Введение. Практика или искусство, как фактыВ искусстве человека, как и в инстинкте животного, обнаруживаются две доминирующие черты. Инстинкт есть форма действия, передаваемая по наследству вместе с организмом; его единообразие и неизменяемость особенно изумляли наблюдателей; нельзя, однако, отрицать, что, поднимаясь по ступеням развития, он допускает всё большую долю изобретательности и индивидуальной инициативы, хотя бы только в применении общего правила к частным случаям; к тому же он должен был иметь своё начало, и неизменное правило, которым он связывает действия животных современной нам эпохи, могло родиться только благодаря приспособлению старых импульсов к новым условиям в эпохи исчезнувших поколений; поэтому изменчивость, нащупывающие попытки в сфере неведомого, исходящие из уже данные правил, имеют столь же существенное значение для конституируемой нами идеи инстинкта, как и соблюдение целого ряда предустановленных движений, запечатлённых в организме и присущих виду. Искусство — напротив — несомненно, является продуктом опыта и размышления; оно подразумевает изобретение, акт инициативы и свободы; всякое усовершенствование человеческих навыков обязано своим происхождением индивидуальной смелости, порывающей с рутиной: и, однако, если ближе присмотреться к вещам, то мы увидим, что ни одно изобретение не может родиться в пустоте, что человек может усовершенствовать свой способ действия, только видоизменяя средства, которыми он предварительно обладал, что огромное большинство наших действий протекает, помимо нашего сознания, в предустановленных формах, приёмах, нравах, обычаях, традициях, государственных и религиозных законах, и что, в конечном счёте — хотя правила, предписываемые искусством, передаются каждому индивидууму не столько по наследству, сколько примером и воспитанием, — искусство всё же является скорее суммой неизменных правил, чем совокупностью сознательных починов. Наша воля движется в формах и к целям, которые не она себе поставила. Аристотель это прекрасно видел. Так, ремесленник производит, земледелец обрабатывает землю, моряк плавает, солдат сражается, власти управляют, политик диспутирует, купец торгует — пользуясь орудиями, удобрением, книгами, формулами, которые они получают от своей социальной группы: материал и покрой нашей одежды, форма и устройство наших жилищ, обращение друг с другом, часы и состав наших трапез, возраст, в котором мы совершаем наиболее важные шаги нашей жизни, от первых брюк до поступления в школу или гимназию, от выбора профессии до избрания подруги жизни, всё это определено правилами, которые нам, правда, позволено интерпретировать, но в гораздо более узких пределах, чем это обычно представляется. В самом деле, каждый из нас принадлежит к социальной среде, принадлежит, как говорят, «к свету», который интерпретирует за нас эти правила и часто избавляет нас от затруднений в определении того, «что можно делать» и чего нельзя». С этой точки зрения каждая социальная группа характеризуется своими искусствами не менее, чем каждый вид своими инстинктами. Праксеология или общая технологияСледует отметить, что здесь речь идёт не об изящных, а о прикладных искусствах. Греки называли их Technai, и мы могли бы дать им имя технических, чтобы отличить их от искусств, которые имеют целью вызывать эстетические эмоции. Но было бы удобнее различать, как это делали греки, сознательные и обдуманные навыки (или практику), противополагая их, до известной степени, простым, которые устанавливаются произвольно, без предварительною анализа. Только зрелые искусства, а не бессознательная практика, дают начало науке, которой мы занимаемся, и порождают технологию. Каждое из них предполагает специальную технологию, а совокупность этих частных наук естественно образует общую, систематическую технологию. Слово практика имеет, несомненно, более широкий смысл; оно подходит ко всем коллективным проявлениям воли, как самопроизвольным, так и обдуманным. Для обозначения науки, изучающей общую совокупность фактов этого порядка, оно позволяет образовать прекрасный термин: «праксеология». Но вследствие широты своего объёма он рискует быть мало понятным и повести к недоразумениям. Быть может, следует принять оба термина: технологию и праксеологию, чтобы вторым именовать самую общую часть, а первым — часть, непосредственно следующую за ней по степени общности в той же группе исследований. Мы будем употреблять их обычно в этом соотносительном значении, делая главным предметом наших изыскании общую технологию, то есть не науку о самых общих формах и самых высших принципах действия всех живых существ — это было бы предметом праксеологии — а науку о совокупности практических правил искусства и техники, развивающихся в зрелых человеческих обществах, на некоторой ступени цивилизации. Но иногда нам случится употреблять тот или иной термин безразлично. Технология объединяет три рода проблем, в зависимости от трёх точек зрения, с которых можно рассматривать технику. Во-первых, можно производить аналитическое описание ремёсел в том виде, в каком они существуют в данный момент, в данном обществе, определять их разнообразные виды и затем сводить их, посредством систематической классификации, к немногим основным типам; так будет создана морфология, соответствующая статической точке зрения, — основа и отправной пункт всякого реального знания. Социолог работает здесь, как ботаник или зоолог; характер постоянства, который приобретают искусства и ремесла под влиянием традиции, позволяет ему изучать их, как мы изучаем органы и инстинкты живых существ. Во-вторых, можно исследовать, при каких условиях, в силу каких законов устанавливается каждая группа правил, каким причинам они обязаны своей практической действительностью: эта точка зрения динамическая. Органы социальной воли имеют свою физиологию, как и органы воли индивидуальной. В-третьих, комбинация статической и динамической точки зрения даёт возможность изучать установление этих органов, имея в виду либо зарождение, апогей и упадок каждого из них в данном обществе, либо эволюцию всей техники в человечестве, начиная от самых простых форм до самых сложных, в чередовании традиций и изобретений, которое составляет как бы её ритм. Совокупность этих трёх родов исследования образует общую технологию. В области действия она занимает место, соответствующее логике в области знания, так как последняя рассматривает и классифицирует различные науки, устанавливает их условия или законы и воспроизводит, наконец, их развитие или историю: а науки суть такие же социальные явления, как и искусства. Предмет данного исследования: история технологии. Но не таков предмет настоящей работы. Мы не будем спрашивать себя теперь, каковы различные типы искусств, сколько их, и в каком порядке их следует классифицировать, под влиянием каких импульсов действуют существующие в различных социальных группах практические правила; мы не будем, наконец, спрашивать, как они зародились, установились и пришли или должны прийти в упадок. Мы спросим себя, когда и в какой форме ставились эти проблемы, и какое они получали решение. Короче говоря, мы сделаем попытку создать историю общей технологии или праксеологии. Философия знания имела своих историков; не будет, может быть, неуместным попытаться написать и историю философии действия. Место, которое должно быть отведено истории техникиОдин общий закон господствует в развитии технологии. Умозрение до известной степени предшествует действию; но теория фактов возможна только тогда, когда эти факты уже существуют некоторое время; мы постоянно будем наблюдать, как философия действия следует за развитием индустрии и техники. Некоторые идеи, весьма важные для обоснования этих учений, извлекались из наблюдения над самими созданиями человека, и для своего развития должны были ждать изобретения этих созданий. Поэтому мы принуждены, прежде чем будем излагать праксеологию каждой эпохи, показать в общих чертах состояние её практики и указать, какие новые изобретения вызывали у теоретиков размышления, из которых вырастали их доктрины. Историк самой техники — не мы — обязан показать, как впоследствии эти доктрины влияли обратно на искусства и породили, в свою очередь, более совершенные формы практики. Глава I. Физико-теологическая технология 1Представьте себе на минуту то огромное усилие, которого потребовала первая синтетическая концепция человеческого труда во всей его совокупности. Прежде всего необходимо было, чтобы основные категории действия — желать, опасаться, начинать, кончать, пробовать, достигать, терпеть неудачу и тому подобные — были найдены и выражены в языке. Будущее поле действия человека, предмет его отвращения и желания, вначале чрезвычайно ограниченное, должно было понемногу открывать всё более широкие перспективы для человеческого предвидения, а это было немыслимо без хотя бы приблизительного измерения времени Различные элементарные формы действия, мускульные движения, как-то: брать, бросать, ломать, пронзать, ударять — и моральные отношения, любить и ненавидеть, угрожать, защищать, наказывать — должны были одно за другим быть различены и названы и затем постепенно сведены к общин формам. В то же время должны были быть выделены и классифицированы различные конкретные комбинации, предназначенные для удовлетворения элементарных потребностей человека, как, например: разжечь огонь, сварить пищу, сшить одежду, взять жену, построить жилище, куда вышеупомянутые операции и определения входят в качестве элементов. Отнесённые затем к основным целям человеческой жизни, эти различные комбинации действий образовали, в свою очередь, путём соединения и классификации, искусства, то есть группы различных правил, из которых каждое имело определённый объект общего порядка, как-то: земледелие, архитектура, война. Наконец, необходимо было, чтобы совокупность искусств была подчинена общей идее назначения человека которая, с своей стороны, предполагает представление о мировом целом. Достаточно представить всю сложность этой задачи, чтобы не удивляться тому, что она потребовала не малого времени хотя бы для одной только своей подготовки. Но эти многочисленные операции не совершались в том методическом порядке, в котором мы их только что описали; всё произошло, если не случайно, то во всяком случае без порядка, без видимых правил, подобно работе муравьев и пчел. Зарождение примитивных искусств совершалось не столь бессознательно, как выработка элементарных способов действия, расчленение и обозначение, а затем общее объяснение этих искусств происходило ещё менее бессознательно, чем их зарождение: тем не менее методический анализ не руководил этой новой работой, хотя и более сложной, чем предшествующие, и предполагающей более высокую степень рефлексии ума над своим произведением. Этот первый синтез жизни и действия, вместо того, чтобы быть выраженным в виде ясной доктрины, развивался в умах древних греков медленно, помимо их сознания, в форме догматов и легенд. Он являлся фазой религиозной эволюции. Нам его раскрывают поэты — Гомер, Гесиод, Эсхил — или древние традиции. Мы находим его в книгах, которые для эллинского мира были приблизительно тем же, чем является библия для мира христианского. Но этот синтез не исключает однако же рефлексии. Эта концепция была одновременно и философской и религиозной. Более древние религии не поднялись до этой высоты. Они содержат технические элементы, потому что учат жить и умирать и сообщают высшие правила поведения. Но они не содержат элементов технологии. Ни в египетской религии, ни в религии Вед не имеется — во всяком случае мы не открыли её — общей оценки действия, которая могла бы служить введением к истории, описываемой нами. Напротив, от Гомера до Эсхила мы присутствуем при непрерывном развитии одного и того же мировоззрения, которое под различными мифическими формами является непосредственным предшественником систем философской эпохи и господствует уже, как общая точка зрения, над различными группами правил, предписанными самой религией. В Илиаде и Одиссее неоднократно утверждается беспомощность человека и злосчастие человеческой жизни. «Человек самое несчастное из существ, которые дышат и пресмыкаются на земле» (Ил. XVIII, 445). И жалкая участь его определена богами: «Так решили боги для несчастных смертных; люди будут жить в нужде, тогда как они сами свободны от страдания» (Ил. XXIV, 525). Каким способом может избежать человек несчастия, которое тяготеет над ним? Он не обладает ни одним средством, которое было бы в его власти. Гадание открывает ему будущее; но, во-первых, боги открывают будущее только в том случае, если они этого желают, а затем знание того, что будет, не избавляет человека От его жалкой судьбы; сами предсказатели погибают от бед, которые они могли предвидеть (Ил., II, 858; XVII, 218). Случается также, что небесные силы сами ослепляют смертных, являющихся жертвами их гнева, и внушают им роковые решения, «Меропс лучше всех других знал искусство гадания и не пускал своих сыновей. Адраста и Амфия, на губительную войну; но они не послушались его, влекомые духами чёрной смерти (Ил. 831; XI, 329). Мы видим в Одиссее, как Минерва подстрекает женихов оскорбить Улисса, и эта дерзость стоит им жизни. Жертвоприношения и молитвы являются последним прибежищем человека, но очень слабым, потому что боги принимают только те жертвы, которые им угодны. Гомеровские боги действуют независимо от всяких соображений о справедливости: они произвольно распределяют добро и зло. По правде сказать, воля их более похожа на силы природы, из которых они недавно произошли, чем на разумное провидение, с той только разницей, что это силы, лишённые закона и разума. Итак, у человека нет никакого верного средства отвратить их гнев или приобрести их милость: в том случае, если их намерения благожелательны, они не требуют сотрудничества со стороны своих почитателей. Не существует, например, никакой формулы, никакого действия, которые могли бы заставить Цереру выращивать в поле обильные колосья; она не только не является олицетворением искусства земледелия, но и распределяет свои дары, вопреки этому искусству, кому ей вздумается. Самый лучший стрелок промахнется, если бог этого захочет; если бог желает, ничто не помешает стреле настигнуть предназначенную жертву. Без помощи Аполлона невозможно даже натянуть лук (Од. XXI, XXII). Если бы это учение было единственным у Гомера, всемогущество и произвол богов не оставили бы в мире места для инициативы человека. То же у Гесиода. Люди, но его мнению, погружены в глубокие бедствия. «Тысячи бичей посещают жилища смертных; земля изрыгает бедствия; море полно ими; болезни сами собой посещают нас, причиняя нам днём и ночью страдания; они приходят в молчании, ибо осторожный Юпитер отнял у них голос» (Тр. и Дн., с. 101). Некоторые блага примешаны к бедствиям, но их посылают боги. Они, в конечном счёте, располагают и теми и другими. Чтобы сохранить в целости свою власть, они скрыли от людей способы улучшать жизнь собственными силами. «Скрыли боги от людей жизнь» (Гр. и Дн., с. 42). Не надо осведомляться о причинах, которые заставляют эти силы, не поддающиеся учету, благоприятствовать одним, а не другим, — их не существует. Не надо также искать путей и условий, в которых они осуществляют свою волю; они действуют без мотивов и без правил как океан, как огонь, как ветер. Намерения Юпитера изменчивы, и трудно в них приникнуть (Тр. и Дн., с. 483). Вот каковы согласно теогонии (стр. 411), атрибуты Гекаты: «Хотя она одна осталась из своего поколения (поколения богов, предшествовавших Зевсу), она пользуется не меньшими почестями на земле, на море и на небе; напротив, они увеличились, потому что Зевс её почитает. Если кто-либо из людей приносит, согласно священному ритуалу, искупительную жертву, он призывает Гекату; к тому приходят тотчас величие и братство, чьи молитвы принимает благосклонно могущественная Геката. Она может, как хочет, оказывать свою могущественную помощь смертным. По своему произволу она даёт власть в собраниях народов; когда они бросаются в средину смертельной схватки, она по произволу распределяет между ними победу и славу. На суде она садится около царей в их священном трибунале. Это она покровительствует играм ристалища, и смертный, к которому она благоволит, победитель своих соперников силой и мужеством, без труда получает награду в борьбе и с сердцем, полным радости, увенчивает своей славой тех, кому он обязан жизнью. Она покровительствует бегу колесниц, трудам пловцов по бурному морю. Моряки призывают её не менее, чем того бога, который со страшным шумом колеблет землю. Она по своей воле может послать охотнику богатую добычу, или похитить её от него. Это она вместе с Гермесом покровительствует благополучию стад в стойлах; чрез неё, по её воле умножаются или погибают и быки, и козы, и овцы с густым руном. Сын Кроноса поручил, кроме того, её заботам и первые годы всех людей, которые после неё открывают глаза при свете ослепительной Авроры; для них она с самого начала и кормилица и мать. Вот славные обязанности, которые выпали на её долю». Итак, люди, покровительствуемые «этой богиней, чтобы преуспевать и возвышаться во всём, что находится под её властью, не нуждаются ни в знании, ни в памяти, ни в усилиях; она действует одна, по своему произволу, без сотрудничества своих любимцев, как сила природы. Подобная судьбе, которой подчинена даже воля Юпитера, она обладает такой же безответственностью, бесстрастием, непреодолимостью». Но и иное представление начинает проявляться в гомеровских поэмах, укрепляется у Гесиода и находит, несколько веков спустя, своё полное выражение у Эсхила. Цари, восседающие в трибуналах, являются только хранителями законов, которые исходят от Зевса, читаем мы в первой песне Илиады (стр. 238). Это не единственное руководство, которое люди получили от богов. Вулкан, изобретатель, и Минерва, покровительница городов, сообщают ремесленникам разного рода искусства (Од. VI, 232), и по их внушению, «они выполняют изящные произведения». Муза сообщает поэтам, которых она любит, знание добра и зла (Од. VIII, 63). Это она обучает их искусству (VIII, 481), если не сам Аполлон (488). Даже мошенники — и те имеют учителя, в лице Меркурия (XIX, 396). Эта новая теория уже не смешивает искусства с творческой силой; она различает их; вернее, до этого мировоззрения не существовало искусства, потому что не было условных правил, которым человек должен был подчиняться, и бог делал все; здесь понятие об искусстве, действительно, начинает выявляться вместе с понятием о совокупности передаваемых правил. Отношения человека и божества изменяются; вместо того, чтобы пассивно покоряться решениям Юпитера или пользоваться ими без усилий, человек располагает известными средствами, чтобы улучшить своё положение, и отчасти сотрудничает с богами в их благодеяниях. Но на этом и останавливается его могущество: он не создаёт искусства, он не устанавливает правил, он сам ничего не изобретает. Это утверждает Гесиод хотя он и приписывает человеческой инициативе большую роль, чем Гомер. Пять поколений сменили друг другом на земле. Первые люди «жили, как боги, с сердцем, свободным от забот, далёкие от труда и страдания». Современное, пятое поколение обречено страданию и труду. Жизнь — это неравная борьба против жестоких фантазий богов, но в этой борьбе человек не вполне безоружен; в «Трудах и Днях» ясно чувствуется энергичное усилие собрать, путём опыта, полезные указания и восторжествовать, посредством предвидения, над коварством стихий. Несомненно, надо приносить жертвы богам, по мере своих сил, с чистым сердцем и руками (стр. 335), но надо надеяться на самого себя изготавливать себе хорошие земледельческие орудия, чтобы не зависеть от произвола заимодавца, наблюдать благоприятные моменты для пакеты и посева, копить, всегда копить и иметь только одного ребёнка, чтобы быть богатым; наконец, если хочешь заниматься мореплаванием, — сохранять своё судно сухим и ждать хорошей погоды. Главное препятствие — это несправедливость. Трудно защитить своё добро, не следует вести процессов на судах царей, «этих алчных людей, этих пожирателей подарков, несправедливые приговоры которых нарушают законы». Но, в конце концов, правосудие торжествует над насилием (стр. 215). «Ибо таков закон, установленный сыном Сатурна; он разрешает морским чудовищам, диким зверям и хищным птицам пожирать друг друга они лишены правосудия. Людям он дал правосудие, этот неоценимый дар. Тот, кто знает его, кто провозглашает его среди своих сограждан, тот получает от Юпитера, от взора которою ничто не ускользает, все блага судьбы. Не то со злым, который свидетельствует против истины и осмеливается осквернять ложью святость клятвы. Оскорбляя правосудие, он самого себя поражает на смерть; его потомство уничтожается и исчезает, тогда как справедливый муж, верный клятве, оставляет после себя вечно цветущее потомство (стр. 276). Существование государств покоится на правосудии, как и счастье индивидуумов. Те, которые судят по справедливым законам и чужестранцев и своих сограждан и никогда не удаляются от справедливости, — те видят процветание своих городов и благополучие своих народов… Но для тех, кто предпочитает несправедливость и преступные деяния, сын Сатурна готовит суровое наказание. Иногда целый город бывает наказан за беззаконие одного. С высоты небес Юпитер посылает на него какой-нибудь страшный бич, голод вместе с чумой. Народ умирает, женщины не рождают; дома разрушаются; так хочет в своей мудрости владыка Олимпа. В другой раз он уничтожает их войска, разрушает их стены, топит их корабли. Тридцать тысяч богов надзирают за людьми и сообщают Зевсу решения трибуналов. Само правосудие, когда оно оскорблено, «приходит и садится рядом со своим отцом, жалуется ему на злобу людей и требует возмездия» (стр. 225–260). Итак, не человек установил законы; справедливость и несправедливость не выдуманы им; это ясно выраженные повеления Зевса; если эти повеления не признаются, бог умеет сделать так, чтобы последнее слово осталось за ними. Но эти повеления уже не основаны на произволе, их смысл заключается в охране государства и семьи, в счастье человека; и последний знает, на каких условиях он может заслужить благосклонность повелителя небес: он должен повиноваться законам и хранить свои клятвы. Поэт, Это преобладающее значение правосудия над всеми другими видами деятельности, хотя бы и сообщенными божеством, объясняет нам истинный смысл мифа о Прометее, в том виде, как он впервые появляется у Гесиода. Он уже символизирует инициативу человека, это несомненно. Но он показывает в то же время, что для поэта в этой инициативе имеется нечто преступное и святотатственное, поскольку она пытается обеспечить счастье вопреки, или хотя бы помимо божественной воли. Человек смог благодаря Прометею, овладеть огнём, а вместе с ним и примитивными искусствами, но он должен искупить эту дерзость. Зевс мстит ему, посылая женщину — источник тысячи бедствий. Мы видим, словом, что для Гесиода дары Прометея облегчают бедствия человека, но не могут излечить их; изобретение искусств не изменило нашего положения; оно не открыло, как это можно было бы думать, эры прогресса и независимости. Поэт определённо принимает сторону Зевса против Титана и допускает, В итоге, мы с самого начала встречаем у теологов чувство уныния от сознания непреодолимой силы и переменчивости воли владыки богов. Это ощущение смягчается у Гомера известным доверием к благости богов, творцов искусств и законов, а у Гесиода убеждением, что справедливость всегда торжествует, что закон Юпитера — бич для злого, верная опора для справедливого. Но вот появляются и более мрачные учения. Разочарование берёт, Элегия, от которой остался длинный отрывок (фрагмент 13,4), всецело проникнута пифийскими учениями. Зевс изображён там мстящим за поруганную мораль, а не воздающим за добродетель, и человеческие искусства, исходят ли они от бога или нет, перечисляются здесь, как доказательства человеческого бессилия: смертным остаётся преследовать чисто отрицательную цель — избежать мщения Зевса: Всё прочее в непостижимых и самовластных руках судьбы. «Такова месть Юпитера, и гнев его не так скоро проходит, как у смертных; человек с преступным сердцем не может долго убегать от него; он скоро будет обнаружен. Один наказывается тотчас же, другой несколько позже. Хотя и кажется, что некоторые сначала избегают своей участи, но она, в конце концов, их настигает; наказание заслуженное отцами, падает на их невинных детей или на их внуков. Мы, смертные, думаем так: добрые и злые получают одно и то же; каждый придерживается этого мнения, пока не испытает страдания; тогда начинают плакаться, а до тех пор убаюкивают себя тщетными надеждами… Каждый мечется по-своему; этот рискует своей жизнью, отправляясь в жалком челне по морю, взволнованному яростью ветра, за богатствами, которые он привезёт в свой дом; другой копает землю, чтобы посадить деревья, работает целый год, как подёнщик, и радуется, проводя борозды. Третий, умелый в работах, любезных Минерве и искусному Вулкану, добывает пропитание изделиями своих рук. Иной, благодаря Аполлону, далеко мечущему свои стрелы, сделается прорицателем; он знает задолго, какие несчастья угрожают людям, знает и того, к кому боги будут благосклонны; но никакое предсказание не может отвратить того, что предустановленно судьбой и богами. Другие, врачи, знакомы с искусством Пэона и знают много лекарств; но и они не всегда имеют успех; часто за ничтожным страданием следует тяжёлая болезнь; никто не может излечить её при помощи самых лучших лекарств, тогда как простым возложением рук здоровье возвращается тому, кто мучился самыми жестокими страданиями. Судьба распределяет людям добро и зло и они не могут избежать того, что им назначили бессмертные боги. Каждый из наших поступков окружён опасностями; если человек что-нибудь предпринимает, он никогда не может предвидеть конца. Один начинает хорошо, но ему недостаёт осторожности, он делает большие ошибки и оказывается в большом затруднении Другие плохо берутся за дело; но, несмотря на это, божество им дарует счастливый успех, и они не несут наказания за свою неосмотрительность». Феогнид вторит этим печальным словам: «Никто, Кирн, не должен приписывать себе ни потери, ни удачи; от богов исходит и то, и другое. Ни один человек не может знать заранее, хорошо или плохо окончится его труд. Часто, желая сделать добро, приходят ко злу. Ни с кем ничего не бывает так, как он хочет; он сталкивается на своём пути с невозможным. Мы, слабые люди, обладаем только пустыми фантазиями, а не действительным знанием. Одни лишь боги могут совершить все, согласно своей воле». Эти слова не удивляют в устах Феогнида, подавленного и раздраженного падением своей партии, не могущего утешиться от потери своего привилегированного положения в государстве. Но не странны ли они в устах Солона? В них приходится скорее видеть отзвук распространённого вокруг него мировоззрения — весьма вероятно, учения великих святилищ, находившихся тогда в апогее своего влияния, а не выражение тех убеждений, из которых Солон почерпал свои мужественные решения и благодетельные планы. Человек действия, принадлежащий, как по своим принципам, так и по своему политическому делу, новому времени — один из первых и самых блестящих представителей той мудрости, которая основана на опыте и размышлении, он всей своей жизнью опровергает это осуждение человеческой инициативы и благоразумия. К тому же не следует судить об общем состоянии греческого сознания по меланхолическим размышлениям некоторых мудрецов; мы скоро увидим, что метафизические раздумья этих избранников отнюдь не разделялись толпой В качестве трагического поэта, Солон не стал бы высказываться на сцене так, как он это делал в своих элегиях. Вместе с Эсхилом, мы выходим из чисто теологическою периода. От соприкосновения с философскими умозрениями вера начинает колебаться и переживает отражённые удары революции; она преодолевает однако это первое испытание. Перед нами снова Прометей. «Послушайте», — говорит Титан, — «о несчастных смертных, узнайте, как я превратил их, детей до той поры, в людей, способных мыслить, в разумных существ… Прежде у них были глаза, и они не видели, уши — и они не слышали. Подобно видениям, которые являются во сне, они в течение бесконечно длительного времени жили в полной неуверенности, среди догадок. Тогда не было ни светлых кирпичных домов, ни плотничьего искусства. Они жили в норах, как проворные муравьи, в тёмных глубинах пещер. Они не имели верных признаков для различения зимы, весны, поры цветов и лета, поры плодов. Они все делали без мысли до того момента, как я им показал восход светил и переменчивое время их заката. Число, это дивное изобретение, я придумал для них, так же как и сочетания букв и память, эту всеобщую работницу, мать Муз. Я первый также надел на животных ярмо, и они заменили тело человека в тяжёлых работах. Я впряг в колесницу лошадь, послушную узде — символ богатства. Никто, как я, дал морякам другие колесницы с полотняными крыльями, рассекающие морские волны. И я, который сделал эти великолепные изобретения на пользу смертным, я не имею средства, чтобы выйти из беды, в которой нахожусь! — Предводитель хора: Да, ты впал в страшное безумие: твой разум заблудился: неопытный врач, застигнутый болезнью, ты попался врасплох и не можешь найти лекарств, которые бы тебя исцелили! — Слушай меня до конца, и ты будешь поражен; послушай, какие искусства и какие средства я изобрёл. Вот самое чудесное: если кто заболевал, раньше не было никакого облегчения, ни пищи, ни мази, ни питья. За отсутствием лекарств, люди пожирались болезнями. Но я изобрёл благодетельные снадобья, которые их облегчали. А многочисленные формы гаданий, — это я их установил, я, который первый показал в снах то, что должно случиться в действительности, и разъяснил предсказания, непонятные до той поры. Я дал правила для толкований встреч в пути, полёта птиц с кривыми когтями, указав, какие из них благоприятны, какие зловещи, описав образ жизни каждого из этих животных, их естественных врагов и друзей, их встречи; я покачал, какой оттенок блеска, какой цвет внутренностей у жертвенных животных угоден богам, каков благоприятный вид желчи и печени и как сжигать бедра, покрытые жиром… — Вот, что я сделал. А кто может сказать, что раньше меня открыл человеку, сколько полезных веществ скрывает земля в своих глубинах, — медь, железо, серебро и золото. Никто, разумеется, если только он не хочет говорить по-пустому. Словом, чтобы сказать коротко, запомните это: все искусства дал людям Прометей». Он сообщил нашему роду даже надежду на бессмертие, ибо это он, говорит Эсхил, научил людей перестать бояться смерти. Как? — спрашивает хор: «Порождая в сердце слепые надежды». Прометей поражён молнией. Зевс торжествует. Из других драм Эсхила не видно, чтобы его верховная власть была поколеблена попыткой Прометея. Как ни велико провидение человека, оно всегда остаётся подчинённым воле божественного провидения. Хоры Эсхила это непрерывный гимн в честь того бога, которого он проклял, как тирана. «Зевс, если есть бог, который любит, чтобы его называли этим именем, я обращаюсь к нему. Я все взвесил, и в моих глазах нет никого, равного Зевсу, кто мог бы, действительно, облегчить наше сердце от тяжести тщетных тревог. Тот, кто первый был велик (Уран), весь кипел молодостью и непобедимой силой, — чего ждать от него? Это падшая сила. И тот, кто пришёл за ним (Хронос) исчез пред победителем. Зевс! Всем сердцем возглашать его победу — это значит обеспечить себе высшее благо. Он ведёт человека к мудрости. Ценою страданий — знание; это положенный им закон. Капля за каплей, даже во сне, нисходит в наше сердце жгучее воспоминание страданий, и, помимо нас, мудрость приходит к нам — спасительное принуждение богов, восседающих на высоких вершинах» (Агамемнон, с. 160–184). В той же трагедии изложены законы, управляющие связью между человеческими поступками и событиями, которые приносят несчастье или радость семье. Для поэта несомненно, что, согласно античному воззрению, избыток счастья, благополучия влечёт за собой избыток бедствий; но он идёт дальше и утверждает, — и это его собственное мнение, говорит он, — что преступление порождает преступление, что добродетель порождает добродетель, что за первым следует несчастье, а за вторым благополучие. Зевс — блюститель этого закона справедливости (стр. 750). Какое бы сочувствие Эсхил ни проявил к Прометею, он в действительности того же мнения, что и предшествующие поэты: лучшее средство для человека быть счастливым — это отнюдь не надеяться на свой разум и свою ловкость, а с полной покорностью следовать воле богов. Эти законы не произвольны, повторяю ещё раз; это законы самой природы, они коренятся в сущности вещей. Они, как думал Гераклит, выражение Дике (Справедливости), решения которой не может нарушить ничто в мире, судьбы или необходимости, которая господствует над всем. Они и мировой порядок одно и то же, и в государстве, как и в небесных хорах, ничто не существует, помимо них. Правда, в них есть нечто непостижимое; Гераклит, быть может, выражает последнее слово этого учения, говоря, что судьбы мира подобны шашкам, в которые играет рука ребёнка. Но значительная доля разума и справедливости и, если не благости, была введена поэтами и теологами в понятие управляющего миром начала, и, не будучи окончательно освобождены от рока, не постигая ещё возможности прогресса, люди, проникнутые их учением, могли с некоторой уверенностью развивать свою активность в мире, из которого был изгнан каприз. Чуждый этим умозрениям, народ всюду перевёл на язык конкретных и утешительных легенд ту общую идею, что правила поведения являются велениями божественной воли. Небесные властители всякого рода, превратившись из слепых сил в благодетельных гениев, повсюду сделались учителями человека. Мы уже видели, какие дары приписывает Гомер Зевсу, Минерве, Аполлону. По слову последнего: сооружаются дороги, городские кварталы приходят в порядок, крепости окапываются стенами, зачинается цивилизация вместе с поэзией и музыкой. Это он — благодетельный бог сообщает своему сыну Асклепию тайны медицины. Посейдон — это тот бог, которому все малоазийские греки считают себя обязанными искусством мореплавания; его культ связывает между собой рассеянные ветви этой странствующей семьи, называют ли они себя карийцами, лелегами или ионянами. В его свите мы видим Протея, который может поведать тому, кому удастся его поймать, направление и длину морских дорог. Посейдон дал человеку и лошадь, которую объезжает, по советам Афины, юный Эрихтоний. Деметра передаёт Триптолему колос вместе с искусством его возделывания, Вакх обучает виноделов их искусству, Но каждая область, каждая городская община имеет свои особые легенды о происхождении тех искусств, в которых она преуспевает. Тогда как на Косе Аполлон обучал медицине, в Ликии он сообщил жрецам тайны прорицания. В Лидии дактилы научились от Цибелы разрабатывать металлические рудники Иды, а циклопы в Сицилии — Этны; кабиры в Самофракии были работниками и учениками Гефеста. На побережьях, колонизованных греками к западу от их родины, повсюду Геракл не только смиряет опустошительный бег потоков, очищает воздух, но и прокладывает первые дороги, показывает мореплавателям пурпурные отмели, обнаруживает чудотворные действия теплых источников. В Геракле божество очеловечивается; Минос, просветитель Крита, уже почти историческое лицо; Дедал, мастер искусств, несомненно олицетворяет человеческую ловкость и изобретательность; это Прометей в лице смертного. Пелопс посылает своих потомков цивилизовать всю Элладу; он основывает олимпийские игры. Аргос приносит из Лидии в страну, которая получила его имя, обработку злаков. Данай, причалив на своей пентекотере в устье Инаха, сообщает грекам искусство мореплавания. Агенор приносит в Арголиду коневодство; царь Прет возводит там стены при помощи циклопов Ликии; Паламед изобретает мореходное искусство, маяки, меры и весы, письмо и счёт. Беотийский цикл — один из самых богатых. Кадм, имя которого означает воинские доспехи, вводит. у потребление металла в оружии, чертит планы городов, первый применяет искусственное орошение, изобретает письмо; он приводит с собой гефиреев, сооружающих плотины и шлюзы, тельхинов — ковачей железа, Амфиона и Зета — строителей городов. Согласно одному аркадскому преданию, Пеласг был первым наставником человеческого рода. Все эти герои посланы Зевсом, все они имеют в себе нечто божественное. Они получили от богов непогрешимое знание человеческих нужд и средств для их удовлетворения; они сообщают попыткам по большей части, сомнительным, но строго определённым, основанным на их предписаниях, спокойную уверенность, столь же способную дать счастье, как и самый испытанный успех. Практические навыки (Technai), как определённые и предписанные смертным богами, являются божественными законами. Но они не считаются на этом основании сверхъестественными. Напротив именно потому, что они божественного происхождения и составляют удел человека среди других даров, изначально сообщенных богами другим живым существам, они и образуют часть нашей природы и природы вообще. Древность большинства искусств, начиная от предписаний морали, этих досточтимых законов, не писанных, но постоянно призываемых мудростью святилищ, заканчивая способом печь хлеб и обрабатывать поля, заставляла думать, что они как бы вечны и никогда не изменялись. Эта их неподвижность и была самым сильным аргументом в пользу их божественности, а вместе с тем, осмелюсь сказать, и их естественности. Обычай, который всегда существовал, приёмы обработки земли или постройки домов, которые употребляются с незапамятных времён, закон, государственное устройство, зарождения которого не видело ни это поколение, ни предшествующее, существуют потому, что существуют; они не нуждаются в ясных, разумных основаниях; они, как говорит Платон, кажутся необходимыми, столь же естественными, как смена времён года и движение светил, как существенные функции, свойственные каждому живому существу. И в наши дни, если вы хотите повергнуть в глубокое изумление невежественную женщину, которая собирается выполнить обряд, хотя бы и чисто местный, спросите её, почему она это делает. Это делается потому, что делалось всегда, нет оснований для того, что не может быть иным, существуя всегда. Так и для греков до V века, а для простого народа и в эпоху философов обычаи, управлявшие жизнью, были естественны потому что они были неизменны и божественны, потому что естественны, так как природа и воля богов были одно и то же. Это физико-теологическое понимание принципов действия заключается, в сущности, в объединении индивидуальной воли, в том, что в ней есть упорядоченного и постоянного, с волей и мудростью социальной группы; оно выводит практическое сознание индивидуума из практического сознания общества. Следуя традиции, подражая своим предкам, человек, так воспитанный, подражает самому богу и отождествляет себя с волей демона, души города или божества, каково бы оно ни было, общего тому или иному союзу городов. Ибо бог народа есть не что иное, как его собственное, объективированное сознание. Зевс это то, что есть общего в идеале греков, рассеянных от Понта Эвксинского до Геркулесовых столпов: позднее, когда умозрение стало возможно, Гераклит, Итак, с самого начала и совершенно определённо отмечена основная черта философии действия: индивидуальное практическое сознание не имеет закона в самом себе. Между низшими техническими приёмами, которые регулируют операции материальной жизни, и более высокими законами, которым они подчинены, между прикладными искусствами и моралью теологи не делают существенного различия. Они понимают, что предписания всякого искусства, раз они установлены, могут быть действенны, лишь поскольку они, в известной мере, обязательны, и им повинуются, не спрашивая об основаниях. По нашему мнению, совершенно неправильно полагают, что примитивная религия чужда морали. Нет ни одного верования, как бы рудиментарно оно ни было, которое не влекло бы за собой ряда поступков. Эти поступки могут отличаться от того, что мы называем, со времени Канта, моральными поступками; но их нарушение или соблюдение всегда вызывает — именно потому, что они совершаются в силу руководящей тенденции, раз навсегда установленной, или вопреки ей, — те же чувства, что вызывает в нас нарушение или соблюдение правил морали. Как в наши дни католик испытывает угрызения совести, если он не выполняет одного из предписании церкви относительно посещении богослужения и поста в пятницу, так же и грек чувствовал себя виновным, если не выполнял предписания своего культа, которое нам представляется морально безразличным, например, вступал левой ногой на ступени храма или молился не очистившись. Эволюция практики параллельна эволюции мысли и эстетики. Если акты, предписанные коллективной совестью племени, не соответствуют тому, что предписывает современная мораль, если они выражены не совсем в той форме, как требования современной совести, они не менее необходимы практически: они также устанавливают связь между индивидуумом и его социальной группой, они также требуют отказа от индивидуальной воли в пользу воли коллективной; на них покоится существование семьи и государства. На этом основании они могут быть названы моральными, при всём невысоком уровне и смутности их морали. Мало-помалу, однако, начинают вырисовываться основные линии рациональной классификации практики. По Гомеру, Зевс даёт законы, а Аполлон и Афина самостоятельно ведают искусствами. Гесиод настаивает на этом разграничении. Среди других практических искусств, он отводит совершенно исключительное место правосудию. Солон также ставит его выше всех. Всюду чувствуется связь между высшим правилом поведения и высшим из богов: Прометей Эсхила изобретает все, вплоть до прорицания, — он не изобретает правосудия. Самые древние и самые точные истолкователи поэтов уже отметили это различие. Протагор, выведенный на сцену Платоном, рассказывает с целым рядом подробностей об изобретении искусств Эпиметеем и Прометаем, но искусство политики до конца остаётся в неприступной крепости Зевса, доверенное грозным стражам, и Зевс один даёт людям стыд и правосудие, без которых не могли бы существовать государства. Итак мы видим, что уже очень рано — комментатор верен духу древних поэтов — появляется принцип иерархической классификации искусств. Даже уже у гностиков проявляется антагонизм между различными искусствами и правосудием; бесспорная тенденция сделать из морали закон высшего порядка — мы бы сказали, трансцендентный закон — начинает выявляться во фрагментам Солона и Феогнида. Но тенденция эта ещё не ясна, и более или менее скрытый натурализм объединяет эти любопытные перечни человеческих искусств. Правда, праксеология того времени игнорировала динамическую» сторону практических правил. Основанная на подражании и традиции, которые для сознания тоже, что наследственность для организмов, она отрицала движение в области техники, и, отрицая его, мешала ему всеми силами, так как считала всякое нововведение нечестием. Совершенно естественно, что она прежде всего настаивала на неизменности социальных установлений: нелегко было тогда сохранять единство многочисленных воль, и законодатели, как и их сограждане, преследовали, сознательно или бессознательно, цель укрепления социальной связи, утверждая её вечность. Впрочем, и в самой действительности, перемены были реже в этих примитивных общинах, чем они стали в ближайшую эпоху. Во всех цивилизациях и во все времена быстрота перемен зависит от истекших веков и пройдённого пути. Как всегда, учение отражало характер самой практики; оно сообщало ей, как это и было необходимо, оправдание и опору. Следует сказать также, что эти изменения, когда они имели место, часто проходили незамеченными; в народе, неспособном к критике, где всё, что служит предметом почитания, тем самым считается древним, законодателям и жрецам не трудно было сообщить нововведениям престиж древности. Всякая реформа прикрывалась легендой. Косные вероучения не столько мешают прогрессу, сколько его маскируют. Искусства разного рода совершили свою эволюцию со времени организации эллинских верований и продолжали её, быть может, при тайном соучастии этих самых верований. Религиозное сознание есть не что иное, как смешение трёх точек зрения: научной, практической и эстетической; будучи смешаны друг с другом, эти три силы человеческого ума, хотя становятся менее гибкими, но не вполне парализуются. Первый расцвет городских общин Ионии и Великой Греции почти закончился в течение периода, который мы только что описали: законодательство Ликурга и развитие дорийской цивилизации связаны с теми же началами и относятся к той же фазе. Не в утилитарных целях, но и не случайно также, религия воспрещала физическое и моральное осквернение, защищала чистоту источников, устанавливала дни отдыха и не дозволяла преждевременных браков. Не случайно, что греческое воспитание было основано на уважении ко всем традициям и поставлено под покровительство самых древних богов города, что международное право, исходившее из святилищ, различало войны греков друг с другом от войн между греками и варварами, что благочестие, благодаря интерпретации оракулов, склонно было всё более сливаться со справедливостью и гуманностью. Многие из их предписаний были лишь гигиеническими, медицинскими, политическими и моральными советами, так или иначе приспособленными к нуждам их клиентов. Как в наши дни крестьяне Оверни, когда они теряют ребёнка, согласно древнему религиозному обычаю, сжигают вечером солому из его постели и молятся вокруг огня, совершая таким образом — разумеете», бессознательно — акт, соответствующий требованиям гигиены, совершенно так же и у греков, не имея определённой утилитарной цели и как бы ощупью, религия внесла значительные улучшения в примитивную технику. Индивидуальная воля не была в те времена настолько подавлена волей коллективной, как это можно было бы думать. Неписаные законы и обычаи, выражение божественной воли, представлялись отнюдь не принуждением, а скорее помощью и поддержкой. Всякое правило, основанное на природе вещей, сообщало верное средство избавления от какого-нибудь зла; это был, скорее, инструмент, оружие, а не оковы. Будущее, хотя и предопределённое в принципе, оставалось достаточно неопределённым на деле, чтобы действие сохраняло свои обычные стимулы, надежду и страх перед неизвестным. Практическое предписание было ясно, но исход события оставался неизвестным; знали только одно: в конечном счёте, Всё должно было удаваться тому, кто соблюдал законы предков. Что касается гадания, которое, практикуемое систематически, могло сузить сферу неведомого до границ, пагубных для всякой инициативы, то оно, как мы видели из Прометея Эсхила, имело своё определённое место в ряду других искусств, столь же божественных; оно применялось только в исключительных случаях, довольно редко, по сравнению с числом возможных поступков, которые не были предусмотрены традиционной техникой. К тому же было известно, что оракулы темны, и этим пользовались, отнюдь не соблазняясь, чтобы дать им наиболее удобное истолкование. Наконец, личность богов, особенно Зевса, была слишком мало определённа, чтобы их воля могла держать под угрозой индивидуальную активность. Такие антиномии выявились лишь позднее. Двигаясь в границах, очерченных традицией, человек избегал рока; обычаи, которым он следовал, законы, которые он получил от отцов, были частью мирового порядка, и он содействовал им, в меру своих сил, при условии повиновения обряду, формуле и закону; он почти отождествлял себя с волей богов; он был уверен в возможности отвратить до некоторой степени злокозненность Рока. Понимание техники во всей её совокупности, как дара божества, подобного плодам земли и благодетельным явлениям природы, было несомненным прогрессом. Ибо, благодаря такому пониманию, противоположная идея искусства, то есть человеческой инициативы, действующей различно при разных обстоятельствах, могла из оппозиции зародиться в умах философов, свободных от всяких религиозных верований, а другие мыслители, верующие, как и примитивные теологи, на иначе понимающие божество, установили впервые, в обратной антитеза, реальность сверхъестественного. Глава II. Соответствующее состояние техникиТеперь нам следует кратко указать, какому состоянию техники соответствует в истории греческого народа физико-теологическое воззрение, которое мы только что изложили. Как и следует ожидать, на основании законов эволюции, разделение труда тем слабее, чем более мы приближаемся к началам эллинского общества. Один и тот же человек выполняет разнообразные рабочие функции. Улисс прекрасно умеет разводить огонь, варить обед, пахать, жать, делать корабли и мебель, строить козни своим врагам и расстраивать их козни, а также сражаться и ораторствовать. Гесиод обрабатывает своё поле, делает земледельческие орудия, поддерживает в порядке свои корабль и рискует — правда, не без опасений — сам управлять им. Рабство развивалось медленно. В течение длительного времени занятие ремеслом, земледелием и торговлей отнюдь не стояло в противоречии с положением свободного человека. Если всем занятиям научили боги, разве они все не имеют некоторого достоинства? Одно только правосудие высоко поднимается над всеми; это прерогатива царей и князей, оно приближает их к божеству. Драгоценные металлы и эмаль широко применяются в эпоху Гомера к украшению царских жилищ. Но железо, хотя оно и известно, упоминается редко. Мы встречаем бронзу (медь) там, где позднее будет железо, и закал её посредственный. Меч Менелая ломается о каску Париса, а дротик последнего притупляется о щит его противника; копье Ифидама сгибается, как свинец, о серебряною полосу на щите Агамемнона. Гесиод называет свой век железным; из железа сделан лемех сохи; сельские жители собираются зимой около кузниц. В гомеровских поэмах упоминаются многочисленные орудия из металла: наковальни, молоты, клещи, топоры, пилы рубанки, циркули, серпы, не говоря об оружии. В тех же поэмах фигурирует большинство элементарных машин: так, ко времени взятия Трои, от Х до IX века до Р. X., греки знали веретено, ткацкий станок, парусное судно, удила, раздувательный мех, соху, боевую колесницу и телегу, дверной крюк, замок, бурав, лук, токарный станок, гончарный круг, весы. Но орудие, и даже машина не всегда заставляют работника ясно осознать реализуемые этими средствами цели, а особенно возможность для человека бесконечно варьировать свои приёмы, при свете опыта, в целях удовлетворения новых потребностей. Орудие составляет одно целое с работником; оно есть продолжение органа, его проекция во вне; работник пользуется им, как удлинённым членом, почти никогда не обращая внимания на его строение и не пытаясь понять, почему его различные части так хорошо приспособлены для своей цели. Сделанная при помощи орудия, работа может все ещё казаться естественной. Что же касается машины, то она является проекцией уже не конечностей, а сочленений, которые соединяют органы между собой и с туловищем, и позволяют им, действуя друг на друга, производить те или иные определённые движения. Машина является совокупностью твёрдых или эластичных частей, соединённых таким образом, что, когда прилагают силу к одной из частей системы, в другой части её происходит движение, единственно возможное и специально приспособленное для полезной цели. Кажется, что именно здесь раскрывается намерение деятеля, «что способность приспособления и комбинации, свойственная человеку, должна осознать себя в этой конструкции и радоваться своему успеху. Однако, человечество долго пользовалось многими машинами, не чувствуя при этом ни малейшей гордости, не думая об изобретении новых. Египтяне, например, не на много отстали в механике от греков эпохи Гомера, но они не вышли из религиозного миросозерцания. Более того, первые машины, Способы передвижения по суше были чрезвычайно несовершенны. Маленькие военные повозки, в которых было место только для господина и его оруженосца, были плохими экипажами для торговли; к тому же и дороги не были ни удобны, ни надёжны. Вероятно, есть много преувеличения в утверждениях Гомера относительно путешествий Телемаха в повозке по всему Пелопоннесу, и можно думать, что в течение последующих веков состояние дорог в собственной Греции оставляло желать много лучшего; оно было урегулировано лишь тогда, когда нужды международного культа потребовали проведения сети дорог, пригодных для проезда священных колесниц, и установления перемирий, которые обеспечивали передвижение фералий, как между союзными городами, так и от городов к святилищам, — а это произошло не ранее VI столетия. В течение всего этого времени лошадь была предметом роскоши. По морю шла вся торговля с Востоком и между городами, почти всегда имеющими сообщение с берегом. Но мореходство оставалось до VII столетия в том же состоянии, в каком показывает его Гомер. Суда не имели настоящих палуб. Мореплаватели были во власти ветров и течений и никогда добровольно не отваживались удаляться от берегов. Зимою всякая навигация прекращалась. Моряки всегда суеверны; можно себе представить, каковы были греческие матросы в эту первобытную эпоху. Посейдон, Диоскуры, Афродита казались им несравненно более верной помощью, чем те жалкие средства, которые они имели для борьбы с воздушными и небесными бедствиями. Солнце днём, в ясные ночи — звезды были их путеводителями, и звезды были богами. На корме корабля помещалось священное изображение. Он получал имя какой-нибудь из небесных сил. Во времена Демосфена эти наименования встречались ещё чаще других. В эпоху, которой мы занимаемся, корабль казался грекам живым существом. Он имел лицо, щеки, глаза (отверстия для якоря), торчащие уши (кронбалки); освящённые традицией формы приспособлялись, насколько возможно, к этим толкованиям, клюзы всегда вырезывались в форме глаз; бока судна закруглялись, как тело птицы; вершина кормы имела изящный выгиб и представляла иногда султан, иногда маковку. Совокупность поэтических образов и религиозных чувств скрывала от глаз моряков искусственный характер этого сооружения, движения которого были, однако, уже довольно сложны. Великий подъём гражданской и религиозной архитектуры относится к VII и VI векам. Но задолго до того Атриды возвели в Микенах гробницы, которые существуют и теперь, и представляют уже значительно развитую технику. Некоторые из её приёмов ещё мало выяснены. Неизвестно, например, когда были изобретены подъёмные машины. Египтяне не всегда довольствовались наклонными плоскостями, чтобы поднимать материалы с одного уровня на другой; они пользовались также машинами, сделанными из коротких кусков рерсва, то есть, по Масперо, грубыми кранами, поставленными на гребень стены. Греки VI столетия, может быть, прибегали, если верить свидетельству Плиния, в некоторых случаях, для подъёма особенно тяжёлых архитравов, к спиральным откосам, получавшимся путём нагромождения мешков с песком. Но трудно думать, чтобы они не знали машин, известных в Египте. Если журавли и абордажные крюки, пригодные для подъёма тяжёлых грузов, упоминаются лишь тогда, когда они достигли достаточно высокого совершенства, чтобы с их помощью можно было вырывать сваи в гавани Сиракуз, как это делали, по свидетельству Фукидида, афинские корабли при осаде этого города, — то, с другой стороны, трудно думать, что примитивный приём откосов мог нормально применяться до тех пор, не оставив нам о себе ни малейших свидетельств. Как бы то ни было, знание различных средств, которые применялись при сооружении храмов и составляли привилегию жреческих ассоциаций, не могло изменить представления современников о происхождении искусств. Они, естественно, употреблялись для службы богам, которым были обязаны своим происхождением. Архитектура сохраняет в течение всего этого периода безличный характер; Аполлон сам строит свои храмы рукою Трофония и Агаммеда и, действительно, технические приёмы, так же как стиль и пропорции сооружений, диктуются или традицией или анонимной волей жреческих коллегий. Так же и в скульптуре религиозный период заканчивается только тогда, когда мифические имена Дедала, Евхаира и Евграмма сменяются именами исторических личностей, и артисты берут, в качестве моделей, не типы, предписанные традицией, а атлетов, победителей на олимпийских играх, — новшество, которое появляется в VI веке в дорийских школах Коринфа, Сикиона, Аргоса и Эгины. Искусство, которое у нас преследует чисто эстетические цели, в этот момент ещё тесно слито с техникой. Живописец, литейщик и скульптор являются работниками, искусство которых оценивается прежде всего, как необходимая принадлежность культа. То же и в поэзии. Она служит орудием управления и цивилизации и в то же время средством приобрести милость богов и органом их оракулов. Терпандр, который установил правила лирической поэзии, представляется как бы вторым основателем Спарты (около 676); Фалет (около 620), который, согласно критским традициям, умел соединять поэзию с гимнастикой, танцами и музыкой, играет важную роль в установлении воспитания у лакедемонян, Тиртей — в организации их военной дисциплины. Хоры исполняли лирические песни, которые создавались в VII веке, и давали впервые чувствовать, среди различия государств, единство душ, выражающееся в культе бога, дорогого всем эллинам. Дельфы давили всем своим авторитетом на выбор диалектов и музыкальных правил, принятых в лирической поэзии. Предание приписывало изобретение гекзаметра первой дельфийской жрице. Когда в VI столетии поэтическое вдохновение, вместо того чтобы служить общей религии, начинает прославлять успехи отдельных лиц, когда искусство становится независимым от его социальных целей, — эпоха, составляющая предмет настоящей главы, уже закончена. В течение всего этого периода в Греции появляется и медленно распространяется письмо. Известно, что гомеровские поэмы могли быть приведены в порядок только в эпоху Пизистратидов; несомненно, что они были постепенно записаны в течение предшествующего века (VII); до того времени разного рода поэмы сохранялись только в человеческой памяти. Но заимствование письма у финикиян и фиксация греческого алфавита были делом святилищ. Первые письменные документы — это договоры, писанные на коже жертвенных животных и сохранявшиеся в ионийских храмах. В европейской Греции письмо появилось в различных местах независимо друг от друга, и прежде всего в Беотии, где оно было тесно связано с культом Аполлона. Самые древние кадмейские буквы находились в Фивах, в святилище Аполлона Исменийского, на воздвигнутых там треножниках; надпись служила как бы грамотой основания, как бы доказательством собственности бога. Жрецы записывали в торжественной форме молитвы, особенно заклятия и отлучения, чтобы широкой оглаской предупредить преступления, наконец, они употребляли письмо, в качестве рисунка (Graphein — писать — первоначально не имеет иного смысла), чтобы украшать здания моральными сентенциями, замечательными своей исключительной сжатостью. Письмо служило затем для составления списков жрецов и жриц, для параллельных заметок о великих современных событиях, например, об основании колоний; для сохранения имён победителей на национальных играх, для установления серии магистратов в каждом государстве, — и таким образом его употребление было тесно связано с главными функциями общественного культа. Если письмо отказалось от направления, свойственного восточным народам, то это, как предполагали с большой вероятностью, потому, что правая сторона была стороной благоприятной, принятой, согласно религиозным предписаниям, для всех жестов и поступков общественной и частной жизни. Позднее, как только папирус входит в употребление, и письмо, распространяясь, становится светским, начинается эра анализа и относительной свободы: система практики, основанная на слепом повиновении освящённым традициям, уже окончательно поколеблена. Трудно поверить, что до изобретения и распространения письменных знаков в странах греческой культуры могла развиваться система приблизительных мер пространства, времени, веса и цены. Но таков факт, и он берёт начало даже ранее того периода, который мы изучаем. В самом деле, прежде чем пространство и время могли измеряться, они должны были конституироваться качественно, то есть с одной стороны, должны были быть различены и отнесены к одному центру страны света, с другой стороны — установлены эпохи и связаны с некоторым началом. Только при этом условии человек мог действовать на расстоянии и овладевать пространством, предвидеть будущее и господствовать над временем. Вся эта работа совершилась в Греции бессознательно, под властью различных верований. Первоначальным центром религиозной идеи является очаг, алтарь домашнего культа; над ним небесные сферы, местопребывание богов эфира, под ним сферы подземные, где обитают маны, теллурические и преисподние божества. Когда молящийся обращается к северу, как это предписывают обряды, влево от него находится сторона мрака и проклятия, вправо — сторона света и счастья. Существует столько же миров, сколько домашних очагов; все они неподвижны, все неразрывно связаны с тем уголком земли, в котором погребены предки. Религия государства-юрода основана на аналогичной основе, то есть на культе предков, единых для всех членов общины и погребённым в одном месте. Это более широкая космическая организация, которой подчиняются миры, группирующиеся вокруг частных культов. Религия Эллады, в свою очередь, избирает центром Дельфы, пуп мира, и вокруг пифийского алтаря располагаются различные страны света, населённые местными богами и опоясанные океаном, отцом богов. Эта религия допускает уже некоторую, весьма общую классификацию пространства: все высоты посвящены Зевсу и Аполлону, все моря и источники Посейдону, все вулканы и рудники Гефесту, все города Минерве, все рынки Гермесу, все перекрёстки Гекате и тому подобное. Но это не мешает каждой местности иметь своё особое божество, поскольку она посвящена частному или общественному культу. С этой точки зрения пространство открывает теперь для деятельности уже исследованное поле, где ни одно место не является безразличным, где человек заранее знает, какая опасность может ему угрожать, и какую помощь он может получить. Судьба, которая определила тот или иной кусок земли, тому или иному народу в эпоху основания городов, или тому или другому лицу во время разделов, следовавших за переселениями, является формой божественного удела, законом свыше. Согласно такому же закону, храмы должны строиться на высотах или вблизи источников. Посредством гаданий эти указания дополняются специальными предписаниями, к которым отчасти уже примешивается политический опыт и некоторое понятие о гигиене. Таким-то образом учреждения колоний на всём Западе и религиозная техника основания городов были урегулированы, согласно указаниям святилищ. Этим доминирующим принципам и подчиняются в течение длительного времени более или менее точные меры, необходимые для предписанных действий, — например, оценка географических расстояний для путешествий и оценка протяжении и поверхностей при закладке храмов и городов, а также при распределении земель. Греческие меры представляют собой прекрасный образец органической проекции. Это палец, ладонь (ширина четырёх пальцев), пядь, фут (стопа), локоть, сажень. Косвенно, тем же способом получились: «акена» жердь в шесть локтей, которой погоняли быков; «плетр» — для борозды, которую бык мог провести за один раз; «гюе» — площадь, которую сильный пахарь мог вспахать в один день; стадий, расстояние, которое хороший скороход мог пробежать без отдыха. Для путевых расстояний пользовались шагом (еще Александр мерил шагами) и единицами времени, в течение которых колесница, корабль или армия совершали свои переходы со средней скоростью. Основной единицей был фут (стопа), он имелся у греков и италиков ещё до их разделения; мера эта, как и локоть египтян, была установлена в эпоху полной общественной бессознательности. Вся совокупность этих мер, вероятно, предшествует физико-теологическому периоду. Только одна из них получила отпечаток верований, присущих этой эпохе, это стадий, и именно в том виде, в каком он встречается в Олимпии: полагали, что в нём содержится 600 раз длина стопы Геркулеса. По этой-то причине, как серьёзно утверждали некоторые из древних авторов, этот стадий больше других. И, действительно, все эти меры варьировали, одни больше, другие меньше; день сухопутного или морского пути был величиной крайне растяжимой; даже шаг мог давать повод к сомнениям; и фут (стопа) не всюду был одинаковой длины. Все эти меры приобрели ту относительную степень устойчивости и всеобщности, на которую они могли претендовать, лишь благодаря успехам в искусстве счёта, достигнутым законодателями и геометрами VI века. Лишь начиная с этого момента, учёные могли подняться до общей идеи пространства и выработать понятие места, как совокупности отношений, морально нейтральных, безразличных к счастью и несчастью человека. В технике измерения времени можно различать две стороны: определение однородных единиц и определение изменчивых периодов. Мы не будем исследовать, как, благодаря наблюдению основных метеорологических и астрономических явлении, устанавливаются элементы года и самый год; мы ограничимся констатированием того, что это определение совершилось ранее физико-теологического периода и произошло бессознательно в социальном смысле, то есть не оставив никакой установленной традиции по этому поводу. Но так как мало-помалу заметили, что некоторые дни и часы пригодны для одних работ и непригодны для других, в силу метеорологических влияний, и так как эти влияния божественны, то создалось представление, что все дни находятся под властью божества, благодетельною или грозного. С этого момента для деятельности стало чрезвычайно важно, во-первых, знать, каковы свойства часов и дней, какие из них «счастливые», какие «несчастные», а затем, что боги предписывают или воспрещают делать в это время. Всякий эксперимент в этих вещах можно было предпринять только с риском и опасностью для наблюдателя, и было совершенно естественно, что на этот счёт подчинялись божественным указаниям. Но по этому поводу боги выразили свою волю с величайшей точностью. Не только было известно, какие торжественные праздники должны справляться в определённые месяцы, но каждый день имел свою собственную физиономию и требовал особых актов. В Афинах первый и седьмой день месяца были посвящены Аполлону, второй был днём доброго гения, третий принадлежал Афине, четвёртый делился между Меркурием и Геркулесом, шестой, поставленный под покровительство Артемиды, был счастливым днём, потому что в этот день боги победили гигантов; восьмой находился под покровительством Тезея и Посейдона, тридцатый, день Гекаты, был посвящён богам преисподней. Отсюда определённые обязанности, назначенные на каждый день. Но если вы желаете знать, насколько эти обязанности связывали (или поддерживали) до самых мельчайших подробностей деятельность маленького человека, то следует прочесть у Гесиода изображение занятий и душевных настроений; подобающих каждому дню, согласно предписаниям Юпитера. «Один подобен мачехе, другой — матери» (Тр. и Дни, с. 825). В один из дней каждого месяца (шестой) следует холостить баранов и шутить; иной (десятый) удобен для попыток приручать полудиких животных, он также благоприятен для рождения детей мужеского пола; в другой (четвёртый) следует воздерживаться от печали и можно вступать в брак, впрочем, после вопрошания птиц и так далее». 19-й день благоприятен после полудня. Ибо и часы, не менее, чем дни специализированы для разного рода деятельностей и душевных настроений. И эти предписания надёжны не менее тех, которые основаны на метеорологических явлениях: все работы в году распределены богами, все эти указания времени являются законами. Человеку не только выгодно с ними сообразоваться, но рискованно их игнорировать; в первом случае он невинен в глазах бессмертных, во втором — преступен. Календарь является программой обязательных религиозных упражнений. Не трудно было сказать, когда начинается год: весною, когда всё возрождается, возобновляется и серия месяцев. Но когда же начинается серия годов? В домашней религии время определяется последовательностью поколений, начиная от их основоположника; в религии города от учреждения общественного культа, то есть от построения города его основателем (Oekistes); в культе панэллинском оно имеет начало в установлении общих празднеств и состоит из циклов, к концу которых эти празднества возобновляются. Эти краткие периоды обнимаются более длительными. Религия Гесиода уже стремится одной из своих сторон перейти границы индивидуального или национального культа; она находит свою точку опоры в смене космических божеств и мировых эпох. Воззрение это снова встречается у Эсхила и в легендах, сообщаемых Платоном. Периоды времени соответствуют расширению религиозного сознания. Но лунный и солнечный год не согласуются между собой. К тому же каждое государство имело свой календарь. Когда вокруг наиболее известных оракулов образовались конфедерации, и союзные города пожелали согласовать свои празднества, обнаружилась ужасающая путаница. Чтобы выйти из неё, обратились к астрономии. Были установлены периоды лет, в целях необходимых поправок к вычислениям. Это научное изобретение, это искусственное распределение времени сразу отнимало у дней их моральный смысл, их личное значение; они стали пустыми длительностями, лишёнными всякого эмоционального и практического содержания; они были нейтрализованы. Начиналась новая техника измерения времени. В то время, как доисторические греки ещё пользовались для определения цен предметом, имеющим первенствующее значение в глазах пастушеских и земледельческих народов, а именно быками, — египтяне, халдеи и ассирийцы в своих торговых сделках уже в течение веков употребляли драгоценные металлы. Так как им были знакомы весы, и они имели различные гири, для них было возможно придать пущенным в обращение слиткам, вместе с традиционной формой, и точный вес, который делал их пригодными для торгового обмена. Но несомненно, что этому точному или, по крайней мере, приблизительному измерению веса предшествовало измерение чисто эмпирическое: глазом, который судит о цвете и формах, рукою, которая оценивает вес, ибо всякое взвешивание есть сравнительная оценка, и выбор единицы вначале определяется органическим предпочтением, которое становится традиционным. Весьма вероятно, что там, где весы были известны, не все мелкие купцы обладали своими весами, и металлы, даже без чекана, циркулировали на рынках, оцениваемые по форме и весу слитков. На этом именно уровне и находились греки в эпоху Гомера. Они знали весы, они называли единицу золота талантом, то есть весами, но несомненно, что при отсутствии чекана, который удостоверял бы ценность и избавлял от проверки, они не могли беспрестанно употреблять весы для проверки веса. К тому же талант, будучи сам единицей веса, допускал проверку только путём сравнения с другими слитками, более мелкими, которые, в свою очередь, считались точными; всё это должно было служить на практике источником многочисленных затруднений. Поэтому всего чаще глазом и рукой оценивали все эти желуди, пруты и бруски, которые были в первобытной Греции предшественниками настоящей монеты. И здесь, таким образом, при зарождении искусства измерения ценностей, мы опять-таки встречаем Органическую проекцию, — безразлично, получили ли греки свои слитки от восточных народов, которые для их определения проделали только что намеченный нами путь, или, что маловероятно, сами изобрели новые единицы. Гомеровский талант, действительно, был без колебании отождествлен метрологами с вавилонско-финикийским шекелем или сиклем (16,8 грамм золота). К этой оценке при помощи чувств были ли с самого начала примешаны религиозные идеи? А если они превзошли позже, то когда? Этого мы никогда не узнаем. Несомненно одно, что эти обычаи зародились совершенно бессознательно, в социальном смысле слова. Несомненно также, что, так как постоянные взвешивания были невозможны, а контроль чувств недостаточен, доверие, внушаемое теми лицами, от которых получали эти слитки, должно было очень рано играть важную роль в их признании, обращение их было достаточно ограничено, чтобы можно было шаг за шагом проверить их происхождение. Трудно думать, что социальный феномен столь крупного значения мог произойти без участия верований. Вскоре для засвидетельствования этого происхождения стали употреблять некоторые определённые знаки, Великие азиатские державы, которым были известны печати, не подумали воспользоваться ими для гарантии обращающихся в торговле металлов, служащих для обмена; некоторые из городов малоазиатской Греции возымели эту мысль, и родилась монета, Но для этого было необходимо, чтобы члены этих политических ассоциаций имели к власти, которая гарантировала чистоту и вес отмеченных таким образом слитков, доверие и уважение, во много раз превосходившее то доверие и уважение, которое можно было в то время питать к человеку или земной власти. Необходимо было, чтобы чекан имел религиозный характер: вера получила свою долю и в создании монеты. Два государства — одно в Европе, другое в Азии — по словам достойных доверия авторов, начали первыми чеканить монету; лидийские цари чеканили первую золотую монету в Фокее, царь Аргоса — первую серебряную монету в Эгине. Утверждение Геродота и Ксенофонта, приписывающих первенство Лидии, представляется нам в высшей степени вероятным. Фидон мог царствовать только в первой половине VII века, ранее этого времени нам не называют ни изобретателей монеты, ни сторонников её обращения. К тому же, если он, как рассказывают, положил употреблявшиеся до него серебряные обелиски в храм Геры, когда пустил в обращение свои овальные люнеты, то не может быть сомнения, что не он изобрёл их, так как противно всем законам социальной эволюции, что изобретение такого рода могло произойти столь внезапно, а не путей трансформаций предшествующего типа. Он сделал только то, что мог сделать подражатель новому иностранному обычаю — попытался склонить богов, отдавая им, некоторым образом, старую монету, которую он осмелился отменить. Лидийские статиры из электрона (смесь золота и серебра), напротив, появляются без имени изобретателя; они обнаруживают технику, усовершенствованную длительным опытом, на них изображена лисица, атрибут Бассарея, великого бога Лидии. Мы без колебания считаем их оригиналом, которому подражают эгинские монеты. «Храмы», — говорит Курциус, — «были колыбелью монетного обращения, и в течение долгих веков на монетах изображалась какая-нибудь священная эмблема». И, действительно, черепаха в Эгине, дубовый желудь в Орхомене, беотийский щит в Фивах, грифон на Теосе, передняя часть волка в Аргосе, кантар на Наксосе, львиная голова в Милете, пегас в Коринфе имеют на архаических монетах явное религиозное значение. На позднейших монетах религиозные эмблемы упорно сохраняются в течение долгих веков: колос в Метаюнте, атрибут Деметры, и дионисийский бык имеют тот же священный характер, как орел Зевса в Агригенте и сова Афины в Афинах. Даже говорящие изображения, которые напоминают посредством игры слов, имя города (яблоко Melon на острове Мелосе, гранат Side Сиде в Памфалии, ячменное зерно Krite в Критоте, лист петрушки Selinon в Селинунте, позднее роза Rhodon в Родосе) связаны при выборе типа с каким-нибудь религиозным мотивом. Когда прогресс искусства дозволил это, на монетах стали помещать изображения самих богов. Добавим, что всюду, где мы замечаем следы монетных мастерских, мы их находим в связи с каким-нибудь священным зданием. Храмы были одновременно и монетными дворами и государственными сокровищницами. Нет ничего удивительного, что там, где задавались вопросом о происхождении этого искусства, его всегда возводили, если не к богу (изобретение было слишком поздним), то, по крайней мере, к герою, например у Афинян к Тезею, со святилищем которого была соединена государственная мастерская. Технология и здесь непосредственно вдохновлялась техникой. Однако подобные легенды не могли слишком умножаться; исторический период, то есть период социального сознания начался для монет VI века, если не ранее. Вскоре и смысл слова, которым обозначалась монета, перестал быть понятным; её назвали, как говорит Аристотель, Nomisma, потому что она была следствием закона — Nomos, — то есть высшей и таинственной общественной воли, иначе говоря, религии. Но её назвали так не потому, что она была результатом произвольного соглашения, противоположного природе. Противоположение это, как мы увидим, произошло лишь позднее. Связанные с местными верованиями, монеты были различны в разных городах, что препятствовало свободе их обращения, пока не было изобретено способа привести их в определённое соотношение друг с другом. «Меры веса», мы видели, были не чем иным, как самой монетой. Что касается мер вместимости, то они вначале происходили от средних оценок на глаз, принятых в качестве типических; так, например, хеникс содержал, говорят, столько зерна, сколько было необходимо человеку для ежедневного пропитания; медиен соответствовал ноше сильного человека. Понемногу все эти меры получили религиозный характер, который овладевал всеми отраслями общественной практики; они были поставлены в храмах. Первые ярмарки имели место в дни больших священных торжеств, ежедневные сделки были поставлены под покровительство и контроль богов, статуи которых возвышались на рынках. Кредит зародился в храмах, и дельфийские жрецы были первыми крупными банкирами в греческих государствах. Один учёный критик стремился доказать, что медицина гомеровской эпохи была, в известной мере, независима от религии. Эскулап был человек, и теми знаниями, которыми он обладал относительно строения тела, серьёзности ранений и целебных средств, он скорее обязан наблюдению, чем откровению божества, Но не надо прежде всего забывать, что врачом по преимуществу является для Гомера не Эскулап, а Пэон, врач богов; что чума для него наказание, ниспосланное с небес, и что для изыскания средств отвратить этот бич обращаются не к врачу, а к Калхасу. Затем следует опасаться ошибки в оценке истинного значения гомеровского натурализма. Поскольку противоположное учение о сверхъестественном ещё не формулировано, не может быть и настоящего натурализма. Несомненно, что многие из практических навыков развивались на заре греческой цивилизации, не будучи связаны с религией; мы констатировали это для многих видов техники; но из этого не следует делать вывода, что техника переживала тогда чисто светский период. Пить, когда чувствуешь жажду, есть, когда чувствуешь голод, положить руку или повязку на рану, чтобы помешать истечению крови, смочить холодной водой ожог, стараться не разбередить рубцующуюся рану, это все инстинктивные действия, подобные действиям собаки, когда она очищает свой желудок травой или лижет языком воспалённую часть тела. Светская медицина, достойная этого имени, то есть сознающая свою рациональную независимость, появляется лишь позже медицины религиозной и противополагает себя ей. С этими оговорками, можно сказать, что медицина, основанная на религиозной традиции, рассматривавшая болезнь, как божественное попущение, которое можно излечить всего действительнее — или исключительно — только средствами, открытыми богами, получала в Греции, со времён Гомера до V века, значительное распространение. Гесиод, как мы видели, полагает, что болезнь посылается Юпитером. По мнению Солона, врачи занимаются ремеслом Пэона, врача богов. К облегчающим лекарствам они присоединяют действие таинственных прикосновений. Но искусство их мало действенно. «Рок определяет смертным иногда добро, иногда зло; нельзя избежать даров (счастливых или пагубных), которые посылают нам боги. Всякое дело полно опасностей, и никто не знает, как окончится начатый труд». Идеал врача был, согласно Пиндару, осуществлён Хироном, сыном Филира, отпрыском Кроноса, учителем Эскулапа; он пользуется для излечения лекарствами, надрезами, заклинаниями; но со знанием учителя не может равняться знание его смертного ученика. Ещё Эсхил, Геродот, Софокл ставят эпидемии в зависимость от гнева богов. Еврипид, наконец, различает два рода болезней: те, которые приходят сами собой, по связи физических причин, согласно теориям его современников, и те, которые посылаются богами; эти мы излечиваем обрядами. При наличности общепринятого мнения, что болезнь приходит от богов и что только некоторые семьи обладают даром её лечить, можно ли сомневаться, что подобную привилегию зги семьи получили от богов? Настал момент, когда сказать, что такой-то — сын Эскулапа, значило только, что он воспринял из хорошего источника необходимые традиции, одним словом, что он врач; но выражение это могло установиться только в силу того, что первоначально Асклепиады и Пэониды считались исключительными хранителями божественного искусства и уполномоченными бога, почитаемого в Асклепии или Пэоне. Вполне установлено, что медицина практиковалась в храмах, как отрасль искусства гадания: гораздо менее — что в течение периода времени от Гомера до Эсхила существовали светские врачи, практиковавшие своё искусство, руководясь исключительно указаниями опыта. Мы лично не можем верить такому анахронизму на основании приводимых в пользу этого доказательств. Медицина того времени именно и характеризуется отсутствием письменных документов, ибо надписи храма на Косе, которые отмечали для каждого случая болезнь, лечение и исход, являются лишь зачатками настоящих медицинских наблюдений, а книдские изречения, как и все изречения гностиков, принадлежат к периоду, когда, за невозможностью длинных письменных редакций, были принуждены собирать результаты опыта и размышления в краткие изречения, которые не трудно было удержать в памяти. Ибо там, где письмо не может быть ещё использовано для научных дискуссий, традиция и авторитет продолжают сохранять свою силу. Гигиена играет крупную роль в этой лишённой необходимых средств медицине, которая слишком часто бывает вынуждена, желая помочь, прибегать к грубым средствам. Если природа божественна, то болезнь является лишь наказанием, и тело, охраняемое от излишеств, развитое соответствующими упражнениями, должно сохранять совершенное равновесие: отсюда то значение, которое с очень ранних пор придавалось режиму и гимнастике. Дорийские государства установили систему воспитания, в которой мускульная тренировка трала значительную роль. Но, с одной стороны, эта система обрекала на гибель всех немощных, всех плохо сложенных, как будто само божество не желало, чтобы они жили; с другой стороны, заставляли бегать больных лихорадкой, чтобы вернуть их к нормальному состоянию. При больших скоплениях людей отсутствие гигиенических предосторожностей приводило к развитию ужасных болезней, когда, например, в Дельфах, за один раз погибло — и это должно было случаться нередко — восемьдесят восемь из ста юношей, присланных жителями Хиоса. Когда жрецы указывали места для основания городов или сооружения храмов, они, несомненно, менее руководствовались научными мотивами, чем пристрастием к чистому воздуху и свету, которое приписывалось богам. И огромные костры, возжигаемые по приказу священных лиц, которых приглашали во время эпидемий, имели скорее целью религиозное очищение, чем оздоровление воздуха, к тому же не достигавшееся этим способом. В воспитании религия была госпожой. Декламация и пение поэм, источников мимических верований, было единственной умственной работой, которую считали тогда необходимой для юношества, — единственной, которая, по правде сказать, и была возможной, потому что поэзия занимала тогда место науки. Молодые люди, получившие такое образование, могли принимать участие в исполнении лирических поэм, предшествовавших одам Пиндара, и самих од Пиндара, последних отпрысков уже древнего искусства. Гимнастические упражнения всякою рода делали из эфеба образец силы, изящества и ловкости, достойный предстать перед лицом богов в процессиях и состязаниях. Конные упражнения преследовали ту же цель. Шестьдесят военных колесниц фигурируют ещё в начале VI века в процессии Артемиды в Эретрии. Позднее их заменили всадники Конные состязания устраивались у крупных святилищ; они происходили во время религиозных празднеств, после полудня, вслед за процессией и жертвоприношением. Сначала они состояли исключительно в беге колесниц (680), затем в 648 году появляются всадники. Воспитание добивается прежде всего того, чтобы сделать молодого человека достойным фигурирования в этих крупных национальных манифестациях, где он, как певец, как член отряда, который дефилирует или совершает эволюции, как участник состязаний, подчинённый законам игр, должен добровольно подчинить свою волю порядку, любезному богам, и осуществить традиционной тип группировки и действия. Хор символизирует эту социальную активность. Государство есть обширный хор; таковым же, но ещё более обширным, является конфедерация городов, представленных в Олимпии или в Дельфах. Но земной хор является подражанием хорам небесным, тем группировкам и гармоническим движениям, которые осуществляют звезды на небе, как на фронтоне храма в Дельфах. И Аполлон с музами образует хор; он тоже выступает на колеснице в сопровождении других бессмертных. Воспитание делает таким образом граждан подобными богам и государство — отражением неба. Подготовленный ионийскими городами Азии этот тип воспитания был установлен дорийскими государствами, под непосредственным влиянием Дельф, и, наконец, доведен до последнего совершенства Афинами VI века. Он в высшей степени аристократичен, но это аристократия равных; общество, в котором он господствует, общество военное, некогда управлявшееся царями, а затем главами феодальные семейств, которые высоко царили над жалким населением. Эти аристократы владели правом, потому что владели религиозными обрядами, с которыми право отождествлялись. Народу законы были неизвестны, так как он нигде не мог их прочесть, и доступ в святилища, где они хранились, был ему воспрещен, то искусство управления, правосудие и администрация, божественные для его господ, были тем более божественны для него: он принимал благодеяния и немилость, как улыбку и непогоду неба. Понемногу, однако, число богатых семейств увеличилось; социальные отношения начали уравниваться, и это угрожало власти аристократов. Тогда или социальные привилегии были поделены между всеми, кто мог доказать известный доход, — тимократия ярилась этапом по дороге к демократии; или растущая масса мелких собственников, соединившись с простонародьем, избирала себе предводителя для борьбы с аристократами, — так зародилась тирания. Этой серией революций начинается новая политическая эра; но до той поры даже самая идея изменить основные законы не могла прийти в голову ни управляемым классам, ни классу доминирующему. Политическое общество было для веек как бы небесным хором, навсегда прикованным к одним и тем же движениям. Войско было наиболее точным выражением этого социального строя. Во время Гомера цари и князья бороздили поля битв движением своих колесниц, а народ наступал и отступал вслед за ними; только они были грозны; они одни могли пожинать славу на поле битвы. Позднее кавалерия была понемногу оставлена; формирование гоплита требовало долгого обучения, которое исключало столь же долгое обучение всадника; в VI веке Афины почти не имеют лошадей, а спартиаты не имеют их вовсе; отборная пехота всюду занимает первое место. Какова же тактика этих закованных в медь гоплитов? Они надвигались на врага в одну линию или не густыми рядами, тесно прижавшись друг к другу, размеренным шагом, под звуки инструментов, образуя как бы одну массу, и должны были разом поражать вражескую линию ударами своих щитов. Это опять-таки хор, обращённый на этот раз против врага государства; ценность его — в простом порядке, в однородности его элементов, а не в скорости и разнообразии эволюции; он тем более уверен в победе, чем более крепок и неподвижен. Вместо нескольких героев, борющихся там и здесь среди бестолковой схватки пехотинцев, два города стоят лицом к лицу и в каждом из них мы видим единство воль, самоотречение личности, материальную и моральную солидарность, которая создаёт идею единого существа, наступающего и борющегося тысячами членов и одной душой. Душа эта — действительно, душа бога, которая создаёт единство группы. За отсутствием писаного права, политика должна была смешиваться с моралью. Внутренней опорой политической организации, которую мы только что охарактеризовали, было чувство личного обязательства по отношению к божественно установленным властям. Как в доме члены семьи склонялись перед её главою, потому что он был служителем культа предков, так в государстве граждане повиновались архонтам, а ранее того члены племени — царю, потому что им приписывали высшую природу, потому что на них смотрели, как на иную расу, и только их родство с богами могло обеспечить общее благосостояние. То, что Платон и Аристотель говорят о древнем царе: что он, по рождению, выше других людей, — действительно выражает мнение подданных по отношению к нему. Подчинение подобным владыкам было, как справедлива утверждают эти философы, добровольным, так как покоилось на законах или правилах, начертанных в совести. Как в аполлонийском хоре музы знают прирождённую науку и свободно выполняют свою партию в унисон, так и в обществе, предшествующем демократическим учреждениям, природные импульсы ведут, к согласованию воли подданных с волею их государей. Страх наказаний, нищета, беспомощность и невежество одних, богатство, знания и могущество других — неужели же не играли никакой роли в скреплении этого общества? Мы далеки от мысли поддерживать это утверждение. На первом плане была, однако, удержавшаяся в памяти философов-историков добровольность того содействия, которое некогда оказывали греки своим вождям — под властью верований, которые они создали, правил, которые они бессознательно установили и которые им казались божественными. Эти правила были обязательны только по отношению к гражданам того же города. Право, мораль были ограничены теми же пределами, что и культ. Когда образовались религиозные конфедерации, граждане союзных государств стали связаны обязательствами по отношению друг к другу, хотя эти обязательства и не успели приобрести характер положительного права. Но не-грек и раб оставались вне политического и морального общества, как они оставались и вне религии. Традиционная техника всегда наследственна, как инстинкты — специфичны. Итак, вся техника этой эпохи имела один и тот же характер. Она была религиозной, традиционной и местной. Мифы, которые мы изложили выше, являются её верным, хотя и символическим выражением. Мы противопоставили этот способ объяснения органической проекции, которая заключается в бессознательной объективации одной из частей человеческого организма. В действительности, мифический символизм коренится в том же процессе и едва ли становится более сознательным. Он является продуктом психологической и социологической проекции: то есть искусство понимается, как продукт благожелательных или злобных существ, как сознательные изобретения или комбинации, которые приписываются фиктивным, идеализированным людям, в качестве даров или поучений, получаемых от них, или распоряжений, диктуемых их волей. Это психические операции или социальные отношения, извлечённые из сознания человека без его ведома, которые, будучи персонифицированы, привлекаются им для объяснения своих собственных созданий. Мы находим таким образом филиацию и связь между различными процессами, которые мы должны были противопоставить друг другу, чтобы отличить их эти различные стадии проекции и объективации: там органической, здесь психологической и социологической. Мы будем присутствовать при реинтеграции этих элементов в человеческом разуме, который сознает себя в своём создании и заметит, что эти чувства, эти волевые импульсы, эти разумные комбинации принадлежат ему, что эти отношения подчинения и управления конституируют общество, созданное им. Для этого достаточно, чтобы искусство и социальные отношения совершенствовались: новые теории их природы и происхождения будут развиваться параллельно. Послесловие составителяПриведённые выше две главы являются началом книги Эспинаса «Les origines de la technologie». На отрезке небольшого исторического периода они дают понятие о методе автора: о том, что он разумеет под технологией и как строит связь между технической и идеологической сторонами социальной жизни. Краткое содержание остальных глав его книги мы дадим по анализу, сделанному П. Фоконне в «Revue philosophique» XLVII (1899), с. 430. Технология физико-теологическая в первом периоде становится искусственной (Artificialiste) во втором. Этот второй период простирается от VII до V столетия. Новая технология вырабатывается потому, что развивается новая техника. Один внешний исторический факт резко отмечает характер нового периода: это установление новой политической и социальной формы — тирании. Замена олигархий тиранией — это торжество утилитарного, новаторского и светского режима над режимом традиционным и религиозным. Городское простонародье, лишённое политической организации и наследственного культа, видит уже в вожде, избранном им, не представителя богов, а орудие, которое должно удовлетворять интересам класса, поднявшего его к власти. Так устанавливается власть естественного порядка, покоящаяся на воле, на избрании, резко отличающаяся от власти царской, которая не требовала иного основания для себя, кроме воли богов, проявляющейся в наследственности. Политика в собственном смысле слова, искусство управлять сложными интересами города, доказывать изо дня в день право власти на существование услугами, которые она оказывает общине, — зародилась в Греции в эту эпоху. Как и политика, вся техника этого периода становится утилитарной, искусственной и светской. Вместо того, чтобы иметь в самой себе этическую и религиозную ценность, она рассматривается, как средство удовлетворения социальных потребностей человека. Человек, изобретатель искусств, осознает роль мышления и опыта в изобретении: роль богов уменьшается. Благодаря разделению труда и специализации работников, технические приёмы улучшаются, и улучшения не только не вызывают осуждений, но и являются предметом восхищения. «Есть следы сочувствия, которое проявлялось по отношению к новым методам практики именно за их новизну». Изобретатель сознает ценность своей роли, он с гордостью указывает на своё отцовство по отношению к своему произведению. «Человеческий разум, для удовлетворения самых важных потребностей человека, вступает повсюду в борьбу с силами природы и с рутиной, и везде празднует свою победу». Техника этого периода является таким образом сознательной, искусственной фабрикацией, «техникой орудия». Её характеризует прежде всего «употребление орудия», «Organon, которое формует, комбинирует пассивные материалы под сознательным воздействием работника, демиурга, и само является результатом подобной обработки и комбинирования. Индустрия пользуется орудиями и значительно увеличивает их число: умножение инструментов является преобладающим техническим фактором этого периода. «Все искусства, начиная от самых простых до самых сложных, имеют в эту эпоху один и тот же характер, и этот характер, в силу закона соотносительности роста, определяется состоянием индустриальной техники, — она даёт образец, сообразно которому протекает всякая коллективная деятельность». Эти общие положения доказываются в книге Эспинаса исследованием, иногда очень углублённым, состояния техники: средств сообщения и архитектуры, торговли, облегчённой ростом банков и практичным преобразованием монеты, искусств письма, слова и счета, педагогики, политики, права, морали, военного искусства. Здесь мы резюмируем страницы, которые касаются искусства измерения времени и медицины. В течение периода, который нас занимает, «практическое определение года и месяцев было предметом сознательных и разумных усилий, и вместо того, чтобы быть предоставленным эмпиризму светских и религиозных властей, оно явно пользовалось помощью разума и науки». Ученее трудятся над составлением метеорологических и астрономических альманахов. Пользование солнечными и водяными часами распространяется, а вместе с ними и привычка оценивать время искусственным образом, на основании условной единицы меры. Искусственное определение эпох, годов, времён года, месяцев, разделение дней на часы свидетельствуют о медленном развитии идеи однородного времени, отличного от событий, которые в нём развёртываются, «начавшегося много ранее местных игр и основания городов». Время было «нейтрализовано», то есть освобождено от всяких сверхъестественных влияний на последовательность событий: период, год, день — сами по себе не хуже и не лучше, чем всякий другой год, другой день: система — явно натуралистическая и противная духу религиозных календарей. Основание медицинского искусства Гиппократом и его школой является другим чисто светским и рациональным предприятием. До того времени медицина передавалась по наследству в некоторых семьях, как сверхъестественная сила. Теперь наука делает врача, и это рациональное происхождение сообщает его искусству тот универсальный характер, которого никогда не имела медицина святилищ. «Одно и то же усилие мысли проникает в причину болезни и находит все средства, которые мешают ей ухудшаться» — говорится в одном гиппократовском трактате. Причины болезней естественны, а не божественны; традиционные средства лечения могут быть бесполезны или опасны. Искусство, techne, коренным образом отличается от удачи, tyche; врач доверяет своему искусству, он смело вмешивается и не приписывает своего успеха сверхъестественным силам. Он не только основывает свою терапевтику на биологических и патологических теориях, но и занимается методическим определением приёмов диагностики и средств приобрести доверие своих пациентов. Нигде разумная человеческая деятельность не представляется столь явно независимой от деятельности божественной, столь возвышающейся над самой природой, которую она изменяет в своих утилитарных целях. Искусственная технология, соответствующая этому состоянию техники, выражается в двух философиях действия, на первый взгляд весьма различных: одна философия человеческого производства, позитивная и натуралистическая, другая философия божественного производства, метафизическая и трансцендентная. Но обе они имели одну и ту же основную черту — это понимание действия по образцу элементарной индустриальной деятельности, производства посредством орудия. Часть природы или бог — действующее существо для греков V века не могло быть ничем иным, как демиургом, механической причинностью. Натуралистическое понимание искусства развивается параллельно механическому пониманию науки; трансцендентное понимание действия — параллельно спиритуалистической метафизике. Имеет ли человек перед собой в природе, поле его деятельности, бессмысленные силы? — Он может овладеть ими и направлять их, чтобы сделаться самому господином своей судьбы. Или мировой порядок, напротив, — создание провидения и человеческая воля подчинена моральным законам, выражениям воли божественной? |
|
Примечания: |
|
---|---|
|
|