Данный текст представляет собой запись лекции Пьера Бурдьё в Коллеж де Франс, прочитанной им в на факультете антропологии Лионского университета Lumiere 14 ноября 1995 года. | |
В этом выступлении 1 я надеюсь ответить на два рода ожиданий. Во-первых, на те, что можно назвать академическими, представляя теоретические инструменты, которые, как мне кажется, могут использоваться для анализа социальных феноменов вообще и феноменов культурного производства, в частности: литературы, искусства, журналистики. Во-вторых, — на ожидания политические или гражданские. Я часто говорю, что социологию можно рассматривать как некий вид спорта по символической борьбе. Такой спорт позволяет защитить себя от различных форм символического насилия, объектом которого может оказаться каждый. Особенно часто это происходит теперь в средствах массовой информации. Выступление, которое я вам предлагаю, входит в серию лекций, представленных во Фрайбурге в Германии и в Страсбурге во Франции. Итак, я постараюсь очень быстро напомнить несколько предварительных понятий, не тратя времени на детали. Понятие поля. Тех, кто хотел бы действительно разобраться в этом вопросе, отошлю к моей книге «Метод искусства» 2, где рассматривается генеалогия понятия поля. Во «Французском социологическом журнале» 3 вы найдёте анализ религиозного поля. В журнале «Учёные труды в социальных науках» («Actes de la recherche en sciences sociales») можно обнаружить анализ других видов полей: науки, политики, юридического. Обратитесь к содержанию, и вы легко отыщите. Книга «Политическая онтология Мартина Хайдеггера» 4 представляет анализ немецкого философского поля, в котором и по отношению к которому формировалась теория Хайдеггера. И, наконец, в «Методе искусства» вы найдёте очень детальный анализ функционирования литературного поля и примеры применения этого понятия к изучению литературы. Сегодня я решил представить объект немного странный, но, думаю, очень важный в научном и политическом плане, а именно, — отношение между полем политики, полем социальных наук и полем журналистики. Они представляют собой три социальных универсума, автономных, относительно независимых, и в то же время влияющих друг на друга. Я хотел бы сегодня попробовать раскрыть это влияние, показать, как можно анализировать феномены, ежедневно предстающие перед нашими глазами, когда мы включаем телевизор, читаем газеты, социологические тексты и тому подобное; показать, что эти эффекты, часто объясняемые с помощью понятий стихийной социологии, личной ответственностью участников, хитрыми ходами институций и прочая — нельзя понять иначе, как с помощью анализа тех невидимых структур, что представляют собой поля, а в нашем случае, — тех особо незаметных структур, какими являются отношения между только что перечисленными полями. Определение понятия поля просто и удобно, но как все определения очень несовершенно: поле есть место сил, внутри которого агенты занимают позиции, статистически определяющие их взгляды на это поле и их практики, направленные либо на сохранение, либо на изменение структуры силовых отношений, производящей это поле. Другими словами, по некоторым своим характеристикам социальное поле (например, поле литературы как микрокосм, объединяющий агентов и институты, вовлечённые в производство литературных произведений) можно сравнить с полем физических сил, но нельзя сводить его к физическому полю. Социальное поле является местом действий и противодействий, совершаемых агентами, обладающими постоянными диспозициями, которые некоторым образом усвоены в ходе опыта нахождения в данном поле. Агенты реагируют на отношения силы, на структуры, они их конструируют, изобретают, воображают, представляют себе, и тому подобное. И несмотря на принуждения со стороны сил, вписанных в эти поля, и детерминацию их постоянных диспозиций силами поля, агенты способны влиять на эти поля, действовать в них, согласно частично предустановленным направлениям, имея при этом некоторый запас свободы. Итак, понятие поля является инструментом исследования, главная функция которого — дать возможность научного конструирования социальных объектов. Поэтому, чтобы объяснить и сделать доступным то, что я понимаю под понятием поля, я не буду просто перефразировать уже сказанное, представлять генеалогию этого концепта (возможно, это было бы полезно для некоторых из вас: он идёт от Э. Кассирера, через К. Левина и так далее, восходит к ним и в то же время нет…), или упражняться в генеалогии, показывая отношения преемственности и разрыва со схожими понятиями у Макса Вебера (исследователь, ближе всех подошедший к понятию поля, но никогда его не рассматривавший, что, как мне кажется, помешало ему завершить то, над чем он работал всю свою жизнь), поскольку считаю, что в социальных науках тоже есть прогресс. Итак, вместо того, чтобы упражняться в схоластике по поводу понятия поля, я хотел бы продемонстрировать вам его работу в виде некоторого упражнения по конструированию объекта, включая всё, что может быть в этом неопределённого, несовершенного и незаконченного. На самом деле, если подходить к этой задаче серьёзно, то нужно не два часа лекции, а год обучения, может быть два года семинаров. Семинаров, представляющих собой совсем иной, нежели лекция, способ коммуникации, в силу иной организации пространства, числа присутствующих и тому подобного. Итак, я постараюсь в максимально сжатой форме сделать нечто подобное тому, что происходит на исследовательском семинаре, где понятие поля применили бы к объекту, который я только что постарался сконструировать с помощью понятия поля. В соответствии с представлениями здравого смысла, в социальном универсуме сегодня существуют журналисты, политики, телевизионные журналисты, интервьюирующие политиков, социологи, дающие интервью в газетах или интервьюирующие политиков и журналистов и так далее. То есть существуют видимые и непосредственно воспринимаемые агенты, встречающие друг друга, которые могут бороться друг с другом, конкурировать и так далее. Что можно получить, если на место наблюдаемых феноменов и совокупности единичных агентов, обозначенных именами собственными, поставить пространство невидимых отношений, составляющих то, что я называю полем социальных наук, юридическим полем или полем политики? Что даёт подстановка этих невидимых отношений на место воспринимаемых непосредственно агентов и взаимодействий между ними? Например, во время телевечера, посвящённого выборам, можно наблюдать только что названные мною поля — поле политики, поле социальных наук и поле журналистики, — но они представлены в лице конкретных индивидов. Вы найдёте господина Рене Реймона, известного, заслуженно или нет, историка, который прокомментирует результаты; рядом господин Поль Амар, представитель поля журналистики; тут же господин Лансело, директор Sciences-Po (Sciences-Po — сокращённое название для Института политических исследований — Institut d’etudes politiques. — Прим. пер.) и представитель я не знаю уж какого поля, скажем, академического, и поля социальных наук, через посредничество институтов по опросам общественного мнения, которые он консультирует. Можно было бы дать интеракционистское описание, то есть описание, сведённое к взаимодействиям между людьми, или провести анализ дискурса, опирающийся на используемую риторику, стратегии, поведение и так далее. Я предлагаю нечто совсем иное: я предполагаю, что в тот момент, когда господин Рене Реймон обращается к господину Полю Амару, то это не просто историк говорит с журналистом — вот мы уже и начали конструировать объект — а историк, занимающий определённую позицию в поле социальных наук, который говорит с журналистом, занимающим определённую позицию в журналистском поле, и, в конце концов, это поле журналистики говорит с полем социальных наук. Тогда характеристики взаимодействия между Полем Амаром и Рене Реймоном (например, тот факт, что Поль Амар обращается к Рене Реймону за окончательным вердиктом как к некоторому арбитру, внешнему по отношению к сугубо политическому спору, как к тому, кто может сказать последнее слово, сослаться на предыдущие выборы, вспомнить прецеденты) или между Полем Амаром и каким-либо выступавшим до него политиком — выражают структуру отношений между полем журналистики и полем социальных наук. Например, статусная объективность, приписываемая господину Рене Реймону, связана не с внутренними свойствами личности этого господина, а с полем, частью которого он является. С определённой точки зрения это поле находится в объективном отношении символического доминирования с полем журналистики (последнее так же может осуществлять символическое доминирование над первым, но при других условиях: например, владея условиями доступа к широкой публике и так далее). Одним словом, взгляд на телестудию в свете предлагаемых мною средств позволяет увидеть множество характеристик, которые не воспринимаются интуицией. Итак, поле, которое я предлагаю проанализировать, представляет собой расширенную форму так называемого мира или микрокосма политики. Я редко цитирую Реймона Барра, особенно как социолога, но в этот раз он оказался прав. Слово микрокосм точно указывает на то, что политический универсум, со всеми своими институтами и партиями, правилами функционирования и агентами, отобранными в соответствии с определёнными процедурами (электоральными) и так далее, является автономным миром, микрокосмом, встроенным в социальный макрокосм. Политический микрокосм является своего рода маленьким универсумом, погружённым в законы функционирования большого универсума, который тем не менее наделён относительной автономией внутри этого универсума и подчиняется своим собственным законам, своему собственному nomos’у, одним словом своему автономному закону. Необходимо учитывать эту относительную автономию, чтобы понять практики и произведения, возникающие в этих универсумах. Обычно большинство исследований, посвящённых праву, литературе, искусству, науке, философии, любому виду культурного производства, используют один из двух основных подходов. Первый, который можно назвать интерналистским, утверждает, что для понимания права, литературы и так далее — необходимо и достаточно читать тексты, и нет необходимости обращаться к контексту, что текст автономен и самодостаточен и незачем соотносить его с внешними, экономическими, географическими и другими факторами. Второй, гораздо более редкий и находящийся в доминируемом положении, напротив, предполагает соотнесение текста с социальным и прочим контекстом. Вообще экстерналистское прочтение считается кощунством, оно очень плохо воспринимается кастой комментаторов, Lectores, проповедниками комментариев, имеющими монополию на легитимный доступ к святым текстам. Интерналистский подход очень влиятелен в философии: философия и право — две дисциплины, которым удалось сохранить монополию на свою историю вплоть до сегодняшнего дня. Выступая против него, я всегда цитирую замечательный текст Б. Спинозы (здесь я использую священное против священного — это честная борьба), который в «Богословско-политическом трактате» ставит серию вопросов по поводу классических проблем интерпретации, положивших начало герменевтическим традициям, о которых нам сегодня прожужжали все уши ( Говорить о поле — значит называть этот микрокосм, который так же является социальным универсумом, но при этом освобождён от некоторых принуждений, характеризующих социальный универсум в целом; это немного необычный универсум, наделённый своими собственными законами, своим собственным nomos’ом, своим собственным законом функционирования, в тоже время не имеющий абсолютной независимости от внешних законов. Один из вопросов, который следует задать относительно поля — это вопрос об уровне его автономии. Например, среди перечисленных мною трёх полей, поле журналистики по отношению к полю социологии (и уж тем более по отношению к полю математики) характеризуется высоким уровнем Гетерономии. Это очень слабо автономное поле. Но какой бы слабой ни была эта автономия, невозможно понять всё, что происходит в поле, опираясь лишь на знание внешнего контекста: чтобы понять, что происходит в журналистике, недостаточно знать, кто финансирует, кто является рекламодателем, кто платит за рекламу, откуда идут субсидии и так далее. Некоторые события, происходящие в мире журналистики, можно понять, лишь рассматривая этот микрокосм как таковой и стараясь понять воздействия, которые оказывают друг на друга люди, вовлечённые в этот универсум. Примерно тоже самое происходит и с полем политики в узком смысле. Маркс Утверждение, что политики, парламентарии, министры и так далее — включены в поле, означает, что ставки, заставляющие их действовать, движущие ими мотивы имеют свои основания в этом микрокосме, а не напрямую во внешнем социальном пространстве. Это означает, что для понимания поступков депутата от социалистов или от RPR (RPR — Объединение в поддержку республики, основано в 1976 году Жаком Шираком; является наследником Союза демократов в защиту Республики и продолжателем голлистской традиции. — Прим. пер.) недостаточно обращаться к обычным показателям, таким как, например, классовая принадлежность, социальная позиция в общем социальном пространстве, недостаточно знать об их прямой зависимости от того или иного внешнего источника власти, о том, например, что они являются бывшими сотрудниками банка факт, о котором им часто напоминают в предвыборных баталиях. Словом, недостаточно описывать их лишь через внешние зависимости, которыми они могут обладать в силу своего социального происхождения, профессии, прямых или косвенных социальных и экономических связей. Столь же следует понимать позицию, занимаемую ими в политической игре: со стороны наиболее автономного полюса поля или со стороны его наиболее Гетерогенного полюса, в партии, расположенной ближе к более автономному краю или к менее автономному, а внутри этой партии — их более или менее автономное положение. В действительности, чем более автономно поле, тем большее число его событий может быть объяснено логикой поля, и поле политики, хотя кажется подчинённым постоянному давлению внешних требований, постоянному контролю со стороны своей клиентелы (через электоральный механизм), является сегодня очень независимым от этих требований и все больше и больше предрасположено замыкаться на себе и на своих собственных интересах (например, интересах борьбы за власть между различными партиями и внутри каждой партии). Диффузный антипарламентаризм, более или менее ярко выраженная враждебность против политиков, коррупции и так далее — это результат своего рода смутного ощущения такого замыкания представителей на своих собственных интересах. Некоторые «социологи-неомаккеавелисты», такие как Михельс, немецкий теоретик социал-демократии, или Моска, итальянский теоретик, выявили логику, способствующую такому разрыву и закрытости — которую они называли железным законом олигархии, особенно в отношении политического аппарата. Эта логика приводит к тому, что даже те партии, которые, как считается, выражают интересы наиболее обделённых социальных классов, навязывают в конце концов авторитарные формы представительства: небольшое меньшинство представителей монополизируют социальную энергию, делегированную им большинством. Другими словами, эта логика приводит к тому, что власть, полученная демократическим способом представителями некоторой партии, концентрируется в руках выборных лиц, которые постепенно отрываются от своей социальной базы и начинают действовать как разновидность олигархии, имеющей своим источником избирателей, лишённых возможности влияния. Железный закон политической олигархии эквивалентен «стремлению корпуса священников» присвоить себе, как говорит М. Вебер, «легитимную монополию на распоряжение средствами спасения». Это стремление к концентрации политических средств, эквивалентное монополизации права доступа к средствам спасения, можно увидеть на примере монополизации права на публичное выступление: сначала его делегируют парламентариям, которые его делегируют официальному представителю и так далее. В результате мы получаем четыре или пять официальных представителей (что на руку средствам массовой информации), постоянно присутствующих на телевидении, которые присваивают себе своего рода монополию на доступ к средствам легитимного распоряжения способами видения мира (что и является определением политического действия). Эта концентрация вписана в логику функционирования полей, но её социальное основание, о чём как раз забывают неомаккеавелисты, находится вне данного микрокосма. Чтобы поле политики, каким мы его знаем сегодня, могло функционировать с тем же уровнем независимости от делегирования и в то же время на основе этого делегирования, необходимо, чтобы доверители были согласны лишиться доступа к средствам политического производства. Подобная предрасположенность, что установлено научно, тем сильнее, чем ниже уровень культурного, экономического и прочих видов капитала. Показатели этого можно найти, например, в серии проведённых мной исследований относительно уровня неответов в опросах общественного мнения (в отличие от практики институтов общественного мнения, выдающих проценты, пересчитанные уже после исключения неответов, и таким образом скрывающих очень важный факт, что вероятность ответить на вопрос «да» или «нет» является вторичной, как говорят статистики, что ей предшествует первичная вероятность доступа к возможности ответить). Способность давать ответы очень неравномерно распределена в соответствии с уровнем образования: чем выше уровень образования, тем больше способность дать ответ, тем больше мы чувствуем своё право и обязанность ответить, тем более мы компетентны, чтобы отвечать. Так же можно наблюдать, что у мужчин вероятность ответов значительно выше, чем у женщин, и этот разрыв тем значительнее, чем более поставленные вопросы воспринимаются как откровенно политические. Получается, что железный закон олигархии работает тем надёжнее, чем меньшими ресурсами располагают социальные агенты. Права граждан остаются чистой формальностью до тех пор, пока граждане не имеют доступа к средствам автономного производства автономного мнения, и, в отличие от того, что утверждает своего рода утопический, а на деле консервативный демократизм, не все граждане равны по отношению к производству мнения; не все граждане имеют равный доступ к инструментам производства того, что называют мнением. Итак, чтобы политический мир мог функционировать в соответствии с представлениями неомаккеавелистов, то есть как микрокосм, внутри которого профессионалы от политики ведут борьбу за свои собственные ставки и ради своей выгоды, в соответствии с интересами, связанными с их позицией в этой борьбе, необходимо, чтобы доверители были лишены монополии на средства производства мнения. Это подразумевает, что левые партии больше всех подвержены железному закону олигархии, поскольку социологически они являются представителями наиболее обделённых социальных групп. В силу исторических условий партии, выступающие за реформы или революцию, особенно предрасположены к железному закону олигархии: делегированные от имени революционных ценностей, в отличие от делегированных от имени консервативных ценностей, имеют больше шансов быть делегатами социально обделённых, которые полностью на них полагаются и предоставляют им огромную свободу, включая свободу говорить им вещи, противоречащие тому, что они сказали бы сами, если бы были способны говорить от себя. Одно из достоинств понятия поля состоит в том, что оно позволяет проводить рациональные, то есть контролируемые аналогии. В теологической традиции, говоря о вере покорных, о вере простых людей, говорили о «слепой вере», а на латыни это называли fides implicita, то есть душа, не нашедшая выражения в слове и проявляющая себя посредством ритуальных практик, в поведении, которое современными священниками часто осуждается (ставить свечи и тому подобное). Для церкви и монополии священников на доступ к средствам спасения эта fides implicita эквивалентна политическому отречению от себя, использованному во множестве исторических ситуаций, к примеру, коммунистическими партиями, когда руководители этих партий получали огромную свободу присвоения права голоса своих доверителей. Итак, поле политики представляет собой некоторую специфическую игру, где формируются специфические ставки. В пределе, оно может функционировать почти полностью автономно, примерно как поле поэзии или математики. Чтобы понять происходящее в современной поэзии — и именно она заставляет думать, что социологический анализ бессилен — может быть необязательно знать, что происходит в мире политики: внешнее прочтение здесь явно носит редукционистский характер. Или, к примеру, работа г-на Фора о музыке во Франции XIX века. Ставя в прямое соответствие музыку Форе и забастовки в фурми, а также другие современные композитору социальные события, г-н Фор видит в этой музыке своего рода эскапизм, как говорят англо-саксонцы, то есть средство избежать социальных трудностей, забыть забастовки, народные восстания и так далее. Такое прочтение, безусловно, абсурдно. Для очень развитого и автономного поля, например, литературного или художественного — установление прямой связи между внутренними событиями поля и внешними, такими как война, эпидемия, экономический кризис и тому подобное, очевидно является неэффективным. Можно представить себе такое состояние поля политики, когда оно окажется в сходном положении, то есть когда его публика будет полностью культурно, экономически и так далее обделена, иными словами, абсолютно лишена средств производства политического мнения в рамках политического универсума, функционирующего совершенно автономно, подобно миру поэтов, так что для понимания событий этого универсума достаточно будет знать ставки, которые там зарождаются. Это легко понять, если представить себе Конгресс социалистической партии в Ренне (вас это не смешит и, действительно, здесь нет ничего смешного). В данном случае хорошо видно, что для понимания течений, тенденций, фракций или мятежных группировок очень автономизированого политического пространства достаточно знать, каковы относительные позиции заинтересованных агентов в этом пространстве, и тогда не будет необходимости обращаться к забастовкам в Фурми, чтобы понять конфликты между поэтами-символистами и поэтами-реалистами. Различия возникают именно внутри поля, однако, это не означает, что они являются исключительно межличностными. Это различия, имеющие социальное основание, но оно находится не там, где его обычно ищут, то есть в общем социальном пространстве. Оно внутри самого политического универсума. Я взял в качестве примера Конгресс в Ренне, но с таким же успехом можно взять отношение между Баладюром и Шираком. Я привёл примеры из подпространств целого поля, хотя следовало бы взять более глобальные примеры, на которых можно было бы увидеть, что значительная часть происходящего в поле политики (именно это схвачено популистской интуицией), основывается на взаимопонимании, возникающем в связи с самим фактом принадлежности к политическому полю. Переведённая на антипарламентаристский и антидемократический язык, каким является язык фашиствующих партий, эта согласованность описывается как участие в некоторой испорченной игре. В действительности подобное соучастие является внутренней сущностью принадлежности к одной игре, и одно из общих свойств поля состоит в том, что внутренняя борьба поля за навязывание доминирующего видения поля всегда опирается на факт, что даже наиболее непримиримые соперники согласны относительно некоторого числа предпосылок, обуславливающих существование самого поля. Чтобы вести борьбу, необходимо согласие по поводу предмета разногласия. Между агентами поля существует некоторая фундаментальная согласованность, а интересы, связанные с самим фактом принадлежности к полю, производят эффект соучастия, скрытого, по крайней мере, частично, от самих участников поля за конфликтами, основанием которых является именно это соучастие. Иными словами, причастность порождает конфликты, которые в результате скрывают само основание этих конфликтов. Я дал описание политического поля не уточнив, что у него общего с полем социальных наук и полем журналистики. Я сравниваю эти три универсума — необходимо было бы добавить ещё юридическое поле, но это ещё больше усложнило бы дело, — чтобы попробовать проанализировать отношения между ними. Их объединяет претензия на навязывание легитимного видения социального мира, все они представляют собой место внутренней борьбы за навязывание доминирующего принципа восприятия и деления. Любой социальный агент обладает некими принципами восприятия и деления. Мы всегда приходим в мир, и особенно в мир социальный, с очками на глазах. У нас «всегда уже» есть категории восприятия, принципы видения и деления, которые сами частично являются продуктом инкорпорации социальных структур. Мы применяем к миру категории, например, прилагательные мужское/женское, высокое/низкое, редкое/распространённое, выдающееся/посредственное и так далее, которые часто функционируют парами. Возьмите словарь — это очень хорошее социологическое упражнение — и выберите какое-нибудь слово, прилагательное, к примеру (тяжёлый или пресный) и найдите к нему антонимы, синонимы и так далее. Вы откроете для себя огромный мир прилагательных (тяжёлый/легкий, пресный/острый), целую вселенную слов, которыми мы пользуемся ежедневно в практической жизни, чтобы судить о картине, о школьном сочинении (блестящее/серьёзное), о причёске, о красивой девушке, о чём угодно. Используемые нами прилагательные, функционирующие парами, частично независимые, частично пересекающиеся, являются категориями в смысле И. Канта, но категориями социально сформированными и социально усвоенными. Можно выстроить генеалогии этих категорий, которые будут различаться в зависимости от национальных традиций. Homo academicus из вида социальных наук имеет в голове множество пар оппозиций (например, объяснение/понимание), имплицитных схем классификации, которыми мы прекрасно владеем на практике, умеем пользоваться в нужной ситуации, но которые мы не можем объяснить явным образом. Множество суждений вкуса расположены Эти практические схемы, имплицитные, скрытые, трудно определяемые, составляют основу fides implicita, доксы, как говорят философы, то есть универсума скрытых допущений, принимаемых нами как членами некоторого общества. Однако существует ещё специфическая докса как система допущений, связанных с принадлежностью к некоторому полю: принадлежа полю социологии, мы принимаем целую серию научных или полунаучных оппозиций, часто представляющих собой отчасти упорядоченные, смешанные и эвфемизированные оппозиции более общего социального пространства (один пример из тысячи — оппозиция между индивидуализмом и холизмом, производящая сегодня фурор на лекциях по социологии, является частично видоизменённой формой оппозиции индивидуализм/коллективизм или либерализм/тоталитаризм, и именно поэтому она производит наиболее надёжное символическое воздействие). Профессионалов объяснения и публичного выступления — социологов, историков, политиков, журналистов и других — объединяют две вещи: с одной стороны, они работают над экспликацией принципов видения и деления практик, с другой стороны, они борются, каждый в своём пространстве, за навязывание этих принципов и за возможность признания их в качестве легитимных категорий конструирования социального мира. Монсеньор Люстиже, в интервью, опубликованном сегодня утром в «Liberation», говорит, что понадобится двадцать лет, чтобы французы алжирского происхождения стали бы считаться французами-мусульманами. Это предвидение социолога. Я не знаю, на какие эмпирические данные оно опирается: может быть на исповеди. Но такое предвидение чревато очень тяжёлыми социальными последствиями. Это пример претензии на легитимное манипулирование категориями восприятия, пример символического насилия, основанного на неявном, тайном благословлении категорий восприятия, обладающих авторитетом и предназначенных стать легитимными категориями перцепции. Манипулирование такого же рода происходит, когда незаметно переходят от понятия «исламский» к понятию «исламист», а от «исламиста» к «террористу». На этой основе можно проводить политику школы, политику чадры и так далее. Это лишь один пример, можно найти и другие: каждую минуту официальные представители, агенты, наделённые правом публичного выступления, производят операции рода такого. Профессионалы объяснения и навязывания категорий конструирования реальности прежде всего должны перевести схемы в эксплицитные категории. Понятие «категория» имеет очень интересную этимологию, идущую от греческого глагола kategorien, означающее «обвинять публично». Действия по категоризации, к которым мы прибегаем в жизни, часто являются оскорблениями («ты всего лишь…», «препод чертов!»), а оскорбления, например, расистские являются категоремами в смысле Аристотеля, то есть действиями классификации и упорядочения, основанными на некотором принципе классификации, часто имплицитном, не требующем явной формулировки своих критериев, внутренней согласованности. Необходимо провести предварительную работу, объяснить схемы, перевести их в эксплицитные категории, в дискурс, и, при необходимости, построить таблицы систематических категорий. Значительная часть идеологической работы состоит в трансформации имплицитных категорий социального класса, слоя, группы в таксономии, имеющие согласованный и систематизированный вид. Обратитесь к моей книге «Политическая онтология Мартина Хайдеггера», где я анализирую поле философии в эпоху Хайдеггера. Я пытаюсь показать, что в основе некоторых центральных философских тезисов работы Хайдеггера лежат таксономии здравого смысла, такие как оппозиция между уникальным или редким и распространённым или вульгарным; между аутентичным, уникальным субъектом и das Man (Das Man (нем.) — неопределённо-личное местоимение. В «Бытии и времени» М. Хайдеггера выражает мир безликого неистинного существования. — Прим. пер.), безличным, большинством, вульгарностью и так далее. Эти оппозиции обычного рода расизма: выдающиеся люди/простые люди, — трансформированные в неузнаваемые философские оппозиции, обречены оставаться незамеченными взгляду профессоров философии, во всём остальном совершенно демократичных, которые могут комментировать известный текст Хайдеггера о das Man, не понимая, что речь идёт о совершенном выражении сублимированного расизма. Итак, агенты, вовлечённые в три указанных универсума, выполняют работу по экспликации неявных практических принципов наименования, по их систематизации и приведению в порядок (или как в религиозном поле, в состояние некоей систематичности). Далее, они ведут борьбу за навязывание этих принципов, а потому борьба за монополию легитимного символического насилия является борьбой за символическое господство. Я обращаюсь к этимологии слова rex, предлагаемой Э. Бенвенистом в очень хорошей книге «Словарь индоевропейских институтов»: rex принадлежит к группе regere, что означает управлять, направлять, и одна из основных функций ко роля — это regere fines, установление границ, как Ромул своей сохой. Одна из функций таксономий — определение, кто входит в класс, а кто остаётся вне его, деление на своих и чужих. К примеру, одна из драм современной политической борьбы состоит в том, что с момента вторжения в поле политики нового участника — Национального фронта — принцип деления на национальное и иностранное оказался повсеместно навязанным всем агентам поля, в ущерб принципу, который раньше казался доминирующим — оппозиции между богатыми и бедными («Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»). Теперь, после беглого перечисления общих ставок, я перехожу к анализу специфической логики каждого поля. Поле политики явным образом утверждает себя в качестве того, кто призван говорить что есть социальный мир. Ставкой в дискуссии двух политиков, атакующих друг друга с помощью цифр, является представление своего видения политического мира как обоснованного: основанного на объективности, поскольку обладает реальными референтами и укоренённого в социальной реальности, поскольку оно подтверждается теми, кто принимает его на свой счёт и отстаивает. Другими словами, спекулятивная идея становится форс-идеей в силу способности поля политики к мобилизации людей через присвоение ими предложенных принципов видения. Если я скажу: «Все бедные выходите завтра на площадь Согласия!», и все бедные сбегутся, то моё высказывание подтвердится и окажется, что я создал сильную группу, которая своим существованием подтверждает сформулированное мной утверждение. Конфликты по поводу численности манифестаций (три миллиона по подсчётам демонстрантов, 300 тысяч по подсчётам полиции) дают пример символической борьбы за навязывание определённого способа видения мира. Оно находит своё подтверждение в том, что все те, кто его разделяют — признают его действительность, узаконивают, подтверждают его силу уже самим фактом того, что принимают его и действуют соответственно. Навязывание определения мира — это уже сам по себе акт мобилизации, направленный на утверждение или изменение отношений силы. Моя идея становится форсидеей благодаря силе, которую она проявляет, когда навязывается как принцип видения. Истинной идее можно противопоставить только опровержение, тогда как форс-идее можно противопоставить другую форс-идею, способную мобилизовать встречную силу и встречную манифестацию. Политика есть борьба за навязывание легитимного принципа видения и деления, доминирующего и признанного как заслуживающий этого, то есть исполненного символическим насилием. Итак, какие свойства следуют из того, что политический универсум является полем? Во-первых, это означает, что основанием предлагаемых для плебисцита и внешнего одобрения точек зрения по большей мере является само поле, конкуренция между агентами, индивидуальными и коллективными, вовлечёнными в поле. Из этого следует, например, — и это всегда удивляет — что наиболее сильная политическая борьба происходит между наиболее близкими в политическом пространстве партиями, сектами, направлениями, течениями, движениями. Поскольку в поле политики речь идёт о накоплении символической власти навязывания верований, признанных принципов видения, поскольку для навязывания этих принципов веры необходимо заслужить и получить доверие, накопить капитал доверия, авторитета, специфического авторитета, частично идущего от производимого им самим результата, и, наконец, поскольку символический капитал, которым обладает агент в поле политики, является в некоторой мере капиталом различающим и дифференцирующим, то нет ничего более опасного для держателя символического капитала, чем его alter ego того, кто предлагает программу, способную лишить обладателя капитала самого его существования, то есть различия. Существовать в поле, в поле литературы, в художественном поле — значит различаться. Можно сказать, что интеллектуал, как любой феномен, существует через различие с другими интеллектуалами. Перестать различаться — это проблема центра в поле политики — значит перестать существовать, и нет ничего более опасного, чем сходство, растворяющее вас в тождестве. Тогда становится видно, что находясь в оппозиции, два полюса получают взаимную выгоду. В пределе их единственным содержанием может быть одно только отношение оппозиции. (Можно даже наблюдать, что бывают такие состояния литературного поля, когда остаётся лишь оппозиция между старыми/молодыми, опытными/новичками — оппозиция практически пустая). Я упомянул, что три указанных поля имеют одну и ту же ставку: навязывание легитимного видения социального мира. Хотят они этого или нет, знают они об этом или нет, но социологи тоже вмешиваются в эту игру. Например, если я вмешиваюсь в борьбу регионалистов за определение границ — борьбу вида rex, по Бенвенисту: существует Окситания или нет? Когда вместо того, чтобы рассматривать Окситанию как объект, я занимаю позицию в борьбе за её существование или несуществование, считая при этом, что даю научное решение, то на деле, хочу я того или нет, я участвую в разрешении политического спора. Частично Гетерономия социологов происходит от искушения быть действительным арбитром в политической борьбе: «я вам скажу, что существует не три класса, как говорит Маркс, а четыре»; «я вам скажу, что Окситания не является настоящим регионом, поскольку, чтобы быть регионом, необходимо четыре критерия, а она имеет лишь три»; «я вам скажу, что в пригородах живут не исламисты, а ассимилированные североафриканцы»… (В тексте используется выражение beur assimilé, на верлане (современном жаргоне), означающее человека, родившегося во Франции от родителей, иммигрировавших из Северной Африки. — Прим. пер.). То есть выступать в роли, которой ждут от них журналисты. Социолог, отвечающий в интервью на вопрос о существовании или несуществовании Окситании, получит патент на научность, если он скажет журналисту, то есть читателю газеты, то, что тот от него ждёт («это настоящий социолог, потому что он говорит именно то, что я считаю верным»). И социологи не могут устоять перед соблазном этой роли по ратификации. Поле социальных наук не предназначено для того, чтобы вмешиваться в борьбу за навязывание доминирующего видения социального мира. И всё же оно это делает настолько, насколько его результаты становятся непосредственно инструментами борьбы. С другой стороны, поле социальных наук, как и любое другое поле, структурировано в соответствии с уровнем автономии вовлечённых в него институтов или агентов, а потому эпистемологический разрыв, о котором часто говорят вслед за Г. Башляром, в основе своей является разрывом с социальным заказом, с социальными ожиданиями, окружающими некоторый набор проблем. Например, подписание контракта для исследователя в социальных науках — очень серьёзная и деликатная операция, это эпистемологическая процедура, которая редко воспринимается таким образом. Так, заказ государства в области социологии — следует отметить, что очень значительная часть денег, получаемых социологами, идёт от государства — такой заказ, как и заказ мецената художнику в эпоху Кватроченто, заключает программу в некоторые рамки. Художники должны были бороться в течение нескольких веков, чтобы освободиться от заказа и навязать свою автономию, право использовать цвета по своему усмотрению, право выбирать хотя бы манеру письма, если им указывают краски, право выбирать сюжет, изображать или нет заказчика, представлять его на коленях или стоя, крупным планом или нет. К сожалению, социологи, историки и так далее не все и не всегда достигают такого уровня сознания, которого добились художники с эпохи Кватроченто, Они ещё не научились так заключать контракты, чтобы защищать своё знание предмета, свою собственную компетенцию — то, что выступает условием их автономии. Социологи должны научиться отстаивать свою свободу конструировать объект так, как они его понимают, и самим определять программу. Инструменты, к которым я обращаюсь, например, понятие поля, служат инструментами не только эпистемологического, но и социального разрыва. Почему я считаю важным говорить о поле журналистики? Потому что, как мне кажется (и здесь можно увидеть помимо научной, гражданскую функцию этого подхода), в последние годы поле журналистики, именно как поле (это не «власть журналистов»), оказывает всё большее давление на другие поля. Если говорить о символическом производстве, то на поле социальных наук (в том числе и на философию) и на поле политики. Сюда можно было бы добавить поле естественных наук, поскольку желая достичь признания, которое становится всё более и более необходимым для получения кредитов, контрактов и так далее, учёные тоже должны вступать в конкуренцию за признание, которое может быть даровано лишь средствами массовой информации. Как большинство полей: театра, литературы и так далее, — поле журналистики имеет, как мы видим, очень слабую автономию. Оно структурировано на основе оппозиции между двумя полюсами: наиболее чистые, наиболее независимые от государственной власти, политической и экономической власти, и наиболее зависимые от этих видов власти, наиболее коммерческие. Предлагаемая мной гипотеза (очень хорошо доказанная) состоит в том, что поле журналистики, которое становится всё более и более Гетерономным, то есть всё более и более подчинённым политическим и экономическим требованиям (в аспекте экономики в основном через измерение аудитории), — что это поле всё больше и больше навязывает свои требования всем остальным и, особенно, полям культурного производства, полю социальных наук, философии и тому подобным, а также полю политики. Почему важно говорить о поле журналистики, а не о журналистах? Потому что, во-первых, до тех пор, пока говорят о журналистах — продолжают рассуждать в логике личной ответственности происходит поиск виновников. Во-вторых, происходит постоянное чередование позитивного представления о журналистике как противовесе власти, критическом инструменте («без журналистов нет демократии» и так далее), которое, вопреки всей очевидности, продолжают распространять журналисты, с негативным представлением о журналистике как ретрансляторе инструментов насилия и тому подобное. Ставя проблему в терминах ответственности и возлагая её на журналистов, из находящихся на виду агентов делают козлов отпущения, в то время как анализ в терминах поля означает переход от непосредственно воспринимаемых агентов (являющихся, согласно метафоре Платона, марионетками, у которых необходимо найти нити) к рассмотрению структуры поля журналистики и механизмов, действующих в нём. Я утверждал, что поле журналистики, как мне кажется, всё больше и больше теряет свою автономию и понятно почему: через подсчёт аудитории экономическое принуждение все сильнее давит на производство, поскольку рекламодатели соизмеряют свои кредиты, — финансирование, без которого не может жить телевидение, — в соответствии с объёмом аудитории, подсчитанной по определённым правилам. Другими словами, через измерение публики, оказывающее особенное давление на наиболее Гетерономный сектор журналистики, то есть на субполе телевидения в целом и на наиболее Гетерономные его сектора, влияние экономики всё время увеличивается. И в доказательство тому, что журналистика является полем, — модель наиболее Гетерономной области поля, области телевидения, постепенно навязывается всему полю, включая наиболее «чистые» его области. Для этого есть довольно простые показатели: в газетах, включая «Monde», всё больше и больше места отводится телевидению. Телевизионные журналисты имеют всё больше и больше веса в мире журналистики, вплоть до руководства печатью и так далее. Однако доминирование коммерческого полюса не безраздельно, здесь тоже можно наблюдать перекрестную структуру, сродни наблюдаемой в поле власти (с оппозицией художник/буржуа) или в поле литературы или искусства (чистое искусство/коммерческое искусство). Культурный капитал остаётся на стороне наиболее «чистых» журналистов печатных СМИ, и именно они («Liberation», «Le Canard» и так далее) начинают критические дебаты, которые затем подхватываются телевидением. Гетерономия, связанная с диктатом рекламодателей, посредством механизма измерения аудитории, усугубляется сложившейся ситуацией нестабильности, связанной с существованием безработицы среди интеллектуальных профессий. В силу перепроизводства дипломированных специалистов вокруг поля культурного производства формируется культурная резервная армия труда, эквивалентная в прошлом промышленной резервной армии труда. Давление культурной резервной армии труда на пространство культурного производства способствует нестабильности этих профессий, которая в свою очередь благоприятствует осуществлению цензуры посредством политического или экономического контроля. Модель средств массовой информации очень интересна, поскольку так же применима к миру Университета. Я думаю, что в Университете Страсбурга, например, положение около 60 процентов преподавателей неустойчиво (Французское слово precaire имеет два смысла: 1) непрочный, ненадёжный, шаткий, неустойчивый; 2) временный. — Прим. пер.): это преподаватели на контрактах, чьи позиции разительно отличаются от тех, что существовали в высшем образовании тридцать лет назад. Вообще, все слова, которые мы используем, когда говорим о системе образования, за тридцать лет почти полностью изменили свой смысл: преподаватель — это слово больше не означает того, что означало тридцать лет назад; это верно и для ассистента, и для студента… Однако мы продолжаем говорить теми же словами. Это классический феномен, который очень важен в социологии, связанный с тем, что я называю гистерезис габитуса. Наша система диспозиций обладает инерцией: диспозиции изменяются медленнее, чем социальные их условия производства. Таким образом, чтобы рассуждать о мире, мы используем категории, являющиеся продуктом прошлого состояния мира: это синдром Дон Кихота. Многочисленные дискуссии о системе образования проходят довольно эмоционально, поскольку они сталкивают людей, имеющих категории, сформированные в разное время, которые под одним и тем же словом «преподаватель», «ассистент» подразумевают совершенно разные вещи. Сегодня значительную часть преподавательского корпуса, в широком смысле, составляют внештатные преподаватели или преподаватели лицеев и колледжей, работающие дополнительно на факультетах ВУЗов, чтобы избежать жалкого существования. То же самое происходит в средствах массовой информации: всё большая часть специфических культурных производителей находятся в немного шатком положении, работающие по временным договорам и так далее. Само собой разумеется, нестабильность содержит определённую форму принуждения и цензуры. Автономия преподавателей, поддержавших Золя в деле Дрейфуса, отчасти связана с тем, что они были штатными преподавателями: на удивление, в этом случае привилегия оказалась условием свободы. Следовательно, разрушение стабильной занятости оборачивается потерей свободы, а в таком положении легче осуществляется цензура и экономическое принуждение. То же самое можно сказать относительно государства. Итак, поле журналистики всё более и более разнородно и все более зависимо от своего наиболее Гетерономного полюса. Например, «Monde» — не стоит делать из него пристанище чистой журналистики, это далеко не так, всё относительно — находится под давлением TF1, коммерческого полюса… Быть агентом поля — значит оказывать на него воздействие, причём тем большее, чем больше специфический вес агента в поле. Согласно физике Эйнштейна, чем больше энергия тела, тем больше оно деформирует пространство вокруг себя. Сильный агент может деформировать всё пространство, сделать так, что оно будет организовываться вокруг него. Сегодня мы наблюдаем процесс, согласно которому силы коммерческой Гетерономии, представляемые наиболее коммерческим телевидением, постепенно навязываются разным полям (полю журналистики, издательскому полю), таким образом, что в них всё больше и больше проникает то, что можно было бы назвать менталитетом измерения аудитории. Всего лишь тридцать лет назад светский успех книги был своего рода приговором: так же как в религиях спасения большой успех торговли находился под подозрением с точки зрения внутренних ценностей. Сегодня Бобин считается писателем. Даже в CNRS (CNRS, Centre nationale de la recherche scientique — Национальный центр научных исследований. — Прим. пер.) учитывают признание СМИ и коммерческий успех произведения. Другими словами, ценности торговли, в борьбе с которыми формировались все типы специфической автономии — их микропространства организованы как оппозиция коммерческому, это всех объединяет, в том числе и юридическое поле, становятся если не доминирующими, то, по крайней мере, угрожающими всем полям. Чтобы понять, что происходит в поле журналистики, необходимо определить уровень автономии поля, а внутри поля — уровень автономии газеты, для которой пишет журналист. Для этого есть показатели: например, для газеты это то, какая часть финансирования идёт от государства, от рекламодателей и так далее. Для журналиста уровень автономии будет зависеть от его позиции в поле журналистики, например, от его авторитета. Следовательно, можно выделить показатели автономии, которые предположительно позволяют предвидеть поведение агентов на практике, их способность сопротивляться государственному или экономическому давлению. Свобода — это не то, что падает с неба; она имеет свои уровни, которые зависят от позиции, занимаемой агентом в социальных играх. Такая журналистика, где всё больше и больше набирают вес коммерческие ценности, усиливает своё влияние в других пространствах. Это означает, что в каждом поле — научном, юридическом, философском и так далее журналистика стремится усилить его наиболее Гетерономную часть. Короче говоря, в философском поле она усиливает позиции новых или медиатизированных философов. Придавая большое значение тому, что высоко ценится на внешних рынках, она воздействует на отношения внутри самого поля. Как я указал вначале, поле есть отношение сил и пространство борьбы за трансформацию этой совокупности сил. Другими словами, в поле идёт конкуренция за легитимное присвоение того, что является ставкой борьбы в этом поле. И внутри самого поля журналистики идёт, естественно, постоянная конкуренция за присвоение публики, а также за присвоение того, что должно привлекать публику, то есть приоритет на информацию, на scoop, на эксклюзив, а также на отличительные раритеты, известные имена и так далее. Один из парадоксов, который мне хотелось бы по крайней мере назвать, поскольку нет возможности его проанализировать, состоит в том, что конкуренция, всегда представляемая как условие свободы, оказывает обратное влияние на поля культурного производства, испытывающие коммерческое давление: она имеет своими следствиями унификацию, цензуру и даже консерватизм. Очень простой пример: борьба между тремя французскими еженедельниками — «Nouvel Observateur», «Express» и «Point» приводит к тому, что они становятся неразличимыми. В основном почему? Потому что конкурентная борьба, противопоставляющая их, приводящая к навязчивым поискам различия, первенства и тому подобному, приводит их не к дифференциации, а к унификации. Они воруют друг у друга передовицы, авторов редакционных статей, сюжеты (достаточно, чтобы один из журналов опубликовал статью на две страницы о Делёзе — другой сделает на четыре). Иногда это может служить добрым целям, как в данном случае, но часто это способствует худшему и худшим. Этот тип безудержной конкуренции распространяется от поля журналистики на другие поля. Возьмём пример поля литературных премий, представляющее собой небольшое подпространство инстанций литературного признания: один и тот же автор получил две премии, потому что премия Медичи, ранее относительно независимая, которая присуждалась после Гонкуровской премии, передвинула свою дату на более ранний срок, чтобы опередить Гонкуров, которые, обидевшись, дали премию тому же автору. Другой конфликт, типичный для поля журналистики: один за другим «Nouvel observateur» и «Express» передвинули на более ранний срок день выхода журнала. Важным моментом для понимания поля является то, что прямое отношение производитель-клиент опосредовано отношением между производителями. Чтобы понять такие продукты, как «Express» или «Nouvel observateur», нет большого смысла изучать их целевые группы (если вы посмотрите статистику, то они почти неразличимы, по крайней мере на уровне тех категорий анализа, которые используются в доступной статистике). Суть происходящего в этих журналах заключена в отношении между самим «Express» и «Nouvel observateur», то есть это своего рода бильярдные удары. В конце концов, читатели «Express» соотносятся с читателями «Nouvel observateur» так же, как журналисты «Nouvel observateur» с журналистами «Express». Но это совсем не потому, что производители того и другого журнала настроились каждый на свою публику, а потому, что существует гомология между пространством специфического производства и глобальным социальным пространством. Мы говорили о гражданственности, и я этим очень доволен. В том, что я сказал, в том, что я описал, — к сожалению, мне не удалось проговорить это более убедительно, но это очень сложно главным является именно процесс, где никто не выступает в роли субъекта — само собой разумеется, я не снимаю ответственности с Жана Даниеля, к сожалению, эта ответственность есть, и она велика! Я не снимаю её также с Кристин Окрент (вот пример Гетерономии, когда Кристин Окрент, человек с телевидения, становится директором «Express»). Все эти люди несут ответственность, но они погружены в структурные процессы, осуществляющие на них давление, которое абсолютно предопределяет их выбор. Через эти процессы проявляется своего рода глобальная опасность для автономии всех полей культурного производства, то есть для всех универсумов, где производятся предметы, которым мы приписываем наибольшую ценность: наука, право и тому подобное, включая поле политики, которое, сколь бы Гетерономно и зависимо от внешних требований ни было, выполняет алхимическую функцию. В качестве доказательства приведу проведённый мной небольшой анализ, который я представлю в двух словах. Речь идёт о так называемом деле «маленькой Карин». История начинается в Монпелье в июне месяце. В газете Монпелье появляется краткая заметка, затем отец заявляет протест в местной прессе, потом вмешивается Крёстный отец, затем они создают ассоциацию, затем проводят небольшую манифестацию в сто человек — все это подхватывается журналистами и так далее. Заканчивается это восстановлением пожизненного заключения. (Детальное описание этого процесса можно найти в номере «Actes de la recherche en sciences societies» 5, посвящённом господству журналистики). Посредством своей работы по объяснению и конструированию категорий («это ужасно, преступления против детей!» и так далее) журналисты создают своего рода движение мнения, в логике прямой демократии, но в наиболее ужасном смысле этого слова, что может закончится смертной казнью; когда вмешиваются специализированные инстанции, ассоциации судей и адвокатов, чтобы вновь утвердить специфическую логику юридического поля, то уже слишком поздно. И политик-демагог, так же подчинённый логике подсчёта аудитории, говорит: «Да, необходимо пожизненное заключение, чтобы…» А небольшие очаги сопротивления в поддержку автономии сметаются популистским низовым движением, имеющим все внешние признаки демократии, — объём аудитории. Демагогия, воплощаемая в механизме подсчёта аудитории, подрывает завоевания автономии. Это означает, что автономия обладает некоторой двусмысленностью, связанной с социальными условиями её возможности. Как показывает пример Конгресса в Ренне, автономия может привести к «эгоистическому» замыканию поля на специфических интересах тех, кто в него ангажирован. Но это замыкание, как показывает случай маленькой Карин, может быть условием свободы по отношению к непосредственному заказу и демагогии. Маларме, вопреки тому, что обычно о нём думают (в молодости он писал ужасные вещи о толпе, народе и тому подобное), всю свою жизнь задавал себе вопрос, как сохранить то, что возможно лишь при автономии и в условиях привилегированного эзотеризма, в то же время стараясь представить это широкой публике. Между условиями производства, своеобычностью, привилегией, и условиями распространения существует сложное отношение. И есть люди, я имею в виду социологов, которые попадают в эту западню. В книге «Похвала широкой публике», которую я должен обязательно упомянуть, потому что для меня она олицетворяет капитуляцию социолога перед требованиями «объема аудитории», Волтон ставит проблему следующим образом: «Что необходимо выбрать: Arté, то есть эзотерическую культуру мандаринов, или TF1?» И с широким либеральным жестом интеллектуала, отрекающегося от своих привилегий, он говорит: «Выберем TF1, да здравствует широкая публика!» И ему тут же аплодируют все журналисты TF1, считающие: вот великий социолог. Что является ставкой в данном случае? Это не оппозиция элитарность/демократичность. А автономия/гетерономия. Очевидно, чтобы заниматься математикой, необходим досуг по Платону, skhole, что также означает «школа», то есть необходимо время, свободное время. А журналистика — это спешка, это постоянное течение времени. Вы не можете заниматься математикой на площадке TF1, вы не можете там заниматься и социологией, вы ничего не можете там делать. Вам говорят, со мной это происходило сотни раз: «Не хотите ли Вы прийти на Antenne-2 в восемь часов, у вас есть три минуты, чтобы поговорить о кризисе…» Автономия предполагает право входа: «негеометр, да не войдет». Это означает, что для занятий современной продвинутой математикой необходимо накопление специфического капитала математической культуры, без чего невозможно увидеть даже сами проблемы. Чтобы войти сегодня в поле социологии — это игнорирует большинство социологов и уж тем более несоциологов — тоже необходим большой капитал. Обладание этим капиталом, позволяющим преодолеть порог вхождения, выступает условием возможности автономии по отношению к бессмысленному социальному заказу. Поскольку мы читали Макса Вебера и множество других авторов, то сопротивляемся социальному заказу типа «вы за TF1 или Arté?» и в состоянии сказать: «Вопрос неправильно сформулирован, я на него не буду отвечать». Защищать право входа — не значит защищать элитарность. Это означает защищать социальные условия производства вещей, которые могут быть получены только при определённых условиях. Право входа может стать препятствием, защитой привилегий, но не всегда. Существует не только проблема входа, но и проблема выхода: необходимо войти в это поле, в этот микрокосм, но из него можно и выйти. Что сделал Золя? Известное дело Дрейфуса — это история о том, как некто, находясь в автономном литературном поле, которое наконец-то достигло автономии (для этого понадобилось несколько веков), вышел, чтобы сказать: от имени ценностей чистоты, свободы, истины и так далее, ценностей литературного поля, я вхожу в поле политики, полностью оставаясь писателем (он не стал политиком), и «я обвиняю»… На место альтернативы àla Волтон — TF1 или Arté? — необходимо поставить вопрос об автономии и вопрос о праве входа и обязаности выхода. И тогда можно сформулировать в совершенно новом виде проблему, на которой замыкается всё политическое мышление об интеллектуальном мире: как можно защищать условия, необходимые для производства некоторого типа специфического, специализированного продукта, и не отказываться при этом от демократии? |
|
Примечания: |
|
---|---|
|
|
Оглавление |
|
|
|