Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Роль орудия в развитии человека. Часть I. Происхождение орудия. Эрнст Капп, Людвиг Нуаре

Глава I. Антропологический критерий. Эрнст Капп

Каковы бы ни были предметы мышления, рассеянные в пространстве и времени, мысль никогда не уединяется и не теряется в бесконечности, но рано или поздно возвращается обратно, — туда, откуда она исходила, к человеку. Связь с ним остаётся неразрывной, и то, что она находит после всех исканий и открытий, есть всегда человек и ни что иное. Поэтому содержанием науки в её исследовательском процессе, вообще, является ни что иное, как возвращающийся к самому себе человек. В этом процессе сознание человеком внешнего мира постоянно противополагается миру внутреннему, и человек, мысль которого утверждает отличие его бытия от всего мира, приходит к самосознанию.

То, что в наше время понимают под «я», которое сознается в себе человеком, имеет уже не совсем прежний смысл. «Я» перестало быть символом для совокупности духовных отношений. Странный самообман закончился вместе с пониманием того, что телесный организм является ближайшей и самой подлинной частью «я». Если бы можно было отвлечься от всех форм, образующих живой организм человеческого тела, и осмыслить всего материального человека, что осталось бы ещё от пресловутого «я», кроме призрака духовного человека?

Только с достоверностью телесного существования, «я» вступает настоящим образом в сознание. Человек существует, ибо он мыслит, и мыслит, ибо существует. «Selbst», по-немецки «я», производится от слова si liba, что значит «тело и жизнь». Это основное значение слова заслуживает серьёзного внимания. Не половинка здесь и половинка там, но все целое и единое «я» дано в конкретном самосознании. Эта форма самопознания, смутно подготовленная в умах, разлитая во всеобщем настроении, достигает того момента, когда, в результате безостановочной работы мысли, она находит себе точное выражение, которое фиксирует новую идею и делает её более или менее сознательным общим достоянием. Это было преимущественно делом новейшего естествознания — дать доказательства того, что в телесном организме находится ключ к особенностям человеческой деятельности во всех её сферах.

Естествознание и философия — нередко внешне враждебными путями, но нередко и подкрепляя друг друга, — при всех блужданиях всегда выходили на правильный путь, — исходя от человека. После того как философия долго занималась исследованием вещественной первоосновы мира, смутное ощущение родства стихийных явлений с природой человека выразилось в знаменитых словах Протагора, что человек есть мера вещей. Хотя при недостатке физиологических знаний, здесь имелся в виду скорее мыслящий человек, чем физический, но раз и навсегда в этих словах был формулирован антропологический критерий и охарактеризовано, хотя сначала и в смутной форме, подлинное ядро человеческого знания и деятельности.

Психология и физиология долго были чужими друг другу, и как далеко первая ни опередила последнюю, та теперь уже догнала её. Мало того, раздаются даже голоса, требующие, чтобы она совершенно включила её в себя. Кажется несомненным, что обе в процессе слияния, не раздельно как прежде, но соединённые в один поток, вольются в широкое русло антропологии, чтобы начать высшую фазу самопознания — «физиологической психологии».

Рука об руку с совершающимся в наши дни открытием единства природных сил происходит откровение и единства человеческой природы. Сознавая единство своего существа, как доселе бессознательную основу своего исследования, направленного на связь природных сил, мысля себя в природе и из природы, не над ней и не вне её, мышление человека становится согласованием его физиологической организации с космическими условиями.

Для центробежного устремления, как и для центростремительного возвращения мыслей, — раз навсегда дан центр в человеке. При универсально научном значении антропологического критерия, так называемая антропоцентрическая точка зрения, при которой человек видит себя в центре мира, не является такой уже необоснованной и бессмысленной.

Самосознание человека является результатом процесса, в котором знание о внешнем превращается в знание о внутреннем. Прежде всего, необходимо вполне уяснить себе понятие внешнего мира. «В нас» и «вне нас» даже для чувственного восприятия не различаются так точно, как обычно полагают. Здесь есть спорная пограничная область. «Я» диктует, что оно считает внешним в зависимости от данных отношений.

Существующее только в определённом телесном организме, или, вернее, существующее только, как организм, — «я» иногда причисляет всю совокупность членов тела к внутреннему миру, иногда объявляет руку и ногу принадлежащими к миру внешнему, конечностями, которые, подобно другим вещам в природе, например, камням и растениям, являются предметами чувственного восприятия. И, однако же, бесспорно, все тело принадлежит к внутреннему миру. Хотя мозг считается единственным вместилищем мысли, интеллектуальным средоточием человека, но нельзя обойти, например, сердце или спинной мозг, взятый в отдельности, — ему бессознательно помогает мыслить весь организм.

Но для нас, прежде всего, важно другое различение в понятии «внешнего мира», для которого совершенно недостаточно обычного наименования «природы». К внешнему миру человека принадлежит множество вещей, которые, за исключением того, что природа доставляет для них материал, является, скорее, созданиями человека, чем природы; в качестве искусственных произведений — в отличие от естественных продуктов, они образуют содержание мира культуры, то, что вне человека, состоит, поэтому из созданий природы и человека.

Непосредственное чувственное восприятие вещей свойственно и животному. Но то, что оно видит и слышит, чует и пожирает, остаётся ему непонятным, совершенно иным и чуждым, — противополагание, из которого оно никогда не выходит. Человек выходит за пределы этой противоположности. По своей природе, он способен творчески и рецептивно расширять до бесконечности данные ему, наравне с животными, чувственные способности, благодаря механическим средствам — делу своих рук. Он умеет обращаться с вещами, оперировать с ними, преобразовывать материю ради своей пользы и личной потребности. В этом одинаково участвуют сознательное и бессознательное; первое — в определённом намерении удовлетворить потребности данного момента; последнее, без ясного представления и воли — в определённой форме этого удовлетворения.

Начиная с первых грубых орудий, способных усиливать мощь и ловкость руки в сочетании и разделении материальных веществ, заканчивая многообразно развитой «системой потребностей», которую в сгущённом виде показывает нам всемирная выставка, человек видит и узнает во всех этих внешних вещах, в отличие от неизменных объектов природы, форму, созданную его рукой, дело человеческого духа, бессознательно обретающего или сознательно изобретающего человека — себя самого.

Это происходит двояким образом. С одной стороны, всякое орудие в широком смысле слова, как средство повышения деятельности чувств, является единственной возможностью пойти дальше непосредственного поверхностного восприятия вещей; с другой, — как продукт деятельности мозга и руки, орудие находится в таком глубоком внутреннем сродстве с самим человеком, что он, в создании своей руки, видит объективированным перед своими глазами нечто от своего собственного «я», воплощённый в материи мир своих представлений, отображение, как в зеркале, своего внутреннего мира, — словом, часть самого себя.

Но «я», как было сказано выше, живёт только в теле, и этот исходящий от человека внешний мир механической работы может быть понят, лишь как реальное продолжение организма, как перенесение вовне внутреннего мира представлений. Такое отношение к этой области внешнего мира, обнимающей всю совокупность средств культуры, является фактически самопризнанием, и становится в акте обратного перенесения отображения из внешнего мира во внутренний, — самопознанием. Это происходит таким путём, что человек, употребляя и сравнивая орудия своей руки, как бы в подлинном самосозерцании, сознает процессы и законы своей бессознательной жизни. Ибо механизм, бессознательно образованный по органическому образцу, сам служит, в свою очередь, образцом для объяснения и понимания организма, которому он обязан своим происхождением.

Согласно сказанному, мы различаем в орудии внешнюю цель и внутреннюю идею его создания. Первое имеется налицо в сознании, второе выражается бессознательно, — там царствует замысел, здесь — инстинктивное действие, но обе стороны встречаются и объединяются в целесообразности. С помощью членов организма, привлекаемых для этой цели, совершается измерение, причём, организм даёт меры для употребления, меры своих членов.

Исследование причин недостатков и стремление к дальнейшему усовершенствованию орудий приводит сначала к сравнению цели с формами тела, дающего меры и пропорции, затем к открытию бессознательно совершающегося приспособления изготавливаемого орудия к доминирующему в телесном организме закону функциональных отношений, и, в конце концов, к твёрдой уверенности в том, что все средства культуры, будут ли они грубо материальной или самой тонкой конструкции, являются ничем иным, как проекциями органов.

Инструмент ремесленника, инструменты искусства, научные приборы для измерения и взвешивания мельчайших частей и скоростей, даже воздушные волны, приводимые в движение человеческими звуками и речью, должны быть отнесены последовательно к категории, воплощаемой в материи проекции. Будем ли мы подчёркивать физику или психику, или же то и другое в монистическом понимании мира, — я считаю правильным называть этот процесс органической проекцией.

Глава II. Язык и работа. Людвиг Нуаре

Человеческий интеллект — самая могучая из известных нам сил природы, ибо эта сила заставила природу служить себе. Она проявляется для научного наблюдения в двух одинаково удивительных сферах, по-видимому, совершенно независимых, но, в действительности, неразрывно связанных между собой: в человеческом языке и в человеческой работе. В обеих проявляется свойственная человеку, отличающая его от других существ, — мысль.

Язык есть тело мысли. Это — в высшей степени своеобразное, необходимое средство, которым осуществляется мышление. Лишь по недомыслию или по злоупотреблению словами, можно приписывать разум или мышление бессловесным животным.

Работа — это первоначально совместная деятельность новых организующих групп, — человеческих обществ; последние мы должны представлять себе, в их древнейших формах, как орды, внутри которых индивидуум мог находить себе лишь весьма узкую сферу проявления.

Организм образует целостная, доминирующая над всеми частями воля, равномерное ощущение того, что вредно или полезно организму.

Совершенно так же и в новых организмах — социальных образованиях — общая воля, вовне обращённая деятельность, должна считаться началом и исходным моментом развития, результатом которого был человеческий разум со всеми его поразительными действиями и следствиями.

Из солидарной деятельности я вывожу, поэтому, происхождение разума или, что одно и то же, происхождение языка.

Язык и труд находятся, как уже сказано, в неразрывной связи, — в непрекращающемся ни на один момент взаимодействии. Производимые работой видоизменения внешнего мира сроднились со звуками, сопровождающими деятельность, и таким образом эти звуки приобрели значение. Так возникли корни языков, являющиеся элементами, из которых выросли все известные нам человеческие наречия 1. Ясно, что лишь в той мере, в какой эти видоизменения внешнего мира, в результате совместной деятельности, становились разнообразнее, то есть все более дифференцировались, могло обогащаться и духовное содержание — значение языковых корней.

В древнейшие времена общность была всем. Лишь общий звук имел возможность сделаться языковым, то есть общепонятным звуком. Не менее необходима была и общность деятельности. Разделение труда, первая ступень усовершенствования социального организма, относится к гораздо более позднему времени.

Лишь внутри товарищества первобытный человек находил свою силу, свою опору и безопасность. Лишь в совместном действии многих усилий к общим целям, духовный организм мог отстоять себя против угрожающей отовсюду опасностей, особенно против страшной физической силы хищных зверей. Образ жизни последних вынуждает их к одиночеству, и потому у них было вырвано господство над землёй.

Глава III. Древнейшие виды работ. Людвиг Нуаре

Лишь на созданиях человека выросла человеческая мысль; лишь благодаря его собственным видимым образованиям, его сознание прояснилось, язык стал богаче, разнообразнее по звукам и содержанию, значительнее и выразительнее. Вычеркните эти создания из жизни наших предков, и происхождение языка и разума станет невозможным. Спрашивается: дает ли языкознание в руки нить, с помощью которой мы можем дойти до самых примитивных форм деятельности первобытного человека; проникают ли его лучи до самых туманных далей прошлого, в состоянии ли они прояснить этот мрак и отразить для нас в волшебном зеркале образ первобытной жизни, едва высвобождающегося от звериного быта человечества?

Лазарь Гейгер говорит 2: «Человек обладал языком ранее орудий и ранее искусственной деятельности; это положение, уже само по себе убедительное и вероятное, может быть вполне доказано лингвистически. Рассмотрим какое-нибудь слово, обозначающее деятельность, производимую орудием: мы всегда найдём, что это не первоначальное его значение, и последнее передаётся только в естественных органах человека. Сравним, например, исконные слова: нем. Mahlen, Muhle; русск. Молотить, Мельница; лат. Molo; греч. Myle. Хорошо известный в древности способ растирать зерна злаков между камнями, без сомнения, достаточно прост, и его можно, в той или иной форме, предположить известным для первобытной эпохи. Однако, слово, которое мы употребляем теперь для деятельности с помощью орудий, исходило из ещё более простого образа. Весьма распространённый в индоевропейской семье языков корень Mal или Mar означает «растирать пальцами» или же «раздроблять зубами»… В немецком языке два различных слова из родственных корней близко встретились в звуковом произношении; Mahlen (размалывание) зерна и Malen (рисование) картины. Основное значение в обоих случаях одно: растирать пальцами или мазать.

Деятельность с помощью орудий получает название от более простой, древнейшей, животной. Это общее явление, и я не могу его объяснить иначе, как тем, что название древнее, чем обозначаемая им теперь деятельность орудия; слово было дано уже прежде, чем люди стали пользоваться иными органами, кроме прирождённых, естественных.

Мы должны остерегаться приписывать мышлению слишком большую долю участия в происхождении орудия. Изобретение первых в высшей степени простых орудий происходило, конечно, случайно. Они, без сомнения, скорее находились, чем изобретались. Это убеждение создалось у меня особенно на основе наблюдения, что орудия никогда не называются по их обработке, генетически, но всегда по выполняемой ими функции. Schere, Sabe, Hacke (ножницы, пила, мотыга) — это вещи, которыми стригут, пилят, копают. Этот языковой закон должен казаться тем поразительнее, что предметы утвари, обыкновенно, называются генетически, пассивно по их материалу или обработке. Schlauch (русск. мех), например, всюду представляется, как содранная звериная шкура. С орудиями этого не бывает, и они, поэтому, насколько можно судить по языку, вначале вовсе не изготавливались; первым ножом мог бы быть случайно найденный, — я сказал бы — играючи, поднятый камень».

Что же остаётся, как последнее содержание, как основной образ, который мы должны мыслить связанным с древнейшими языковыми звуками? Гейгер говорит: «Ковырять, рыть, грызть, разделять и связывать вещи резким движением рук и ног, зубов и ногтей, а то и всего тела — вот единственное и последнее, что остаётся, наконец, у нас в основе этих слов. Язык нигде ещё не приводит определённых различий между отдельными животными движениями; и, что проливает ещё более яркий свет на древнейший быт человека и его собственное представление о своих действиях, — те же самые слова, как можно доказать на основании этимологических явлений, употреблялись без всякого различия, если не преимущественно, по отношению к животным».

Гейгер вывел отсюда заключение, что барахтающийся, роющий, валяющийся зверь был древнейшим образом, который вызвал звуковой крик. Я в своей книге «Происхождение языка» выяснил ошибочность и невозможность этого взгляда и показал в то же время, что моя собственная теория языка находится в полном согласии с вышеуказанным этимологическим фактом, который сообщает ей полную поддержку и обоснование. То, что Гейгер охарактеризовал, как последний смысловой (семасиологический) остаток в плавильном горне языка, чем иным он мог быть, как не совместным рытьем и копанием земляных пещер, в которых древнейшие люди искали и создавали себе приют и жилье? В то же время совершенно ясно, что приготовление жилищ должно быть первым общим делом и работой наших предков. Уже в животном мире мы видим аналогии в виде совместных сооружений.

Но пещеры были не единственными, даже не самыми ранними жилищами первобытных людей. Мы можем с полным убеждением присоединиться к взгляду Гейгера, что «первоначальным жильём человека были деревья. Старой привычкой карабкаться на деревья объясняется всего естественнее его прямая походка, а привычкой, поднимаясь на дерево, охватывать руками — преобразование руки из органа движения в орган хватания. Как раз самой низшей ступени, какую только мы можем себе представить для культуры человеческого рода, мы обязаны, таким образом, нашими отличительными преимущественными: свободным подъёмом головы, доминирующей над окрестностями, и обладанием того органа, который Аристотель назвал орудием орудий».

Таким путём мы приходим к другой совместной деятельности, которой наши предки должны были заниматься, по меньшей мере, одновременно, а, вероятно, и раньше, чем рытьем пещер (это отнюдь не значит, что происхождение языка не могло быть всё-таки вызвано последней деятельностью), а именно к плетенью древесных ветвей, образцу и зародышу позднейшего вязания, пряденья, — искусств, восходящих к очень глубокой древности. Простые плетенья из волокнистых растений, из гибких ветвей являются первыми искусственными произведениями в этой области; но язык ведёт нас на один шаг дальше. Есть слова, где понятие запутанных веток кустарника или густой листвы деревьев так связано с растительным плетеньем, что вероятной становится мысль о естественном сплетении, как образце для искусственной деятельности человека. Образ густо сплетшихся ветвей и пышной чащи камыша постепенно, вместе с переменой, совершающейся в культурной жизни человека, перешёл на искусственный продукт, на первую, грубо сплетённую циновку. Естественное сплетенье деревьев, быть может, было даже первым предметом самой искусственной работы. Есть переходные формы, которые делают чрезвычайно вероятным, что постройка своего рода гнезд на ветвях густых деревьев для первобытного человека была естественным и достаточным жильём. Из Африки, из этой во многих отношениях чудесной для истории страны, Барт сообщает сведенья о народе динг-динг, который, говорят, живёт частью на деревьях. К этой ступени весьма приближаются обитатели острова Аннатана, которые используют ветви подходящей группы деревьев для своего рода примитивных хижин. О пури то же самое рассказывает нам принц Максимилиан в описании своего бразильского путешествия. Здесь сохраняется характерная для южных американцев висячая плетенка (гамак), как остаток привычки спать на ветвях деревьев» (Гейгер).

Глава IV. Развитие и индивидуализация работы. Людвиг Нуаре

В предыдущей главе мы видели, что не в индивидуальной, а в общей деятельности получили своё начало язык и мышление, то есть более ясное сознание человеческого духа. Вопрос, которым мы должны теперь заняться, гласит: как надо представлять себе индивидуализацию и специализацию первоначально простой и всегда однородной совместной человеческой деятельности.

Можем ли мы допустить, что развитие языка уже рано достигло индивидуума, то есть, что индивидуальная еда, ходьба, прыганье, кусание и так далее уже воспринимались внимательным мышлением и фиксировались в звуках. Которые в этом случае должны были бы употребляться преимущественно в повелительном смысле?

Против такого предположения восстает внутренняя сущность языка, который является всецело социальным продуктом, голосом общества, и который на самых ранних своих ступенях не мог обозначать ничего, что не было бы истечением воли этого общества, общим делом, деятельностью, творчеством. Кроме того, и эмпирическое наблюдение над языком говорит против этого; оно учит, как я показал уже в другом месте, что индивидуальная еда, например, только окольным путём, через распределение пищи при общей трапезе, вошла в сферу языка. Язык ненавидит и избегает индивидуального; его высший цвет и плод — общие понятия — поистине, выросли не из индивидуальной почвы и корней.

Индивидуализация деятельностей и того, что делается или создаётся в них, могла вступить в сферу мышления и языка, как будет подробнее доказано в дальнейшем, лишь посредством соответствующего им видимого образца, орудия. Посредством орудия, частная деятельность необходимо отделяется от общей, создание (активно) отделяется от созданного, сама деятельность становится более разнообразной и в то же время резко очерченной, когда творящее и творимое отчётливо разграничиваются в воображении и, однако связываются в единстве действия и мысли.

Поэтому высшей ясности духа, которая должна была вырасти из большего разнообразия внешних жизнедеятельностей и в соответствии с этим, большего богатства слов и понятий нельзя предположить ранее появления орудия. А здесь мы сначала имеем дело с эпохой до происхождения орудия.

Трудно очень трудно, конечно, представить себе быт примитивных людей, в котором последние ещё не дошли до создания орудия; ведь оно, по словам Гейгера, «является почти единственным основным отличием между целесообразной деятельностью человека и животного, и внешняя жизнь человека, если её представить совершенно лишённой орудия, могла бы иметь перед животной всего на всего лишь два преимущества: скудное одеяние, какое возможно при этих условиях (в случае, если мы, вообще, найдём его вероятным на этой ступени), и большую возможность взаимной помощи, которая дана в самой способности речи»…

Но как ни противится этому наша фантазия, мы всё-таки должны между древней ночью бессловесного и неразумного существования наших предков и позднейшим человеческим развитием предположить освещённые немногими звездами предрассветные сумерки, когда человек получил уже способность речи и разума, но ещё не обладал орудием.

Истинность этого утверждения основана на том, что для возникновения орудия, а ещё более для его сохранения и распространения — это одно только делает возможным развитие, — безусловно, необходимой предпосылкой уже является разум и язык.

Правда, и язык и мысль, как уже замечено, смогут развиваться и специализироваться только при различии внешних, созданных объектов: но как скудно должно быть это разнообразие в то время, когда орудие ещё не расширило сферы мощи, круга деятельности человека! Мы едва ли можем вполне представить себе бедность, ограниченность круга мыслей и соответствующего им запаса слов или, вернее, корней у человеческих поколений, создавших язык.

Прибавьте к этому, что ясность и определённость связанной со звуком мысли сама по себе зависит от мыслимого при этом орудия. Понятие резания становится возможным только при наличности ножа. При том немногом, что может быть сделано без орудия, в сознании выступает только внешнее действие, отнюдь не деятельный орган. Эта истина доказывается в дальнейшем.

Развитие и индивидуализация работы ранее появления орудия, создавшего новую эпоху, могли быть, поэтому, лишь весьма незначительными, и их, во всяком случае, следует представлять данными для языкового сознания лишь в виде деятельностей, выполняемых коллективно.

Глава V. Орудие. Людвиг Нуаре

Определение Франклина: «человек есть tool making animal», (существо, делающее орудия), заключает столь же большую истину, как и другие знаменитые определения:

«Человек есть политическое (органически коллективное, то есть общественное) существо (Аристотель).

«Человек есть разумно-чувственное существо».

«Человек есть говорящее существо; его отличительное свойство — разум и речь, ratio (logos) et oratio; ему одному свойственно мышление; зверь бессловесен и неразумен».

Мышление и действие были первоначально неразрывны. Поэтому создания человека не только всюду носят на себе след, отпечаток мысли, но и влияют обратно на развитие последней. Ибо понятны только в этой связи, только друг через друга.

Это особенно относится к орудию. Если в произведениях, созданных естественными органами, например: яме, плетенке, гнездах всегда останется под сомнением, являются ли они созданиями человеческих рук или животных, и решающим при этом оказывается только характеристика животного, которое снабжено особо приспособленными органами для данной работы, — то самое примитивное орудие — почти бесформенный, лишь слегка и грубо оббитый камень — тот же и с полной несомненностью позволяет заключить о создании человека.

Это относится, разумеется, в такой же степени к предметам, изделиям (артефактам), которые могли быть произведены или оформлены только с помощью орудия, по которым, следовательно, — в случае, если орудия исчезли бесследно — можно, с большей или меньшей уверенностью, заключить о факте их прежнего существования и об их формах.

При огромном значении, которое имеет орудие в истории человеческого рода, представляется уместным, прежде всего, очертить его понятие возможно чёткими и определёнными линиями, чтобы затем, идя назад в прошлое, исследовать его происхождение и вполне осознать всю его важность для преобразования человеческой жизни и связанного с этим изменения и развития форм человеческого тела.

Немецкое слово Werkzeug (орудие) получило своё имя от слова Wirken (работать). Это средство для выполнения работы (Werk). Мы представляем его поэтому, главным образом как нечто, идущее на помощь деятельности, как преимущественно деятельное. Это отметил и язык уже в своих древнейших представлениях, где, как было замечено, орудие повсюду понимается и называется активно. Нож и ножницы, мотыга, игла суть вещи, которые режут, вскапывают, шьют.

Не всякая деятельность заслуживает названия работы (Wirken). Те виды деятельности, которые служат лишь для поддержания жизни, как еда и питье, ходьба и бег, отражение вражеских разрушительных сил — должны быть исключены отсюда. В понятии работы заключается преимущественно прочный творческий смысл.

Правильное подразделение созданий человека, поскольку последние подвижны и служат целям жизни, установил Лазарь Гейгер. Он различает орудия, утварь и оружие. Правда, он не указал принципа деления и тем навлек на себя порицание многих критиков, которые не могли понять его идеи.

В своём ответвлении от ствола жизни человечества, эти три категории образуют объективное соответствие знаменитым образцам, лежащим в основе индийской религии, где деятельная сущность мира раскрывается в трёх активных факторах: Браме — творце, Вишну — сохранителе и Шиве — разрушителе. Эта троица коренится в условиях жизни и её явлений.

Орудие соответствует творческому принципу. Утварь служит сохранению жизни. Чашу для питья, стол, кровать или стул мы никогда не называем орудием. Оружие есть разрушитель. Этим самым, конечно, не исключается возможность, что одна и та же вещь, благодаря естественной, само собой напрашивающейся перемене функций, может появляться в трёх разных функциях. Топор и палка могут служить и оружием, хотя первый является первоначально орудием, а последняя, если она служит опорой при ходьбе, должна быть названа утварью.

Отсюда объясняется и тот факт, что утварь в языке почти всегда называется пассивно, то есть по способу её изготовления, орудие, как было сказано, активно; а оружие понимается то активно, то, гораздо чаще, генетически. Режущее, рвущее оружие само собой годилось для защиты; в этом случае оно сохраняло, конечно, своё имя орудия. Напротив, меч, как замечает Гейгер, повсюду характеризуется, как нечто отшлифованное, отточенное (Gladius — лат. — Меч, связан с Glaber — Лысый, Гладкий, и нем. Glatt).

Перед лицом этих, несомненно установленных языкознанием фактов, совершенно непонятно, каким образом оружию могли приписывать первенство перед орудием.

«Со всей решительностью, — говорит Ф. Рело, — мы должны освободиться от мысли, что оружие разного рода было будто бы первым и наиболее важным предметом, который изготовил себе человек». Изготовил! Изготовление предполагает уже известный уровень интеллигентности, предполагает уже подходящие орудия, и последние, конечно, являются продуктами не дикой борьбы, а медленного незаметного роста в процессе мирного развития.

Мы можем определить орудие всего лучше следующим образом: оно создаёт вещи, которые, в свою очередь, служат для сохранения и поддержания жизни, а также для обороны и разрушения вражеских сил.

Глава VI. Значение орудия для развития человеческого знания. Людвиг Нуаре

Мы должны и здесь отвести подобающее место принципу постоянного, непрерывного взаимодействия мышления и творчества. Ни один момент не имел столь высокой, неизмеримой важности для развития и укрепления мысли, как-то обстоятельство, что бездушная материя приняла определённый образ и, оформленная, преобразованная рукою человека, служила его целям и выполняла работы, которые все остальные существа в состоянии выполнять только с помощью природных органов.

Две вещи, главным образом, имеют здесь особое значение: во-первых, обособление или высвобождение причинной связи, что сообщает последней большую, все увеличивающуюся ясность в человеческом сознании, а во-вторых, объективация или проецирование собственных органов, доселе действовавших лишь в смутном сознании инстинктивной функции.

Остановимся сначала на первом пункте. Кто даёт вещи форму, чтобы она выполняла работу, тот поднимается на первую ступень, ведущую к трону творческого начала мира. И до этого решительного, поворотного пункта существовала, конечно, причинная связь в сознании производящих и испытывающих воздействие индивидуумов. Солнце жгло, дождь мочил, хищный зверь угрожал — человек, как и зверь, защищались от этих воздействий, укрываясь в пещерах или взбираясь на деревья. Для той же цели они рыли пещеры, плели гнезда; я хочу даже верить Брэму, что одна, особенно умная обезьяна защищалась от солнечного зноя, держа над своей головой соломенную циновку. Во всех этих процессах непосредственно проявляется воля, чувство удовольствия или неудовольствия, благодаря которому зверь бежит или за привлекательной пищей или за самкой по чутьем угадываемому следу. Это не акты познания: не спокойно, не с возвышенной точки зрения, индивидуум созерцает двигателя и действие; он сам держится страдательно, а если деятельно, то находится под властью могучих, покоряющих его импульсов.

Совершенно иное дело, когда орудие становится, как промежуточное звено, между волей и намеченным действием, когда оно, на службе первой, берёт на себя функцию, характеристика которой определяется и открывается в последнем.

Здесь понятие причины становится очевидным и навязывается как бы само собой. Действующее орудие нужно сперва создать или же достать; отношение целесообразного средства к намеченному действию и есть само причинное отношение; оно выступает здесь для наблюдения в своём простейшем, наиболее осязательном воплощении. Оно апеллирует одновременно и к воле, и к мышлению, — к первой, чтобы усилить несовершенное действие путём изменения, то есть улучшения действующего орудия, ко второму — тем, что оба звена или фактора причинной функции должны рассматриваться в своей связи и в то же время отдельно.

Здесь начинается, поэтому первое воспитание человеческого духа к мыслящему созерцанию мирового целого, которое для развивающегося разума все более расчленяется на действующие и противодействующие силы и все явственнее развёртывается в то чудесное зрелище, где мы видим:

«Как в целом части все послушною толпою,
Сливаясь здесь, творят, живут одна другою!
Как силы горние в сосудах золотых
Разносят всюду жизнь своей рукою».
 3

Остановка разумного познания и прекращение инстинкта причинности являются лишь различными выражениями одной и той же вещи, которая означает роковой перерыв в развитии человечества.

Глубокая истина заключена в следующих словах Оскара Пешеля 4, хотя выражение её звучит несколько парадоксально: «Едва ли можно упрекнуть автора в недостатке уважения к культурному творчеству китайцев. Среди всех высоко цивилизованных народов они менее всего обязаны чуждым влияниям; мы, то есть европейцы, и прежде всего северные европейцы, до XIII столетия обязаны почти всем, за исключением нашего языка, науке других народов; мы — воспитанники исторически погребенных наций, китайцы — самоучки. Но, если мы сравним наш ход развития с китайским, то увидим, чего недостаёт им и на чем основано наше величие. Со времени нашего духовного пробуждения, с тех пор, как мы выступили умножителями культурных сокровищ, мы неотступно, в поте лица, искали одну вещь, о существовании которой китайцы не имеют понятия (!) и за которую они едва ли дадут блюдо риса. Эту невидимую вещь мы называем причинностью. У китайцев мы удивляемся бесконечному множеству изобретений и даже заимствуем кое-что от них; но мы не обязаны им ни одной теорией, ни одним единственным прозрением связи и ближайших причин явлений».

Представление о живом, как о самостоятельно действующем, стало возможным лишь благодаря знанию, укреплённому и прояснённому представлением деятельности орудия. Ибо орудие вступает в сферу абстракции, благодаря которой вещи, отрешённые от связи с окружающим миром и повсюду сливающимися явлениями, только и могут стать мыслимыми, то есть возникнуть для человеческого мышления. Вещь, которая сверлит, режет, копает, должна, по необходимости, представляться только с этой её стороны. Лишь тогда, когда этот способ представления укрепился и сделался, благодаря слову, неотчуждаемым достоянием, он может быть перенесённым и на мир живого, и, например, мышь также может быть названа точащим, грызущим, роющим существом, или, что одно и то же, она может, вообще, быть представлена и понята, как таковое. Это приводит нас ко второму пункту, а именно к объективации или проекции органов.

Глава VII. Проекция и объективация. Людвиг Нуаре

Объект — это то, что представляется в пространстве. Шопенгауэр определяет материю, как объективную причинность. Наша жажда знания была бы удовлетворена, если бы мы могли понять каждое из многообразных явлений и чувственных впечатлений, как чисто пространственное и временное отношение, то есть как чистое движение. Отсюда известные слова Канта: «Во всех дисциплинах содержится лишь столько истинной науки, сколько в каждой из них имеется чистой математики».

Учение о движении или форономия является предпосылкой, математической терминологией механики. К последней присоединяются уже реальные, конкретные величины, то есть силы, которые даны в опыте, в чувственном мире, а не происходят из чистого разума. Объективное познание есть цель всякой естественной науки. До внутренней стороны вещей ей нет никакого дела. Вывести и объяснить сущее из одного принципа, из механического принципа движения — в этом её последняя и высшая задача. Следовательно, она всегда будет материалистической и отклонилась бы серьёзно от своей истинной цели, если бы пошла по другим путям.

Но как достигаем мы объективного знания? В чём его необходимая, естественная предпосылка?

Уже в самом этом слове заключается объяснение. Здесь, как и во многих других случаях, язык создал понятие, исходя из его происхождения, которое является здесь и самым существенным для него. «Objectum» значит противопоставленное, сопротивляющееся; его главное качество, которым оно заявляет о своём существовании — есть сопротивление, антитипия. Последняя является поэтому истинным содержанием понятия тела, которое мы никогда не сможем определить иначе, как-то, что занимает пространство. И в русском слове предмет (нем. Gegenstand), которое является только переводом латинского Objectum, мы тотчас схватываем происхождение и содержание этого понятия.

Исключение, испытываемое в субъективном движении, или оказываемое ему сопротивление есть истинная сущность объективности. Объект есть область границ. Я поясню это на ряде примеров.

Если я в темную ночь на незнакомой дороге ударяюсь о ствол дерева или о стену, то объект грубым образом заявит о своём присутствии, и я узнаю, что легко живут рядом друг с другом мысли, но сталкиваются в пространстве вещи. Если я острием карандаша тыкаю о предмет из шерсти, шелка, бархата, репса и так далее, то по своеобразным отличиям сопротивления я узнаю о различном составе этих веществ. Я переношу при этом моё собственное ощущение на конец карандаша, как бы ощущая им.

Если я длинным шестом ощупываю предмет, лежащий на дне реки, например стеклянный сосуд, то через движения моих рук мною опознается величина, форма и поверхность этого предмета; я переношу при этом, как в предыдущем примере, моё ощущение на конец шеста.

Совершенно то же явление, лишь в неизмеримо большем масштабе происходит, когда я посредством световых лучей, находящихся между моим глазом и телом, удалённым на много миллионов миль, планетой или неподвижной звездой, воспринимаю или вижу его. Световые лучи являются здесь, как правильно заметил Шопенгауэр, ощупывающими шестами. Исключение, граница, сопротивление и здесь, как и во всех подобных случаях, составляют сущность объекта.

Что особенно важно во всех этих случаях и, что никогда не следует упускать из виду, это то, что всякое объективное познание всегда образуется из двух факторов, которые везде должны присутствовать: во-первых, из — движения, исходящего от субъекта, направленного к объекту и определяемого волей, и во-вторых — из объективного фактора, сопротивления, которое противопоставляет объект этому движению.

Совершенно ясно, что если объект — это сопротивление, то должно быть нечто, чему сопротивление оказывается, — другими словами, сопротивление, как все человеческие понятия, понятие относительное. В приведённом примере с шестом в реке моя рука оказывает давление на стеклянные стенки предмета, но это давление передаётся обратно нервам ладони и мускулов руки и только путём этого отражения входит в сознание, в восприятие. Так природа дала и низшим животным организмам органы осязания или щупальца в целях чувственного восприятия. Со световыми лучами дело обстоит точно так же; если наш глаз и не может их двигать, то он может изменять своё положение по отношению к ним, и бесконечно малое давление или раздражение, которое они оказывают на поверхность сетчатой оболочки, достаточно для того, чтобы мысль или, вернее, представление скользило по ним и ощупывало поверхности, находящиеся вне досягаемости руки, или даже образующие в неизмеримых далях последствие границы нашего чувственного восприятия мира. И созерцание фигур, очертаний, групп и так далее есть акт воли, которая сделалась способной в нашем телесном органе, в светочувствительной части глаза, приводить конечные точки световых лучей в известные связи, становящиеся всё более привычными в результате упражнения. Всё это происходит с такой невероятной быстротой, что мы воображаем, будто бы зрение только (пассивное) ощущение, в то время как в действительности оно есть представление, интеллектуальное созерцание.

Мы подошли к понятию, которое в математике берётся в узком смысле и означает там опускание на плоскость объективных точек, ограничивающих поле зрения, но которое мы, как уже ясно из сказанного, понимаем в гораздо более широком смысле, — к понятию проекции.

Проекция происходит от слова Projicere — выбрасывать, выдвигать, переносить вовне. В этом слове ясно выражена волевая деятельность, наполняющая пространство сила и субъективная точка зрения. Противоположностью ему является, как уже замечено, то, что сопротивляется, как преграда стремлению вовне, объективное от слова Oblicere).

Мы можем твёрдо выставить положение: никакая объективация невозможна без проекции, так же, как нет проекции без объективации. В первой части высказана относительность, во второй — ограниченность человеческого знания. Как бы далеко мы ни раздвигали границы в пространстве с помощью усовершенствованных инструментов, мы приходим только к новым границам, новому сопротивлению, которое, как объективное, даёт материал для нового познания. Бесконечное безбрежно, а потому недостижимо. Прекрасно и глубокомысленно говорит Лазарь Гейгер: «Из огромной цепи бытия лишь немного звеньев освещает перед нами луч света в глубокой ночи — человеческий разум».

Самый низкий животный организм является проекцией и имеет, хотя и чрезвычайно тёмное, сознание пространства. Простейшая клетка, шарообразное существо, сопротивляется во всех точках своей поверхности натиску внешнего мира. Если Аристотель полагал, что форма шара есть самая совершенная из всех, то, конечно, для организма верно как раз обратное. В этой форме нет никакой дифференциации, и потому невозможна никакая фиксация пространственных отношений внешнего мира.

Зародыш ясного пространственного сознания начинается лишь там, где вместе со свободным движением вперёд, животное реализует первое пространственное измерение — длину. Вместе с постом совершенствования, и второе измерение — высота и глубина — достигает внутри животного мира ясного проявления и ясного осознания. Напротив, третье измерение — ширину, которая дана в различении левой и правой стороны, реализовал только человек, поднявшись для прямой походки и превративши своё продольное измерение длины, вопреки направлению тяжести, в ось, вокруг которой он вращается.

Лишь вместе с движением вперёд, для познания сделалась мыслимой прямая линия — исходный пункт, необходимая предпосылка всякой математики. В природе мы её находим реализованной в свободном падении тел к центрам их притяжения, а также в движении животных к влекущим их предметам и в бегстве от врагов. Молодые черепахи или утки, только что вылупившиеся из яйца, стремятся по прямой линии к воде. Не менее важно прямолинейное распространение звуковых и световых колебаний. Без прямой линии не было бы возможным измерение пространства, то есть сведение его к единицам. Всякая проекция и объективация имеет, поэтому своей предпосылкой прямую линию.

Глава VIII. Органическая проекция. Эрнст Капп

В начале 1860-х годов, на одном из заседаний философского общества в Берлине, где шёл спор о древности человеческого рода, Шульцештейн сделал замечание, что человек всюду, где он ни появляется, должен сперва изобрести и создать для себя путём искусства подходящий образ жизни, так что наука и искусство у человека заступают место инстинкта животных, и сам он делается творцом самого себя, даже развития и облагораживания своего тела. Согласившись с этим, Лассаль ответил: «Это абсолютное самотворчество и есть самое глубокое в человеке».

Эти слова прекрасно помогают нам уяснить смысл того, что мы хотели бы понимать под проекцией. Словоупотребление во всех случаях «проекции» остаётся верным основному этимологическому значению. Обратимся к процессу, который по преимуществу заслуживает права быть названным проекцией. Ближайшее определение этого вида проекции, будет раскрыто в дальнейшем ходе нашего исследования, настоящей темой которого она является.

В основе её лежат известные исторические факты, древние, как само человечество. Ново только их рассмотрение в генетической связи впервые и последовательно точкой зрения проекции. Этот доселе неисследованный путь ведёт к культурно-историческому обоснованию теории познания. Везде исходной точкой является человек, который во всём, что он мыслит и создаёт, не изменяя самому себе, может исходить только от самого себя, от мыслящего и действующего «я».

Но не гипотетический ископаемый человек, а человек, о существовании которого с древнейших времён до настоящего времени свидетельствуют вещи со следами изменений, происходящих от его руки. Только он является твёрдой точкой, началом и целью всякого знания. Всегда и всюду он свидетельствует о самом себе. Предполагавшаяся до недавнего времени граница между исторической и неисторической эпохой, определяемая по библии с точностью до одного года, теперь заколебалась и растянулась на бесконечные периоды, насчитывающие много тысячелетий. Пещерные находки повествуют об истории, не менее достоверной, чем свитки папирусов и глиняные библиотеки. Они образуют весьма реальную литературу, состоящую из ископаемых, утвари, орудий и элементарных рисунков, лапидарную и картинную письменность, свидетельство которой позволяет заключать об особенностях животных и человеческих пород, которые, в исконной борьбе за пищу, оспаривали друг у друга жизнь и господство.

Перед лицом этих находок, а также тех других, которые открывают перед современным языкознанием целые новые лабиринты, понятия исторического и прежде именуемого доисторическим сливаются до неразличимости, нужно просто помириться на том, что собственно доисторический человек — это тот, от которого не сохранилось следов даже самого грубого орудия, ибо последнее является началом первобытной истории, отмечая момент первой работы. Поскольку мы представляем историю, как последовательную смену человеческого труда, первая работа, характеризуя её с самой внешней стороны, является началом истории; сама первобытная история в дальнейшем лишь там переходит в отчётливо распознаваемую историю, где начинает появляться профессиональная группировки трудящихся в процессе разделения труда и постепенно подготовляется твёрдое обособление каст и сословно-государственный строй.

Всякая работа есть деятельность, но лишь сознательная деятельность — работа. Животное не работает. В так называемых обществах животных, у пчел и муравьев, встречаются только различия по прилежанию. Разделение труда, сознательной профессиональной работы, оно только образует историческое государство, и само является историей.

Между собственно предысторией, то есть человеческим существованием до всякой истории, и действительной историей отвели место истории первобытной. В сочинениях, написанных на эту тему с точки зрения учения о происхождении видов, фантазия авторов нередко весьма подробно занималась картиной телесных свойств и образа жизни первобытного человека, то как зверя среди зверей, то как подобное животным существо, с самого начала одарённое зародышем исторических способностей.

Перед лицом дикого и неуклюжего животного мира, рядом с которым мы должны представлять себе «начинающегося» человека, трудно переоценить его физические способности. Без сомнения, он был наделён силой и проворством гориллы. Он обладал, не говоря уже, разумеется, об искусственно приобретённых навыках, всем, что рассказывается в истории об исполинской силе отдельных людей, и что мы ежедневно наблюдаем в цирке или в других местах. Спорадические проявления силы наших современных атлетов и геркулесов были для первобытного человека само собой разумеющейся, природной ловкостью и принадлежали, поэтому всем.

Пока человек без оружия противостоял хищным зверям, он должен был равняться с ними силою зубов и ногтей, кулака и руки, а также обезьяньей быстротой. Если мы представим себе соединёнными в одном человеке мощь и ловкость, которая кулаком повергает на землю быка, руками ломает железо, зубами балансирует пудовые гири, качается на трапеции и танцует на канате над пропастью, то мы составим себе приблизительное понятие о физических качествах, которые делали первобытного человека способным, в подлинном смысле слова, выдержать борьбу на жизнь и на смерть с враждебной природой и её чудовищным зверьем.

Поэтому мы вынуждены допустить, что первобытные люди, до изготовления оружия и утвари, помимо могучей мускулатуры и проворства членов, обладали более или менее похожими на зверей естественными орудиями нападения и защиты в своих ногтях и зубах.

Употребление и усовершенствование искусственного оружия само по себе имело последствием уменьшение напряжения и пользование прирождённым естественным оружием; с созданием средств, рассчитанных на защиту и безопасность, а также с растущим уютом существования и повышающейся духовной деятельностью, постепенно приходила в равновесие и физическая природа, от которой уже не требовалось чрезвычайного напряжения и проявления силы. Сходство с хищным зверем исчезло по мере того, как выступало духовное начало в гармоническом развитии человека. Ранящие и смертоносные свойства телесных органов постепенно переносились во внешнее для человека — на орудие. Зубы вступили в систему органов речи, когтеобразный отросток руки, употреблявшийся, вероятно, вместо ноги, превратился в покров ногтя, защищающего занятый работой палец, между тем как все грубо моделированное тело, первоначально созданное только для звериной жизни, теперь в своём стоячем положении утончилось в связи с условиями общественного существования.

И вот мы стоим перед человеком, который, в первобытном состоянии непрестанной защиты против кровожадных хищников, переходит к нападению и истребительной борьбе, благодаря применению изготовленных его рукой и мощно увеличивающих естественную силу его рук приспособлений и орудий.

Здесь собственно начинается порог нашего исследования: человек, который вместе с первым орудием — созданием своих рук — выдерживает свой исторический экзамен, а затем и вообще исторический человек в прогрессе его самосознания. Последний является единственной твёрдой исходной точкой для всякого мышления и ориентации в мире, ибо абсолютно-достоверное для человека, прежде всего только он сам.

Занимая средину между конечными пунктами исследования, геологическим началом и телеологическим будущим, человек является твёрдой точкой, исходя из которой мысль назад и вперёд раздвигает границы знания, и к которому оно возвращается для нового здорового возрождения из блужданий субъективных домыслов в областях, навсегда недоступных для исследования.

Глава IX. Рука, как замещающий орган. Людвиг Нуаре

Кант говорит (Anthropologie, 264): «Характеристика человека, как разумного животного, дана уже в форме и организации его руки, его пальцев и их концов, в их строении, в их нежной чувствительности; природа создала его не для одного рода деятельности над вещами, но для всех безразлично, а вместе с тем сделала его способным к употреблению разума, и охарактеризовала таким образом техническую природу или одарённость его вида, как разумного животного». В этой фразе уже выражены сжато все мысли, которые я думаю изложить в настоящей главе. Здесь ясно указано на чрезвычайное значение руки, — отчасти, как творческого, отчасти, как воспринимающего, ощущающего органа.

Высокое значение руки, как органа разума (почему она была прекрасно названа метким словом «внешний мозг»), уяснится с полной очевидностью лишь в дальнейшем. Здесь для меня достаточно показать, какое свойство преимущественно сообщает руке это характерное её значение.

У греков уже Анаксагор выступил с утверждением, что человек превосходит животных только употреблением рук — взгляд, к которому присоединился и Аристотель — однако с весьма существенной оговоркой, что руки, лишь благодаря разуму, становятся тем, что они есть, а не обратно. Здесь мы встречаемся с великим противоречием между механическим и телеологическим мировоззрением, которые оба несовершенны и односторонни и лишь в своём соединении дают истину. Позже, мы покажем, что рука в такой же мере является conditio sine qua non развития разума, как последний — предпосылкой совершенной формы и многосторонней деятельности руки. Теперь же обратимся к ответу на вопрос, какое свойство привело и постоянно ещё приводит руку в столь тесную связь с человеческим разумом.

Ответ собственно уже содержится в приведённом положении Канта: «природа создала его не для одного рода деятельности над вещами, но для всех безразлично». Вот этот характер всеобщности, обобщения, или, если угодно, абстракции, которая всегда содержит в себе многое, и о выводит его из общего, простого источника, этот её характер привёл руку в столь близкую связь с деятельностью и развитием разума: то, что происходит внутри мыслящего ума, усмотрение многого в едином и единого во многом, в ней повторяется как бы внешне, на практике; тем самым теоретическая и практическая способность человека находится в неразрывной связи и взаимодействии.

Поэтому из деятельности человеческой руки можно почерпнуть много откровений о древнейших, самых несовершенных операциях человеческого мышления. Мысли человека вовсе не исходили из простых абстрактных понятий — как верили длительное время, приписывая человеческому разуму мистическую, ни откуда не выводимую и необъяснимую способность абстракции, — как и рука вовсе не работала с самого начала конструктивно, по геометрическим фигурам. Напротив, рука и мышление непосредственно примыкали к человеческим потребностям, и создания первой, которые являлись одновременно и мыслями, протекали ещё целиком на службе этих потребностей. Они были поэтому чем-то в высшей степени конкретным — эти древнейшие объекты человеческой деятельности и человеческого мышления, но, по мере того как их сфера расширялась, для руки открывалось большее разнообразие навыков и способностей; таким образом в разуме, который привыкал сравнивать одно с другим, постепенно образовывалась эта таинственная, до сих пор необъяснённая способность абстракции.

Другими словами, рука упражнялась то на одном, то на другом; она приобретала таким путём свойственный ей характер универсальности. Но она могла достигнуть этого, лишь оставаясь в известном смысле нейтральной, то есть не развиваясь, или, вернее, не перерождаясь для той или другой способности предпочтительно перед другими, не отягощая себя естественными органами, как животное, но создав себе орудие, которое утруждало её лишь до, тех пор, пока она хотела добиться от него определённого действия, а затем могло быть отложено в сторону или быть заменено другим. Всякая модификация руки для особых функций нанесла бы ущерб её характеру универсальности и превратила бы абстрактное орудие орудий в некоторое особое орудие. Уже в древности эту истину уяснил себе Гален: «Если бы человек, — говорил он, — обладал естественными органами зверей, то он не мог бы работать, как художник, защищать свою грудь панцирем, выковать себе меч или копье, или изобрести узду, чтобы сесть на коня и охотиться за львами. Не мог бы он прилежать к мирным искусствам, делать флейты и лиры, строить дома, воздвигать алтари и, с помощью букв и ловкости руки, оставаться в общении с мудростью своих предков — то беседовать с Платоном, то с Аристотелем или Гиппократом».

Нетрудно видеть, как рука, благодаря создаваемым ей самой изменениям, обогащает глаз и разум, ибо она представляет настоящий переход от полупроекции к полной проекции органов; она находится более всякого другого животного органа под полным контролем зрения; она может производить действия разного рода своими легкоподвижными, искусными членами. Таким образом становится вполне понятным, как творческая рука постепенно должна была стать явственно воспринимающим, схватывающим органом (это слово взято из её собственной сферы), другими словами, как формующий орган взяла на себя важные функции и в качестве органа осязания. Мы должны удивляться тому, как различные впечатления, которые получают пять пальцев, когда рука, например, ощупывает деревянный шар, целостно воспринимаются и интерпретируются разумом, чем открывается для ума истинная телесная форма шара. Что здесь мы имеем дело с разумным истолкованием пространственных отношений на основании чувственных данных, сообщаемых органами, которые движутся нашей волей и потому составляют важную часть нашего самосознания, это легко доказывается экспериментом. Стоит только перекинуть средний палец крест-накрест через указательный, и кончиками их ощупывать маленький шарик, — выведенные из своего обычного положения органы сообщают нам тогда впечатление, которое наш интеллект интерпретирует по старой привычке, и нам кажется, несмотря на то, что глаза свидетельствуют о противном, что мы касаемся двух шариков.

Бесконечно многим — в сущности, большей частью достоверного знания наш разум обязан органу осязания; развивать это здесь не место. Инстинктивное стремление ребёнка взять в руки и ощупать всё, что он видит, даже луну и звезды — говорит ясно о том, что прямое телесное осязание было необходимой предварительной школой для того бесконечно тонкого, опосредствованного осязания глазом, с помощью световых лучей, которое мы называем разумным зрением или воззрением. Зрячий глаз является учеником щупающей руки; слепорождённый может видеть рукою, он может даже, как показывают примеры, сделаться выдающимся геометром; напротив, лишённое осязательного органа животное, как бы совершенно ни был построен его глаз, никогда не может достигнуть интеллектуального созерцания, видения форм. Следовало бы посоветовать философам, которые так легко приписывают животным всевозможные представления внешних предметов, перенестись разок в положение собаки, лапы которой едва ли употребляются для чего-нибудь другого, кроме движения и совершенно неуклюжего царапания и придерживания: пусть он и спросит себя тогда, каким путём их глаз мог бы приобрести сведения о формах вещей.

Высокая важность руки, как органа разума, зависит от её преимущественной активности, оттого совершенно необходимого фактора, без которого не может возникнуть познание. Чарльз Белль говорит: «Способность руки давать достоверное знание расстояния, величины, веса, формы, твёрдости, мягкости, шероховатости или гладкости предмета — основана на том, что рука выполняет сложную функцию, что чувствительность или рецептивность собственно осязательного органа связана с сознанием движения (то есть активности) руки, кисти и пальцев» 5.

Всё это, как уже сказано, вполне понятно; точно также и мост, который должен был вести от первоначальной функции руки, как изменяющего, творческого, формующего органа, к руке, как органу осязания или восприятия, строится как бы сам собой. Ибо все первичные деятельности и создания руки не могли, ведь, быть ничем иным, как ощупывающими опытами, и всякая обработка данной вещи должна была в то же время давать сведения о природе и свойствах этой вещи. Таким же образом и звери получают сведения о внешних свойствах вещей, которые служат им для питания, и которые они должны подвергать обработке своими внешними (рабочими) органами прежде, чем могут их проглотить. Но из этого нельзя заключать, чтобы они имели правильное понятие о форме хотя бы только этих вещей, — подобное утверждение лишено всякого основания, и его следовало бы сперва доказать экспериментом, в роде известной басни о соперничестве Зевксиса и Парразия. Только человек обладает представлением формы, — и именно оттого, что он обладает рукой и формует вещи этим органом, благодаря чему последний делается способным воспринимать формы и передаёт эту способность также и глазу, который постепенно из контрольной, вспомогательной инстанции становится руководящей и направляющей.

Глава X. Элементарные формы орудий и утвари. Людвиг Нуаре

Ряд форм искусственных продуктов человека представляется нам» как берега могучего, все более стремительно и величественно несущегося потока. Археолог следует вверх по этим берегам, пока не достигнет пустынных альпийских областей, где, по близости вечных снегов, лишь небольшие, слабо намеченные ручейки в твёрдой скале указывают то место и те элементарные силы природы, из которых поток получил своё происхождение. Но его русло не есть нечто внешнее, уже изначально данное, в котором воды принуждены были найти предуказанное им течение. Поток сам вырыл себе ложе своей собственной работой, которая с течением времен, становилась все успешнее и действеннее, так как каждое предыдущее действие облегчало последующее. Оба фактора — внешняя конфигурация почвы и самостоятельная работа воды, здесь, как и везде, необходимы для объяснения.

Совершенно так же формы орудий и утвари могут найти себе объяснение единственно только во внешней деятельности человека, которая первоначально с большим напряжением и малым успехом пытается изменить противоборствующий внешний мир, а позже с каждой победой приобретает средства для новых побед.

Каждая новая форма объясняется лишь из непосредственно предшествующей, менее совершенной, менее пригодной для достижения специальной цели. Весь ряд оканчивается лишь там, где вообще начинается человеческое творчество, то есть где рука первобытного человека почти невольно схватывает совершенно бесформенный камень, чтобы усилить желаемое действие. Я говорю что это было первой искусственной деятельностью человека, ибо здесь впервые выступает перед нами трёхчленный ряд причинности — abc — между субъектом и объектом посредствующее орудие созданный, искусственный орган.

То же самое мы наблюдаем во всех великих достижениях, которые теперь приводят нас в изумление своим бесконечным разнообразием и широк им развитием. Параллельно с внешней деятельностью протекающая способность речи, при свете науки, может быть сведена ко всё более и более узким кругам, где запас слов становится всё более скудным, где будущее множество ещё представляется единством, и мы вправе заключить, что в исходной точке всякой речи и мышления должна быть первичная форма одного единственного слова.

Мы говорим о функциях организмов; мы понимаем под этим специализированную деятельность, которая, будучи связана с особым органом, выполняется им с высоким совершенством на пользу целому. Высшая специализация обозначает, следовательно, и высшее совершенство, ибо в ней с наименьшими затратами сил достигается наибольшее действие. И о внешних органах можно сказать: они функционируют. Они в высшей степени целесообразно устроены для достижения жизненных целей при особых внешних условиях, в которых животное борется за своё существование. Только непрерывным действием в одном определённом направлении, из поколения в поколение, они постепенно приобрели эту высшую целесообразность формы.

Сказанное о внешних органах животных мы должны перенести и на орудия, искусственные органы, создание которых совершается под влиянием разумного мышления. Понимание и их формы также возможно лишь на основе выполняемой ими деятельности.

Благодаря цельности всех живых созданий природы, тело животного и в своей внешней деятельности кажется воплощённой функцией. Оно является как бы органом, образованным для определённой цели, по определённому принципу. Хищный зверь создан для того, чтобы убивать, разрывать, растерзывать, грызун — грызть, раздроблять, точить.

И в орудиях, созданиях человеческого разума, явственно проявляются определённые принципы, по которым они образованы, определённые функции, которые ими выражаются и выполняются. Высокое преимущество их, которое одно только объясняет превосходство и могущество человека, заключается именно в том, что они берут на себя бесчисленные, весьма специальные функции, причём строение человека не изменяется в определённом направлении и не теряет от этого способности к другим деятельностям. Благодаря им человек становится Протеем — то могучим хищником, который с размаха лапой повергает противника на землю, то грызуном, то рыбой, то точащим червем, то хищной птицей, камнем падающей на добычу — смотря по тому, чего требуют нужды данного мгновения и жизненные цели. Он становится микрокосмом, соединением всего того, чем природа в отдельности наделила прочих тварей для сохранения существования.

Кроме развития разума, это чудо совершается орудием орудий или органом органов — рукою, становящеюся все искуснее в отдельных, специализированных деятельностях.

Было бы столь же ошибочно выводить древнейшие, примитивные орудия непосредственно из рефлексии, из разумного мышления, как и отказывать последнему во всяком участии в их происхождении. Если бы последнее было верно, то вечно оставался бы без ответа вопрос, почему же не достигли обладания орудиями обезьяны, у которых те же самые органы, особенно органы хватания, и те же потребности, что и у первобытного человека. Скорее мы готовы согласиться с Лазарем Гейгером, который говорит: «Как бы ни было велико расстояние между паровой машиной наших дней и древнейшим каменным молотом, но существо, которое впервые вооружило свою руку таким орудием, которое в первый раз, быть может, извлекло таким способом сердцевину плода из твёрдой скорлупы, должно было, думается, ощущать в себе дыхание того гения, который вдохновляет изобретателя наших дней при озарении новой идеей».

Я думаю, мы вернее всего охарактеризуем отношение древнейшей эволюции культуры к более поздней следующим образом: в древнейшие эпохи рефлексия скорее следовала за практической удачей бессознательно, ощупью работающего орудия; в позднейшие времена она предшествует, она становится творческой. Много времени должно было пройти, чтобы первое, совершенно грубое и бесформенное орудие могло сделаться сознательным достоянием первобытного человека. Следовательно, не случайно схваченный и отброшенный камень Должны мы мыслить себе началом работы орудия, но то время, когда человек всё более и более прибегает к этому посредствующему объекту, как необходимому условию для выполнения работы, когда он находит столь же естественным взять в руки камень, как и иметь руки.

Мы можем и здесь привести хорошую аналогию из развития языка. Разнообразные, при различных обстоятельствах издаваемые звуки ещё не были словами. Лишь тогда, когда определённый звук преимущественно связался с определённой деятельностью и постоянно повторялся, как только появлялась эта деятельность, можно говорить уже о человеческом слове. И здесь звук становится сознательным достоянием человека.

Как ни охотно уделяем мы случаю значительную долю влияния в человеческих открытиях и успехах, но чистый случай никогда и ничего не мог бы совершить или создать. Чтобы стать плодотворным, он должен встретиться с силой, которая умеет удержать его, то есть сделать сознательным достоянием. Вода текла ветер дул уже много тысячелетии, люди долго наблюдали их действие прежде, чем пришли к мысли заставить служить и повиноваться себе эти стихийные силы для выполнения полезных работ. Для этого их разум должен был достигнуть известной зрелости, их воля — известной энергии, вследствие повышенных потребностей, и вся их культура — известного уровня. Так и книгопечатание и паровая машина могли возникнуть и распространиться лишь тогда, когда потребность шла им навстречу, или давала направление и толчок уму изобретателя. Правда, потребность сильно возросла благодаря этим изобретениям. Повсюду мы наблюдаем принцип взаимодействия.

Вопрос, который нас здесь занимает, гласит: каковы были древнейшие орудия и какие формы они имели? Или они, может быть, вовсе не имели формы — по крайней мере, приданной им человеческой рукою? Не были ли то встречавшиеся в самой природе вещи, которые оказались пригодными для особых функций, например, как намекает Лазарь Гейгер в уже приведённом месте, подходящий к руке камень, которым разбивают скорлупу плода? Тот же исследователь полагает, что пустая скорлупа плода, как суррогат ладони, должна была быть первым сосудом, употреблявшимся для питья. Лишь после того, как сделалось привычны употребление этих случайно найденных сосудов, путём подражания была вызвана к жизни творческая деятельность.

В самом деле, вполне понятно и естественно, что лишь впоследствии научились приготовлять орудия для целесообразного пользования ими, и что, вообще, этого не могли делать раньше, чем испробовали, в течение продолжительного времени, на разнообразных объектах действия различных естественных предметов. Предметы эти употреблялись в качестве естественных орудий, и, наконец, люди легко напали на мысль дать естественному орудию лучшую, более целесообразную, более удобную форму, затем стали вырабатывать его из особого вещества, а впоследствии даже составлять его из разных элементов — частей.

Два соображения приходится иметь в виду при ответе на этот важный вопрос, ибо, разумеется, от археологических находок здесь нельзя ожидать больших откровений, так как достигаемые примитивными орудиями действия, которые одни могли бы свидетельствовать об их прежней работе и применении, были, конечно, лишь весьма незначительны и весьма непрочны. Эти соображения следующие:

  1. Примитивное орудие могло быть лишь дополнением, поддержкой и подспорьем для физиологической деятельности, и его следует представлять себе как бы бессознательно вмешивающимся и вторгающимся в эту деятельность.
  2. Органическое преобразование, изменение, большая ловкость и сила, прежде всего орудия-органа, то есть человеческой кисти и руки, стали возможны лишь в результате постоянного употребления, непрерывного упражнения и медленно совершающегося развития.

Если первый пункт подчёркивает зависимость употребляемого предмета от первоначально свободной, свойственной и для животной ступени деятельности естественных органов, то второй пункт указывает на связанность этих органов с самим орудием, которая одна делает возможными их большую свободу и усиленное действие, как и вообще во всей природе и особенно в человеческом мире лишь связанность сил, сочетание их для единого действия даёт возможность повышения силы и индивидуальности, то есть высшей ступени свободы и независимости.

Здесь особенно ярко сказываются указанные выше односторонности и серьёзные ошибки обеих теорий, объясняющих происхождение орудий.

Предположим, что человек нашёл естественный резец, кремень в форме ножа или же созданный случаем топор и начал, вследствие этих открытий, тотчас же колоть, резать и обрубать ветви. В этом случае мы допустили бы в качестве объяснения гипотезу объективного принуждения. Но этим допущением был бы разорван принцип развития, мы имели бы здесь generatio aequivoca, происхождение из ничего, то есть нечто, несовместимое с научным объяснением.

Предположим обратное, что первобытный человек испытывал потребность обрезать ветви, рубить деревья, раздроблять кости и для этой цели выбил себе из кремня подходящее орудие, сделал лезвие или даже укрепил его на палке и устроил топор. В этом случае чудо не менее велико. Только теперь вооружённая Паллада рождается в другом месте, а именно из головы первобытного человека, и, вместо её греческого имени, мы должны были бы назвать божество современным прозаическим термином: субъективное принуждение. Божеством она всё равно остаётся.

Нет, лишь медленное взаимодействие субъекта и объекта, постепенное, незаметное продвижение по пути культурного прогресса, по принципу взаимных воздействий, даёт единственно плодотворный и истинный залог развития.

Глава XI. Связь работы орудия с работой органа. Людвиг Нуаре

Деятельность орудия является лишь дальнейшим развитием деятельности органа, то есть тех органов, которые мы, в качестве собственно рабочих органов, отличаем от всех остальных, в том числе и от органов движения. Здесь мы должны коснуться противоположности между общим и частным, и для сравнения опять привлечь язык, который в своём зародыше является не чем иным, как ясным внутренним сознанием того, что человек вовне производит и изменяет своими органами и орудиями.

Взгляд — весьма не научный, но, к сожалению, единственно разделяемый огромным большинством современных философов и филологов, — приписывает человеку изначально необъяснимый дар абстракции, благодаря которой он в состоянии образовывать общие идеи и с их помощью вносить порядок и систему в представляющийся ему внешний мир. Согласно этому взгляду, как раз самые абстрактные и общие понятия, например время, пространство, движение, тело, душа и так далее, должны были бы быть самыми естественными и привычными для человека; они должны были бы появляться в начале всех языков и все остальные частные понятия выводиться из них. Что это не так, и что, напротив, верно скорее даже обратное — является одним из самых несомненных результатов всего научного, сравнительного языкознания.

В качестве параллели к этому ложному взгляду, и именно по отношению к языку, поскольку он есть звук, то есть телесное явление, — можно привести мнение стоиков, которые воображали, что язык возник из соединения элементарных звуков или букв, из которых образовались слова, и притом так, что отдельные звуки всегда наиболее полно соответствуют понятию слова. Это столь же верно, как если бы мы сказали, что мальчик прыгает или ходит благодаря знанию принципов механизма своих мускулов, или что животное знает элементарные составные части растений, которыми оно питается.

Понятий даже, по-видимому, простейших и примитивнейших понятий деятельности никогда нельзя отделить от воззрений, нельзя вышелушить из них, как последнее, само по себе существующее ядро. Воззрения — это почва, из которой произрастает растение, — понятие, откуда оно получает субстанцию, характеристику и краску действительности. Но среди растительного мира существуют весьма значительные различия, в зависимости от того, на какой ступени развития стоит отдельное растение: лишайник ли это, мох, папоротник или брачное растение, тысячелетнее дерево. Различие их, очевидно, сводится к следующему: последние обладают гораздо более сильной индивидуальностью, самостоятельной формой, в первых мы видим гораздо большую зависимость от почвы и внешних условий, которые лишь в слабой степени преодолеваются индивидуальностью растения. С понятиями дело обстоит точно так же. То, весьма специальное, мелкое, узкое значение, о чём Гейгер говорит, как о характеристике древнейших корней — вовсе не то, достигшее полной тонкости выражения частное понятие, которые мы находим в современных культурных языках. Несовершенство этой ранней ступени, недостаток свободы субъекта, преобладание воздействий извне или господство над представлениями узких рамок внешнего мира — первоначально лишь в малой, жалкой степени видоизменяются собственной деятельностью.

Но путь прогресса лишь в следующем: чем более усиливается субъективное действие, расширяет внешние сферы и подчиняет себе действие внешнего мира, тем более отступает на задний план случайность; специализация, вытекающая из несовершенства, из подавляющего господства чувственных представлений, уступает место обобщению понятий, и человек становится свободнее, сознательнее и могущественнее, по мере того как его понятия делаются проще, типичнее, общее, — то есть чем более они чеканятся внутри им самим и потому могут обнимать всё большую часть действительности, вместо того, чтобы самим обниматься, то есть ограничиваться ей.

Мы констатируем здесь, следовательно, тройной шаг разума, который, исходя от специального, из бедности, из ограниченности поднимается к общему и отсюда снова достигает специального, но выигрывая в ясности, определённости и свободе. Пока копанье было только ковырянием, в представлении всецело господствовал образ однообразной, простой пещеры. Но когда, в процессе развития, прибавилась прокладка коридоров, насыпание курганов и так далее, корень слова копать (нем. Graben) мог освободиться от первоначальной узости, подняться как бы сам собой на более абстрактную высоту, где он обозначал деятельность, выполнявшую и эти, более специальные функции, которые впоследствии тоже были названы специализированными звуками или корнями; и мы должны здесь признать зарождение того отношения общего к частному, которое впоследствии неограниченно будет господствовать над всей человеческой мыслью.

Другой пример. Позже мы постараемся доказать, что древнейшая рубка была собственно рваньем — другими словами, первое, выполняемое с размаха движение, при котором человеческая рука действует подобно радиусу, состояло в разрывании земли с помощью орудия, данного самой природой. Здесь совершенно очевидно, как рождающееся понятие как бы втискивается в узкие рамки наглядного представления: взрыхление почвы и весьма своеобразное орудие, почти исключительно пригодное для этой цели, составляют его необходимые ингредиенты. Как не похоже на это более общее и абстрактное понятие рубки, которое включает в себя уже раз личные частности — разрывание мяса, обрубание ветвей топором, раскалывание камня молотом, отделение коры ножом.

Тот же самый процесс, который мы видим здесь происходящим во внутренней, умственной жизни человека, в его мышлении и речи, должен был развёртываться и в объективном мире, в развитии внешней деятельности и особенно в связи между работой орудия и органа, Нельзя предполагать, как мы уже не раз указывали, что орудие внезапно, как deus ex machina, свалилось в человеческую руку, и что человек внезапно стал выполнять им все свои работы и функции, совершенно изменив свой прежний образ жизни. Скорее работа орудия с самого начала была лишь подспорной, — такой, противоположность которой его прежней деятельности, вероятно, вовсе не сознавалась человеком.

Отсюда ясно, что высоко специализированная деятельность органов, свойственная первобытному человеку в такой же мере, как и родственным животным, которые являются воплощённой волей и механизмом для сохранения жизни, каждое на свой особый лад, — ещё длительное время сохраняла безраздельное господство, а орудие, примкнув к органам, играло совершенно второстепенную роль.

Мы спрашиваем и здесь об отношении специального к общему и отвечаем:

Специальная роль орудия, поскольку оно лишь поддерживает естественную деятельность органа, ибо тогда оно вступает лишь, как подчинённый фактор, в уже специализированную от природы деятельность. В нечто общее превращается орудие, как только оно эмансипируется, приобретает самостоятельное существование, как только поэтому его форма определилась и, будучи ещё весьма несовершенной и созданной, быть может, лишь для одной специальной цели, уже начало брать на себя несколько функций. Обладая уже этой общностью, оно достигает усовершенствования путём специализации, начинает дифференцироваться, изменять свою форму в целях частных функций — процесс, в котором снова сказывается принцип взаимных воздействий: как совершенствующееся орудие производит более совершенное действие, так и обратно, последнее, раз достигнутое, заставляет человеческий ум снова добиваться его и, по возможности, усиливать подходящими средствами. Причина становится следствием, следствие — причиной; это тайна, которую мы должны вырвать у природы, но которая, действуя, как сознательное начало в человеческом разуме, все более освобождает его от господства случая и повышает из поколения в поколение его силу, его знание, его мощь.

Единство, которое заключает в себе многообразие, происшедшее из него — вот выражение разумного. В какой мере орудие обладает этим характером, и как оно его достигло, будет ясно из следующего наблюдения.

Поскольку орудие направляется исключительно человеческой рукою, оно имеет характер единства сравнительно с приёмами зверей, которые пускают в ход зубы, когти, руки и ноги. Ещё важнее единство его, как неорганического вещества, ибо последнее может всегда и для всевозможных форм, то есть целей, преобразовываться человеческой рукой. Но высшей степени единства орудие достигает, когда является уже не предметом, созданным самой природой, как бы случайно данным в руку человека и столь же случайно употребляющимся им, но изготавливается из однородного вещества, сперва из дерева и кости, затем из камня и, наконец, из ковких и плавких металлов. С этих пор вещество совершенно подчиняется господству мысли и принимает с готовностью — металлы с ещё большей готовностью, чем камень — все формы, которые даёт ему мысль. Итак, вся множественность, все специальное развивается из первоначального единства.

Путь же, который от первоначального многообразия вёл к тому первому, высшему единству, вытекает сам собой из сказанного. Его этапы следующие:

  1. Орудие, незаметно сопровождающее деятельность естественных органов, поддерживая их, — оба ещё конкурируют.
  2. Первичное орудие, предметы природы, которые с небольшими модификациями используются для работы.
  3. Самостоятельные артефакты, изготавливаемые из рога, кости и других подходящих веществ.
  4. Каменные и, наконец, металлические орудия.

Но как в мире природы и духа все новое вытекает лишь из старого и ещё длительное время носит его следы, так и при развитии орудия новое лишь постепенно могло вытеснять старое, и формы, которые принадлежали совершенно иному периоду и совершенно иному материалу, наследовались многими поколениями, потому что глаз привыкал к ним, и люди думали, что иначе и быть не может. Даже когда старое уже совсем исчезло, нередко стилизованные орнаменты намекают на его прежние черты и на переходные формы, из которых развилось новое. Это особенно красиво и ясно показал Рело на примере бронзовых топоров.

Мы можем, следовательно, принять с несомненностью, что в эпоху первого происхождения орудия, в переходное время от действия природных органов к деятельности орудия — период, о котором, разумеется, не могут дать показании никакие археологические находки, — развитие продолжало идти путями, проложенными природой, которая сама от первоначального единства пришла к дифференциации органов. Другими словами, действие, выполнявшееся главным действующим органом, а именно зубами, постепенно переходит к руке, и первые орудия были ничем иным, как бессознательными репродукциями, — но отнюдь не подражаниями! — этих органов, выросшими из стремления сперва подкрепить действие зубов, затем выполнять его всецело одной рукою. При этом, естественно, объективно творческий человек, в конце концов, должен был напасть на формы и средства, совершенно подобные тем, которые произвела целесообразно действующая, творческая природа также путём роста и развития в животном и человеческом теле.

Высокое совершенство человека, поскольку оно было подготовлено уже природой в соединении и гармоническом сочетании всех качеств, которые рассеяны среди животных в одностороннем развитии, сказывается уже в чрезвычайно важном органе — в его зубах. Система зубов у человека (а также у антропоидов, или высших обезьян) соединяет свойства обоих великих классов млекопитающих, травоядных и плотоядных. В этом соединении заключается, очевидно, высшая способность к приспособлению, то есть большая гарантия сохранения жизни; а затем и несравненно большая способность к развитию, так как большее разнообразие деятельности при обработке различной пищи впоследствии, проявляясь вовне, обусловило способность к столь же различным действиям. Можно сказать с большой долей достоверности, что это двойственное положение человека было необходимым условием его будущего величия, для достижения которого были равно необходимы, как смелость хищного зверя, так и обуздание диких влечений, без которых рассудительность и разум не могли бы иметь никакой почвы. Растительное питание которое привело к земледелию, было наиболее важным стимулом культуры, то есть духовного развития; животное питание, которое влекло к непрестанной борьбе с могучими зверями, далеко превосходящими человека физической силой, было причиной развития воинственных доблестей, мужества, храбрости, хитрости — добродетелей, которые были весьма необходимы тогда, когда человек ещё должен был бороться с пещерными медведями и другими хищниками за господство над миром. Языкознание устанавливает с несомненностью, что с тех пор, как человек есть человек, он питался мясом животных. Понятия мясо, тело и, вероятно, животное почти повсюду происходят от понятия пищи… В Логоне, в центральной Африке, Tha называется пища, Thu — мясо и Tha — корова. У других африканских племен есть лишь одно слово для мяса и животного, а рыба называется водяным мясом.

Вместе с травоядными, которые, в свою очередь, смотря по преимущественному развитию той или иной системы зубов, разделяются на две больших группы, человек обладает резцами и коренными зубами; последние имеют у него характер не режущих, как у хищников, а мелющих, это не ножницы, а жернова. С плотоядными его сближают клыки, которые у первых поколений примитивного человека должны были, конечно, быть гораздо сильнее выраженными и напоминали зубы орангутанга или шимпанзе.

Не нужно обладать большим остроумием и особой проницательностью, чтобы угадать древнейшие функции этих форм зубов или специализированных рабочих органов, а потом установить точки, где деятельность орудий вырастала из деятельности органов. Путь разумного знания исходил из развитой работы орудия и лишь так научился человек понимать и освещать собственным светом деятельность своих органов. И если в настоящее время немецкий язык знает режущие, мелющие и рвущие зубы Schneide Malm und Stosszahne, то мы имеем здесь прекрасный пример, как мысль лишь с опозданием приходит к тому, что уже рано развито и дано в деятельности. Всюду деятельность предшествует мысли, и лишь затем мысль воздействует на деятельность, охраняя и возбуждая её.

Итак, мы должны из наличности этих трёх систем зубов установить, какого рода деятельность выполнял ими первобытный человек ещё до изобретения орудия, а затем какие специальные орудия, как носители особых функций, должны были развиться, как бы излучаясь, из них:

  1. Резцы, или режущие и грызущие зубы удобны для того, чтобы скоблить, шелушить, очищать от коры, резать, пилить, строгать. Все орудия, служащие этим целям, должны в своём возникновении примыкать к функциям этих органов.
  2. Коренные или мелющие зубы служат для того, чтобы разгрызать, раздавливать, растирать; мы должны искать их потомков в тех орудиях, которые предназначены и приспособлены к выполнению подобных действий.
  3. Клыкам, как уже было замечено, досталась обязанность наносить сильные удары, держать и разрывать.

Что развилось из этой деятельности, и как получившийся отсюда результат воздействовал определяющим и модифицирующим образом на все остальные орудия, это имеет чрезвычайно важное значение. Мы увидим, как размах, применённый к работе орудия, отчасти следует считать эманацией этой инстинктивной деятельности, и тем самым откроем путь, которым из орудия произошло оружие, столь необходимое для человека.

Глава XII. Изменение функций, как принцип преобразования орудий. Людвиг Нуаре

Если орудие, как мы говорили выше, есть лишь включённое промежуточное звено (Medium) между субъективной деятельностью органов и воли и внешним объективным и целесообразным изменением, то из взаимной внутренней обусловленности этих обоих факторов следует, что они должны проявиться в орудии, как в видимом единстве, и таким образом связаться в единстве идеи.

Но если орудие, с одной стороны, является продуктом этих двух факторов, оно, с другой стороны, влияет на последние ипритом все полнее и глубже, в зависимости от ступени развития, достигнутого им. В древнейшее время незначительное действие вовне, соединённое с большим напряжением и слабым искусством субъекта, необходимо привести в связь с чрезвычайно простыми, и несовершенными орудиями, которые, в своей неопределённой всеобщности, были как бы всем во всем; современная ступень развития приводит нас в изумление, огромным разнообразием действий, которое производится весьма простыми, как бы элементарными механическими силами и их соединением в машинах. Мы тотчас убеждаемся, что последняя простота в основе своей отлична от первой. Та была простотой бедности, несовершенной, зародышевой жизни, примитивного отсутствия потребностей, и ограничивала деятельность первых поколений немногими, постоянно повторяющимися функциями. Теперь мы видим простоту высокого ума, который самым совершенным образом приспособляет средства к достижению своих целей и, как опытный фехтовальщик или штурман, с минимальной затратой силы и механического осложнения выполняет требуемую работу. Это лучше всего можно иллюстрировать прекрасными словами Джеймса Уатта: «Как трудно, вероятно, было изобрести эту машину: она так проста!» Это восклицание столь же характерно для великого мастера, как и для его чудесного изобретения — паровой машины, которая, в почти законченном виде, родилась из его головы.

Мы имеем здесь полную параллель трём ступеням развития языков и животного мира; я решаюсь даже отожествить их с тремя установленными уже Кене ступенями экономического развития: «Голод и дороговизна — это бедность; изобилие и обесценение — не богатство; изобилие и дороговизна — вот в чём богатство».

На первой ступени, вместе с примитивными орудиями, стоят самые элементарные животные формы и языки в состоянии односложных корней; на последней — вполне одухотворённые языки, достигшие высокой выразительности с помощью небольших простых средств, высшие животные и современные машины, в которых каждая частица в совершенной гармонии с другими, производит максимальное и наиболее целесообразное действие, а также многочисленные инструменты для разнообразного, но специального употребления.

В середине между этими двумя ступенями стоит «изобилие обесценения»: причудливое многообразие моллюсков и позвоночных, полисинтетические или агглютинирующие языки и многочисленные промежуточные формы человеческих орудий, фантастические фигуры которых, при ничтожном рабочем эффекте, мы и теперь ещё встречаем у диких народов. Справедливо говорит Л. Гейгер:

«Какое время должно было протечь до настоящего времени, чтобы дать ничтожнейшему орудию самую целесообразную для его цели и, поскольку оно создано только для этой цели, самую естественную форму? Каждое имело прежде менее целесообразную, но более фантастическую форму; подобно тем практически лишним изображениям руки, которые в старину указывали дорогу на перекрёстках, и в остатках отдалённой древности мы встречаем гораздо ранее простой утварь или художественную, подражающую животным членам, или символическую по своей форме, ради идеи забывающую всецело о практической годности. Мы удивляемся, что никому прежде не приходило в голову то или иное усовершенствование, столь, по-видимому, простое, — но именно потому, что оно просто, оно и трудно, ибо истина и простота не самое легкое, не первое, но последнее».

При этом уподоблении эволюции орудий развитию животных форм и языков, мы можем ожидать встретить в ней тот же самый принцип — может быть, в ещё большей ясности, — который лежит в основе и других линий развития.

Как ни своевременна, как ни плодотворна, должна бы быть эта идея для истории культуры и, особенно для истории технологии, однако же, она, по-видимому, весьма немногими была оценена по достоинству и применена к эмпирическому материалу. И здесь приходится пожалеть, что представители отдельных наук замыкаются оттого, что происходит в других областях, и не думают, как много света могло бы пролиться оттуда и на метод и на содержание их дисциплин, если бы они не отгораживались китайской стеной. Природа, ведь, везде одна и та же, только человек провёл границы и линии для удобства и разделения труда.

Кроме сочинений Рело и Каппа, я с радостью приветствовал поэтому небольшую работу профессора Гартига 6, который серьёзно считается с результатами, достигнутыми лингвистикой и новейшим естествознанием, и настаивает на том, чтобы те же самые методы и идеи были применены и в технологии.

Автор особо указывает на перемену в употреблении, как на наиболее важный принцип преобразования орудия, и обращает внимание на то, что мы теперь ещё подчиняемся действию этого закона, когда невольно, при отсутствии инструмента, необходимого для известной цели, быстро хватаем первый пригодный предмет и пользуемся им вмести настоящего орудия; это является одним из характерных признаков здравого человеческого рассудка, что он во всяком положении умеет помочь себе теми средствами, которые находятся в его распоряжении. Так употребляют ружье, вместо палки, ключ от гайки вместо молотка, долото и даже медную монетку вместо отвертки винта, подушки для сиденья вместо скамейки для ног, а палку для всевозможных функций. Всего наивнее и поучительнее это стремление проявляется у детей, которые так часто приводят в изумление родителей своей изобретательностью и самым невероятным способом употребления попадающих им в руки домашних предметов.

Закон перемены функций орудия, устанавливаемый автором, гласит: «Как только человек вооружился, каким-нибудь первобытным орудием, служащим для известной цел и, он скоро усвоил себе инстинктивно или в работе, напоминающей игру, путём нащупывания и испробования, всевозможные способы употребления, для которых пригодно орудие, и, наблюдая за результатом и шаг за шагом приспособляя инструмент к каждому из этих способов употребления, он мало-помалу прочно овладел целым рядом вторичных орудий».

Этот закон, в целом, справедлив. Но он страдает общностью выражения, особенно в подчёркнутых мною местах, от чего содержание его становится, собственно, иллюзорным, и, вместо важного эвристического принципа, открывается широкое поле фантазии, на котором возможны серьёзные ошибки. Этих ошибок не избежал и автор.

Прежде всего, чрезвычайно важно было бы отметить те пункты, где орудие впервые стало поддерживать и постепенно модифицировать человеческую деятельность. Тогда «первобытное орудие, служащее для известной цели», потеряло бы эту ничего не говорящую неопределённость, и автору не пришло бы в голову сказать, что «у человека в первый период лишённой орудий эпохи вместо клещей были только передние зубы, вместо мехов только легкие, вместо паяльной трубки только губы» Это приблизительно то же самое, как если бы мы сказали, что в первобытную эпоху паровая машина приводилась в движение человеческой или животной силой, или что люди умели жарить и освещаться прежде, чем обладали огнем.

Ошибочен так же, как мы увидим ниже, и взгляд, что первобытный человек употреблял кулак вместо молота. Не менее ошибочно мнение, что простейшее и первичное ударное орудие служило для бесформенного раздробления, и что первичную форму песта и ступки следует искать поэтому в зернодробилках и что, следовательно, все «три работы — разбивание, плющение и раздробление или размол человек, несомненно, нашёл и усвоил в короткое время путём уже обычного для него испробования». Зернодробилки, мельницы, орудия для растирания и точильные камни, во всяком случае, сравнительно очень поздние вещи, и только полное забвение условий жизни в первобытную эпоху может приводить к подобным взглядам.

Далек от истины и тот взгляд, что каменный топор был прототипом и началом всех режущих орудий, причём добавляется, как нечто второстепенное и само собой разумеющееся, что для повышения эффекта человек приладил рукоятку или обух в качестве естественного удлинения руки. И затем будто бы, благодаря перемене функций, то есть случайному направлению острия в ту или другую сторону, из топора развились клинки ножей и пилы; при третьей перемене функции из ножа будто бы возник скребок или рубанок.

Все эти утверждения окажутся гораздо вернее, если мы изменим их порядок на обратный.

Но весьма справедлива мысль, что всякое усовершенствование человеческой деятельности зависит от постепенного усовершенствования, то есть дифференцирования и специализации, орудия. Более совершенное может возникнуть лишь благодаря более совершенным средствам. Великий принцип естественной эволюции состоит в том, что организм тем совершеннее, чем более специальные функции он выполняет специальными органами, и тем несовершеннее, чем больше функций доверяются одним и тем же неприспособленным ни к какой специальной работе органам, ибо, кто хочет делать все, не делает ничего, как следует. Вот этот самый принцип лежит в основе развития человеческих орудий и опосредствованной ими работы.

В этом смысле мы очень хорошо понимаем дух современной техники, которая повелительно требует, чтобы всякая специальная работа выполнялась специальным, преимущественно для неё приспособленным инструментом. Отклонение от этого закона было бы возвращением к прежнему состоянию натуралистического несовершенства, из которого искусство и техника высвобождались постепенно, по мере того, как первоначальное, простейшее орудие, благодаря новому употреблению, приспособлялось к новой цели, то есть благодаря смене функций, принимало новые, доселе небывалые формы.

Глава XIII. Возникновение искусственных функций. Человек не подражает животному. Людвиг Нуаре

Искусственный орган, или орудие, мог и должен был примыкать к органической деятельности и сфере действия уже дифференцированным, благодаря физиологическому строению человека: те» самым многообразие и различие даны уже в моменте зарождения орудия.

Здесь придётся вспомнить ещё раз о весьма важном факторе, о руке, которая из первоначального органа движения сделалась органом хватания, а затем вспомогательным, заступающим место, по преимуществу, деятельным органом, орудием орудий, душою и ученицей орудий. Не всегда, как мы воображаем себе, видя современного человека физиологически неразрывно связанным с орудием, рука обладала способностью и склонностью к различным деятельностям — рубить, ударять, колоть, бросать и так далее, — как будто бы ей стоило только создать или достать средство, соответствующее этим тенденциям. Нет, ловкость руки должна была расти и развиваться постепенно; она в такой же мере зависела от орудия, как обусловливала его и владела им. Постепенное развитие этого органа должно поэтому служить нам руководящей нитью и ключом для понимания эволюции орудия.

Исходя из этой точки зрения, я хочу здесь установить и обосновать очень важное различие между простым орудием и машиной.

Последнее слово обозначает искусственное соединение различных механических потенций, которое обладает самостоятельностью, и потому предоставляет гораздо менее простора для движущего, руководящего, переменчивого действия руки, чем простые орудия. Мы привыкли поэтому рассматривать регулярные, однообразные, постоянно повторяющиеся действия как собственно машинную работу — пилка, размол, качание насоса и так далее. Только необычно искусственной сложности машин и последовательному проведению принципа разделения труда удалось в наши дни производить не только самые специальные вещи, как части часов и машин, бумагу, искусственные ткани и так далее, но и действия, которые прежде можно было мыслить себе почти исключительно в связи с интеллигентной психической силой, как счетная машина, пишущий телеграф и так далее.

Активное руководство и действенная самостоятельность руки выражаются, напротив, в таких орудиях, которые, будучи по возможности просты, крепко сидят в руке, повинуются малейшему импульсу и потому являются подлинными инструментами художника, ибо в искусстве субъективное участие в произведении всегда остаётся самым главным. Справедливо говорит поэтому Гартиг: «По мере того как вместе с машинным устройством орудия уменьшается свобода движения, уменьшается и требуемая для правильного обращения с ними мера искусства, почему мы обыкновенно представляем себе истинного художника-пластика вооружённым резцом или гравировальной иглой, а не ножницами, пилой, рубанком или буравом».

Отсюда мы вправе вывести такое заключение: в ту эпоху, когда деятельность органов, то есть работа зубов, впервые была подкреплена рукою и примитивным орудием, существенная часть работы необходимо должна была достаться самой руке. Она одна почти исключительно действовала в одном определённом направлении, и острый камень или кость были словно сросшимся с рукой или данным ей от природы органом конечностей, подобно когтям и ногтям у зверей. Чем менее самодеятельности, то есть в данном случае целесообразности, доставалось на долю орудия, тем тяжелее, напряжённее была работа органов.

Машины являются, кроме того, сочетаниями механических потенций. Такого искусственного образования никак нельзя предполагать на ранних ступенях развития человеческого разума. С ними дело обстоит так же, как и с языком. Нужно предположить неизмеримо длительное время, в течение которого язык находился ещё на ступени простых односложных корней, пока он не сделал важного и чреватого последствиями шага — сочетания этих корней, из которого в будущем могла вырасти душа человеческого разума и языка, суждение в его органической форме.

В поисках самых элементарных и первичных форм орудий мы можем руководиться поэтому различными признаками, которые помогут нам отличить примитивное и древнейшее от более позднего. Эти признаки следующие:

  1. Первичное орудие всегда имеет характер простой функции. Оно должно считаться тем более древним, чем более приближается к собственной функции органа, чем явственнее вытекает из формы орудия, что оно служит, собственно, для замены, для заместительства природного органа.
  2. Отсюда следует, что в древнейший период действует сама рука, а орудие должно считаться побочным моментом.
  3. Поэтому в тех орудиях, действие которых совершается не непосредственно под рукой, а вне руки, как, например, в кирке, топоре и особенно в метательных снарядах, мы должны признать продукты гораздо более позднего развития.
  4. То же следует сказать и о сложных действиях, которые, комбинируя большее число причинных звеньев, должны быть приписаны уже значительно подвинувшемуся вперёд моменту развития разума: пример — резец или клин, вгоняемый с помощью молота.
  5. В гораздо большей степени это относится к составным орудиям или машинам. Кто оценит многочисленные потенции и действующие элементы, которые объединены в топоре в одну цельную идею, тому никогда не придёт в голову назвать его примитивным орудием; мы должны скорее удивляться тому, что топор можно встретить в руках человека уже в сравнительно глубокой древности.

Здесь я должен упомянуть об инстинкте подражания и при этом возразить против одного, кажется, весьма распространённого заблуждения, которое я должен отвергнуть со всей решительностью, а именно против представления, что человек будто бы приобрёл многие из своих первых знаний и искусств путём наблюдения и подражания животным.

Так как это заблуждение разделяется выдающимися умами и бросается на чашку весов при разрешении наиболее важных вопросов — вся миметическая теория есть только приложение его к проблеме происхождения языка, — то стоит проследить его до самых источников и снять с него всю видимость истины, показавши, что в вопросе об инстинкте подражания у человека — правда и чти — недоразумение.

Аристотель говорит, что человек есть подражающее существо, и выводит отсюда, невидимому, столь роковое учение, которое сделалось источником целого моря заблуждений, — что всякое искусство есть подражание. Точно так же и Платон говорит в Кратиле, обсуждая вопрос о древнейших формах языка: «Если бы мы захотели выразить бегущую лошадь или другое животное, то сделали бы наше тело и нашу позу как можно более похожими на него. А так как мы хотим выразить её голосом, языком и ртом, то должны подражать им… Вещи имеют звук и форму, часто и цвет; одному подражает музыка, другому — живопись. Но имеют ли они, кроме того, некоторую сущность? Не обладает ли и цвет и самый звук и все, о чём можно сказать «оно существует» — сущностью? Подражать этой сущности буквами и слогами значит называть».

Какое напряжение ума было необходимо для того, чтобы снова отклонить человеческую мысль от этих, проложенных впервые великими гениями, ложных путей, и сколько тысяч людей ещё и поныне находятся под властью этих заблуждений! Именно здесь, можно видеть, где собственно коренится подражательный инстинкт человека и в каком направлении он проявляется.

Что сильно располагает в наши дни в пользу теории о прирождённом подражательном инстинкте человека, так это, думается мне, — бессознательно влияющий аргумент, что обезьяна, которая возвысилась в ранг ближайшего животного родича человека, тоже выказывает этот инстинкт. Но спросите себя: из того, что обезьяна подражает человеку, вытекает ли, что и человек подражал обезьяне, или, как говорит Беранже: «Да, господа, человек был всегда обезьяной орангутанга?»

Кому, вообще, подражают? Вероятно, — себе подобным, одинаково настроенным существам. А среди них опять-таки ближе стоящим, более совершенным, сильным. Это и есть та «баранья природа», которая во всякое время была свойственна человеку, должна быть ему свойственной, должна была владеть им с силой всемогущего влечения, так как ведь в обществе заключается вся его сила, так как он лишь из стадной жизни, из симпатической деятельности, то есть из общей воли, развился в разумное существо. Положение Аристотеля только тогда справедливо, если мы дополним и ограничим его по Шиллеру: «Да, человек, конечно, подражатель, и тот, кто впереди, ведёт все стадо».

Чувство человечества должно было рано внушать повышенное и исключительное самосознание уже потому, что это было чувство силы, а где на свете — среди животных ли, в деревнях, замках или городах — аристократ унижался когда-нибудь до того, чтобы подражать ниже его стоящему? Такой всеобщий непобедимый инстинкт подражания мог бы иметь одно последствие: он взорвал бы и сделал невозможной общую волю. А я думаю, что в те древнейшие времена оставалось мало поля для свободного индивидуального влечения, — тесная, крепкая спайка в борьбе за существование была серьёзной, грозной необходимостью. Подражание, конечно, является важным принципом человеческого развития — все воспитание, вся традиция, все глубокое понимание людьми друг друга, покоится на нем, — но лишь тогда, когда оно обращено на человеческое, на высшее, на более совершенное.

Мы должны, следовательно, ограничить инстинкт подражания его собственной областью, а главное, должны отказаться от мысли, что человек наблюдением над животными и подражанием им усвоил себе целесообразные механические функции и особенное искусство. Из себя, из своей собственной воли он почерпнул все, и если случайно вещь, созданная природой для одинаковой или сходной цели, вроде медвежьего зуба или челюсти, находила применение в его руке, то это происходило, конечно, не потому, что он видел или увидел, как медведь пользовался этим органом, но потому, что в этом случае творческая воля природы согласовалась с целью его собственной воли.

В связи с этим мы должны были бы вкратце коснуться заблуждения тех, кто воображает, что человек — до крайней мере, теперь не может придумать ничего лучшего, как усвоить для своих целей механизмы, образованные природой в телах животных. Так можно опровергнуть, — говорит Рело 7, — представление некоторых лиц, которые думают, что пароход мог бы иметь, вместо колес, двигатели в форме утиных лап — как часто уже делали этот бесплодный опыт! — или что пароходный винт является будто бы подражанием рыбьему хвосту и на этом основана его действенность; но винт есть твёрдое колесо, вращающееся вокруг своей оси, а рыбий хвост есть гибкое образование, полное игры мускулов, который не вращается, а машет в разные стороны. Словом, эта теория подражания природе, при малейшей попытке серьёзного применения, тотчас оказывался непригодной».

Но легко понять, почему природа не могла снабдить утку водяными колесами: её ноги, лишь благодаря перемене функции — и приспособлению к водяной стихии, были преобразованы в подходящую форму, причём, разумеется, как их прежняя функция, так и связь со всем уже данным организмом должны были действовать ограничительно и помешать образованию чисто абстрактного или схематического механического приспособления. Тем самым опровергается и ошибка идеализма. Водяное колесо обязано своим происхождением идее, а утиные лапы — нет. Мы переносим здесь, по Канту, нашу идею целесообразности на природу.

Глава XIV. Рыть, скрести, скоблить, резать, колоть, сверлить. Добывание огня. Людвиг Нуаре

Эти искусственные деятельности или работы орудиями примыкают к функциям» передних зубов или резцов. Всего одностороннее выражены и потому всего яснее и понятнее выступают эти функции у грызунов, то есть у тех — животных, которые в высокой степени развили свои передние зубы и с помощью их не только перерабатывают пищу, но и дают другим вещам форму, пригодную для своих жизненных целей. Не одни грызуны и насекомоядные при тенденции, данной в системе их зубов, разрывают почву, скребя её передними лапами. Тот же инстинкт мы замечаем и у хищных зверей, у собаки, лисицы и других; даже курица и другие птицы разрывают легкую почву или песок, чтобы найти себе пищу или сесть на яйца.

Спросим себя: каким образом человек впервые имел случай вооружить свою руку предметом, помогающим его работе, который предлагался ему самой природой? После всего сказанного, ответ не может быть затруднителен. Он вытекает из следующих пунктов:

Во-первых. Подобно тому, как самая примитивная функция челюсти — хватание — представляется и в человеческой руке первым иди основным свойством, так и охарактеризованная выше деятельность, которую мы нашли в животном мире самой естественной и наиболее удачной в целях изменения внешнего мира, прежде всего выполнялась рукой и подкреплялась эквивалентом естественного рабочего органа, другими словами — вызвала к жизни первое орудие.

Во-вторых. Если спросить, каким путём руки, или передние органы движения могли скорее всего перейти из роли подсобных органов к роли самостоятельно работающих, то ответ дан уже примером животной жизни. Пока передние зубы скребут, скоблят или точат, совершенно немыслимо, чтобы руки, если они раньше не привыкли к работе орудием, могли иначе помогать этой деятельности, как простым держанием. Но принцип последнего прямо противоположен изменяющей деятельности, то есть движению, и потому, путём эволюции или усовершенствования, никогда не мог бы развиться в этом направлении. Но рытье, хотя оно в своём зарождении в животной жизни являлось всего лишь вторичной или подсобной деятельностью, было вполне пригодно для того, чтобы приучить руки ко всё большей самодеятельности и независимости.

В-третьих. Если, как было изложено уже не раз, мы должны принять за древнейшую совместную творческую деятельность изготовление жилищ, то исходными моментами этой деятельности можно представить себе лишь обе встречающиеся в животном мире формы — плетения и копания земляных ям. Но совершенно невозможно, чтобы существо, имеющее своё исключительное или преимущественное пребывание на деревьях, когда-нибудь могло достигнуть обладания и привычного пользования орудием. Обладание орудием и пользование им предполагает, напротив, что человек перестал карабкаться на деревья, или что это, по крайней мере, не является постоянной привычкой его жизни.

Но при допущении совместно роющихся пещер происхождение первичного орудия является естественным и даже почти неизбежным, Не могло не случиться, чтобы при этой работе камень сам собой не подвернулся под руку. Уже то обстоятельство, что при копании нужно оттаскивать камни, находящиеся в земле, приковывает внимание к ним, заставляет, прежде всего, взять в руку предмет, который иначе всегда оставался бы вне поля внимания, не представляя никакого интереса для жизненных целей. Кроме того, выемка камня наглядно обеспечивает успех при копании пещеры. Наконец, контраст между твёрдой почвой и — конечно, ещё очень жёсткой у первых поколений, но всё-таки, чувствительной рукой, уже сам собой должен был заставить обратиться за помощью к камню.

Я прошу обратить особенное внимание на то, что мы здесь объясняем происхождение орудия из совокупного действия двух факторов и остаёмся верными применению великого творческого принципа перемены употребления или функции. Весьма важно здесь то, что лазящее на деревья существо, вынуждаемое какой-нибудь внешней необходимостью, каких можно представить себе не мало, вместо деревьев, искало себе убежища и жилья сначала в естественных пещерах, а позже использовало приученную благодаря лазанью к большей самостоятельности руку, при поддержке зрения, развившегося благодаря взиранию с возвышенных мест, и применило её к новой деятельности — к копанию.

Животное, которое благодаря превосходным способностям своих естественных органов, сделалось виртуозом в копании, будет постоянно прибегать только к этим органам, то есть, например, к крепким, острым передним зубам, с помощью которых оно может устранять древесные корни и другие представляющиеся ему препятствия. В этом случае копанье является примитивной способностью, которая, завися от строения тела, все более развивает последнее в этом одностороннем направлении и все совершеннее приспособляет его.

Будущее величие и превосходство человека, напротив, основывалось уже в начале его карьеры на соединении различных способностей. Приобретённая за долгие периоды способность — а именно самостоятельная деятельность рук — переносится с лазанья по деревьям и плетения ветвей к рытью, явившемуся новой Heo6xoдимостью; это было переменой употребления, которая должна была развить человеческие органы для нового совершенства, для одновременного отправления многих весьма различных функций. Как в наше время сознательной целью человеческого воспитания является развитие членов ребёнка для разнообразных функций и искусств, так и тогда заботливая природа, в союзе с неумолимой учительницей — нуждой, взяла человека в свою строгую школу и открыла ему новый путь, который вёл от одной уже приобретённой и в долгом упражнении укрепившейся привычки к другой деятельности, весьма отличной, но именно поэтому поразительным образом преобразующей и обогащающей все его существо. «Если двое делают одно и то же, это не одно и то же». Если лазающее, хватающее существо принимается копать, то оно, конечно, будет поступать при этом совершенно иначе, чем предназначенное изначально к этой деятельности; оно уже не откажется от приобретённых органически, вспомогательных средств, то есть от длинной независимой руки, от подвижной хватающей кисти, не превратит их в односторонние орудия копанья, но скорее перенесёт достигнутое ими превосходство на новую деятельность.

Сегодня мы можем вскапывать почву киркой и мотыгой, но условия для этого были созданы в седой древности. Представим себе, что наши передние конечности, как у крота, превратились в лопатки, — тогда возникновение искусственных орудий стало бы навсегда невозможным.

Но не только внешнее, техническое совершенство человека связано с этой двусторонностью первоначальных деятельностей и их дуалистическим развитием — копания и плетения, — я не колеблюсь утверждать, что и внутреннее, духовное или разумное развитие главным образом в этом дуализме должно было почерпнуть свой первый толчок и отличительные особенности.

Обе эти деятельности столь коренным образом отличаются по своим целям и формам, что, по всей вероятности, древнейшие звуки языка, прежде всего, дифференцировались и охарактеризовались по этим различиям и лишь тогда приобрели значение, то есть сделались словами, или собственно языковыми звуками. За это говорит и то обстоятельство, что почти все языковые формы, прослеживаемые до своего начала, стремятся к одному из этих двух центров — копанию или плетению. Все понятия насильственного разделения, разрывания и так далее, по-видимому, выросли из копания; все понятия связывания, соединения произошли из плетения. Так и здесь, в самом зарождении разума, уже проявляется его единственный и истинный принцип: двоица, связанная в единство и в то же время различающаяся в единстве.

Две функции, копанье и плетенье, различаются в своей противоположности, но в то же время представляются обе вместе деятельностями человеческого тела или, вернее, древнейших обществ. Дальнейший анализ приводит к тому, что наши современные понятия и представления ещё группируются в нашем уме по этим двум основным представлениям, из которых они произошли. Связывание и разделение, сложение и вычитание, синтез и анализ должны быть, очевидно, признаны высшими и последними функциями и категориями мышления. Я указываю на это лишь мимоходом, чтобы показать, где следует искать настоящие категории мышления, столь много занимавшие философов всех времён, и как проследить их до самых корней.

Кому это первое начало чудесного, «многосмысленного» и разнообразно одарённого человеческого рода кажется слишком бедным и ничтожным, того я прошу вспомнить прекрасные и справедливые слова Канта: «Малое начало, которое создаёт эпоху, давая мышлению (а тем самым и действию) совершенно новое направление — важнее, чем весь необозримый ряд следующих за ним завоеваний культуры». Разве разбойничьи набеги первых римлян, ликование, господствовавшее в маленьком городке при возвращении с завоеванной добычей, — не были первым поводом и формой позднейших триумфов, которые так много содействовали росту римского государства и завоеванию мирового господства? Как сделалась Венеция царицей морей? Племя беглецов поселилось на куске земли, который не мог его прокормить и потому вынуждал его торговать солью, единственным продуктом, доставляемым морем. Кто презирает малые начала, кто в них не может уловить зародышей грядущего развития, у того не хватает ни философского ума, ни исторического смысла. И как в этих первых началах, так и во все последующее время новые моменты, новая нужда и новые потребности сообщали культурному потоку новые направления и скорость, сохраняя его от обмеления в болотах и песках, то есть от застоя и неподвижности. Приобретение новых полезных качеств, вдобавок к уже имеющимся, всегда составляет истинную сущность развития; этот порыв в настоящее время сделался сознательным стремлением и истинным содержанием жизни идущего к неведомым целям человечества. Это свежая кровь, которая циркулирует во всех его жилах, неиссякаемая сила молодости, которая порождает все новые идеалы и высшие цели из собственного горения.

Теперь мы должны найти путь, на котором самые примитивные, роющие орудия переходят к другому употреблению, могут выполнять сходные, но различные действия.

Во введении к этой главе мы указали, что скрести и скоблить является для резцов естественной работой, выполняемой обширным классом животного мира. Обладание резцами, их могучее развитие доказывает, что первобытный человек не только от природы был способен к самому широкому употреблению этих органов, но что он и действительно употреблял их; иначе они, согласно не знающему исключения закону природы, должны были бы выродиться или захиреть. Он употреблял их так, как и теперь ещё мы пользуемся ими, если у нас отсутствуют соответствующие им орудия. Мы раскусываем ими яблоко, или другой плод, мы соскабливаем твёрдую кору или скорлупу, мы скоблим и грызем ветку, которую хотим оторвать от дерева, мы кусаем иногда материю сумочки, которой не можем открыть; многие женщины и теперь ещё находят удобным и целесообразным употреблять вместо ножниц передние зубы для обрезания ниток. Если многие из этих функций лишь неискусно и с большим трудом могут быть выполнены естественными орудиями, это происходит от того, что мы утратили навык, а вместе с ним и ловкость, так как привыкли в подобных случаях всегда употреблять режущий нож и ножницы. От рытья не острым клином, а широким лезвием до скобления и скребки расстояние невелико, и немецкий язык, который эти деятельности обозначает словами, образованными из тех же корней (Scharren, Schurfen, Schaben) бросает свет не только на генетическую связь между ними, но и на оценку этой связи — что в данном случае почти одно и то же — человеческим умом. Что для нас и теперь понятия «рыть» (Scharren) и «скрести» (Schurfen) являются столь родственными, и что ум тотчас же вспоминает при этом об остром (Scharf) инструменте, — это лишь отголосок древнейшей эпохи, когда вместе с деятельностями и орудиями впервые были вызваны к жизни эти понятия.

Есть много вероятностей за то, как отмечал неоднократно Лазарь Гейгер, что веку каменных орудий должен был предшествовать деревянный век, от которого, разумеется, не осталось никаких следов вследствие хрупкости материала. Чем тверже материал, и чем большее сопротивление он оказывает, — тем позднее являются попытки человеческого искусства дать ему форму, а рог, кость и особенно дерево представляли достаточный и пластичный материал для незначительных ещё в ту древнейшую эпоху работ и потребностей. Правда, для изготовления деревянных орудий острый камень или кость безусловно необходимы. Но эти примитивнейшие средства вовсе не должны были иметь избранной и данной человеком формы, что собственно только и делает их истинными орудиями; они употреблялись в таком виде, какой природа случайно давала им, подбрасывая их в руки человека, как вещи, пригодные для данной цели, или какой они сами получали после простого удара и раскалывания.

Переход от копанья к скобленью вытекает из этого анализа совершенно естественно. Первое применение дерева могло, вероятно, иметь место в целях совместных построек, и мы видим по сооружениям бобров, что эта ступень уже достигнута в пределах животного мира. Но нужно постоянно иметь в виду, что употребление рук и орудия при отламывании ветви от ствола и при обработке её могло последовать только окольным путем: для этого дела инстинктивно употребляются резцы. Руки служат при этом, как уже замечено, лишь для поддержки. Поэтому руки должны были уже вооружиться орудием, привыкнуть к его употреблению и приобрести отсюда большую самостоятельность, чтобы решиться на первую попытку соскабливать или скрести твёрдые, крепкие растительные волокна таким же способом, как раньше жёсткую землю.

Естественные орудия, то есть, например, прекрасные резцы бобра, сохраняют здесь длительное время перевес; как раз энергия действия даёт решающее указание на то, что некоторые надрезы на стволах и ветвях, которые встречаются в каменном угле из древнего, так называемого междуледникового периода, происходят не от человека, а от бобра; эти надрезы идут поперек древесных волокон, а между тем даже современные эскимосы, которые пользуются зубами крупных грызунов в качестве хороших ножей и резцов, при изготовлении костяных копий и другой утвари режут преимущественно вдоль волокон. Бобр располагает парными резцами, которые действуют в его челюсти с силой клещей, и до тех пор, пока человеческая рука не смогла создать себе столь превосходных инструментов, должно было протечь огромное время в несовершенных опытах, в незаметных продвижениях от грубейших форм ко все более целесообразным, удобным действиям. Разумеется, должно быть большое различие в целесообразной форме того камня, которым роют и копают, и того, которым скоблят и счищают кору, щепки и древесные волокна. Первый всегда надежнее поднимать двумя руками, он должен иметь известную тяжесть, чтобы внедряться в землю, откалывать её и вытеснять собой. Последний будет тем лучше удовлетворять своей цели, чем легче он может продвигаться вперёд, следовать за рукой, передавать и концентрировать на определённом месте оказываемое ей давление. Обработка дерева должна, следовательно, сама собой привести к известной, более удобной форме каменного ножа, тем более что при этой работе употреблялась преимущественно одна рука, которая и достигала большей ловкости, в то время как другая помогала ей придерживать.

Однако нож отнюдь не только скоблящее, а преимущественно режущее орудие. Последняя деятельность должна была появиться весьма рано, так как она, вероятно, современна происхождению ножа и первым попыткам употреблять деревянные части для строительных и иных целей. К этой мысли приводит нас уже то соображение, что отделение веток дерева, а также рогов убитых животных является собственно ничем иным, как разрывом связи волокон и, значит, начало было положено ломаньем веток и рогов с помощью рук. Если в этой работе приходилось помогать орудием, когда ветка сломана лишь наполовину или не хочет поддаваться, то острие орудия тоже должно быть направлено поперек связи волокон, другими словами, оно должно резать, а не скрести или скоблить. Что это направление и до возникновения мысли должно было быть внушено инстинктивным сознанием, вытекает именно из того, что грызуны, а особенно бобры своими резцами всегда работают поперек древесных волокон; продольное направление было бы не только трудно, но и повредило бы мягкие части челюсти.

С появлением ножа, мы должны различать таким образом два способа его употребления, две работы, развивающиеся с помощью орудия. Составляя существенную часть жизненных привычек первобытного человека, они развивали новые зародыши мысли или словесного наименования, которые мы должны представлять себе в их первичной неорганизованности, в очертаниях и основных линиях, постепенно выделяющихся из мрака едва забрезжившего высшего сознания, и стремящихся все к большей определённости.

Итак, каменный нож:

  1. Режущее орудие, поскольку оно употребляется для отделения, отрывания крупных частей от дерева или тела животных. В этим отношении он является объективным воспроизведением резцов, современное название которых и основано на ясном сознании этой эквивалентности. Движение взад и вперёд острия, которое не всегда было прямолинейным, но нередко имело маленькие перерывы, то есть зубцы, и как раз в этом случае действовало успешнее, вело незаметно к пилению и к искусственному, намеренному изготовлению этой новой формы 8. При этом не следует забывать, что самый подходящий для этих орудий материал, который был доступен первобытному человеку, то есть кремень или обсидиан, уже при простом раздроблении сам принимает форму лезвия, и так же легко при простом употреблении разделяется и приобретает зазубрины. Нетрудно ответить на вопрос, какими звуками язык обозначал новые деятельности прежде, чем они путём специализации выступили в качестве конкретных, новых понятий и обогатили запас слов и идей. Мы уже прежде видели, что квалификация или характеристика всякой деятельности, даже там, где она представляется только со своей активной стороны, могла исходить лишь от её успеха, от её действия во внешнем мире, то есть собственно от её цели. Орудие в своей преимущественной активности было, правда, мостом, по которому ум человека от наименования объективного, то есть результата своей деятельности, переходил к категории активного; но само орудие должно было прежде уже получить название, а откуда ему было взяться, как не от действия, производимого орудием? Этим естественно объясняется и то, что все деятельности, выполняемые орудием, в своих началах приводят к корням, которые показывают эти деятельности выполняемыми, без всякого посредства, природными органами. Человек думал, что он все ещё делает то же, что и прежде. На орудие он сначала, рассматривая свою работу, совсем не обращал внимания, как на простую подробность, пока, наконец, выступив в качестве важного признака, оно не заполнило содержания понятия и не сделалось главным смыслом определённого слова. Таким образом, и два наших вновь образованных понятия резать и пилить первоначально не могли означать ничего другого, как — отрывать, разделять, раздроблять. Нож и ножницы — это вещи, которые разделяют, расчленяют. Свою характеристику эти неопределённые понятия получили лишь позже, когда, вместе с ростом практики и специализации самих вещей, и сроднившиеся с ними слова разделились в обычном употреблении, так что одно стало точно обозначать пиление, а другое резание. Мы не удивимся поэтому, что немецкое слово Sage (пила) восходит к корню, который сохранился в латинском Secare (резать, рассекать) и в многочисленных метаморфозах своего значения дал имя самым разнообразным орудиям, как-то: лат. Sесuris (русск. Секира), Sichel (нем. Серп), Sense (нем. Коса). Теперь мы знаем, каково было первичное представление, общий источник, из которого вытекали все эти специальные значения.
  2. Каменный нож был, во-вторых, скоблящим инструментом; в качестве такового, он служил преимущественно для обработки уже отломанных деревянных или роговых предметов, разбитых костей убитых животных. Все эти способы употребления и теперь ещё применяются у диких народов. Обнажение дерева от коры и лубка, приспособление и преобразование твёрдого древесного ядра было работой скоблящего ножа. Весьма естественно, что дерево, а впоследствии и лес в греческом и других индо-германских языках обозначались, как нечто ободранное, лишённое кожи, то есть коры, и выстроганное или отполированное. Не менее древним искусством является строгание рога или кости. Столь же рано скоблящий и режущий нож должен был найти себе применение при разрезании на части убитой дичи, а особенно сдирании шкур, которые служили одеждой.

Все доселе перечисленные деятельности сопровождаются одним явлением или непосредственным результатом, который от постоянного повторения укрепляется в памяти и образует существенную часть содержания понятия: это именно размельчение и раздробление твёрдого вещества. При копании почвы земля должна размельчаться и растираться, всё равно, делается ли это руками или орудием; отсюда язык обозначает почву (Грунт — to Grind) и землю (лат. Terra), как нечто растертое. Но отчётливо выступить, то есть специализироваться это понятие должно там, где пользуются растертой землёй для особых целей, то есть, например, при намазывании красками тела или при изготовлении примитивной глиняной посуды. Пилящий нож наглядно раздробляет вещество; то же делает и скоблящий нож. При связи этого явления со всеми примитивными работами, выполняемыми орудиями, нечего удивляться, что понятие растирания находится в тесном родстве со всеми корнями, соответствующими этим работам, и часто путём почкования из этих корней развилось до самостоятельного лингвистического существования. Землю ли я разделяю и растираю руками или роющим камнем, сук ли и олений рог — пилою, или дерево и кость — ножом, это всегда одно и то же, поскольку внимание приковано к маленьким частицам, возникающим в этой работе. Это приводит меня к последней деятельности, которую я должен рассмотреть в этой главе, а именно к сверлению.

Понятие сверления, вероятно, также восходит к древнейшей эпохе, не знавшей орудий. Оно должно было явиться уже в ранней стадии копания, этой первичной совместной деятельности человека. Если первым представлением, которое навязывалось людям, как действие и результат этой работы, и потому составляло содержание древнейшего понятия, была яма, ров, пещера, то к этому очень близко более специальное понятие прерывания (просверливания) земли, в связи с расширением пещеры или пробиванием прохода. Большинство роющих зверей в наших глазах являются сверлильщиками, даже простое углубление в почву — безразлично, какими средствами, — может быть представлено, как буравление. Немецкое «bohren» указывает в родственных ему словах индо-германских языков на такое происхождение понятия.

Но здесь нас интересует применение каменного орудия в целях углубления в другие предметы. На основании древнейших исторических находок, мы можем утверждать, что сверление с помощью острия или осколка камня должно быть причислено к самым примитивным деятельностям первобытного человека. Каким бы способом ни надрезалась шкура убитого зверя: передние ли зубы разгрызали её в древнейшую, лишённую орудий эпоху, или разрывали острые клыки, или впоследствии её разрезал и скоблил острый камень, — всегда представление сосредоточивалось на прободении, внедрении, всегда нужно было просверливать неподатливую шкуру, и здесь мы приходим поэтому к третьей функции каменного ножа, которая, конечно, явилась вскоре за другими, если не одновременно с ними, и впоследствии, будучи применена к оружию, получила чрезвычайно важное значение: я имею в виду пронзание и сверление.

Нож, вонзающийся в глубину предмета — главным образом, убитого зверя — можно уподобить в его функции древнейшей предполагаемой нами форме орудия: клинообразно внедряющемуся, роющему или копающему камню. Нож являлся первоначально средством для разрывания и, как таковой, должен был, главным образом, подобно зубам и когтям, пронзать кожу и мясо, то есть колоть, сверлить. Употребляемый для этой цели нож по необходимости должен был иметь другую форму, чем пилящий и сверлящий инструмент: он должен быть остроконечным и, по возможности, обоюдоострым, образцом и древнейшим зародышем относящегося к гораздо более поздней эпохе оружия, то есть кинжала, наконечника копья, острия стрелы, а также пронзающего меча. Мы должны представить себе, что потребность вела к выбору среди данных природой предметов, то есть что сначала употреблялись острые и клинообразные камни и осколки костей, зубы хищников, которые тем более годились для этого употребления, что природа создала их для той же самой цели. Впоследствии мысль, просвещённая долгим опытом и сознавшая своё собственное дело, пришла к созданию сходных предметов, сперва путём дополнительной обработки, а затем из подходящего материала, то есть дерева, кости, рога, под конец — из кремня или обсидиана.

Но каким образом охарактеризованная выше деятельность сверления, которая ещё сохранилась в современном немецком языке, когда говорят о пронзании (Durchbohren) чего-нибудь копьем, кинжалом, булавкой, достигла той специализации, которая теперь для нас столь привычна, что мы при слове «сверлить» или «буравить» тотчас же думаем о вертящемся орудии? Острые предметы из рога и кости, так называемые шила или иглы встречаются почти всюду среди древнейших находок. Они составляли, следовательно, часть самой примитивной утвари первобытных поколений. Весьма естественно должна была явиться мысль о применении их для просверливания дырочек в звериной шкуре, которые затем связывались растительными волокнами или жилами. Но и для вращательного сверления, посредством острых камней, мы имеем свидетельство уже в древнейших пещерных находках из эпохи пещерного медведя, мамонта и северного оленя: там часто встречаются снабженные дырочками, то есть искусственно пробуравленные зубы, которые не могли быть обработаны никаким другим способом. Это предполагает, правда, уже не малый механический прогресс, великое значение которого должно было открыться в гораздо более позднее время, когда научились соединять различные элементы орудии. Служили ли эти зубы орудиями или украшением, за что, по-видимому, говорят совершенно так же просверленные раковины, камушки и тому подобное, — несомненно одно: отверстия предназначались для продевания веревки и для подвешивания предметов.

Чрезвычайно важное значение, которое за последнее тысячелетие вращательное движение приобрело в машинной технике, заставляет меня остановиться здесь на нём подробнее и, если возможно, проследить его до первых зачатков. Для рытья, скобления, резания и пронзания мы имеем эквиваленты уже в мире животных; эти деятельности уже существуют там, выполняются естественными органами, и потому вовсе не трудно от этих инстинктивных действий прийти к первичной работе орудий, которая выполняет те же действия, но опосредствованным образом. Но как человек пришёл к вращательному движению? И где в природе встречаются образцы или зародыши этой деятельности, которая заключает в себе уже высшие механические принципы и даже, по Рело, представляет собственно начало идеи машины, «ибо последняя начинается там, где два тела приводятся во взаимно обусловленное движение определённого рода». В каком бы простом виде ни представлять себе начало этой деятельности, мы всё-таки встречаем в ней уже наклонную плоскость клина или образованного из каменного осколка лезвия ножа, которая вращательным движением просверливает конус и при этом проникает вперёд, далее принцип рычага, который прилагает свою силу под прямым углом к направлению желательного действия. Все это изумительно и казалось бы лежит совершенно в стороне от путей природы, которые всюду ведут прямо к целям, к намерениям воли. Мы должны поэтому свести вращательное движение к его элементам, к первоначальным формам этого явления в природе, чтобы выявить точку связи, причину происхождения этой человеческой деятельности.

Форма движения простой силы или тела, на которое действует другая сила или система сил, всегда прямолинейна. Прямая линия, следовательно, есть всегда простейшая форма проявления силы. Наряду с прямолинейным, кругообразное движение является также самым естественным и простым, ибо оно состоит из двух моментов: момента движущего и момента задерживающего, противодействующего, то есть момента покоя и напряжённости, и оба они в каждый момент взаимно обусловливают и уравновешивают друг друга. Круговое движение представляет непрерывное изменение в направлении силы, поэтому оно не может возникнуть без влияния непрерывно действующей внешней силы.

Таким задерживающим моментом является, например, действие тяжести, которое влечёт выпущенные снаряды по параболе к земле, притяжение центрального тела по отношению к центробежной силе вращающихся вокруг него планет; веревка, которая удерживает камень пращи и превращает прямолинейный импульс руки во все более ускоренное круговое движение. И при встрече перпендикулярно или под углом легко подвижных масс, например, воздушных и водяных течений, возникают вихри, то есть круговые движения, и грозные в своей разрушительной силе циклоны.

Вращательные движения чрезвычайно широко представлены и в органическом мире. Если сравнить первичные формы организмов, круглую клетку, и самые элементарные формы движения, например, инфузорий, то круговая форма движения кажется даже первоначальной, в пользу чего говорят и движения небесных тел, а прямолинейное, поступательное движение представляется результатом уже более совершенного развития. Как бы то ни было, здесь уместно вспомнить столь часто встречающиеся спиральные изгибы в сосудистых пучках растений и подобные же формы в строении ползучих и вьющихся пород. Все внешние органы движений у животных построены по принципу вращения вокруг одной или нескольких осей. Движение змей основано большей частью на постоянном применении этого принципа.

Если мы спросим себя, почему же, при такой распространённости вращательного движения в механизме животного тела, оно не нашло никакого применения в собственно рабочей деятельности животных, то придётся ответить на это, что возможность этого движения была исключена необходимостью противоположного принципа, который должен был проявиться в их рабочих органах, — принципа твёрдости, без которого не может быть достигнуто никакого действия на крепкие или сопротивляющиеся материалы. Замена естественного органа искусственным орудием, появление его в легко вращающейся человеческой руке — вот факторы, которыми был открыт путь к этой новой, неизмеримо важной форме работы — основному и высшему принципу всякой машинной деятельности.

Я хочу здесь на ничтожном, на первый взгляд, но весьма поучительном примере из животного мира показать, по какому поводу, под влиянием какой необходимости человеческая рука, которая вначале была лишена этой способности, могла и должна была приобрести её в ряде переходных форм и в непрерывном упражнении. Нередко можно видеть, как два козла, ударившись головами друг о друга, некоторое время держат друг друга в неподвижном напряжении, а затем начинают кружиться вокруг общего центра, который лежит между их головами. Отчего это происходит? Задерживающим моментом является здесь напряжение прямо друг против друга направленных сил. Пока строго сохраняется направление этих сил, и сами силы остаются равными — невозможно никакое движение — одна лишь неподвижность и напряжённость, Но как только образуется боковой перевес, сила начинает разлагаться, движение уклоняется в ту сторону, где ей предоставлено свободное направление и начинается вращение вокруг общего центра. Без непрерывной тенденции обеих сил к этому центру, разумеется, никакое вращение было бы невозможно.

Совершенно таким же образом должна была усвоить себе вращательное движение свободная рука. Был ли то каменный клин, который она хотела вбить в землю, или же острый камень, которым она хотела просверлить дерево или кость, — но прямолинейно стремящаяся сила почувствовала сопротивление, и движение могло направиться лишь в сторону, то есть уклониться под прямым углом: началось вращение. Видимый успех удаления и раздробления твёрдой массы побудил к повторению, и опыт научил, что, вместе с боковым скоблением и чисткой, облегчалось и продвижение по прямой линии. Так рука, благодаря вращающемуся орудию, сделалась постепенно вращающимся органом.

Если вы хотите сделать себе понятнее изображаемый мною прогресс на аналогиях этого движения из животного мира, то я укажу на то, как рыба пытается сорваться с удочки путём вращательного движения всего тела, а запутавшаяся в силках птица — вращением головы. В обоих случаях тенденция сводится к удалению, к сопротивлению удерживающей силе. Напротив, я едва ли смогу привести пример того, чтобы животное вращением своего тела или головы пыталось внедриться в сопротивляющуюся массу, хотя я считаю не невозможным, а скорее вероятным, что таким путём многие рыбы зарываются в ил, а роющие звери, например, такса — в мягкую почву. Люди, заслуживающие доверия, меня уверяют, что бекас, при вращательном движении всего тела, вырывает клювом углубление в песке — обстоятельство, хорошо известное охотникам, так как бекас при этом издает жужжащий звук, который выдаёт его присутствие.

А теперь, под конец, я хотел бы коснуться одного из самых важных применений вращательного сверления, — а именно в целях добывания огня. Кто обратит внимание на распространённый некогда по всему земному шару и теперь ещё встречающийся у многих народов, отчасти в повседневном, отчасти в религиозном быту способ добывания огня путём сверления и вращения одной деревянной палочки в углублении другой, — тот не может сомневаться, что такой способ совершенно укладывается в рамки деревянного века. Это убеждение поддерживается археологическими находками; огонь был самым древним достоянием человечества, так как до нас дошли его следы уже из времён примитивнейшей культуры, от которых, помимо совершенно грубых орудий, не сохранилось следов, вещей, принадлежащих человеку.

Первое побуждение, которое могло помочь человеку овладеть этим несравненным слугой и могучим союзником, для нас, по-видимому, окутано глубоким мраком; здесь почти кажется уместным решиться на то, что французы называют «мужеством незнания».

Но яркие лучи, несомненно, брошены в эту таинственную область результатами сравнительного изыскания в истории религии. Я хочу здесь, прежде всего, изложить в самых общих чертах построенную на этих результатах теорию Лазаря Гейгера: 9 «Огонь принадлежит к тем отличительным признакам человека, без которых мы не можем себе мыслить человечества: таковы орудие и утварь, язык и религия. Если история оставляет нас совершенно во мраке относительно причин столь значительного переворота в человеческом быте, как изобретение огня, то относительно способа, которым приготовлялся искусственный огонь, в нашем распоряжении имеются богатые и ценные наблюдения; есть все причины думать, что первоначальный, действительно древнейший способ приготовления огня ещё сохранился в обычаях многих народов. У ботокудов в Бразилии, у северо-американских племен и у гренландцев, на Новой Зеландии, на Камчатке и у готтентотов — нашли одинаковый обычай добывать огонь путём вращения и сверления из двух деревянных кусков. Простейший, хотя и самый трудный и медленный способ состоит в том, что одна деревянная палочка ставится вертикально на другую горизонтальную деревяшку и быстро вращается взад и вперёд между ладонями, пока отделяющиеся опилки не охватываются огнем и не зажигают заранее приготовленного лыка. Более примитивный способ трудно себе представить. И однако он не достаточно прост, не напрашивается сам собой, чтобы возникнуть совершенно одинаково и независимо друг от друга в разных пунктах земного шара. Хотя мы и не знаем пути, по которому зажигательный бурав распространился от Индии и Австралии вплоть до Америки, но вряд ли он много раз был изобретён совершенно одинаковым образом. Будучи открыт однажды в одном пункте, огонь должен был распространиться, благодаря пришельцам из более отдалённых племен, среди ниже стоящих народов и вскоре разнестись по всему земному шару. Заражающая мощь идеи и для первобытной эпохи была значительнее, а обособленность народов меньше, чем мы часто думаем. Наряду с огромными различиями между существующими одновременно культурными ступенями, всегда происходит и взаимодействие внутри всего человечества, которое не позволяет долго уживаться друг с другом слишком большим контрастам. Подобно тому, как в новейшее время неудержимо распространяется повсюду огнестрельное оружие, так и гораздо более значительный переворот во внешней жизни наших предков не мог не распространяться — медленно — от стоянки к стоянке; рано или поздно чудесный вид ночного огня должен был вызвать всеобщее подражание в самых далёких углах обитаемой земли и через полярную область, где гренландцы и эскимосы образуют соединительное звено, проникнуть из одного полушария в другое».

Таковы факты. На них Гейгер основал свою теорию, существенные пункты которой я хочу здесь наглядно изложить:

  1. Встречающиеся у различных народов обычаи указывают на религиозное происхождение огня. «В эпоху возникновения древнейших индийских песен ежедневно ранним утром жрецами зажигался огонь; с величайшей тщательностью соблюдались предписанные размеры двух палочек одинаковой величины, деревянного шипа, который, выходя из одной, вставлялся в другую, веревки, которая служила для вращения. И выбор дерева был также не безразличен; для главных составных частей предписывалось употребление асвата или бананового дерева; у римлян, когда угасал огонь Весты, как рассказывает Плутарх, он вновь добывался особого рода примитивным зажигательным зеркалом, а, по другим известиям, путём сверления, и при этом жрецы должны были употреблять палочки от плодового дерева. В высшей степени замечательно, что совершенно сходный обычай мы находим у перуанцев: и там священный огонь, доверенный девам солнца, если он потухал по небрежности или случайно, зажигался снова или от солнца, при помощи золотого вогнутого зеркала, или от трения двух палочек. У ирокезов ежегодно тушится огонь в хижинах и зажигается вновь колдуном с помощью кремня или трения двух палочек. Мексиканцы справляли через каждые 52 года большой праздник огня, возрождения мира, гибели которого они со страхом ожидали в конце каждого такого периода. Все огни гасились; большая процессия, замаскированная в одежду богов, отправлялась в сопровождении огромной толпы на гору Гвихашта, и здесь в полночь на груди двух пленников, обречённых в жертву, рождался новый огонь от двух деревянных палочек; среди радостных криков народа, в напряжённом ожидании взиравшего со всех холмов, храмов и кровель, вспыхивало пламя на костре заколотой жертвы и оттуда ещё до рассвета разносилось по всем алтарям и очагам Анагуака… В различных местностях Германии, а также Англии, Шотландии и Швеции до последних столетий жил обычай в известные дни года зажигать так называемый «Nothfeuer», путём вращения деревянного ворота, который насверливали на кол и приводили в движение с помощью наброшенной на него веревки. Почти везде нам рассказывают, что старый огонь предварительно тушился во всех домах и должен был возобновляться от этого, одарённого разными волшебными силами «Nothfeuer».
  2. Это поистине поразительное совпадение религиозных обычаев подкрепляется сравнительной мифологией. Древнейшими божествами индо-германских народов были божества света, среди которых солнце занимало первое место. Святость огня, который у древних народов составляет средоточие культа, происходит оттого, что он является образом, отражением небесного огня.
  3. Мы не должны удивляться тому, что огонь первоначально служил только религиозным, священным целям и лишь отсюда перешёл в повседневную жизнь. Вспомним, что религия в древнейшие времена оказывала всемогущее, почти исключительное влияние на всю человеческую мысль, фантазию и поведение; первые и наиболее важные элементы культуры, деление времени и пространства возникли из строгой, мелочной заботливости при постройке алтарей и святилищ и из соблюдения точных сроков для жертвоприношений и обрядов.
  4. «Не благодетельное действие огня, не его полезность и даже не его живительное тепло восхваляется в древнейших памятниках, но его светоносный блеск, его красное пламя, и поскольку языковые названия допускают точное истолкование, они исходят тоже не от тепла, не от способности гореть, сжигать, причинять боль, но от красного цвета пламени». Человека восхищал свет; с ним он победил таинственные ужасы ночи, откуда крадётся всякая опасность, где он беспомощен перед нападениями выходящих на охоту лесных хищников. Итак, именно радость от света подняла смелость первобытного человека до такой степени, что он преодолел однажды врождённый всем остальным существам страх пред огнем; самый гениальный и смелый из наших предков решился приблизиться к страшному пламени и, как говорит Гейгер, понес перед собой огонь на конце зажженной головни, — дерзновение, беспримерное в животном мире и поистине неизмеримое по своим последствиям для развития человеческой культуры.
  5. Зажигание дерева во время религиозных церемоний, предметом которых являлось почитание света и его источника — солнца, не было ни предвиденным, ни преднамеренным. Религиозная игра состояла главным образом во вращательном движении, без отношения к тому, что из этого произойдёт. Гейгер ссылается на то, что добывание огня вращением у древних индусов было не единственным средством для этой цели: изготовление масла путём совершенно сходного приёма было также священно, и масло являлось поэтому главным предметом утренней жертвы. Но особенно в пользу мнения Гейгера, как ему кажется, говорит странный обычай молитвенных мельниц — весьма удивительных священных машин, распространённых в области буддизма и его разветвлений в Тибете, у калмыков и монголов, а также и в Японии; на них наматываются, на длинной бумажной ленте, нередко сотни и тысячи списков одной и той же молитвенной формулы, так как для спасения души и людей, за которых возносится молитва, она тем действеннее, чем больше списков её вращается вокруг вала. На древних праздниках, посвящённых божеству света, совершались круговые движения и вращения, как людей, так и деревянных предметов, которыми подражали великому движению солнца и неба и даже пытались поддерживать его. И вот однажды, предполагает Гейгер, должно было случиться, что от сильного вращения и трения в первый раз родился огонь. «И когда впервые огонь возник из загоревшегося дерева, в первое время новый, чуждый гость, быть может, возбуждал страх и изумление. Но это был, ведь, бог, к: которому должно было мужественно приблизиться, должно было питать его, и ради него отважились на то, на что, быть может, никогда не решились бы ради простой пользы: во все времена люди терпели невероятные вещи за свои религиозные убеждения».

Глава XV. Бить, раздроблять, молоть. Людвиг Нуаре

В своих «Лекциях по языкознанию» Макс Мюллер прослеживает корень Mal или Mar в его различных разветвлениях и удивительных превращениях внутри индо-германской семьи языков. Исходя из основного значения «растирать», «раздроблять», он уверенной рукой и острым взглядом языковеда развёртывает ткань идеи, которую выткал арийский дух из этого простого понятия. Мы вступаем при этом, как в мрачную область смерти и уничтожения (лат. Mors, нем. Моrd, лит. Murti и русск. Смерть), так и в светлую сферу мягкого, нежного (лат. Mollis, нем. Mild); приходим к названию моря (лат. Mаre, Нем. Meer, русск. Море), а также болота и пустыни (санскр. Maru), к плавлению металлов, к растиранию зерен, к римскому богу войны Марсу или Мармору, к индийским божествам бурь Марутам, к римским собственным именам Марку и Марцеллу и к Карлу Мартеллу.

В этом обзоре мы встречаем и молот (лат. Malleus, фр. Maillet, Marteau), который в руке Тора, именуемый «Мьёльнир», заменяет громовую стрелу; встречаем и мельницу (лат. Mola, нем. Muhle, и так далее), которая приводит с собой массу родственных слов; здесь появляются и dentes molares (нем. Malm — или Mahlzahne) — коренные зубы. Встреча молота и мельничных жерновов в языковых названиях с коренными зубами заключает в себе нечто от той инстинктивной мудрости, которую лишь позже развивает до полной ясности рефлектирующий разум, но после того как он блуждал длительное время по ложным путям, уклоняющимся от простой истины. Так не безынтересно знать, что уже в древности высказывался ошибочный взгляд, будто бы орудие есть подражание естественным органам. Сенека говорит (стр. 90): «Положенные в рот зерна размалываются твёрдыми зубами; то, что отскакивает при этом, язык снова подносит к зубам. Подражая этому образцу, некто поставил однажды один твёрдый камень на другой твёрдый камень, по сходству с зубами, и они растирают зерна, и долго кружат их, пока они не размалываются частым трением». Мы уже говорили выше об этой ошибке.

И здесь очевидно, что естественный инстинкт раздробления, Размельчения, разгрызания посредством коренных зубов, которые для этой цели удобнее прочих, так как во внутреннем углу челюсти мускульная сила действует энергичнее по закону рычага, был причиной и поводом того, что эта деятельность перешла к руке, и последняя, чтобы успешнее выполнять её, вооружилась предметом, который может считаться эквивалентом естественного органа. Принцип объективации и органической проекции и здесь приводит к двум крупным классам орудии, а именно: во-первых, к таким, которые служат для удара, для разбивания крепких предметов и, во-вторых, к таким, которые производят раздробление, растирание и размельчение, особенно зерен. Представителем первого класса является молот, второго — жернова, в первобытную эпоху, как известно, два простых камня, из которых один с корытообразными выемками оставался неподвижным, а верхний раздроблял зерна простым давлением. Легко понять, что в этом случае вертикальное давление должно было очень скоро перейти во вращательное движение, и этот переход уже в сравнительно раннее время привёл к механизму вращающегося жернова, постепенное развитие которого от простой ручной мельницы до больших машин, приводимых в движение рабами, животными и водяной силой, мы можем ещё проследить в классической древности.

Я прошу хорошо понять меня. Если я говорю, что бить, ударять и раздроблять является проекцией или объективацией работы коренных зубов — когда, например, орех, не поддающийся давлению их, разбивается камнем, я вовсе не хочу сказать, что эти деятельности непосредственно вышли из последней, сперва в подкрепление, а потом взамен её. Бить, топтать и ударять принадлежат к распространённым среди всего животного мира инстинктивным действиям, целью которых является размельчение предметов или поранение, уничтожение врага и добычи. Поэтому нам не придётся производить далёких поисков, чтобы объяснить, как человек пришёл к тому, чтобы схваченным в руку камнем раздробить и разбить какой-нибудь предмет. Инстинктивная связь между размалывающим или раздробляющим действием зубов ударом руки, впрочем, наглядно обнаруживается и в животном мире, когда, например, обезьяна-капуцин, будучи не в состоянии разгрызть орех, вынимает его и бьет о землю.

Самая примитивная форма относящихся сюда орудий, которые встречаются нам в древнейших археологических находках, это ударный камень; его роль при изготовлении острых камней и осколков из разбитого кремня бесспорна для глубокой древности. Так же несомненно и то, что ему должно было предшествовать употребление камней для разбивания ореховой скорлупы или костей.

Ударный камень есть прототип молота, но переход к молоту нельзя представлять себе таким образом, что однажды ударный камень был соединён с длинной рукояткой для увеличения его силы; такое предположение нарушало бы все законы развития и стояло бы в прямом противоречии с органической функцией удара и битья, энергия которого зависит от того, что рука, охватывающая камень и обращённая книзу, падает, с силой, — другими словами, действие оказывается на том месте, где находится рука.

Путь, которым человек пришёл к сложным, то есть снабженным рукоятью орудиям, а затем постепенно, путём перемены функций, перенес эту форму машины на всё, прежде простые орудия резания, удара, битья, — гигантский переворот, который произошёл от этого в его работе, будет изложен нами в последней главе.

Точно так же ступка и мельница развились из того, что вначале не было ни ступкой, ни мельницей, или же было обеими сразу. Отсюда сходство наименований и позднейшее различие в значении имён. Латинские слова Mortarium (ступка) и Mola (мельница) происходят от одного корня, точно так же, как Pilum (пестик) и Pestrinum (мельница).

Что касается жерновов и размола хлеба, то я могу здесь лишь кратко упомянуть о них. Неизмеримая важность, которую приобрёл зерновой хлеб для распространения человеческого рода и, благодаря земледелию, для всего развития культуры, лежит вне границ этого сочинения. Ясно, что растаптывание зерен предшествовало размалыванию их; укажем здесь только на один интересный пример трансформации понятия под влиянием перемены предмета в пределах исторической эпохи: это латинское слово Pistor, которое мы переводим обыкновенно «пекарь». Это слово от Pinso — топчу) означает собственно того, кто топчет, толкача. Римляне питались длительное время кашей, вместо хлеба, и ещё в 580 году от основания Рима не имели никаких булочников, а приготовляли хлеб в домах, руками женщин или поваров. Позже Pistor означало мельника и пекаря одновременно — ибо эти два занятия были соединены вместе, пока, наконец, в весьма позднее время появляется слово Molitor (мельник), и лишь с тех пор пекарь и мельник могут мыслиться, как отдельные, специализировавшиеся профессии и понятия. Таковы пути языка и мышления; так из толкача получается мельник, из мельника пекарь.

Глава XVI. О размахе. Людвиг Нуаре

Механика различает, как формы действия сил, давление толчок. Это различие, в которое мы здесь не можем углубиться, основано в конечном счёте на том, что при давлении имеет место равновесие в результате напряжения противоположных сил. При толчке, напротив, происходит прямая передача движений от одного тела другому. Примером первого может служить давление, которое сжимаемая жидкость равномерно оказывает все стенки заключающего её сосуда, примером второго — выпущенное из пушки ядро.

Обе формы воздействия представлены в интересующей нас области, в рабочей деятельности животных органов и человеческих орудий.

Скобление и раскусывание твёрдых предметов передними зубами, разгрызание твёрдых костей клыками, разжевывание травы или зерен коренными зубами, раскрытие семенной коробочки клювом — вот примеры давления, оказываемого напряжением челюстных мускулов. Та же сила сказывается и при скоблении и резании ножом и резцом, при пилении и сверлении и отчасти при размалывании зерен между жерновами.

С другой стороны, толчок, то есть мгновенно или более или менее энергично действующая на другое тело живая сила, появляется уже при копании, а ещё более при битье и ударе, как в животном мире, так и в работе человеческих орудий. Толчку, то есть собственно столкновению и его непосредственному действию, предшествует накопление сил в управляемом мускулами органе или орудии, в течение времени, требуемого длиной пути, который они должны пройти. Чтобы продлить это время, то есть, чтобы дать больше места для накопления силы или для ускорения рука описывает более длинный путь, чем это необходимо для производимого действия; мы видим, например, как она, вооружившись молотом, относится далеко назад, чтобы молот в конце своего движения упал с силой, составленной или суммированной из отдельных, в каждую частицу времени сообщаемых толчков. Эту форму движения, предшествующую толчку, мы называем размахом. В прикладной механике маховое колесо является как бы резервуаром сил или движения; это тяжёлое колесо, в котором постепенно собирается большое количество движения, которое придаёт больше равномерности ходу машины, и в случае, если первоначальная движущая сила ослабевает или на некоторое время прерывается, общая работа машины может ещё известное время питаться из накопленного фонда.

Размах имеет большое значение уже в механизме животных тел и их рабочих органов, но главную роль он играет в деятельности человеческого орудия. Так, например, прыжок хищного зверя является практическим применением этого механического принципа; точно так же сила, с которой хищная птица падает на свою добычу или на врага, столкновение козлов, которые, желая ударить головами друг друга, делают разбег, чтобы с тем большей мощью поразить противника, — всё это яркие примеры механического инстинкта, или сознания.

Сила размаха в животных органах применяется, главным образом, в борьбе с противником или в схватывании добычи. Разумеется, прибегая к нему, животное должно располагать могучими силами, иначе его борьба будет бесцельной. При работе, собственно, сила размаха применяется редко, однако, пример его дают роющие землю животные, свинья и крот, когда они подбрасывают ил или землю, затем дятел, когда он долбит или отбивает кору с дерева.

То, к чему звери прибегают по большей части только в нужде и опасности, или же в такие решительные мгновения, когда они нуждаются в напряжении и концентрации всех своих сил, человек, как существо в подлинном смысле трудящееся и творческое, применял самым широким образом, чтобы успешнее выполнять свою работу и своё дело и с большей скоростью довести её до конца; если бы мы не знали этого, мы должны были бы предположить, по самой сути дела. И действительно, — применение силы размаха, особенно перенесение её на те работы орудиями, которые ранее выполнялись простым давлением руки, особенно прокалывание, скобление и резание, было поворотным пунктом, отметившим новую эпоху в первобытной технике, таким великим и чреватым последствиями прогрессом в эволюции культуры, какой с тех пор уже не повторялся более. Он совпадает с происхождением топора.

Глава XVII. Рубка. Топор. Молот. Кинжал. Людвиг Нуаре

Как пришёл человек к той работе, которая называется рубкой? И чем отличается она от уже упомянутых форм удара и битья? Вот вопросы, которыми мы должны теперь заняться. Я хочу сначала ответить на последний вопрос с его различных сторон, а затем, строя на этом фундаменте, перейти к разрешению другого вопроса, который на первый взгляд кажется таким простым.

Рубка отличается от удара следующим:

  1. Физиологически — поворотом на одну четверть руки» вооружённой рубящим орудием, таким образом, что поверхность кисти, при ударе обращённая кверху, поворачивается теперь наружу, а прежде обращённая внутрь, то есть сторона большого пальца, или, вернее, мускул, связывающий большой и указательный пальцы, поворачивается вверх. Это, по-видимому, незначительное изменение передних конечностей имеет неизмеримые последствия для всего физиологического строения человека.
  2. Механически — тем, что рука в этом новом положении подчинена движению, которое держит её, как часть машины, в прямом, вытянутом направлении, в то время как раньше, при битье и ударе, будучи согнута, она представляла гораздо меньшее плечо рычага и потому производила гораздо меньший эффект. Включение руки и кисти в механическую систему ярче всего сказывается в том, что орудие, которое, собственно, производит действие, то есть, например, режущее железо топора, не держится самой рукой, не находится в её власти, но производит свой непосредственный эффект вне руки, на конце рукоятки (обуха). Орудие становится от этого, в известном смысле, независимее самостоятельнее, а кисть и рука, напротив, зависимее, подобно частям машины. Далее, так как давление — прежнего скоблящего, режущего, колющего орудия — превращается в энергичный толчок, то движение, естественно, может быть только почти прямолинейным и поступательным, а никак не ходящим взад и вперёд или круговым, как при старых орудиях.
  3. Технологически — чрезвычайным увеличением и усилением действия. Это вытекает непосредственно из предыдущего, Не только плечо рычага удлиняется рукояткой орудия, зажатой в руке, но и сама человеческая рука вынуждена оставаться в прямом, вытянутом положении, то есть становится тем самым длинным плечом рычага, который вращается вокруг плечевой кости и приводится в движение мускулом, тесно примыкающим к этой точке вращения. Таким образом, возникает мощный прирост скорости радиуса, описывающего длинный путь, благодаря энергичному сокращению действующего в тесном пространстве мускула. Раз дана эта форма действия, было естественно, что, при постепенном прогрессе промышленной деятельности, все работы с орудиями, выполнившиеся прежде самой рукой, например, битье, удар, резание, скобление, одна за другой переходили в эту форму, которая представляла столь значительные выгоды при расходовании сил, как ни одна другая.

Здесь мы присутствуем уже при настоящей машинной работе, при самых первых её началах и ответвлениях от примитивной работы рукой или орудием — ибо что иное отличает машину, как не большее число промежуточных звеньев, и в мыслящем уме, и в причинном взаимодействии её элементов, то есть в импульсах к движению? Все эти сложные отношения, согласно с нашей основной идеей, не могли создаться путём изобретения; и здесь скорее необходимо предполагать и искать постепенный рост и становление, возникновение из мелких, незаметных переходов, особенно путём перемены употребления.

Тем самым мы подходим к первому вопросу, поставленному в начале этой главы: как научился человек рубить? Что это не могло быть его исконной деятельностью, с достаточной ясностью вытекает из сказанного и подтверждается также древнейшими археологическими находками, раннее происхождение которых характеризуется не только остатками вымерших животных пород, но и особенно отсутствием рубящих орудий.

Совершенно неприемлем, ибо противен принципу постепенной эволюции, обычно даваемый ответ: «Человек должен был весьма скоро убедиться, что его собственная рука является рычагом или радиусом, и увеличил действие этого радиуса, удлинив его с помощью палки; при этом он неминуемо должен был прийти к мысли укрепить на конце этого рычага режущее, скоблящее, роющее и тому подобное каменное орудие». Такое предположение делает из первобытного человека столь совершенного механика, что даже Джеймс Уатт и Стеффенсон по сравнению с ним представляются жалкими кропателями.

Рука человека, вообще, не могла иметь тенденции действовать вытянутой в прямую линию, то есть в качестве простого рычага или радиуса, прежде чем орудие не вынудит его к этому. Это вытекает уже из природы рычага (орудия для подъёма), который в этом случае, то есть при настоящем подъёме тяжести, действовал бы весьма невыгодно, так как точка приложения силы лежит (выше мы показали это) гораздо ближе к точке вращения, чем тяжесть, находящаяся в конце руки, то есть в кисти. Согнутое положение руки здесь единственно уместно, его нужно предполагать и в тех случаях, когда рука должна была действовать книзу, то есть при ударе или давлении; должны были явиться весьма веские основания и внешние поводы, чтобы приучить её в постепенных переходах к новому, вынужденному положению. В самом деле, стоит только представить себе повседневные операции, например, царапанье, скобленье, резанье, стучание и так далее — выполняемыми вытянутой рукой, чтобы тотчас же понять всю неуклюжесть этого положения и потому невозможность для него сделаться образцом и поводом для создания прямолинейных рубящих орудий.

Здесь, как и во многих случаях, мы приблизимся к истине, если вывернем наизнанку обычное распространённое представление и, обратив причинную связь, скажем так, не тенденция руки образовала орудие, а однажды данное, употребляемое для вполне определённой и естественной цели орудие видоизменило самую руку, приучило её к этой определённой тенденции, и таким образом постепенно, благодаря перемене функции, эта тенденция была перенесена и на другие функции, пока, наконец, — как продукт неизмеримо долгой, совершающейся в постоянных переходах эволюции, — не произошли рубящие орудия, оказавшие всемогущее действие на физиологическое строение человека и на расширение его мощи.

С этой точки зрения вопрос, на который мы здесь должны ответить, ставится очень просто: каков был тот ближайший, естественный повод, который впервые вытянул руку человека и заставил её работать и действовать в этом вытянутом положении?

Здесь, как и во всем нашем изложении, мы снова возвращаемся к тому узкому кругу, из которого мы выводили всю разумную деятельность, — а именно к совместному копанию. То, что я сказал выше об исходной точке скобления и резания, должно служить и здесь основной предпосылкой. Я хочу здесь ещё прибавить, что особенно употребление обеих рук при работе роющим и копающим камнем должно было знаменовать существенный прогресс, как технический, так и интеллектуальный. Звери копают попеременно — соответственно естественному движению походки — то одной, то другой передней конечностью. Ясно, что совместное, обусловленное орудием употребление рук для копания почвы должно было быть гораздо разумнее, сознательнее, менее инстинктивно, то есть более человечно.

Так и только так мы можем объяснить себе и первые начала того в высшей степени характерного поворота руки, который мы указали в первом пункте и который так тесно связан со свободным употреблением рубящих орудий. Этот поворот является в результате держания предмета обеими руками, причём последние действуют в противоположных направлениях, как мы встречаем это в животном мире у грызунов и в весьма совершенной форме — у обезьян. Но обычным положением этот поворот не сделался и у высших обезьян, так как они не достигли вертикальной походки и на ровной земле опираются на кости согнутых пальцев. то есть руки у них всегда имеют то же направление, как и ноги, Следовательно, не простое держание предметов, но постоянное, связанное с напряжением, употребление орудия должно объяснить это постепенное преобразование. Стоит только взглянуть, как даже высшие обезьяны держат сосуд для питья одной рукой руки и кисть при этом согнуты внутрь, к собственному телу, — чтобы тотчас же уяснить себе всё огромное различие.

Конечно, первобытный человек первоначально держал и употреблял взрывающее, копающее землю орудие только что указанным способом; но мы прекрасно понимаем, что, пройдя ряд естественных переходных форм, обе руки должны были постепенно научиться хватать и держать клинообразный камень с обеих сторон, и таким образом проделать первую подготовительную школу для выработки будущей способности обращаться со сложным орудием. Если бы не участие обеих рук, то рука с острым камнем, этот прототип кирки, совершенно так же, как когти и клыки хищных зверей, оставалась бы обращённой книзу, и не образовалось бы переходов к рубящим орудиям и обусловленному ими вертикальному положению тела.

Счастливым открытиям при археологических раскопках и пещерных находках из древнейшей эпохи мы обязаны весьма важными данными о том, каким образом первобытные люди впервые пришли к рубящим орудиям. Эти данные тем поразительнее, что они вполне согласны с развиваемыми выше идеями, полученными дедуктивным путём, то есть сообщают им полное эмпирическое подтверждение и, следовательно, высшую степень вероятности.

Образцом и первым зародышем последующих рубящих орудий была для первобытного человека нижняя челюсть медведя, которая со своим острым, крепко посаженным клыком у первоначального владельца служила, собственно, для того, чтобы рубить и рвать к себе. Поэтому она представляется в высшей степени пригодной для того, чтобы поддержать такую же инстинктивную тенденцию человека, уже работавшего кистью и рукой, и сделаться таким образом первичным орудием, созданным самой природой; человек употреблял его сперва как бы играя и ощупью, и по образцу его впоследствии сам изготавливал искусственные, постоянно совершенствующиеся, аналогичные орудия. Посмотрим теперь, каким образом впервые могло употребляться это орудие.

Ответ на этот вопрос дан уже выше. Самое естественное и простое употребление должно было быть и первоначальным: челюсть, представлявшая естественное орудие, хваталась обеими руками и её обращёнными книзу зубами рубили, ударяя о землю, потом тянули орудие к себе и таким образом раскалывали и разрыхляли почву. При этом находящийся на нижнем конце челюсти выступ, который мешал браться за неё, отрубался и, действительно, эта характерная черта, обнаружившаяся при пещерных раскопках, привела исследователей к убеждению, что здесь они нашли настоящее орудие, а не случайные обломки.

Как мы должны назвать первоначальную работу таким инструментом? Несомненно, уже рубкой. Ибо все признаки, которые мы теперь связываем с этим понятием, здесь налицо: руки, с силой и напряжением, то есть с размахом, вытягивающиеся вперёд, и обусловленный держанием обеих рук их поворот, удлинение радиуса, как действие орудия, наконец, — и это весьма возможный пункт, — так как действие клыка обращено вниз, постепенно входящее в привычку использование силы тяжести для получения большего эффекта, то есть подъём и опускание рук и орудия. Как только дана последняя форма работы, мы видим уже переход к нашим современным рубящим орудиям, к топору, к молоту в их первой стадии, мы видим эти орудия брезжащими в далёкой перспективе для первобытных поколений; перед нашими глазами освещен тот путь, на котором человек, хотя и в долгих блужданиях, в нащупывающих попытках, в конце концов, необходимо должен был прийти к ним.

В неопределённых, расплывчатых очертаниях мы видим зародыш этих орудий у наших предков в этой древнейшей работе — а потому и в её интеллектуальном отражении. Топор есть режущее орудие, лезвие которого утолщается кверху и таким образом представляет механически весьма целесообразную форму клина. Форма клина, как и внедрение и разделение твёрдой массы, уже имеются налицо в нашем первичном орудии.

Наиболее важное различие состоит в том, что острие топора действует лишь как юнец радиуса, сосредоточивает все преимущества силы тяжести и сконцентрированной в размахе собственной силы руки, чтобы по прямой линии врезаться в твёрдое дерево, в сопротивляющуюся материю; между тем как при работе медвежьей челюстью всё это является лишь началом деятельности, а главное было то, что работник рвал и тащил её к себе. Следовательно, к употреблению настоящих рубящих орудий привело отвлечение, обособление этого начального момента. И опять чрезвычайно счастливый случай сохранил для нас свидетельство об этом важном переходе. Во время интересных расколок Голефельской пещеры в Швабских Альпах, руководимых О. Фразом, не только была вырыта из земли медвежья челюсть — несомненно, орудие человеческих поколении, современных мамонту северному оленю и пещерному медведю, но — редкая и чрезвычайно счастливая для исследователя случайность — были обнаружены и очевидные образца работы, выполненной этим орудием. Весьма характерная, несомненно происходящая от удара медвежьим зубом дырка в бедренной кости, а также и другие более или менее явственные знаки ударов были обнаружены на многочисленных, отрытых в этом месте находках животных костей, особенно на концах трубчатых костей или в середине позвонка. Это доказывает, действительно, самым очевидным образом, что орудие употреблялось для расчленения и разрывания убитых животных и, вероятно, для разбивания трубчатых костей, откуда добывался мозг.

Итак, перед нами в этих чрезвычайно интересных свидетельствах из седой древности подлинный документ, который позволяет нам как бы видеть своими глазами и осязать руками определённый этап в эволюции орудия. Мы находим здесь самое ясное доказательство того процесса трансформации, который происходит из перемены функции и в котором мы выше усмотрели настоящий творческий принцип образования орудий. Если проанализировать наблюдаемые здесь переходы с указанной точки зрения, то мы имеем следующее:

  1. Переход от разрывания и разрезывания к разрубанию. В эпоху, лишённую орудий, человек должен был прибегать к разрыванию с помощью своих собственных органов, то есть своих зубов — работа, которая позднее, специализировавшись, обратилась в разрезание, когда прибавился зажатый в руке острый камень или кость. Первобытные люди эпохи мамонта и пещерного медведя, о существовании которых свидетельствуют голефельские находки, сделали уже большой шаг вперёд, применив естественный топор, который имелся у них в виде медвежьей челюсти, для расчленения или разрубания убитого животного. Но что человеческие руки тогда не впервые упражнялись в этой деятельности, что они должны были приобрести известную ловкость во время уже долгого употребления медвежьей челюсти для разрывания земли это не трудно заключить из естественности и лёгкости последней манипуляции и из сравнительно большой трудности первой. Мы имеем, следовательно.
  2. Переход от употребления своего рода кирки, с помощью которой рылись, углублялись и расширялись земляные жилища, к топору мясника, но последний ещё лишён своей главной характерной особенности — широкого лезвия, которым он режет; врезается один только зуб своим острием; ещё, собственно, нельзя говорить о разрубании, так как мясо скорее разрывается или разрезается вонзившимся острием от движения тянущей к себе руки. Но в свете последующего развития глаз видит здесь уже начало выполняемого с размаху разрезания, то есть будущий топор, так как первое вонзание находящегося в руке медвежьего зуба уже заключает в себе, собственно, эту деятельность; мы видим далее будущий молот, так как мозговые кости, которые прежде, конечно, раздроблялись или выстукивались простым камнем, теперь уже разбиваются сидящим на конце челюсти клыком. Остаётся только ждать, чтобы комбинирующая деятельность рассудка обратилась к режущим орудиям, доселе управлявшимся рукой, — к острому клину, ножу, или, скорее, резцу, и к ударному камню, зажатому также простой рукой, и укрепила их на том месте, где прежде один острый зуб должен был выполнять все эти работы вместе, а потому несовершенно. Ибо в специализации работ и орудий, как мы уже не раз подчёркивали, заключается прогресс для обоих.

Но как пришёл человек к последнему решительному шагу, который сделал его обладателем топора, как придумал он снабдить длинной рукояткой своё режущее орудие, прежде употреблявшееся отдельно и самостоятельно, так, чтобы оно было в состоянии разрезать с размаху, то есть разрубать ветви, сучья, деревья и другие твёрдые предметы, оказывающие сопротивление? Ответ не труден; после всего сказанного он формулируется так:

  1. Благодаря употреблению медвежьей челюсти, а, может быть, и других естественных предметов подобной же формы, он привык к тому особому виду деятельности, при котором обе его руки, взявшись за инструмент, вытягивались, как радиусы, и поворачивались наружу, функционируя, как части механической системы, и вследствие этого обстоятельства, сделались способны к аналогичному обращению с топором.
  2. В медвежьей челюсти с сидящим в ней клыком человеку был дан естественный образец; его можно было анализировать, то есть разложить на части разумом, которым всегда обладало говорящее и мыслящее существо, даже в первобытную эпоху. Это тем естественнее, что собственно активный элемент этого орудия, самый зуб, должен был часто отламываться, и сделавшееся неполным орудие как бы само собой побуждало к преобразованию к дополнению, то есть к синтезу. Таким образом возникало первое составное орудие по образцу естественною, также составного рабочего органа.

Если этот взгляд справедлив, то переходные стадии должны подтверждаться археологическими находками. По данному образцу и в зависимости от него должна быть найдена впервые созданная форма топора в виде рукоятки или обуха, из костей, рога или дерева с отверстием, просверленным на одном конце, в которое вставлен острый или режущий камень, достаточно крепко сидящий в нём, чтобы выполнять желаемые действия. И здесь археология не обманывает наших надежд.

Я сопоставил характерные примеры наиболее важных форм из различных находок. Эти формы действительно должны быть самыми простыми и примитивными, что нельзя себе представить более естественного и первоначального способа прикреплять режущий камень к ручке или рукояти. К тому же эта форма показывает, действительно, идеальную связь с первоначально употреблявшимся естественным орудием, медвежьей челюстью: режущий камень вставлен здесь в кость или в рог совершенно таким же образом, как зуб в свою челюсть.

Все другие способы связки, которые также известны нам из подлинных находок, особенно в свайных постройках, — например, защемление острого камня в расколотый конец деревянного обуха или вставление резца, уже находящегося в оправе из оленьего рога, в пробуравленную деревянную или роговую ручку, — очевидно, гораздо более искусственны и трудны. Раз достигнув этой составной, сложной формы, дальнейшее развитие топора не представляет никаких трудностей. Если первоначальным элементом орудия, в прямом подражании образцу медвежьей челюсти, был острый камень, то при разнообразном применении орудия, все более раскрывавшего своё важное значение, было естественно когда-нибудь вставить режущий камень и произвести успешные опыты, сперва с обрезанием веток или с рассечением мяса и костей: тем самым настоящий топор был уже создан, как в идее, так и в действительности.

Здесь не место прослеживать дальше связный ряд позднейших форм топора и их разнообразные изменения, которые отчасти объясняются попытками дать ему более подходящую, более сподручную форму для специальных надобностей, отчасти особенностями позже появившегося материала и постоянно растущим искусством в его обработке; границами настоящего исследования является время от первых начатков человеческого орудия до изобретения топора. Но я должен добавить здесь ещё несколько замечаний.

На одиноких тропинках, нередко совершенно теряющихся, невидимому, в зарослях и чаще, нередко заметаемых летучим песком, по которым мы странствуем здесь во мраке древнейшей первобытной истории, лишь совершенно разрозненные следы и опорные пункты, время от времени даваемые археологическими находками, могут указывать нам направление и проливать некоторый свет; чаще всего эти памятники говорят своим молчанием, осведомляют нас отсутствием самых привычных для нас предметов. Главное здесь предоставляется комбинирующей работе исследователя. А чтобы он не отвлекался живой и богатой фантазией на тысячи ложных путей, он должен, помня о поставленной цели, строго руководствоваться принципами, которые в других случаях оказались безошибочными; а затем он должен стараться понять и разъяснить существенно важное, подлинно нуждающееся в объяснении — короче говоря, он должен знать, в чём его задача. Поэтому я хочу ещё раз коротко резюмировать здесь руководящие идеи, чтобы читатель вполне уяснил себе достигнутую цель и путь, которым мы пришли к ней.

  1. Одним из несомненнейших достижений учения об эволюции является та истина, что из неопределённого, колеблющегося, а потому, в известном смысле, и более свободного — более совершенное развивается только путём специализации, обособления, укрепления по одной определённой линии.
  2. Второй основной закон эволюции: она всегда совершается в медленных, постепенных переходах. То, что говорит Яков Гримм о двух наиболее важных культурных ступенях человечества: «от пастушеской жизни к земледелию следует предположить медленные, разнообразные переходы; нигде нет резких временных границ между ними», — это относится ко всей эволюции культуры, а особенно к орудию и его истории.

Исходя из этих принципов, мы вскрыли в нашем предмете три особых пункта и старались осветить их, в согласии с этими принципами. Эти три пункта следующие:

Первое. Специализация формы орудия. Как пришёл человек, спрашивали мы, к тому типу орудия, впоследствии распространённому в бесчисленных экземплярах и модификациях по всему лицу земли, которое состоит из двух частей — из длинной рукоятки и собственно орудия, укреплённого на её конце?

Второе. Специализация функций или употребления этого орудия. Здесь мы нашли, что древнейшее употребление заключало в себе разнообразие, а потому несовершенство. Исходя из обработки или разрыхления почвы, к которому концентрически сходятся бесчисленные радиусы всех частных деятельностей человека, орудие переходило к разрыванию мяса, к раздроблению костей убитой дичи. Но на этом уровне, благодаря перемене функций, и форма орудия становится другой; возникает острый, режущий топор мясника, который оказывается подходящим и для обрубания сучьев и стволов, завоевывая таким образом свою наиболее важную, обширную область. Включая сюда и молот, возникший из подобной же смены функций, в руках первобытного человека оказывается четыре рубящих орудия; остроконечная кирка, которой он разрывает землю, — вероятно, раскалывает и камни; топор, которым он свежует тушу животного, а также рубит и колет дерево секира, которой он срубает ветви и стволы и, наконец, молот, которым он раздробляет твёрдые предметы.

В языке сохранились ещё многочисленные отзвуки первоначального единства позже обособившихся вещей: так, латинское слово Ascia означает не только инструмент для работ по дереву и камню, но и сельскохозяйственное орудие; точно также слово Dolabra, или уменьшительное Dolabella, означает:

  1. Орудие, употребляемое на войне, особенно для постройки палисад и для пролома стен.
  2. Боевой топор.
  3. Инструмент, употребляемый земледельцами, как для обрубания дерева, так и для взрыхления почвы.

У народов остановившихся на первобытном уровне культуры, ещё и теперь можно констатировать двоякое применение рубящего орудия — для обработки земли и дерева. Роберт Гартман говорит об африканских племенах: «В Сеннааре и теперь ещё работают мератом или дури, который представляет собой кусок железа, прикреплённый под углом к согнутой деревянной рукоятке — топор для дерева и в то же время лопата. Впрочем, и во всей остальной Африке, в качестве мотыги, употребляется топорообразный инструмент, в котором мы можем узнать каменный топор наших предков, вставленный в олений рог или в деревянную палку.

Третье. Специализация приёмов и, в связи с этим, специализация способа или направления работы человеческой руки; далее преобразование хватательного органа, выросшее из непрерывного, напряжённого упражнения. Наиболее важным результатом его является не только пользование одной рукою при работе рубящих орудий, но и схватывание рукоятки остроконечного, колющего инструмента, направленного вертикально вниз. Последний пункт требует некоторого разъяснения. Выше я указал на колющие функции орудия, как на весьма древние, со ссылкой на многочисленные проколотые предметы, которые были вырыты вместе с, несомненно, древнейшими историческими находками. Это могло бы легко вызвать представление, что кинжал или подобное ему каменное орудие были известны уже в глубокой древности и употреблялись совершенно таким же образом, как в наше время. Но это, разумеется, было бы большим заблуждением. Рука первобытного человека, конечно, схватывала орудие сверху, как я говорил это о высших обезьянах: ладонь лежала горизонтально, а пальцы были согнуты книзу. Стоит только сравнить, как дети в первые годы хватают решительно каждый предмет, например ложку, и несут ко рту: наружная сторона кисти всегда при этом обращена вверх, а рука направляется ко рту, согнутая дугой. Стоит не малого труда отучить их от этого и привить им нормальное теперь для нас положение руки, с обращённым кверху большим пальцем.

Несомненно, поворот руки, который сделал возможным для кисти охватить колющий инструмент указанным образом и действовать им вниз по вертикальному направлению, требовал от наших предков не малого времени и больших упражнений. Но это упражнение никак не могло заключаться в действии собственно колющим орудием или соединённом с ним вращении, то есть сверлении. Ведь, всякое отклонение руки в сторону должно было бы ослабить действие; рука должна, напротив, давить сверху, как мы сами теперь ещё делаем, желая, например, пробить отверстие острым камнем.

Это значит, что прежде, чем человек пришёл к мысли схватить рукоятку колющего орудия и ударить им вниз при обращённом кверху большом пальце, рука должна была уже привыкнуть к этому способу схватывания рукоятки; и то и другое должно было сделаться для неё естественным, привычным, удобным. Но я не знаю никакого другого пути, где она могла бы достигнуть этого, кроме указанного выше: берясь обеими руками за медвежью челюсть или за олений рог, человек постепенно, непрерывным упражнением развил в себе способность одной рукой брать подобные орудия и управлять ими.

Лишь в таком усовершенствованном обращении с колющим инструментом человек мог научиться сжимать кулак и употреблять его для удара, как мы теперь это делаем. Известно, что высшие обезьяны ударяют ладонью, никогда не сжимая её в кулак. Здесь опять мы имеем неопровержимое доказательство ошибочности того представления, что всякую деятельность орудия нужно выводить непосредственно из подражания уже данной органической деятельности, то есть объяснять, например, молот подражанием кулаку. Но даже из ударного камня и охвата его рукою нельзя вывести удар кулаком, свойственный нам. При обращении с этим камнем наружная сторона кисти первоначально была всегда обращена вверх. Кроме того, кулак образуется не из охватывающей, а из сомкнутой руки; но смыкается она только вокруг рукоятки.

Нетрудно объяснить, почему именно колющая операция дала впервые повод к такого рода обращению с простым орудием, зажатым прямо в руке. Ведь, удар, резание и сверление, поскольку мы пользуемся примитивными орудиями или камнями, и теперь ещё производится при горизонтальном положении ладони. Но при колющем ударе, который заключается в быстром вонзании по прямой линии, идущей вниз, по направлению силы тяжести, необходима была крепко сомкнутая рука и в то же время сильный толчок; соединение того и другого возможно только при боковом повороте руки и кисти.

Приме­чания:
  1. Ср. об этом Noire «Der Ursprung der Sprache», 1877; «Max Muller und die Sprachphilosophie», 1879.
  2. Zur Entwickelungsgeschichte der Menschheit, стр. 31.
  3. Фауст, перев. Холодковского.
  4. Volkerkunde, стр. 399.
  5. Ch. Bell. Die Hand und Ihre Elgenschaften, гл. 9.
  6. Uber den Gebrauchswechsel als Bildungsgesetz fur Werkzeugformen. Доклад на 78 общем собрании Саксонского Союза инженеров и рабочих. Дрезден, 1872.
  7. Einfluss der Maschinen auf den Gewerbetrieb Nord Sud. 1879, p. 114.
  8. Но возможно, что пила имеет своё начало и в каком-нибудь предмете, уже созданном природой и использованном первобытным человеком. Так, греческая сага рассказывает, что Пердикс, племянник Дедала, изготовил первую пилу по образцу зубчатой челюсти змеи и рыбьего хребта.
  9. «Die Entdeckung des Feuers» в «Yortrage zur Entwicklungs geschichte der Menschheit» — стр. 86.
Источник: Роль орудия в развитии человека. Эрнст Капп, Людвиг Нуаре, Альфред Эспинас. — Л., 1925. // Электронная публикация: Центр гуманитарных технологий. — 25.05.2009. URL: https://gtmarket.ru/laboratory/basis/3479/3480
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения