Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Мераб Мамардашвили. Опыт физической метафизики. Лекция 3

Мы остановились в прошлый раз на понимании как некоторой независимо от нашей воли и наших действий устанавливаемой связи между людьми. Мы договорились, что в области некоторого глубинного бытийного мышления понимание одновременно расположено на многих местах, и факты этой расположенности на многих местах, или на многом, мы эмпирически узнаем из нашего собственного опыта, из нашего опыта эмпирического общения, который каждый раз наталкивает нас на факт, что если мы хотим кому-то что-то передать, разделить с ним мысль, переживания, духовные состояния, то это возможно в том случае, если он уже понимает, то есть понимает независимо от того, как построен сам факт передачи, насколько ты убедителен, и так далее. Это как бы такая тавтология, которая делает в каком-то смысле бессмысленной нашу речь, потому что, если я хочу кому-то что-то передать, а он уже понимает, зачем же всё-таки говорить? Я к этому вернусь и скажу об этом потом.

Напомню одну историко-философскую параболу, которая иллюстративна и представлена в диалоге Платона, где он вводит своего любимого героя Сократа и заставляет его беседовать с мальчиком-рабом о математической теореме Пифагора 4. Сократ не задаёт никаких таких вопросов, которые сами в себе содержали бы знания о самой теореме, а беседа строится таким образом, что оказывается, что мальчик уже знал, или понимал, эту теорему и что усилиями беседы, усилиями Сократа, эта теорема лишь всплыла на поверхность из глубин души.

Это типичный пример философского языка, который, как язык поэзии, очень часто метафоричен. Здесь не имеется в прямом смысле в виду, что эта теорема лежала камнем в глубинах души, как след прошлых встреч с божеством и что буквально такая встреча имела место. Это, конечно, парабола, метафора, поясняющая свойство самого факта или акта понимания, а именно: что человеческое общение, передача, или сообщение, знаний, душевных состояний не может причинно, или детерминистически, вызвать на своём конце состояние понимания; состояние понимания само должно вспыхнуть. И это онтологическое ограничение невозможно обойти, в его существовании мы убеждаемся в нашем опыте общения. Из того, что мы наталкиваемся на факт как бы предсуществования понимания к объяснению, что понимание как бы предсуществует объяснению, мы можем вывести такое следствие, что понимание расположено, оно есть топос (оно расположено «на многих головах», если угодно); тем самым понимание обладает и каким-то особым временным свойством. Поскольку мы не можем вывести понимание из эмпирического сообщения, не можем себе представить, что понимание рождается актом передачи из пункта А в пункт Б — так что, оно передаётся телепатически? Предположение такой телепатии в данном случае излишне, мы просто говорим, что понимание множественно расположено, является топосом. А в то же время ясно, что топос должен сам сработать, хотя, конечно, понять должен я сам, вместо меня нельзя понять, так же как вместо меня нельзя умереть.

Философия вообще имеет дело с уникальными состояниями, актами, которые нельзя передать другому, в которых нельзя даже сотрудничать, или разделять труд, или взаимно друг другу помогать. Так, помогать в сознании личной смерти невозможно, умирает каждый из нас лично. Как говорил Хайдеггер, не Man умирает, то есть не некто, а я. Мы видим, что есть какое-то движение в топосе, который сам его совершает, и что орудиями этого движения является факт диалога, например, но диалога странного, такого, что возможность самого диалога обусловлена тем, насколько человеку удастся стать сначала один на один с бытием, или быть одиноким. Только из нашего метафизического одиночества можно протянуть руку другому и оказаться в том же понимании, которое расположено множественно «на многих головах». К сожалению, чаще всего мир устроен так (мы об этом будем говорить), что как раз ход к одиночеству и из него в действительный диалог для нас закрыт стихийным круговоротом жизни, в который мы вступаем, не зная ни себя, ни свойств этого круговорота. Я сказал, что это метафизическое одиночество, потому что мы уже знаем из предшествующих рассуждений, что мы стоим перед лицом нашего назначения так, что в выполнении нашего назначения никто не может нам помочь. Мы сами должны лично стать на определённое нам место. Это место, конечно, лежит вне готового мира, вне готового социального мира и соответствующих представлений и само, наоборот, является условием появления тех или иных готовых предметных культурно-исторических, социальных миров со всей совокупностью связанных с ними представлений. Проблему этих представлений мы будем рассматривать дальше.

Если мы имеем дело с уникальными, или индивидуальными, событиями или предметами, с какими-то условиями, находящимися вне готовых миров, то это означает, что наше отношение, отношение личности к готовому миру, может быть только попыткой «расколоть» его, его готовые формы и выйти к каким-то его изначальным условиям, которые затерялись в тропинках и в лабиринтах уже предданного готового мира. Условно назовём эту точку устремления нулевой. Мышление о ней содержит предположение, что всегда возможно что-то другое и в каком-то смысле любой мир есть случайный мир, то есть состав мира внутри границ мира случайный. Кант, например, формулировал этот тезис в своей диссертации 1770 года. Факты мира все одинаково случайны или, как говорил Декарт, одинаково безразличны.

Приведу для иллюстрации феноменологический пример, который придуман в русской литературе людьми, которые сами не знали, что, делая то, что они делают, они занимаются феноменологией. Очевидно, феноменология была каким-то вирусом, или элементом, витающим в атмосфере XX века, и поэтому сходные вещи в разных местах изобретались разными людьми вне связи друг с другом. Я имею в виду поэта и писателя Хармса из так называемой группы обэриутов. Вот мы наблюдаем бегающих на замершем пруду конькобежцев, а вокруг лыжники на лыжах носятся, и мы видим, что люди на коньках и на лыжах. Но возможен такой взгляд — и Хармс его выражал, — который видит какие-то странные закорючки, какие-то странные дощечки. Это попытка посмотреть марсианским взглядом на человеческую условность и привычность культурных употреблений предметов и их называний, попытка выйти к тому, что мы действительно видим. В действительности мы видим не коньки (мы называем коньками то, что мы видим в определённом мире, в готовом мире; мы называем то, что видим, лыжами в терминах готового мира), а мы видим какие-то нелепые металлические крючочки, приделанные к ногам существ, которые выглядят так же нелепо, как существа, передвигающиеся на телегах с колесами. Это пример безразличных или одинаково случайных фактов, которые не отличаются ценностью один по отношению к другому.

Что мы называем колесом? Колесом мы называем соотносимые части, одни из которых имеют одно назначение, другие — другое, соотношение этих назначений есть колесо. В колесе какая-то часть важнее другой. «Раскалывание» мира предполагает превращение мира сначала в одинаково случайный мир, то есть в котором ни одна из частей не имеет привилегий по отношению к другим. Я могу посмотреть так, как будто я не знаю, что колесо имеет такую-то функцию, ведь значение функции колеса есть значение внутри того культурно-исторического мира, в котором колесо есть привычное приспособление. Ещё один шаг в «обезразличивании» мира предполагает, что тот мир, который я знаю и вижу, не есть единственно возможный. Действительно, передвигаться ведь можно не только на колесах, «колесный» способ движения не задан законами физики, он из них вовсе не вытекает (он им не противоречит). Он есть в этом смысле случайный факт, но для того, чтобы увидеть эту случайность, надо разрушить какие-то привычные сцепления сознания. Как это происходит в нашем социальном мышлении, в том, как мы понимаем общество, исторический процесс, я ещё буду говорить. Пока я ввожу предварительный феноменологический материал.

«Обезразличивание» мира содержит в себе предположение, что всегда возможно другое. Соединим это с тем свойством тавтологий, что они относятся к категории явлений, которые безосновны, замкнуты на самих себя и сами себе являются основаниями, и что, следовательно, для них нет оснований, гарантированной базы в естественном стихийно-историческом мире. Если мы присоединим это последнее свойство к тому, что я говорил перед этим, то получим ещё одно свойство философской позиции, которая состоит в том, что философ имеет дело с чем-то, в чём он убеждён вопреки видимым основаниям.

Поясню эту мысль, чтобы она замкнулась с другими ассоциациями. Почему в нашем языке существует слово «вера?» Мы что-то им обозначаем как специфическим словом. Вера по определению есть вера во что-то без имения на то оснований, вера всегда есть вера вопреки, то есть вопреки эмпирической действительности. Например, привычно, что за высказывание крамольной мысли последует какое-то наказание (известно эмпирически, что нельзя высказывать крамольную мысль), потому что таковы общественные обычаи, традиции, законы, юридическое право. Следовательно, если мы делаем это (то есть высказываем крамольную мысль), то мы делаем это вопреки, а делать вопреки можно только в вере.

Здесь один из общих исходных пунктов, из которого потом расходятся пути религии и философии. Философия из этого пункта начинает мыслить в терминах актуального бытия и потенциального бытия, в терминах одного мира или многих миров, потому что мышление, делание чего-то вопреки каким-то эмпирически неминуемым основаниям, последствиям есть предположение, что действительный мир никогда не исчерпан в том, который сложился перед нами, в том, в котором мы живём, то есть в видимом мире, а возможно всегда что-то другое, и в это можно только верить. Философы эксплицируют это, пытаясь понять, религия на этом строит ритуал. И иногда в ритуале порождаются абсурдные для нас утверждения.

Я напомню утверждение одного религиозного мыслителя 5, которое осмеяно во всех книгах и во все времена и дальше будет осмеиваться наверное. Он сказал: «Верую, потому что абсурдно». Конечно, такое утверждение кажется, а может быть, и было выражением крайнего обскурантизма, невежества и фанатизма, но внутренний нерв его лежит в действительном устройстве того, как мы живём, и как мы думаем, и на что надеемся, и как в силу этого нечто делаем. Фактически это и то, что я сказал, внутренне совпадают: верить можно только потому, что абсурдно, иначе мы этого слова даже не принимаем, а принимаем другое слово — «знаем». Нам нужно внимательно относиться к тому, почему в нашем языке существуют определённые слова (а язык есть форма жизни) и что они через себя канализируют часто независимо от того, насколько мы сами сознательно владеем языком и причинами произнесения именно этих слов, а не других.

То, что я назвал философским предположением всегда возможного другого мира (и это есть требование так смотреть на любой наличный мир), есть одновременно и то, что философы называют трансценденцией. Сначала словесно расшифруем этот термин. Под трансценденцией подразумевается (чисто словесно) выход за любую данную ситуацию, за любые социальные порядки, за любые культурно установившиеся традиции, выход за самого себя как эмпирического существа, то есть попытка снять какие-то наличные, уже существующие пределы. Я говорил, что пути религии и философии расходятся. Как? В религии очень легко предполагать существование трансцендентного мира, и поэтому она нам говорит, что мы трансцендируем к каким-то сверхчувственным, сверхъестественным предметам, а философ говорит, что мы ни к чему не трансцендируем; трансценденция совершается, но она не есть трансцендирование к каким-то предметам, которые реально, правда по другим законам, существовали бы.

Термин «трансценденция» стоит в одном ряду с тремя другими терминами, которые фактически эквивалентны. «Трансценденция» стоит в ряду с терминами «свобода», «жизнь», «бытие». Это взаимозаменяемые термины в философском употреблении. Почему этот термин употребляется и почему такие явления, как свобода, жизнь, бытие, как раз и предполагаются трансцендирующими явлениями? Необходимость употребления этого термина связана с тем, о чём я говорил, когда говорил о мирах и о понимании. Это следующее: философ считает, что всегда возможен какой-то другой мир, потому что бытие не ограничено тем миром, который случился, но нельзя одновременно посмотреть на себя и на мир с какой-то третьей точки зрения.

Поэтому допущение реально существующих трансцендентных предметов, или сущностей, невозможно в философском языке, поскольку мы не можем, повторяю, одновременно посмотреть и на себя, и на мир. Но философ добавляет к этому, что есть независимый мир, который всегда скрыт, по отношению к которому любой наличный мир является случайным, и он есть мир, действующий через нас, мир, не стоящий перед нами как предмет, на который мы могли бы посмотреть как на спектакль, а проявляющийся через нас своим действием. И мы его засекаем как трансценденцию, как силу трансценденции, не имеющую объекта, на который она была бы направлена, потому что мы должны были бы определить этот объект в каких-то терминах, а мы не можем его определить в нейтральных терминах третьего человека, третьей точки зрения или третьего мира. Мы не можем выскочить Из мира, то есть мы можем ухватывать трансценденцию [только] На проявлениях её действия через нас. Отсюда и появляется в Философии термин «рефлексия». Мы рефлексируем её на себе.

Рефлексия есть ухватывание на себе действия через меня, через нас независимого мира, или свободы. Свобода есть то, что не является предметом в мире, а действует в нас как нечто от нас независимое. Свобода не есть для философа свобода выбора между возможностями или перебор возможностей, а свобода есть нечто в нас, что от нас не зависит. (Поэтому некоторые философы извлекали отсюда возможность отождествить свободу с необходимостью. Мы это поняли чисто рассудочно, имея в виду, что мы сначала устанавливаем необходимость каких-то законов в мире, а потом якобы свободно подчиняемся и участвуем в реализации этих законов. Это безграмотное утверждение.)

И тем самым мы одновременно определили жизнь. Ведь принцип жизни мы не можем объяснить, а должны принять как факт, мы можем понять явление жизни, но сам принцип жизни мы должны принять как данный, так же как сознание — мы можем понимать явления сознания, но мы принимаем сознание как принцип, то есть как нечто, которое не объясняем. Под словом «жизнь» подразумевается простая вещь (вспомните «возможность всегда другого мира»). Попробуем сейчас определить чисто интуитивно, это будет вовсе не ученое определение, а определение, удовлетворяющее нашу интуицию; это должно быть в нас, потому что сам принцип жизни, понимание его, может быть лишь интуитивным (я сказал, что дальше мы его не разлагаем, нам достаточно принять его как уясненную нами данность). Чем живое интуитивно отличается от мёртвого? Нам нужно такое определение, которое удовлетворило бы именно нашу интуицию, чтобы в нас возникло то, что в психологии называют «ага-эффект». Жизнь есть возможность всегда быть другим. Мертвый — это тот, кто уже не может быть другим. Кстати, Пушкин очень хорошо чувствовал эту вещь. Предчувствуя посмертную славу, то есть славу того, кто уже не может быть другим, не может выскочить из рамок своего портрета и нахулиганить, он сказал, что в этой стране, то есть в России, любят только мёртвых. То есть те, кто любит только мёртвых, знают, чем отличаются мёртвые от живых: живой всегда может быть другим.

Значит, трансценденция есть действующая в нас сила, нас и наш предметный мир трансцендирующая, и мы не можем её ухватить ни в каких терминах никакого готового мира. Размышляя о ней эмпирически, мы превращаем её в явление какого-то определённого мира, то есть замыкаем в один какой-то мир, а как такую, которая всегда может быть другой, мы эту силу уловить не можем, мы рефлексивно засекаем её на себе через термин «свобода». И тем самым засекаем её на целой особой категории явлений, родственных свободе, которые являются основанием самих себя. Таковым, как мы помним, является феномен понимания. Понимание не есть продукт объяснения, в этом смысле оно безосновное явление, имеющее основанием самое себя. Как оно связано с трансценденцией? Очень простым способом (одновременно это поясняет и то, что я назвал тавтологиями): здесь имеются в виду такие явления, наше отношение к которым есть проявление действия этих предметов в нас самих, то есть предмет действует в нас самих нашим отношением к нему вне нас. Так, если я понял что-то, то это понимание есть проявление какой-то силы во мне.

Шрёдингер, почтенный физик XX века, один из основателей квантовой механики, но, как люди его времени, как физики его времени, весьма образованный в философском смысле человек, читал после войны в одном английском университете курс лекций, который он назвал «Сознание и материя». В нём вместе со многими другими вещами, о которых я сейчас не буду говорить, он мимоходом говорит о стремлении человека к добру. Мы уже договорились, собственно говоря, что для добра нет оснований, нет причин. Добро — причина самого себя. Отсюда вытекает такая мысль, что, собственно говоря, мы вступаем в моральный мир (царство, как раньше говорили) и имеем дело с моральными явлениями ровно в той мере, в какой не можем связать эти явления ни с какой выгодой, ни с какими интересами, ни с какой пользой. Пока мы имеем дело с пользой, выгодой, мы ещё не имеем дело со специфически моральными явлениями, а когда мы с ними имеем дело, то не имеем дело с пользой, выгодой и так далее. Мы понимаем, что добро есть бескорыстное явление, то есть безынтересное явление. Оно есть тот метафизический элемент, о котором я говорил, когда шла речь об избыточных элементах, которые никак нельзя разложить на составные части и эмпирические ситуации и показать полезность, прагматический смысл этих элементов.

Значит, добро безынтересно, а человек к нему стремится. Почему? Не потому, что есть какой-то интерес (интерес всегда причинная категория), а потому, что добро действует в нем. Добро всегда вовне, добрый поступок всегда определён, добро, к которому мы стремимся, всегда имеет какой-то облик, оно предмет вне нас, но философ утверждает, а в данном случае физик, что, если моё стремление не имеет интереса, не рассчитано на выгоду, не рассчитано на награждение, оно есть действие во мне этого же предмета. Потому возможна тавтология «добрый человек добр». Это и есть то, что мы ухватываем рефлексивно в смысле первичной рефлексии, то есть в смысле конституции «здесь», «в этом месте» чего-то рефлектированностью в нём всего дальнего целого, то есть трансцеденции, независимой силы бытия в нас или свободы, трансцендирующей и проявляющейся через нас. А видим мы предметы наших стремлений, пониманий (предмет явно обладает свойствами, требующими понимать его именно так, а не иначе). Но на деле это действие их же метафизического элемента в нас или через нас, через наше отношение к ним как внеположным.

Возьмём ту же проблему, которой мы занимаемся, но с другой стороны. Характеристики, которые мы получили для безосновных явлений, для тавтологий, для топологической расположенности понимания и тем самым для каких-то связей, принуждений и ограничений, накладываемых на нас таким образом, что мыслить иначе мы и не можем, если мыслим, являются одновременно характеристиками определённых структур. Я сказал, что мы не можем не мыслить так, если мыслим. Вспомните, я говорил, что в «момент, когда» ничего другого нет и там полная определённость явления, которая не нуждается в том, чтобы мы пробегали весь незаконченный ряд эмпирических оснований этого явления. Когда я лгу и когда я ворую, полная ответственность, полная вменяемость принадлежит мне вся целиком, неразделимо. Такие явления очень часто отмечались в афористике, и прежде чем говорить о структурной их характеристике, я напомню очень простую вещь, известный старый французский афоризм, что добродетели не бывает половина — или она есть, или её нет, не бывает трети добродетели, четвёртой части, половины. Она такое явление, что она или есть, или её нет.

Так вот, я хочу зацепиться за это «она или есть, или её нет». Кстати, это относится и к явлению воли. Явление воли всегда есть полнота воли, воли не может быть треть или четвёртая часть, она или есть, или её нет, и если есть, она вся целиком. Я хочу зацепиться за это: если я знаю, что такое добро в «момент, когда», я не могу совершать зло. И наоборот, если я лгу, то в момент, когда я лгу, не существует никаких обоснований или причин, на которые можно было бы ссылаться. Моя ложь имеет абсолютную оценку, то есть принадлежит к безусловным явлениям. Но это относится к «моменту, когда»: когда мыслю, будет какая-то структура, гармония, связь, наложенная на меня, причём она — связь согласия. И то, что я лгу, признается всеми людьми, причём не в эмпирическом смысле — никто не опрошен, — такова предпосылка самого бытия. В этой абсолютной оценке акта лжи согласны и со-общены люди вообще. Я снова напоминаю топос в другом обороте: когда мыслю, если мыслю, то вот так [что мысль ложную нельзя даже помыслить, если мыслить].

