Вадим Михайлович Межуев — доктор философских наук, профессор, главный научный сотрудник Института философии Российской Академии наук, профессор кафедры теории и практики культуры Российской Академии государственной службы при Президенте Российской Федерации. Специалист в области философии культуры и социальной философии. Автор более 250 научных работ, среди которых монографии «Культура и история» (1977), «Духовное производство» (в соавторстве, 1981), «Между прошлым и будущим» (1996), «Философия культуры: эпоха классики» (2003), «Идея культуры» (2006), «Маркс против марксизма» (2007) и другие. Настоящая статья впервые опубликована в 2007 году. |
|
О России как особой цивилизации стали писать сравнительно недавно и явно под воздействием происшедших в ней перемен. Предпринятая с Не будучи ни первым, ни вторым Римом, Россия попыталась превзойти их в попытке создания третьего Рима, которая завершилась, однако, не возникновением новой цивилизации, а противоречивым сочетанием элементов византизма и европеизма, ставшим причиной её глубокого внутреннего раскола. Россия и хочет попасть в Европу, и упорно сопротивляется этому, не будучи в состоянии сделать окончательный выбор. До сих пор непонятно, какое из этих желаний перевесит. Подобная амбивалентность характерна не для ставшей, а только становящейся цивилизации, которая находится ещё в состоянии брожения, не отлилась в законченную форму, не застыла в своей определённости. Пожалуй, в этом и состоит главное отличие России от любой сложившейся цивилизации. Если Европа давно осознала себя цивилизацией, то Россия для её образованной элиты всегда была не столько безоговорочно принимаемой реальностью, сколько «идеей», существующей более в голове, чем в действительности. Россия для них — не в настоящем, а в будущем, в замысле, в каком-то ещё не реализованном проекте. В своём диалоге с Европой русские интеллектуалы постоянно апеллировали не к данным эмпирического опыта или доводам разума, а именно к «идее». Сама по себе попытка русских философов сформулировать «русскую идею» говорит об их близости европейскому мышлению. Ведь только европейцы, начиная с греков, отличают себя от других народов не только по своей религиозной вере, но и по идее. Гуссерль, например, определял «духовный облик» Европы как «явленность философской идеи» 1, берущей начало у греков. В Древней Греции человек впервые вышел из-под власти мифа, осознав себя принадлежащим к царству «логоса» и, следовательно, к образующему это царство миру идей. Только благодаря своей принадлежности к этому миру греки, а за ними последующие поколения европейцев оказались способными вступать в диалог друг с другом. В царстве мифа такой диалог практически исключён. Верующие в миф, как правило, в диалог не вступают, им и без диалога все ясно. Иное дело, что «русская идея», будучи также философской, не порывала связи с религией, строилась на принципах «цельного знания», органически сочетающего в себе веру и знание. Религиозное происхождение «русской идеи» не отрицалось ни одним из русских философов. В ней, как они считали, выражено то, что нельзя обнаружить на эмпирическом уровне, посредством изучения реальной истории России. Она заключает в себе то, что содержится в замысле Божьем о России. В этом смысл «идеи нации», как её определял Владимир Соловьёв: «она есть не то, что она сама думает о себе во времени, но то, что Бог думает о ней в вечности» 2. Соловьёв не сомневался, что Россия уже сложилась как мощное национально-государственное образование и в таком качестве не нуждается ни в какой идее. «Русская идея» в его интерпретации — отражение не существующей реальности, а стоящей перед Россией религиозной и нравственной задачи жить в соответствии не только со своим национальным интересом, но и с теми моральными заповедями и принципами, которые общи всему христианскому миру, образуют суть христианства. Она есть осознание Россией своей ответственности перед Богом, требующей от неё быть не только национальным, но и христианским государством. В таком виде русская идея не заключала в себе никакого национализма, не призывала к обособлению России от Европы, к её изоляционизму. Наоборот, величие России она связывал с преодолением ей своего национального эгоизма во имя сплочения и спасения всех европейских народов на базе общехристианских ценностей. Собственно, диалог России с Европой и был разговором о том, какой идеей должна руководствоваться нация, если хочет жить не только «по разуму», но и «по совести», сочетать в своём общественном бытии закон и порядок с моральными заповедями христианства. Если Европу вдохновляла идущая от первого Рима идея универсальной цивилизации, способной объединить народы мира системой «всеобщего законодательства» с её равными для всех правами и обязанностями (её потому и называют «римской идеей»), то «русская идея» предлагала положить в основу человеческого общежития принципы христианской морали. Заключённый в ней общественный идеал воспроизводил не гражданские структуры античной демократии, а изначальные формы христианской «духовной общины», связующей всех узами братской любви. Идущая из раннего христианства идея ответственности каждого не только за себя, но и других — ответственности, разумеется, не юридической, а моральной — и легла в основу «русской идеи». Подобная идея не позволяет человеку быть счастливым в мире, в котором ещё так много горя и страданий. Если целью христианина является спасение души, то в её русском — православном — понимании ни один не спасется, если не спасутся все. Нельзя спастись в одиночку, когда каждый только за себя. Спасение каждого зависит от спасения всех. Этика православия строится не просто на идее справедливости — каждому по делам его (такая справедливость есть и в аду), — а на любви и милосердии ко всем «униженным и оскорблённым». Россия, как мы видим, также не была чужда идее универсальности, которая, однако, получала в ней иное толкование, чем в Европе. В этом смысле «русская идея» была продолжением «римской», но только в её особом прочтении и понимании. Обе идеи суть вариации на одну и ту же тему универсального устроения человеческой жизни, хотя они по-разному трактуют то начало, которое должно лечь в его основу. Если «римская идея» делала упор на формально-правовое устроение гражданской и частной жизни, то «русская идея» апеллировала к духовному единению людей в лоне христианской Церкви («соборность»), возлагающему на каждого личную ответственность за судьбу всех. В отличие от формально-правовой идеи Запада, «русская идея» — духовно спасающая и нравственно-возвышающая. Она отстаивает верховенство сердца над отвлечённым рассудком, правды над истиной, сострадания над справедливостью, соборности над гражданским обществом, духовного подвижничества над прагматикой частной жизни. С оформлением русского либерализма в самостоятельное идейное и политическое движение обострился раскол между западническим и славянофильским крылом русской интеллигенции. Даже революционным демократам — при всём их западничестве — были понятны чувства и настроения славянофилов второй половины ХIХ века, которые резко повернулись в сторону русского национализма и антиевропеизма. Для тех и других русский народ так и остался крестьянской массой, занятой преимущественно земледельческим трудом. Какой западный либерализм мог прижиться на такой социальной почве? Неприязнь к либеральной идеологии станет общим местом у революционных демократов и славянофилов, во всём остальном непримиримых противников. Именно эта неприязнь определит последующий дрейф русского революционного демократизма — особенно большевизма — в сторону русского национализма и великодержавия. Начиная со широко известной книги Н. Я. Данилевского «Россия и Европа», поздние славянофилы отвергнут уже не только буржуазную Европу, но и вообще всю Европу как чуждый России культурно-исторический тип. В своей книге Н. Я. Данилевский отстаивал идею не национального своеобразия славянской культуры в рамках общего с Европой культурно-исторического типа, а её полной чуждости этому типу. А это уже не европейский, а исключительно русский национализм. В отличие от европейского, он возвёл отношение к России до уровня чуть ли религиозного культа, а естественное для русского человека чувство любви к ней превратил едва ли не в мистическое чувство 3. Неприятие Европы было общим местом и у правых — консервативных националистов — с их идеализацией допетровской Руси (тех же евразийцев), и у левых — революционных демократов (от народников до большевиков), стремившихся повернуть Россию на путь социализма, но в его специфически русском понимании. Последних вполне можно причислить к русским националистам: хотя свои идеи они во многом заимствовали у Запада (тот же социализм и марксизм), в их интерпретации они обретали сугубо антиевропейскую направленность. Но ведь и славянофилы не были столь уж оригинальны в своих идеях. По словам Н. С. Трубецкого, «евразийцы сходятся с большевиками в отвержении не только тех или иных политических форм (разумеется, прежде всего, либеральных. — Прим. авт.), но всей той культуры, которая существовала в России непосредственно до революции и продолжает существовать в странах романо-германского Запада, и в требовании коренной перестройки этой культуры» 4. Большевики назовут эту культуру буржуазной, евразийцы — романо-германской, или западной. Первые захотят на её место поставить пролетарскую культуру (понимаемую исключительно как советская культура), вторые — национальную. Но в любом случае у них один противник — либерально-демократическая Европа, лучшим способом общения с которой является идеологическая борьба. При всём заключённом в православии (как религии) и социализме (как социальной теории) общечеловеческом этическом потенциале их интерпретация в духе евразийства или большевизма делала Россию страной, наглухо закрытой к европейскому миру. И здесь слово получают русские либералы 5. Общеизвестно, что главным для либералов является политическая и экономическая свобода человека, её защита от тиранической или деспотической власти государства. Русские либералы не отличались в этом плане от европейских, хотя действовали в стране, менее других стран Европы готовой к восприятию либеральных ценностей 6. Все их попытки либерализации страны наталкивались на два коренных вопроса русской истории, на которых в классическом европейском либерализме не было прямого ответа. В самой Европе эти вопросы были решены задолго до возникновения там либеральной идеологии. Первый вопрос — крестьянский. Россию прочными канатами к традиционному укладу жизни привязывала община, она служила главным препятствием на её пути к правовой демократии и частнособственнической системе отношений. Можно ли либеральными средствами сломить сопротивление общины, направить её в русло свободного экономического развития? Впоследствии Сталин решил этот вопрос чисто по-русски, придав деревне характер полностью обобществленного коллективного хозяйства (колхоза), эксплуатируемого государством. А что сделали бы на его месте либералы, приди они к власти? Допустим, коллективизацию они заменили бы на хуторизацию и фермеризацию, как при Столыпине, но ведь тоже насильственную, поскольку добровольный выход из общины, как показывает мировая практика, затянулся бы на века. Второй вопрос — национальный. Дело не в том, что Россия — многонациональная страна (таких стран много), а в том, что каждый народ живёт здесь на своей исторической территории, сохраняет связь со своими богами, языком, традициями и культурой, так и не успевшими переплавиться в одном общем котле. Что может заставить их жить вместе в одном государстве? Переход к национальному (унитарному или федеративному) государству, без чего немыслим никакой либерализм, неминуемо бы привёл к распаду Российской Империи. Либерализм несовместим с длительным существованием многонациональных империй, примером чему служит их судьба в Европе. Образованный по воле большевиков СССР явился попыткой сохранения территориальной целостности бывшей Российской Империи, но и эта попытка, как известно, не увенчалась успехом и была далека от всякого либерализма. После распада СССР тот же вопрос стоит и перед современной Россией. В подобной ситуации либерализм европейского образца заведомо обречён на поражение. Об этом свидетельствует судьба всех либеральных реформ в России, включая и те, которые были начаты в период «перестройки». Все они заканчивались полным или частичным восстановлением режима твёрдой руки и централизованной власти. Каждый может сегодня непосредственно убедиться в этом, глядя, что называется, из собственного окна. Я не собираюсь здесь анализировать историю или предрекать дальнейшую судьбу либерализма в России, но хочу отметить два важных обстоятельства. Во-первых, полное исключение либерализма из политической жизни страны ничего хорошего России не сулит: политический конец либерализма станет и концом её диалога с Европой со всеми вытекающими отсюда последствиями. Во-вторых, такой конец можно предотвратить, если сами либералы осознают действительную причину своих неудач и просчётов, найдут в себе желание вступить в диалог с Россией, которая, конечно, ещё весьма далека от либеральных ценностей и понятий. Отказ от такого диалога и стал, на мой взгляд, главной причиной их политического поражения. Диалог этот трудный и сложный, никто точно не знает, как его сегодня вести, но отсутствие его — исторический тупик. Несомненно, в европейском либерализме есть нечто такое, что и для России должно стать непререкаемой истиной. Это провозглашение свободы в качестве высшей ценности человеческой жизни и общественного устройства, реализуемой посредством институтов и учреждений правового государства. Такая свобода — безусловный императив для любой страны, желающей остаться в истории; все пути, игнорирующие свободу, ведут к стагнации и даже гибели. Способность жить в свободе — политической и духовной — и отличает цивилизованного человека от варвара, каким бы богам тот ни поклонялся и каких бы могущественных правителей ни имел. Средства, способы, сроки достижения свободы могут быть разными у разных стран и народов, но исторически ошибочно подменять свободу чем-то другим — имперским величием, могуществом верховной власти, победой в экономическом соревновании и пр. Государство, держащееся на политическом насилии, не будет в долговременной перспективе ни сильным, ни великим. Свобода тем самым является не только европейской, но и общечеловеческой, универсальной, ценностью. В силу исторических обстоятельств ценность свободы была осознана в Европе несколько раньше, чем в других частях света, но это не повод для того, чтобы считать свободу исключительно европейской ценностью. Не будем же мы считать науку, созданную европейцами, истиной только для европейцев. В равной мере закреплённая в либерализме идея гражданских прав и свобод, ставшая поначалу истиной для европейских стран и народов (и то не всех и не сразу), является, очевидно, и истиной для всех остальных. Но явно ошибаются те, кто, даже признавая свободу ценностью для всех, универсальной ценностью, отождествляет её только с Европой, а в принятии этой ценности видят повод для отказа от себя в пользу той же Европы. По этой логике, чтобы быть свободным, надо во всём уподобиться Европе, стать Европой, причём в том её виде, в каком она существует на данный момент. Это и есть логика русского западничества, ничем не лучшая славянофильской логики, отождествлявшей общечеловеческое, универсальное начало только с русским. Само слово «западник» указывало на то, что Россия в его представлении должна в целях обретения свободы пожертвовать своей культурной идентичностью, Идеология, провозгласившая своим принципом свободу, не может, естественно, насаждаться в обществе средствами принуждения и насилия. Либеральная политика, с какими бы реформами она ни связывала себя, в любом случае должна основываться на согласии с ней если не всех, то хотя бы большинства граждан страны. А достигается такое согласие посредством постоянно ведущегося диалога власти с обществом и с теми, кто его представляет в общественном сознании. Наши либералы, считающие себя западниками, предпочли иной путь. Столкнувшись в проведении рыночной (по существу, капиталистической) реформы с психологической, идеологической и просто исторической неготовностью к ней большинства населения страны, они не нашли ничего лучшего, как провести её сверху, используя, как говорят сейчас, «административный ресурс» — посредством «шоковой терапии», «непопулярных мер» и прочих всем хорошо известных политических акций. Чем не повторение известного тезиса о том, что учение «верно и потому всесильно?» Любая реформа, проводимая волевым усилием государства без согласия и одобрения граждан страны, безотносительно к провозглашённой цели не является и не может считаться либеральной, она означает конец либеральной политики, выхолащивает сам дух и смысл либеральной идеи. Кризис 1993 года, закончившийся расстрелом здания Верховного Совета и положивший начало попятному движению России от демократии к авторитаризму, был вызван именно действиями правительства, проводившего свою якобы либеральную политику нелиберальными средствами (что вообще характерно для всей, начиная с Петра, истории российской модернизации). Либералы эпохи Понятно, что прямым следствием подобной «либерализации» стал возврат к идее сильной руки в лице власти, способной навести в обществе порядок и восстановить стабильность. Многие либералы охотно поддержали эту идею, доказав тем самым, что их связь с либерализмом была весьма поверхностной и конъюнктурной. Аргументом в пользу сильной власти служит обычная в таких случаях ссылка на извечный сервилизм русского народа, на его национальный менталитет и специфику российской истории в целом. Теоретическим оформлением данной идеи занялись те, кто возродил наследие позднего славянофильства и евразийства с его апологией Российской Империи, скреплённой православием и В признании особой ценности государства для России есть, действительно, доля истины, от которой не может отмахнуться ни один либерал. Какое бы решение относительно своего настоящего и будущего не принимал народ, оно должно быть его собственным решением, свободным от чужого диктата и принуждения, выражающим мнение и волю образующего его большинства. Никто за него не должен принимать это решение. Тем более, если оно навязывается ему извне — со стороны чужеплеменной силы или другого государства. Подобного рода попыток в нашей истории было немало (одно трехсотлетнее господство Золотой Орды чего стоит). Чтобы противостоять им, государство должно обладать национальным суверенитетом, быть свободным от какой-либо зависимости от других государств. Государственный суверенитет, обеспечивающий национальную безопасность страны, — наиболее важный элемент любой политической системы, в том числе и демократической. Он позволяет народу защищаться от посягательств на его свободу со стороны чужой власти, которая им не избирается и которую он не может контролировать в рамках собственного закона. Укрепление военной и всякой иной мощи государства — с этой точки зрения, задача, которой не может пренебречь ни один политик, каких бы убеждений он ни придерживался. Вместе с тем необходимость укрепления государства, его национального суверенитета не должна служить доводом в пользу ограничения свободы его граждан. Любой суверенитет теряет в глазах человека какой-либо смысл, если не защищает его личную свободу от произвола и насилия со стороны собственной власти. Здесь и проходит граница между нормальным, вполне оправданным национализмом, не отрицающим ценности личной свободы (таким, например, был национализм Пушкина, «певца, по словам Г. П. Федотова, Империи и свободы») и тем, для которого эта ценность чужда и непонятна. Национализм, исключающий из себя либерализм, обретает черты политически консервативного национализма (или национального консерватизма). И это самое опасное его проявление, чреватое разными превращениями, вплоть до фашизма. Такой национализм противостоит не только либерализму, но и свойственному каждому нормальному человеку естественному чувству его связи со своей нацией — с её историей, культурой, преданиями и традициями. Он требует от человека нечто большего — полного подчинения государству, его существования не как свободного гражданина, а как только верноподданного. Родина отождествляется здесь с государственным строем, а преданность этому строю называется патриотизмом. Патриотом в данном случае называется не тот, кто борется за свободу и независимость своей Родины от чужого владычества (что во все времена и считалось патриотизмом), а кто приносит в жертву государству, каким бы оно ни было, свою свободу, исключает для себя возможность какой-либо борьбы за неё внутри собственного государства. Такой патриотизм всегда назывался казённым, официальным, лишённым чувства личной привязанности к собственному государству. Как любить государство, угнетающее тебя и попирающее твоё личное достоинство? Именно этот вид патриотизма и национализма бывает наиболее востребован недемократической властью. Сегодня диалог России с Европой, начавшийся когда-то с диалога русских западников и славянофилов, предстаёт, к сожалению, в виде не столько диалога, сколько непримиримого противостояния либералов и националистов (как бы их не называть), не желающих сосуществовать в едином политическом пространстве. Можно ли перевести это противостояние в состояние диалога? В этом, на мой взгляд, и состоит проблема дальнейшей судьбы не только русских либералов и национально ориентированных патриотов, но и самой России. Чем более они в своей взаимной политической ненависти сживают друг друга со свету, тем более Россия оказывается в положении страны, кружащейся на одном месте, мечущейся из стороны в сторону, впадающей в периодически повторяющуюся инверсию. Метания эти достаточно подробно описаны в нашей литературе. Тем не менее будущее России изображается в ней либо как выбор «в пользу европейской или, шире, западной цивилизации второго осевого времени» 7, либо как сохранение традиционной идентичности. Нет смысла становиться здесь на чью-либо сторону: каждая из них по-своему бесперспективна, поскольку утрачивает понимание общей для европейской и русской культуры установки на универсальный характер человеческой истории, сводя её либо к европоцентризму, либо к этнонационализму. То и другое делает невозможным какой-либо диалог между ними. России, как и Европе, не принадлежит вся истина о том, в каком направлении движется история. Очевидно, что каждый народ идёт в ней своим особым путём, но куда приведёт его этот путь — к общему для всех или тоже разному результату? Способствует ли история сближению народов или, наоборот, их все большему удалению друг от друга? Этот вопрос и стал основным в диалоге России с Европой. Хотя европейская мысль искала ответ на него в ratio, а русская запрашивала у христианского Бога, до определённого времени они сходились между собой в признании некоторого общего для всего человечества направления этого развития. Пока Россия, пусть и в споре с Европой, придерживалась этой линии, она более или менее успешно развивалась без особого ущерба для собственной самобытности. Но как только она склонялась к мысли о своём особом пути, ничем не похожим на западный путь развития, её отбрасывало в состояние, которое можно называть «азиатчиной», «скифством», «византизмом», но точнее — рецидивом варварства. Пережитый нами тоталитаризм — ведь тоже плата за особый путь, не желавший считаться с тем, что уже было выработано в ходе развития цивилизации. Никто и никого не обязывает ограничиваться результатами этого развития, успокаиваться на них, но опасно и вредно вообще не принимать их в расчёт. Главным в любом диалоге является отказ его участников от претензии на монопольное владение истиной. Диалог рождается в ситуации незнания истины, её сокрытости от человека. В нём все имеют право на истину, но сама истина не принадлежит никому 8. Граница между истиной и заблуждением проходит не между спорящими сторонами, а внутри каждой из них, побуждая постоянно удостоверяться в собственной правоте. Вот чего не могут понять наши либералы-западники и противостоящие им русские националисты. Истиной для них является только их собственное мнение, тогда как чужое по большей части ошибочно. Согласно этой логике, истина одна и, следовательно, одна из сторон — естественно, противоположная — заблуждается. С такой логикой диалог, конечно, невозможен. В своём отрицании либерализма русские националисты находит поддержку у той части российского общества, которая вполне обоснованно озабочена угрозой потери своей национальной идентичности и государственного суверенитета. Из правильного посыла делается, однако, ложный вывод, ибо никому ещё свобода в её либеральном понимании не мешала быть патриотом своей страны и ценителем её культурной самобытности. Но ничем не лучше те либералы, которые видит в России только отставшую в своём развитии страну, не способную ни к чему другому, как только учиться у Запада. Даже в самой Европе многие её выдающиеся интеллектуалы признают наличие в русской культуре с её повышенной чуткостью к религиозной и морально-этической проблематике ценность, имеющую общемировое значение, а вот в самой России — для тех, кто называет себя здесь западниками, — это не столь очевидно. А если на словах они и признают эту ценность, то никак не считаются с ней в своей политической практике. Потому они и отвергаются здесь той же частью российского общества, дискредитируя в его глазах саму идею либерализма, что опять же, повторим, для России совсем не благо. С этой точки зрения, диалог России с Европой — это выяснение не того, кто из них лучше — Россия или Европа, кому из них принадлежит вся истина, а того, что является истиной для всего человечества, к чему должны стремиться все народы, при всем, конечно, многообразии их культурного и духовного опыта. Сама постановка вопроса о том, быть или не быть России Европой, ложна по своей сути, не имеет разумного решения. Она порождена именно отказом от универсального видения истории (в пользу локального и особенного), о чём говорилось выше. Не в Европу надо стремиться России (и не противопоставлять себя ей), а в цивилизацию, которая базируется на общих с Европой, а, возможно, и для всего человечества, основаниях. Европа и Россия и пытались по-своему осознать и сформулировать эти основания. Не европейцами или американцами должны стать русские, а теми, кто, оставаясь самими собой, могут жить вместе со всем цивилизованным человечеством, говорить на языке, понятном каждому свободному человеку (Достоевский на примере Пушкина называл такого человека «всечеловеком», усмотрев в нём русский идеал человека, что не надо смешивать с ницшеанским «сверхчеловеком»). Об этом и следует вести диалог в первую очередь. Но в любом случае речь должна идти не о врастании России в Европу, а об их взаимном вхождении в цивилизацию, способную объединить человечество в планетарном масштабе, освободить его от остатков варварства, сталкивающего народы в непримиримой борьбе друг с другом. Только сознавая свою прямую причастность не только к собственной судьбе, но и к судьбе всего человечества, к судьбе цивилизации, все более обретающей универсальный характер, Россия сохранит себя в качестве самостоятельного и неповторимого в своей самобытности исторического субъекта. |
|
Примечания: |
|
---|---|
|
|