно из сегодняшней перспективы — это время очень активной эволюции смыслов. Первая и вторая модели биографии, конструируемые Окуджавой в стихах и песнях о войне, очень чётко определяются этим, тогда (да и сейчас) едва зримым рубежом между периодом, когда «новые времена» означают возвращение к ленинским нормам, а главное, вообще возвращение к нормам, сохранение, восстановление, новое обоснование общности и рефлексию собственной к ней принадлежности, — и периодом разочарования в этих идеологических (и собственных) установках 31. Третья же модель очевидно коррелирует с беспросветностью последних предперестроечных лет и с разочарованием, особенно нараставшим после расстрела Белого дома в 1993 году. А с другой стороны — разочарование старшего поколения в собственной способности утвердить определённую норму связано с отказом от поиска нормы (или, может быть, точнее — с более свободным отношением к норме) поколения более молодого, независимо от того, описывают его представители себя через постмодернизм или как-то иначе. Соответственно этим периодам эволюционировали и задачи коммуникации с читателем, слушателем, которые ставил перед собой Окуджава: от конструирования общности, подразумевающего «норму», через рефлексию, не нуж дающуюся в слушателях, к назидательности. И в первом случае эта коммуникация осуществлялась Окуджавой, будь то на камерных вечерах или в забитых залах, через записки, вопросы, ответы, через постоянный разговор, рамкой для которого становились только что исполненные стихи и песни. Но в конце 1980-х годов стала необходимой форма высказывания, позволяющая дидактику, назидательность — в это время Окуджава даёт немало интервью и пишет роман о своём поколении, где старается показать, объяснить и оправдать его историю — его корни и эволюцию. Предлагаемые способы работы с текстом могут быть полезны более широкому кругу студентов, нежели только студентам-филологам, изучающим советскую литературу, ставшую материалом для настоящих разработок. Данный подход к работе с биографическими и автобиографическими текстами позволяет разработать технологии обучения студентов анализу культурных норм периода (зона «частного», понимание «памяти», культурные герои и так далее), что значимо как для образовательной, так и для исследовательской практики. |