Здесь нужно напомнить то, что для философа сам факт, что случилась мысль, является чудом. Тот факт, что я помыслил в том метафизическом смысле, о котором мы говорили, он сам не может быть порожден естественным ходом событий, так же как моё усилие; держаться в истине и держаться в добре не порождается естественным ходом событий, оно порождается мной. Это как бы дополнительный факт к любому устройству мира, который должен воспроизводиться и продолжаться. Те связи понимания, зависимости, тавтологии и так далее, которые я называю структурами, и есть сильно организованные структуры, лишь на основании которых и могут воспроизводиться, случаться в мире явления, которые в ином случае, если они были бы предоставлены стихийному естественному ходу событий, не происходили бы или распадались бы. В каком-то смысле человеческий психический материал канализируется через эти структуры, и, канализировавшись через них, в человеческом материале появляются устойчивые качества.

Представьте себе раскаяние и вину как явления, факты нашей психической жизни. Мы что-то совершили, потом раскаялись, потом снова это совершили, снова раскаялись, то есть, предоставленные сами себе, эти явления, даже получающие психологическую оценку, имеют тенденцию дурной повторяемости. Случилось, но не извлекся через структуру никакой опыт, личностный стержень в нас не закрепился. Наши психические состояния, если они не прошли сначала через осознание абсолютных фактов, абсолютных оснований, уходят и утекают как сыпучий песок. Лишь продукт осознания их может на нашей стороне сложиться в какую-то устойчивую структуру, через которую может извлечься опыт (то есть, раскаявшись один раз, не повторять того же в следующий раз). Само по себе это не может случиться. То же относится и к мысли: в мысли нужно пребывать в течение энного времени, в ней нужно держаться. Наши психические свойства не обеспечивают этого держания, они обеспечивают это только в том случае, если они предварительно проработались через структуры и канализировались по связям и сцеплениям структур.

Я не случайно пользуюсь примерами из совершенно разных областей. Это устойчивый структурный закон самого человеко-образования. Одним из самых важных для нас свойств таких структур является что-то, о чём я ещё не говорил и о чём нужно сейчас сказать.

Я говорил, что человек — искусственное образование (природа не рождает людей), что человека рождают, как мы теперь убедились, структуры, в том числе рождают человека в наблюдаемых эмпирических качествах. Даже простая вещь, совершение поступков, у одного человека повторяется бессмысленно, и опыт уходит в сыпучий песок, а у другого человека он — раз и навсегда, поскольку есть личностный стержень, он закрепляется и держится на неповторении ошибок. Иначе говоря, существование структур обеспечивает то, что мы вообще можем извлечь опыт: с нами многое может случаться, но опыт должны извлечь мы, само извлечение этого опыта есть эмпирический факт, то есть эмпирическим является не только содержание опыта, а ещё и то состояние, в котором опыт извлечен. Помните, я говорил о состояниях, которые добавляются к сложности мира: мы сами должны иметь условия своего «случания». Так вот условием нашего «случания» является наличие структур, которые способны держать поток, естественный поток сцепления причин и действий. Чтобы пояснить это, я приведу ещё один пример. В этой связи мне вспоминаются две вещи: диалоги Платона и греческая трагедия «Царь Эдип».

Эдип в заключение того пути, который он проделал, пытаясь собрать осколки своей жизни, ослепил себя, потому что глаза ему были не нужны, он увидел свою жизнь внутренним образом, внутренним зрением. Ослепил он себя потому, что эмпирическими глазами, действительными глазами он видел женщину, с которой спал, а она была его мать (но своими глазами он не видел мать), он видел спутника, с которым поссорился на перекрёстке дорог и которого убил (но не видел отца), а то, что было на самом деле — эта женщина была его мать, этот спутник был его отец, — он увидел другим зрением, для которого ему потом уже и не понадобились глаза. Я хочу сказать, что всё это уже было и вся истина, которой Эдип не знал, уже существовала. Наша жизнь разбита на многие осколки, и они — в разных местах, для нас необозримых. Например, я вхожу в трамвай, и мне уступает место мужчина, который в действительности любовник моей жены. Я об этом не знаю. Подумайте, сколько есть вещей, с которыми мы сталкиваемся, в которых уже есть, содержится истина о том, что мы есть на самом деле, и мы не знаем, как их собрать. Как собираются эти осколки? Они всегда разбросаны по необозримым для нас пространствам, но наша жизнь зависит от того, что они есть, но мы об этом не знаем. Моя жизнь зависит от того, что человек, которого я встретил, для меня случайный, реально есть любовник моей жены, и что-то в моей жизни уже есть и будет определять, то что произойдёт завтра и послезавтра. А они, эти осколки — в этом сцепившемся натуральном потоке, круговороте, которого я не знаю. Как его узнать?

Философ говорит: узнавая себя, собирая себя. Эдип проделал этот путь к осколкам своей жизни (которые вне его), путь, который лежал через него. «Надо заглянуть в себя», говорили греки. И си имели в виду именно дурную повторяемость и размноженность событий, которая неминуемо свойственна стихийному потоку. Сейчас я поясню это более пластичным и ясным примером по диалогам Платона. Известно, что тиран, в силу того что он тиран, не может иметь друзей, то есть тиран всегда находится в круговороте подозрений, предположений заговоров, и даже если он сегодня имеет друга, неумолимый ход событий ведёт к тому, что завтра он будет подозревать друга в измене. Вокруг тирана всегда образуется пустота. Представьте себе, что тиран умер и попал в другой мир, куда смертный человек обычно не попадает. Один человек имел возможность наблюдать этот мир и единственный получил возможность рассказать о том, что он там видел (у Платона есть такой миф). А видел он там сцену выбора: людям, прожившим жизнь, в том числе тиранам, которые умирали, предоставлялась возможность как бы заново прожить жизнь. Предоставлялся выбор: что бы ты сделал на том перекрёстке своей жизни, где ты сделал выбор, из-за которого ты умер и сейчас — в царстве мёртвых? Возвращением к распутью дорог предоставлялась возможность другого выбора. И человек, рассказывающий об этом (устами Платона), замечал странную вещь: люди обычно опять делали плохой выбор. В чём видел Платон недостаток этого выбора? Он устанавливал его в предположении, которое делали эти люди, предположении множественности миров: что ещё возможна вторая, третья жизнь, такая же, как эта. Что можно, не изменившись, не заглянув в себя, использовать новые шансы. Тиран думает: я ошибся в том, что не доверял Иванову, это, может быть, меня погубило, впредь я буду доверять Иванову или хоть кому-то я буду доверять. Гармонии, о которых я говорил, работают так, что это невозможно. Все повторится, повторится та же ошибка и та же смерть из-за этой ошибки. Один из собеседников Эдипа сказал, когда Эдип был разгневан и кричал: слушай, ты кричишь на других, а в себя не заглядываешь.

То же самое я могу показать на более современном примере, на примере ещё одного тирана, тирана XX века, Гитлера. Историки его обсуждают, и часто обсуждают без того понимания, которое в своё время проявил Платон, обсуждая аналогичную проблему. Полагают, что случилась не победа, а поражение потому, что Гитлер не доверял своим генералам и что можно воспроизвести ту же ситуацию, где он уже не сделал бы этой ошибки. Платон скажет им — не будет этого. Нет второго мира. Есть один мир, и в нём раз и навсегда все окончательно решается, и ничего нельзя переложить на последующее время, оставив себя неизменным, нельзя, в последующем повторив мир (а неизменность себя есть лишь повторение этого мира), там что-то исправить. Будет сцепление бессмысленного, утомительного, монотонного повторения ошибок, из которых не извлечен опыт. А извлечение опыта предполагает не просто какие-то комбинации типа «тогда не доверял, а сейчас буду доверять». Если ты остался тираном, все неминуемо снова повторится. Опыт не извлечен. Почему? Наша мысль состоит в том, что извлечение опыта предполагает определённое обращение в себя и «ныряние» в какие-то структуры, не видимые в мире, а лежащие в том бытии, или свободе, или жизни, о которых я говорил.

Теперь можно завершить этот ход мысли, чтобы мы могли потом постепенно перейти к проблеме исторических законов. Структуры, состояния, тавтологии, безосновные явления, являющиеся основаниями самих себя, некоторого измерения мира, в котором осмысленна фраза об абсолютной вине (в момент, когда я лгу, я полностью ответствен) и в котором мы должны оперировать нераздельными единицами, — беря все эти явления, которые я описал, можно сформулировать несколько аксиом-постулатов, или законов-постулатов, для социально-исторической области. Пока эти постулаты относятся только к понятиям и терминам, то есть устанавливают наш склад мысли, или угол зрения, из которого мы будем смотреть дальше на более конкретные вещи.

Первый постулат — это постулат непрерывности. «В момент, когда я лгу»… — снова попытаемся уловить этот момент, и это действительно трудно просто в силу нашей человеческой ограниченности, потому что мы, оставаясь человеками, пытаемся фактически мыслить не человеческим образом. Фактически, в момент «тогда, когда лгу», «тогда, когда мыслю, если мыслю» (то есть мышление случилось), если мои психические возможности проработались через структуры и если «я мыслю» уже допущено, там есть вещи, которые я мыслю неизбежно. Эти неизбежности обладают непрерывностью, то есть внутри них мы не можем различить смену и последовательность состояний. Обратите внимание: мало того, что в момент, когда я лгу, ложь абсолютна, неразделима на состояния и так далее, в абсолютной оценке акта лжи согласны и со-общены люди вообще, то есть она со-общена. Они согласны, значит, это их состояние. Можно было бы предположить так: сначала есть моё состояние, в последующем есть ваше состояние и состояние ещё третьего, и поэтому существует некая последовательность внутри момента, который латиняне называли hiс et nunc — «здесь и теперь». Назвать мгновенным его нельзя, потому что внутри него упаковано слишком многое, то есть оно какое-то растянутое мгновение, но без смены и последовательности состояний.

Если вы понимаете то же самое, что понял кто-то другой (скажем, что кто-то лжет), то между вашим состоянием и состоянием второго и третьего нет смены состояний. Это одно состояние, одно, но распластанное на множество. Значит, вы понимаете не потому, что где-то вчера, позавчера или в первом веке до новой эры что-то установилось, кто-то установил какой-то закон, такой, что в силу этого исторического установления я теперь оцениваю нечто как вину и тем самым, оценивая это как вину, ссылаюсь на исторически бывшее установление. Когда я рассуждаю: «Я знаю это историческое установление, ему противоречит этот поступок, следовательно, это поступок вины», я иду по какому-то ряду обоснований. Здесь же этого не происходит, в любой данный момент, «здесь и теперь» это ложь, и все люди с этим согласны. И это состояние не меняется ссылками на его основания. Hiс et nunc, и внутри него мы имеем (только «здесь и теперь») уникальность, индивидуальность, то есть я, только я, и никто вместо меня, и одновременно расположенность этой уникальности на множестве, на многом. И между этими многими нет смены состояний. Это непрерывное действие или непрерывное состояние. Следовательно, непрерывность характеризует ту область, с которой мы имеем дело.

Я постараюсь показать непрерывность с другой стороны, то есть показать эти аксиомы, постулаты, постулаты-законы с другой стороны, так, чтобы это было действительно постулативно.

Философы говорят: все решается здесь и теперь, ничего нельзя отложить (это уже похоже на постулативность). Мы имеем дело со всем миром, собранным как бы в одно мгновение: нельзя делегировать ни на вчера (я говорил, что на вчерашней добродетели нельзя спать, добродетель должна быть воспроизведена каждый раз, то есть здесь и теперь), ни на завтра в предположении, что нечто завтра-послезавтра добавится. Нет, сейчас все целиком. Более того, если я не извлек сейчас, например, опыт или не занял место, указанное мне предназначением, то опыт уже не извлечется никогда, и если что-то извлечется, то это будет что-то другое. И к тому, что я должен извлечь и что, если я не извлек, не извлечется, не может быть сложений, добавлений. Я говорил, что здесь нет разделения труда, что никто не может помочь, то есть в историческом процессе есть такого рода явления. Они касаются в том числе и опыта извлечения мысли, она тобой hic et nunc должна быть извлечена, и если ты не выполнил своей ответственности, она не извлечется. Ты не можешь ждать, что завтра что-то прибавится само собой, что кто-то сделает это вместе с тобой или вместо тебя. И если сделать что-то завтра, то это будет уже другое. То, что должно было быть извлечено тобой и не извлеклось, уже и не извлечется, а будет нечто другое. Это другая сторона аксиомы непрерывности.

Второй постулат, который закрепляет то, что мы говорили, — это постулат актуальности, или актуальной полноты, независимости от ряда причин и ряда последствий. Эта актуальная полнота одновременно означает и согласие, и со-общенность, о которой я говорил. Эта аксиома выражает простую вещь, ту, о которой я говорил, что добродетели не может быть половина. Если она присутствует, то целиком, хотя завершённость и актуальность невозможны предметно, потому что человек конечное существо и для него завершение предметной бесконечности невозможно. В этом смысле в математике и в физике недопустима абстракция актуальной бесконечности, предполагается лишь потенциальная бесконечность. Но в этом измерении мы имеем в виду феноменологическую полноту и завершённость события. Я солгал, и это полное и завершённое событие. В каком смысле полное и завершённое событие? В том, что оно не зависит от ряда (мы ведь эту независимость уже установили), оно не зависит от того, что я родился в нищей семье, не зависит от того, что меня дурно воспитали, не зависит от того, что я попал в дурную среду и так далее. Все это тогда, когда я лгу, не имеет никакого значения. Следовательно, мне, чтобы понять это событие, не нужно проходить весь ряд оснований. Поняв его, я понял его в то же время полно и завершённо, и к этому пониманию ничего никогда больше не прибавится.

Третьей аксиомой, или постулатом, который тоже закрепляет наши шаги, мы будем считать постулат многого (или постулат историчности или социальности). То явление, с которым мы имеем дело, будучи уникальным, в то же время множественно, существует на многом. Это мы уже говорили.

И четвёртое. Мы должны в качестве изначального, невыводимого факта, не объясняя, а просто поясняя, принять некоторое двуединство, изначально свойственное человеческому сознанию и бытию.

Я теперь постараюсь это объяснить, и мне здесь нужна как раз та сторона структуры, о которой я обещал сказать. В структурах есть ещё один элемент, о котором мы не говорили. Это элемент существования в них особого рода вещественных образований. Мы всё время до сих пор нащупывали структуры и определяли их в отличении от природных процессов, от стихийных процессов, от натурального сцепления причин и действий, от наглядной предметности. Но вещественный элемент тем не менее присутствует. Я уже напоминал один пример, а именно пример колеса. Что такое колесо? Колесо, сказал бы Платон, — это идея, идея «колесности». Что означает «колесность» колеса или «кроватность» кровати? (Кровать Платон брал в этом плане как идею.) Он имел в виду, конечно, не позднюю, в Средневековье возникшую и потом новым временем унаследованную проблему универсалий, проблему понятий. Когда он что-то называл идеей, он имел в виду, что такие явления, как кровать или колесо, являются артефактами, такими предметами, которые сами образуют горизонт возможностей нашего воображения, нашего мышления и так далее.

Скажем, мы построили самолёт. Это новое изобретение, но для того, чтобы посадить его на землю, мы к нему приспосабливаем колеса. Я хочу сказать, что по силе нашей изобретательности (атомная бомба и прочее) мы недалеко ушли от того, кто изобрёл колесо. В каком смысле? Весь горизонт нашей возможности механического передвижения на земле дан внутри колеса. Колесо одновременно и горизонт, и продуктивный преобразователь наших психических и физических возможностей. Оно преобразует наши возможности так, что получается тот эффект, который мы не можем получить простым соединением наших физических сил. По отношению к нашему сознанию оно — явный горизонт, мы не изобрели ничего такого, что вышло бы за пределы колеса в смысле механического передвижения по земле. Если мы изобретем передвижение на магнитных подушках, это будет радикально другим артефактом и, очевидно, будет предполагать другой мир сознания. И там иначе будут преобразовываться наши психические и физические возможности.

Кровать ведь тоже идея. В каком смысле слова? Почему-то у нас такой режим, что мы, как правило, спим ночью, а не днём, и почему-то мы обставляем себя кроватями, стенами с крышей. Уверяю вас, что наши крыши, стены, дома, кровати прямо невыводимы из физических законов нашего обитания на земле. Вы знаете, какие разные возможности придумывал человек, чтобы укрыться от непогоды или отдохнуть, но дело в том, что у него есть какой-то психический режим, в котором ему, скажем, нужно обязательно занимать определённое положение, чтобы спать. Представьте себе, что есть какие-то вариантные пути для нашей возможности спать, но мы почему-то всё-таки спим на кровати. Мы можем постелить на полу, если там есть какие-то возвышения для нашей головы, какое-то устройство, совместимое с нашим психическим режимом, но это ведь тоже кровать, экземплификация «кроватности», или, на нашем языке, вещественно-искусственное изобретение, являющееся не просто естественным предметом, а конструктивным предметом по отношению к нашим возможностям. Мы, люди, в наших возможностях также и «колесорождённые», то есть колесо родило в нас наши возможности воображения, наши ожидания, связанные в данном случае с механическим передвижением. Колесо, кровать или внутренняя форма («кроватность») является целой формой жизни и, замыкаясь, содержит нас внутри самих себя.

Значит, мы получили ещё один элемент, или свойство, всех элементов и структур, то есть что они всегда связаны с какими-то вещественными образованиями, имеющими искусственное происхождение. Артефакты изобретаются людьми, кстати, неизвестными, артефакты, как правило, анонимны, и у них нет авторов. Есть проблема совершенного артефакта, то есть такого, который содержит в себе максимальный мир и максимально большой горизонт (я сейчас вспомнил фразу современного американского писателя Бэрроуза; он как-то в беседе с одним журналистом формулировал задачи, которые он как стилист ставит перед собой, то есть те ожидания и требования, которые он предъявляет себе в связи с проблемой стиля, и сказал так: в литературном построении я ищу совершенный артефакт). Например, лук является совершенным артефактом, потому что даже наше ружье находится внутри лука в смысле внутренней формы — там такой же принцип движущегося вперёд снаряда. Изобретатель лука был изобретателем совершенного артефакта в смысле такого артефакта, который максимальным образом содержит в себе возможности. Аналогичные открытия, конечно, есть и в литературе и так далее. Тут нас не должна смущать разница областей: совершенно одинаковы законы в технике, искусстве и в мысли. Очевидно, в мысли тоже есть некоторые словесные конструкции, являющиеся совершенными или более совершенными, чем другие, артефактами.

Итак, наши структуры характеризуются двуединством каждого элемента. Каждый элемент одновременно находится в натуральном природном ряду (я сказал, артефакты вещественны) и в то же время в ряду ненатуральном, мыслительном, духовном, если угодно. Чтобы мне и вам ухватить, понять это, можно воспользоваться математическим понятием ряда рядов. Есть такие множества, элементы которых определяются не отдельно по ряду расположения, а всегда берутся как ряд рядов, и множество собирается на уровне ряда рядов.

Вспомните пример Гаусса, где каждый элемент участвует одновременно в двух рядах. (Аналогичные вещи делаются в теории цветов. Известно, что невозможно множество, составленное из красных предметов, и для красного цвета множество — это ряд рядов.) Гаусс так объяснял и придавал наглядность понятию мнимого числа: он разделил плоскость пересекающимися по горизонтали и вертикали рядами и задал движение рядов, откладывая по рядам отрицательные и положительные числа, в ряду рядов у него появились мнимые величины, а само это расположение было наглядной моделью для мнимых величин. Аксиома hiс et nunc, аксиома актуальной полноты (полнота дана актуально, завершённо), аксиома многого и историчности (эта третья аксиома говорит, что есть какое-то движение, которое мы в нашем наглядном времени не можем ухватить, а оно имеет место), и четвёртая — это двуединство: они фактически являются описанием условий, на которых мы входим в те многообразия, те структуры, о которых я рассказывал, то есть они есть условия нашего вхождения в них, и в этом смысле они постулаты.

Приме­чания: Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания.
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения