Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Зигмунт Бауман. Индивидуализированное общество. Часть III. Как мы действуем. Глава 18. Есть ли жизнь после бессмертия?

Жизнь обязана своим значением смерти, или, как сказал Ганс Йонас, только потому, что мы смертны, мы считаем дни, и каждый из них нам дорог. Точнее, жизнь имеет ценность, а дни — значение, потому что мы, люди, сознаем свою смертность. Мы знаем, что должны умереть, и наша жизнь, говоря словами Мартина Хейдеггера, означает жизнь в направлении смерти. Осознание неизбежности смерти могло бы с лёгкостью лишить нашу жизнь её ценности, если бы понимание хрупкости и конечности жизни не наделяло колоссальной ценностью долговечность и бесконечность.

Вечность остаётся тем, что ускользает от нас, чего мы не можем присвоить и за что мы не можем даже ухватиться без огромных усилий и чрезмерного самопожертвования. А, как показал Георг Зиммель, все ценности проистекают из жертв, которых они требуют; ценность любого предмета измеряется трудностью его обретения.

Осознание мимолётности жизни делает ценной только вечную длительность. Оно утверждает ценность нашей жизни косвенно, порождая понимание того, что сколь бы коротка ни была наша жизнь, промежуток времени между рождением и смертью — наш единственный шанс постичь трансцендентное, обрести опору в вечности. Сияние жизни, подобно лунному, — это всего лишь отраженный свет солнца — солнца бессмертия. Ни одному мгновению, способному оставить свой след в вечности, нельзя позволить пройти незаметно. Мгновения можно либо использовать рационально, либо растратить попусту. Мы считаем дни, и каждый из них нам дорог.

Для этой отраженной славы жизни необходимо ещё одно условие. Нам требуются знания, позволяющие превратить мимолётность в длительность, перекинуть мост, соединяющий ограниченность и бесконечность. Осознание нашей смертности приходит само собой, но иное знание, знание трансцендентного возникает непросто. Ни здравый смысл, ни даже разум не предоставят его автоматически. Если они и способны здесь на что-то, то лишь на то, чтобы высмеять тщеславие и помешать смертным в их поисках.

Культура предприняла попытку возведения таких мостов скорее в противовес разуму и логике, чем следуя их советам. Мы называем «культурой» как раз тот тип человеческой деятельности, который, в конечном счёте, состоит в превращении неуловимого в осязаемое, связывании конечного с бесконечным или, иначе, в строительстве мостов, соединяющих смертную жизнь с ценностями, неподвластными разрушающему влиянию времени. Минутного размышления было бы достаточно, чтобы понять, что опоры моста стоят на зыбучих песках абсурда. Оставив эту проблему философской меланхолии, следует отметить, что уловки культуры позволяют возводить опоры на самых хрупких фундаментах, причём достаточно упругие для того, чтобы нести пролеты моста, и достаточно крепкие, чтобы чувство причастности к вечности могло проникнуть в нашу слишком скоротечную жизнь.

Культуре удалось построить много типов мостов. Одним из наиболее распространённых стало представление о жизни после смерти. Вопреки мнению его критиков, оно не противоречит общепринятому опыту. Все мы знаем, что мысли обладают странной возможностью существовать независимо от их творцов; мы знаем, что они могут приходить из времен, когда тех, кто сегодня обращается к ним, ещё не было, и предполагаем, что к ним снова будут возвращаться в те неизвестные времена, когда нынешних мыслителей давно уже не будет на свете. И остаётся сделать только маленький шаг от этого опыта к той идее, согласно которой душа, этот бестелесный субстрат мыслей, обладает существованием, отличным от бытия его телесной и временной оболочки.

Поверить в бессмертие тела весьма сложно; но также трудно сомневаться в более продолжительном, нежели определённом границами жизни, существовании души. По крайней мере, её смертность не может быть доказана «окончательно», не может быть подтверждена судом человеческого воображения, где свидетелем выступает практический опыт. Но если, по сравнению с телесной жизнью, душа живёт вечно, то её короткое сосуществование с телом есть всего лишь прелюдия к жизни, невообразимо более длительной, ценной и важной. Эта прелюдия обретает огромное значение: все мотивы и созвучия, вся полифония следующей за ней длинной оперы должны быть заключены и сконцентрированы в коротком временном промежутке. Сосуществование с телом может быть до смешного коротким по сравнению с продолжительностью последующего самостоятельного бытия души, но именно на протяжении этого совместного существования определяется качество вечной жизни: оставшись одна, душа не сможет ничего изменить в своей судьбе. Смертное обладает властью над бессмертным: земная жизнь есть единственное время формировать активы для вечности. «Позже» означает слишком поздно. И поэтому смертные носители бессмертных душ считают дни, и каждый день им дорог.

Реформация, особенно в её кальвинистской версии, выступала против такого греховного самомнения. Как смертные осмеливаются полагать, что их земные дела способны повлиять на промысел Господа? Само сомнение в божественном всемогуществе уже является смертным грехом, и ничто не может отрицать предопределённости; ещё задолго до того, как души вступают на свой короткий земной путь, решено, кто проклят, а кому суждено спастись. Одним движением доктрина предопределения разрушила мост, тщательно выстроенный христианством. Его разрушение могло, и должно было, лишить земное бытие человеков значения и смысла, распространить всеобщую апатию и, в конце концов, сделать жизнь, с её неприкрытой абсурдностью, невозможной. Однако, как это ни парадоксально, произошло обратное. В очередной раз уловки культуры сумели победить логику и отодвинуть её в сторону.

Как показал Макс Вебер, кальвинистская предопределённость, вместо воспитания бездеятельности, высвободила беспримерный объём человеческой энергии. Если остающаяся в ведении Господа вечность невосприимчива к человеческим поступкам, то нет и причин подгонять земную человеческую жизнь под её стандарты. Порождённая страхом, религиозность Реформации изначально была чревата гуманистическим антиклерикализмом — она оставляла людям свободу сконцентрироваться на вещах, отличных от тех, что хранились в секретных кладовых божественной канцелярии, на том, что мы, люди, способны понять и направить себе на пользу. Вне зависимости от того, верили они в загробную жизнь или нет, разумные люди стали преодолевать в себе привычку ежедневно думать о том значении, какое их поступки будут иметь для вечной жизни согласно той арифметике, которая ниспослана Богом человеческим существам. Должны существовать иные пути наполнить дни смыслом, другие мосты в вечность, мосты, которые люди способны сконструировать, построить, описать и использовать.

И действительно, совершенно новые мосты, свойственные эре модернити, вскоре были переброшены через пропасть, отделяющую преходящее от вечного. Эти мосты отличались от прежних, рухнувших, тем, что они поставили людей, как охранников и проводников, по обеим сторонам пропасти. Они не были построены с намерением исключить святое и божественное из человеческой жизни; описание их как продуктов секуляризации оправдано только постольку, поскольку они были мирскими по своим последствиям. Практические различия между неверием в существование Бога и верой в Его молчание и непостижимость невелики. Ницшеанское обвинение в убийстве Бога означает лишь, что жизнь людей в эпоху модернити сделала вопрос о наличии или отсутствии Бога несущественным. Мы живём, как если бы мы были одни во вселенной. Принципом нового мышления стало то, что предположения, не способные быть доказанными или опровергнутыми средствами, имеющимися в человеческом распоряжении, бессмысленны и, таким образом, не стоят серьёзных обсуждений. О том, о чём вы не можете говорить, следует помолчать, — предупреждал Людвиг Витгенштейн.

Два типа мостов особенно подходят для модернити, то есть они построены в соответствии с принципами осиротевших существ, которым позволено лишь опираться на собственные конечности или полагаться на изобретённые ими средства передвижения. Мосты первого типа предназначены, если так можно сказать, для пешеходов: для следования по ним отдельных путников. Мосты второго типа построены для использования общественным транспортом. Принадлежность обоих к модернити заключается не столько в их новизне (на том месте, где они были построены, сходни существовали с незапамятных времен), сколько в той центральной роли, которую они обрели в новое время в условиях отсутствия иных путей к бессмертию.

Мосты, предназначенные для индивидуального использования, дают возможность остаться живым в памяти потомков: как личности, уникальной и незаменимой, с узнаваемым лицом и своим собственным именем. Тело превратится в неорганическую материю — прах соединится с пылью, — но «человек» (как душа прошлого) будет продолжать существование в его индивидуальном бытии. Люди смертны, но их слава способна избегнуть смерти. Этот мост замечательно выполняет свою функцию: фактически, он обеспечивает необходимую связку между быстротечностью и долговечностью — быстротечностью, являющейся человеческой судьбой, и долговечностью, становящейся человеческим достижением. И он опять-таки заставляет считать дни, и делает каждый из них дорогим. То, как каждый проживает свою жизнь, имеет значение.

Нужно зарабатывать память потомков, ища их благодарности, обогащая их ещё не рождённые жизни и вынуждая помнить о себе, оставляя собственную печать на облике мира, который им предстоит населять.

Все мы умрем, но некоторые из нас останутся жить в этом мире, по крайней мере до тех пор, пока люди обладают памятью, архивы не уничтожены, а музеи не сожжены.

Мосты такого типа строились с самого начала истории (собственно говоря, их строительство и дало ей исходный толчок), причём первоначально (они воздвигались) деспотами и тиранами. Фараоны и императоры повелевали помещать свои останки в пирамиды, которые не были подвластны времени и не могли не привлечь внимания любого оказавшегося неподалёку; истории об их подвигах должны были быть запечатлены на нерушимых камнях или представлены в виде колонн и арок, мимо которых никто не мог бы пройти безучастно. Люди, строившие пирамиды и вырезавшие на камнях письмена, остались никому не известными и бесследно ушли из жизни, но их труды проложили пути в бессмертие.

Модернити, породив «сотворенную человеком», «делающуюся им самим» историю, открыла дорогу в бессмертие всем правителям, законодателям и военачальникам, но вместе с ними и «духовным властителям», открывателям и изобретателям, поэтам, драматургам, художникам и скульпторам; всем людям, чьё присутствие в мире изменяло его и тем самым делало историю. Учебники истории полны их имён и портретов.

Существует много соображений относительно того, каким временем следует датировать начало модернити, но момент, когда художники стали подписывать свои фрески или холсты, а имена композиторов стали произноситься так же часто (и даже чаще), как и имена их высоких и могущественных покровителей, лучше многих других подходит для этой цели.

Индивидуальные мосты, что подразумевается их названием, не подходят для коллективного и, тем более, массового использования. Более того, они выполняют свою функцию лишь до тех пор, пока не оказываются переполненными. И нельзя сказать, что требования к входящим столь завышены, что им удовлетворяют только исключительные личности; скорее, критерии допуска составлены так, чтобы сделать тех, кто им соответствует, немногочисленными и потому исключительными. Само назначение таких мостов состоит в том, чтобы отделить немногих от серого и анонимного большинства, и достижение этой цели зависит от сохранения этого большинства серым и анонимным. Те, кто прошёл по такому мосту, могут остаться в памяти как личности, прежде всего именно потому, что все остальные были забыты, а их образы размыты и растворились в вечности.

Однако не все потеряно для этого безликого «остатка». Существуют мосты второго типа, предназначенные для тех, кому закрыт доступ к описанным выше. Если пропуска на первый мост всегда в дефиците и предлагаются только исключительным личностям в качестве акта признания их исключительности, то доступ на второй, общественный, мост, напротив, открыт каждому, кто не стремится выделиться, подчиняется законам и заведённому порядку. В отличие от мостов первого типа, психологическая эффективность общественных мостов как инструментов, связующих смертную жизнь с вечностью, повышается вместе с ростом численности людей, ими пользующихся.

Эти мосты второго типа обеспечивают коллективное преодоление индивидуальной смертности. Продления жизни конкретных людей не предлагается, но любая личность, даже самая мелкая и незначительная, может внести свою лепту в будущее, способствуя выживанию чего-то большего и обладающего более далёкой исторической перспективой, чем любое человеческое существо, — нации, дела, партии, рода или семьи.

Жизнь отдельного человека не лишена последствий: индивидуальная смерть сама может стать средством достижения коллективного бессмертия. Никто не будет помнить имён или лиц, но те, кто когда-то носили их, оставят неизгладимый след если не в памяти, то, по крайней мере, в счастливой жизни своих потомков. На центральных площадях всех современных столиц мы находим могилы «неизвестных солдат»; оба слова в этом словосочетании обладают одинаково важным значением.

Среди общностей, историческая длительность которых придаёт смысл индивидуальной быстротечности, две — нация и семья — особенно выделяются своей способностью впустить в себя любого или почти любого из живущих.

Каждый человек принадлежит к той или иной нации, но нация есть сообщество её верных сынов и дочерей. Продолжение существования нации зависит от преданности ей её членов — всех вместе и каждого в отдельности. Если выживание или безопасность нации оказываются под угрозой, это даже к лучшему, поскольку связь между каждодневными делами каждого и вечным существованием нации становится особенно явной, и всё, что делается, приобретает особый вес. Нация, которая перестанет требовать жертв от своих представителей, станет бесполезной в её качестве средства достижения бессмертия. Но на протяжении большей части своей новой истории Европа — это поле битвы национальных государств и наций, находившихся в процессе поиска государственности, — знала только о нациях (или нациях-в-ожидании), суровых и непреклонных в своих требованиях. Ни одна нация не ощущала себя столь безопасно и уверенно, что могла бы умерить громкость своих боевых кличей, позволить себе самодовольство и потерю бдительности. Всегда было важным то, что сыновья и дочери нации стремились делать и чем они пренебрегали. Башенные часы нации громко отсчитывали время, и поэтому каждый знал, что счёт дням ведётся, и по этой причине каждый день дорог.

Семья была ещё одной общностью, в которой сконцентрировалось коллективное решение драмы индивидуальной смертности: каждый отдельный член семьи смертен, но семья как таковая может избежать умирания. Если говорить о семье, то место могил или памятников неизвестному солдату в ней занимал семейный альбом: полный пожелтевших фотографий забытых предков и сохранивший несколько пустых страниц для портретов ещё не родившихся, именно он напоминал о неразделимой связи между долговечностью и скоротечностью.

Пролистывание альбома заставляло задуматься не только о своих обязанностях, но и о значении в полной мере исполненного долга.

Человек рождался внутри чего-то более долговечного, чем его собственное уязвимое тело, и, выполняя своё призвание — женясь, рожая детей, давая им возможности жениться и обзавестись собственным потомством, — мог быть уверенным, что это нечто сохранит свою долговечность. И снова нужно было вести счёт дням, чтобы сделать их значимыми. Анри Давид Торо сказал: «Как если бы вы могли убить время, не нанеся вреда вечности»…

Нация и семья не были, конечно, единственными коллективными мостами в бессмертие, предложенными модернити взамен спасения души, для которого не нашлось современных, инструментально-рациональных, решений. Таких мостов существовало много, и много новых добавляется к их числу каждый день — от политических партий и движений до футбольных клубов и ассоциаций поклонников поп-звезд. Однако никакой из них не может серьёзно соперничать с нациями и семьёй, когда дело доходит до широты и «демократичности» решения: нации и семья не имеют себе равных, если затрагивается вопрос, наиболее важный для всех коллективных решений: вопрос общедоступности, или «вместимости». Неудивительно, что кризис, в настоящее время поразивший оба эти института, ставит современную цивилизацию в затруднительное и не имеющее прецедентов положение.

Нация и семья перестали сегодня олицетворять вечно продолжающуюся длительность. Из всех надиндивидуальных общностей, известных людям из их повседневного опыта, нации и семьи наиболее близко подошли к идее вечности — существования, истоки которого теряются в древней истории, а перспективы бесконечны, существования, которое подчёркивает досадно короткую продолжительность человеческой жизни.

Нации и семьи служили гаванями преемственности, где хрупкие суда смертной жизни могли встать на якорь, надёжными коридорами в вечность, которые, при условии их поддержания в хорошем состоянии, пережили бы любого из проходящих по ним. Но теперь они не отличаются ни одним из этих качеств.

Нации могли служить реальным воплощением вечности, пока они оставались надёжно защищёнными внушающими страх полномочиями государства. Но эра национальных государств подходит сегодня к концу. Нацииональные государства больше не защищены своим когда-то абсолютным экономическим, военным, культурным и политическим суверенитетом; эти элементы суверенитета вынуждены были капитулировать под давлением сил глобализации. Что бы ни делало государство по собственной инициативе, это выглядит до смешного несоразмерным с мощью экстерриториального и кочующего капитала. При этом черты широкого, проявляющегося во всех его аспектах суверенитета не считаются более обязательным требованием, которому будущая нация должна удовлетворять прежде, чем ей будет предоставлено, подобно уже существующим нациям, право на самосохранение; статус нации больше не является редкой привилегией, которая требует защиты и может быть эффективно защищена от конкурирующих претензий.

Как саркастически заметил Эрик Хобсбаум, каждое пятнышко на карте может сегодня претендовать на свои собственные кабинет президента и здание парламента. Предоставление статуса нации, наряду со статусом государства, оказывается рутинным ввиду их безвредности; чем крошечнее и слабее становятся территориальные политические единицы, тем менее ограниченным является правление экстерриториальных сил. Не защищённые теперь неограниченным доминированием национального государства, нации внезапно начинают казаться хрупкими, недолговечными и, что наиболее важно, слишком слабыми, ненадёжными и недостаточно древними, чтобы быть способными нести бремя вечности. Переставая быть крепостями, большинство наций перестаёт быть и осажденными крепостями; и поскольку уже нет видимой угрозы для продолжения их существования, верность и усилия сыновей и дочерей нации мало что способны, если вообще способны что-нибудь, изменить в её будущем. Их дни не имеют уже значения, по крайней мере в этом отношении.

Семьи обеспечивали их смертным членам контакт с вечностью до тех пор, пока предлагали то, что с точки зрения последних было «жизнью после смерти». Сегодня ожидаемая продолжительность жизни семьи не превышает срока жизни её членов, и мало кто может уверенно утверждать, что семья, которую они только что создали, переживет их самих. Вместо того чтобы служить прочным звеном в непрерывной цепи кровного родства, браки становятся тем местом, где цепь рвется, а идентичность семейных родов затуманивается, ослабляется и растворяется. Браки, заключающиеся «до тех пор, пока смерть не разлучит нас», повсеместно заменяются, по выражению Энтони Гидденса, партнёрствами «соединяющейся любви», призванными продолжаться до тех пор (но не дольше), пока совместное существование приносит обоим партнёрам удовлетворение, которое, впрочем, не может не быть весьма мимолётным.

Короче говоря, два основных моста, рассчитанных на массовое по ним движение и воздвигнутых в новое время для двусторонней связи между индивидуальной смертностью и вечными ценностями, рушатся.

Последствия для человеческого существования, жизненных ориентиров и стратегий огромны: впервые в истории счёт дней и придание им смысла лишаются разумной основы и институционального базиса. Больше не существует очевидных, правдоподобных, вызывающих доверие, не говоря уже о надёжности, точек соприкосновения между быстротечностью и долговечностью, между тем, что может уместиться в ограниченный отрезок человеческой жизни, и тем, что, как хотелось бы ожидать или надеяться, вырвется за пределы, установленные физической смертностью.

Список последствий весьма продолжителен и далёк от завершённости. Я ограничусь лишь предельно кратким обзором отдельных пунктов этого длинного перечня.

Во-первых, возникает беспрецедентное давление на мосты, приспособленные для путешественников-одиночек: пути в бессмертие, когда-то предназначенные для немногих избранных, заполняются толпами, желающими на них вступить. Но, как мы уже отмечали, эти мосты совершенно не годятся для массового движения. Как только входные пропуска начинают щедро продаваться, да к тому же и по сниженной цене, само путешествие изменяет свой характер; продаётся уже «впечатление», или ощущение, бессмертия, но не оно само (следует отметить, что торговля «впечатлениями от»… сегодня стала весьма большим и оживлённым бизнесом: это главная приманка, привлекающая посетителей в тематические шоу, сафари-парки, музеи холокоста и диснейленды). Предлагающееся для покупки «бессмертия» так же соотносится с прототипом, который она имитирует, как платье массового производства соотносится с уникальным оригиналом haute couture; при этом и то, и другое вполне доступны и продаются по ценам, которые многие в состоянии заплатить. Вряд ли кто-то будет жаловаться, что изделие сшито из непрочной ткани, которая не прослужит дольше одного сезона.

Слава обычно была королевской дорогой к индивидуальному бессмертию. Её заменила известность, которая является предметом потребления, а не результатом напряжённого труда. Как и любой предмет потребления в обществе потребителей, известность создана, чтобы приносить мгновенно получаемое и быстро иссякаемое удовлетворение. Общество потребителей представляет собой цивилизацию запасных частей и одноразовых предметов, где искусство ремонта и поддержания сохранности излишни и почти забыты. Известность столь же доступна, сколь и мгновенна. Таково же и впечатление от бессмертия; и, поскольку впечатление сегодня заменяет то, что должно быть его источником, бессмертие, не являющееся ни мгновенным, ни доступным, почти невозможно себе представить. Да к тому же оно и не пользуется особым спросом.

В погоне за известностью прежде не имевшие конкурентов претенденты на славу — учёные, художники, изобретатели, политические лидеры — утрачивают преимущества перед артистами эстрады, звездами кино, авторами дешёвых романов, фотомоделями, футболистами, серийными убийцами или многоженцами. Все должны соревноваться на одних и тех же условиях, и успех каждого измеряется по единым критериям: количеству проданных копий, времени присутствия на телеэкранах и строчках в рейтингах. Это отражается на том, как воспринимается их деятельность и как они сами воспринимают ее: в достижении научного или художественного престижа мимолётные, но частые появления в рейтинговых телевизионных шоу значат больше, чем годы незаметных исследований или усердного экспериментирования. Все предметы потребления должны пройти штейнеровский тест на максимальность воздействия и быстроту морального износа.

Захватывающая дух скорость, с которой меняется мода, рождаются и исчезают знаменитости (чтобы быть затем вновь вынесенными наверх волной организованной ностальгии), опровергает любые подозрения в значимости каждого дня. Повседневный опыт учит нас, что время движется не по прямой, а по кругам и спиралям, которые трудно предсказать и совершенно невозможно представить заранее: время не является необратимым, ничто не бывает потеряно навсегда, хотя в то же время ничего нельзя обрести навечно, и то, что происходит сегодня, не обязательно отразится в днях завтрашних. Воистину, дни не имеют значения, и в подсчёте их остаётся всё меньше смысла.

Древний лозунг «carpe diem» приобрёл совершенно другой смысл и несёт в себе новую идею: не трудитесь над созданием активов для будущего, живите в кредит сегодня, думать о завтрашнем дне — напрасная трата времени. Культура кредитных карт вытеснила культуру сберегательных счетов. Кредитные карты вошли в широкий оборот два десятилетия назад, причём получили широкое распространение под лозунгом «избавьте ваши желания от ожидания».

Бессмертие лишилось своих самых главных и наиболее привлекательных черт — гарантий необратимости и неоспоримости. Все изменилось: теперь смерти, и только ей, придан статус конечного результата.

Смерть больше не является прологом к чему-то ещё. Она не открывает дорогу в вечность; она кладет конец тому ощущению вечности, которое может быть только исступленным и скоротечным и которое сделало саму вечность излишней, а её бесконечность — почти что отталкивающей. В некотором смысле это банкротство бессмертия придаёт новую привлекательность земной жизни. Действительно, эта жизнь больше не является единственным шансом, даваемым нам для получения «вида на жительство» в вечности; теперь она превращается в наш единственный шанс вкусить бессмертия и насладиться им, пусть даже и в его обесцененной форме невероятно изменчивой известности.

Однако «новое и усовершенствованное» значение смертной жизни также имеет свои последствия — как положительные, так и отрицательные.

Всегда и всюду большинство людей стремилось продлить свою жизнь, делая всё, что было в их силах, чтобы оттянуть момент смерти. Но вряд ли когда бы то ни было желание противостоять смерти играло такую важную роль в формировании жизненных стратегий и целей, как сегодня. Долгая и достойная жизнь — тот тип жизни, который позволяет получить все предлагаемые ей удовольствия, — вот сегодня высшая ценность и главная цель жизненных усилий. Для этой новой иерархии ценностей технология клонирования оказывается очень кстати: в век запасных частей она заигрывает с перспективой сделать заменяемыми даже самые дорогие из них…

Поскольку телесное существование остаётся единственной значимой вещью, невозможно представить себе нечто, более ценное и достойное заботы. Наше время отмечено чрезмерным вниманием к телу. Тело представляется крепостью, окружённой хитрыми и тайными врагами. Оно должно быть защищаемо ежедневно и, так как общение между телом и враждебным «внешним миром» не может быть прекращено полностью (хотя люди, поражённые анорексией, заболеванием, сделанным как бы по заказу нашего времени, серьёзно пытаются это делать), все точки взаимодействия, пограничные переходы должны внимательно и бдительно охраняться. То, что мы едим, пьем или вдыхаем, то, с чем соприкасается наша кожа, завтра может быть объявлено ядовитым, а возможно, эта ядовитость уже обнаружена несколько минут назад. Тело — это инструмент наслаждения, и поэтому ему должны быть предоставлены все приманки, которые есть в запасе у нашего мира, но тело — это в то же время и наиболее ценное из всего, чем мы обладаем, поэтому оно должно быть любой ценой защищено от мира, стремящегося ослабить и, в конце концов, уничтожить его.

Неустранимое противоречие между действиями, обусловливаемыми этими двумя несовместимыми факторами, обречено быть непреодолимым и неистощимым источником беспокойства; я полагаю, что в нём скрыта главная причина наиболее распространённых и типичных неврозов нашего времени.

История культуры часто пишется как история изящных искусств. Для этой в некоторых отношениях пристрастной (и, как говорят историки, нарциссической) привычки есть своё основание: во все времена искусства, вольно или невольно, отмечали на карте новые территории, делая их тем самым знакомыми и пригодными для жизни, и позднее люди могли их освоить. Поэтому мы имеем право искать в современном искусстве предвещающие симптомы рождающейся новой жизни, слишком нечёткие, чтобы быть замеченными где-либо ещё.

Шарль Бодлер мечтал о художниках, которые, увековечивая мимолётное мгновение, высвободили бы скрытое в нём зерно вечности. Ханна Арендт полагала единственным критерием величия искусства его непреходящую способность впечатлять и возбуждать чувства. Готические соборы, возведённые ради того, чтобы пережить любые другие созданные человеком постройки; фрески, покрывающие стены церквей; воплощение хрупкой красоты смертных лиц в неподвластном времени мраморе; одержимость импрессионистов высшей истиной человеческого воображения — все это отвечало данным требованиям и критериям.

Сегодня в центре внимания критиков и в прошедших предварительный отбор списках кандидатов на получение самых престижных художественных премий находятся произведения искусства, встраивающие мимолётность, случайность и хрупкость в саму модальность своего существования. Самые известные художественные артефакты наших дней высмеивают бессмертие или обнаруживают к нему полное равнодушие.

Зрители знают, что инсталляции, представленные на выставке, будут разобраны — прекратят существование — в день её закрытия. Это происходит не потому, что инсталляции не могут существовать в течение длительного времени: они просто претендуют на место в музейных залах именно на основании своей хрупкости и временности.

Исчезновение и умирание — вот что выставляется ныне в художественных музеях.

Сегодня самым популярным способом привлечь к себе внимание художественного мира, наиболее надёжным рецептом добывания известности стал хеппенинг. Он случается только один раз и не имеет никаких шансов повториться в той же форме и с тем же результатом. Хеппенинг рождается с клеймом смерти; близость кончины является его главной приманкой. Он отличается от театрального представления, которое в случае успеха будет существовать на сцене долгие недели и месяцы. На хеппенингах ни зрители, ни исполнители не знают, что произойдёт дальше, причём привлекательность мероприятия как раз и заключается в этом незнании — в осознании того, что последовательность событий не прописана в сценарии заранее.

Даже старые и почитаемые мастера, такие как Матис или Пикассо, Вермеер или Рубенс, которых можно считать надёжно занявшими место в вечности, должны прокладывать себе дорогу в сегодняшний день через зрелищность и рекламные трюки. Толпу привлекает эпизодичность и кратковременность выставок, и как только возбуждение ослабевает, она переключает своё внимание на другие равнозначные эпизодические события.

Современное искусство, от интеллектуального и возвышенного до низкопробного и вульгарного, — это непрерывная репетиция хрупкости бессмертия и возможности отменить смерть. Наша основанная на запасных частях цивилизация — это также и цивилизация бесконечной рециркуляции. Никакой уход не является последним и окончательным, так как сама вечность представляется таковой «до следующего объявления».

Некоторое время назад Майкл Томпсон опубликовал выдающееся исследование роли долговечного и преходящего в социальной истории 1. Он продемонстрировал тесную связь как между долговечностью и социальными привилегиями, так и между быстротечностью и социальным отчуждением. Сильные мира сего во все эпохи брали за правило окружать себя долговечными, возможно даже неразрушимыми, объектами, оставляя бедным и обездоленным бьющиеся и хрупкие вещи, которым вскоре суждено было превратиться в прах. Мы, возможно, живём в эпоху, которая впервые меняет это соотношение на обратное. Новая мобильная и экстерриториальная элита вводит в повседневную жизнь надменное безразличие к собственности, проповедует решительное преодоление привязанности к вещам и демонстрирует лёгкость (а также отсутствие сожаления) при отказе от предметов, потерявших свою новизну. Быть окружённым осколками вчерашней моды — это симптом отсталости и бедности.

Наша культура — первая в истории, не вознаграждающая долговечность и способная разделить жизнь на ряд эпизодов, проживаемых с намерением предотвратить любые их долгосрочные последствия и уклониться от жёстких обязательств, которые вынудили бы нас эти последствия принять. Вечность, если только она не служит мимолётным ощущением, не имеет значения. «Долгосрочность» — это всего лишь набор краткосрочных впечатлений и переживаний, поддающихся бесконечным перетасовкам без всякого привилегированного порядка следования.

Бесконечность сведена к понятию множества «здесь и сейчас»; бессмертие — к бесконечной смене рождений и смертей.

Я не утверждаю, что то, с чем мы сталкиваемся сегодня, — это «культурный кризис». Кризис как постоянное изменение границ, предание забвению уже созданных форм и экспериментирование с формами новыми и неиспробованными представляет собой естественное условие существования всей человеческой культуры. Я лишь считаю, что на этой стадии постоянных трансгрессий мы вступили на территорию, которая никогда прежде не была населена людьми, — на территорию, которую культура в прошлом считала непригодной для жизни. Длительная история стремления к превосходству в конце концов подвела нас к условиям, при которых превосходство, этот прорыв в вечность, ведущий к постоянству, не только перестаёт быть желанным, но и не кажется необходимым для жизни условием. Впервые смертные люди могут обойтись без бессмертия и, кажется, даже не возражают против этого.

Повторю ещё раз: в этих местах мы не были никогда прежде. И нам ещё предстоит увидеть, что значит оказаться здесь и какими будут долгосрочные последствия (извините за использование немодных терминов) всего этого.

Приме­чания:
  1. Michael Thompson, Rubbish Theory: The Creation and Destruction of Value, Oxford: Oxford University Press, 1979.
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения