![]() Борис Ефимович Гройс — профессор философии, теории искусства, медиа-теории в Государственной высшей школе дизайна в Карлсруэ (Staatliche Hochschule für Gestaltung Karlsruhe). Автор многих книг. В | |
Проблема «Россия и Запад» является центральной для русской философской традиции, для русской литературы и, в целом, для русской культуры по меньшей мере с начала XIX века и до сего времени. Когда говорят, например, о «русской философии» — в отличие от просто философии в России, — то обычно прежде всего имеют в виду дискуссии, группирующиеся именно вокруг этой проблемы, по праву полагая, что русская мысль выразилась в соответствующих дискуссиях наиболее интересно и оригинально. На первый взгляд может показаться, что тема. «Россия и Запад» имеет только региональное значение и поэтому не может быть интересна для философии и культурной теории за пределами самой России, поскольку философия занимается поисками всеобщих истин и универсальных законов мышления. Между тем, претензия определённого типа рационального, логического и научного мышления на всеобщность базируется на вере в то, что субъектом этого мышления является картезианское рациональное «Я», кли кантовская трансцендентальная субъективность, или ещё какая-либо форма «чистого разума». Именно эта вера описывается, однако, в русской философии как специфически западная, в то время как сама русская философия ставит вопрос о реальном субъекте мышления и культуры: для неё философски понятый универсальный субъект мышления и культурного творчества является лишь маской вполне конкретного человека западной культуры, стремящегося представить эту свою специфическую культуру в качестве всеобщей. Россия, с точки зрения русской философии, не является частью Запада, и поэтому она самим своим существованием ограничивает западную претензию на всеобщность мышления — в этом и состоит для неё самой её специфическое философское призвание. В известном смысле русская философия есть философски сформулированная анти-философия. Термины «Россия» и «Запад» не имеют таким образом в контексте русской интеллектуальной традиции исключительно географического, политического или социологического значения. Скорее они являются шифрами для обозначения фундаментального философского вопроса об универсальности мышления и культуры. Термин «Запад» обозначает здесь установку на универсальную, общеобязательную, рациональную истину по ту сторону любых различий в жизненной и культурной практике. Термин «Россия» указывает на невозможность такой истины и на необходимость поэтому искать решения не на уровне мышления, а на уровне самой жизни. На своём специфическом языке русская философия стремилась таким образом описать проблематику, которая IВопрос об особом характере русской национальной культуры встал в России впервые в достаточно острой форме после победы России в войне с Наполеоном в 1814 году. Русские войска вошли в Париж, но русская культура очевидным образом Влияние Шеллинга и Гегеля достаточно быстро распространилось в русском образованном обществе. Уже в конце Россия таким образов оказалась перед лицом усвоенной ей философии германского идеализма в безвыходной ситуации: она была поставлена перед требованием быть культурно оригинальной уже в постистории, когда оригинальность стала для неё недостижимой. Эта культурно-психологическая травма нашла себе наиболее отчётливое выражение в известном «Философическом письме» Петра Чаадаева, написанном в 1829 году, весьма ограниченно распространявшемся в дружеском кругу и опубликованном несколько позже в 1836 году 2. Этим письмом Чадааева можно датировать начало оригинального русского философского дискурса именно потому, что Чаадаев эксплицитно поставил в нём вопрос о принципиальной неоригинальности русской культуры. «Философическое письмо» Чаадаева обычно читается как чисто политический документ, полемически Чаадаев прежде всего фиксирует положение России вне мировой истории, понятой как саморазвитие мирового духа. Чаадаев пишет: «Мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось». В России «всё исчезает, всё течёт, не оставляя следов ни вовне, ни в нас. В домах наших мы как будто в лагере, в семье имеем вид пришельцев; в городах имеем вид кочевников — хуже кочевников…, ибо те более привязаны к своим пустыням, нежели мы — к своим городам». У России нет истории, нет «прекрасных воспоминаний», как у других народов, — она живёт только в настоящем, её культура всецело заимствована и подражательна и поэтому не имеет в самой стране никакой внутренней опоры. У русских нет идеи долга, справедливости, права, порядка. В России царит лишь «бессмысленность жизни без опыта и предвидения». Чаадаев пишет далее, что «даже в нашем взгляде есть Россия оказывается таким образом у Чаадаева Естественно поэтому, что соотношение «Запада», который теперь символизирует для русской мысли историчный способ существования par exellence, и России моглобыть далее с успехом перевёрнуто на ценностном уровне, что и происходит у ранних славянофилов и что намечается позже Киреевский мыслит, конечно, как романтик и как идеалист, когда он аргументирует в терминах: организм и внутреннее vs. механизм и внешнее. Но Выделение России как радикально Иного по отношению к разуму. Духу и мировой истории открывает таким образом для Киреевского возможность нового синтеза, уводящего за пределы гегелевской системы: синтеза между завершающим историю философским созерцанием и чисто материальным, внеисторическим и поэтому стольже всеобщим типом существования, которым является Россия. В результате должнавозникнуть синтетическая, всеобщая жизнь — а не только синтетическое, всеобщее мышление. Поскольку сама русская культура была в то время расколота на европеизированные высшие классы и традиционные по своей культуре русское крестьянство, такой конечный синтез означал для Киреевского также преодоление внутреннего раскола в самой России, а также психологического раскола в душе каждогоотдельного русского образованного человека между его европейским образованием и русским образом жизни. Можно сказать, что здесь Россия выступает как Иное, как подсознание для русского человека, наделённого европейским сознанием, такчто Запад и Россия должны соединиться также и для того, чтобы русский человек смог внутренне преодолеть социальную и психологическую репрессию и достичьокончательной целостности. Кстати, если Просвещение выступило на Западе подлозунгом освобождения от тирании ancien régime, то русское абсолютистское правительство обосновывало, напротив, как раз своей большей просвещённостью своегосподство над всё ещё непросвещёнными русскими массами, так что Просвещение в России во многом также и политически ассоциировалось с насилием и механизмами власти. Эта тема особенно заметно присутствует у другого теоретика славянофильства того же времени Алексея Хомякова. В своих историко-богословских сочинениях Хомяков провозглашает ставший знаменитым принцип соборности 4. Соборностьесть особое дорефлексивное состояние жизни тех, кто участвовал в первых христианских соборах и формулировал первые догматы христианской веры. Для Хомякова последняя истина христианства не в самих этих догматах, а именно в соборности. то есть в той дорефлексивной жизни, из которой эти догматы родились. С точки зрения Хомякова, западная католическая церковь разрушила соборность тем, что самочинно возвела в догмат ГПюяие, отсутствующий в соборных постановлениях, и таким образом стала во внешнее отношение к христианскому общению. При этом для Хомякова дело не столько в самом догмате filioque, истинности которого он нехочет предрешать, сколько в приписываемом Хомяковым католической церкви решении настаивать на этом догмате вплоть до разрыва с Восточной церковью. Претензия на истину всегда рождается, по Хомякову, из насилия и разрыва реальных, жизненных связей и имеет своим результатом репрессию и отчуждение, которое можно преодолеть, только если релятивизировать односторонние претензии на истину не в теории только, Для Хомякова католичество и протестантство представляют собой симптомы отхода от истинного христианства именно вследствие их историчности, внешней определённости, выделенности из христианской соборности. Поэтому он призывает их вновь соединиться во взаимной любви и созвать новый собор, который и мог бы решить все их догматические споры. Реальной предпосылкой для такого события Хомяков опять-таки считает наличие Православия, которое сохранило в самой своей жизненной практике соборный дух. Россия IIРоссия не была, впрочем, единственной зоной, выпавшей из шеллингианско-гегелианского исторического синтеза. Уже параллельно с философами немецкого идеализма Шопенгауэр создаёт свою теорию бессознательной космической воли, как нередуцируемо иной и необъективируемой по отношению к диалектическому процессу исторической саморефлексии Сам Шеллинг в поздний период начинает поиски «позитивного», то есть не диалектического исходного принципа, особенно повлиявшие на русскую философию. Киркегор ставит вопрос о человеке, живущем в гегелевской постистории, и приходит к идее нередуцируемой экзистенции, близкой ко многим интуициям русской мысли того времени. И, наконец, Маркс открывает целый класс, а именно пролетариат, не попавший в гегелевскую систему и представляющий принцип чисто материального существования. Функция этого класса состоит по Марксу в том, чтобы реализовать, или материализовать, на уровне самой реальности идеальные синтезы гегелевской диалектики. Структурное сходство с русской мыслью здесь совершенно очевидно. Русская философия, под которой здесь понимается славянофильски ориентированное философствование о России, оказывается таким образом частью общей парадигмы пост-идеалистической философии в Европе в период кризиса шеллингианско-гегелианского историзма. Это было время первых открытий бессознательного как необъективируемого Иного, находящегося по ту сторону рефлексии, диалектики, мышления или познания. Более того, само мышление было понято в свете этого открытия лишь как функция Иного — мировой воли, экзистенции, экономической практики и так далее, и тем самым не способное отрефлектировать и обосновать само себя, как это ещё недавно имело место в германском идеализме. Россию Чаадаева и славянофилов можно поэтому считать ещё одним именем для европейского пост-идеалистического бессознательного. Но в одном отношении славянофильская трактовка Иного и бессознательного заметно отличается от западной. Для западных авторов дискурс о бессознательном так или иначе является подрывным или даже революционным относительно существующего порядка, базирующегося на унаследованных идеалах истины, добра и красоты. Совершенно другая картина наблюдается у подавляющего большинства русских авторов. Сам Чаадаев открывает Россию как подсознание ещё Поскольку для русских мыслителей их собственная страна оказалась носительницей Иного, и поскольку эта страна уже с самого начала находилась географически вне Запада, славянофилам не надо было разрушать европейский порядок, чтобы расчистить место для своей собственной жизни — они уже изначально находились вне Европы. Напротив, они хотели соединиться с Европой, включить её в собственную жизнь и тем стабилизировать её распадающуюся культуру. В поисках того, что бы могло соединить их с Европой, славянофилы естественно обратились к христианству. При этом христианство было понято ими не как определённое вероучение среди других вероучений, а как дорефлективный и внеисторичный образ жизни русских крестьянских масс. Можно сказать, что русские мыслители теологизировали само бессознательное — ход, который в таком виде практически не встречается на Западе, так что привычное для западной мысли соотношение сознательного и бессознательного здесь полностью переворачивается. Русская мысль, как уже было сказано, с самого начала отреагировала на интерес к иному, незападному, экзотичному, восточному, который возник на Западе в эпоху романтизма. Но, как заметил уже Чаадаев, Россия так же мало относится к Востоку, как IIIВ дальнейшем я приведу только несколько примеров этой операции. Владимир Соловьёв впервые наглядно демонстрирует соответствующий механизм, когда осуществляет синтез философии Шопенгауэра и особенно «философии бессознательного» его ученика Эд. фон Гартмана с традицией русского славянофильства. В своей первой большой работе 1874 года «Кризис западной философии. Против позитивистов» Соловьёв в основном принимает все философские выводы Шопенгауэра и Гартмана, но критикует их за их чисто отрицательный характер: Соловьёв не может согласиться с тем, что бессознательное должно выступать только как слепая, неразумная, разрушительная сила, и видит в нём, напротив, высшую ориентацию для самого разума 5. Соловьёв разрабатывает далее учение о преображённой материи, или Божественной Софии, которая ассоциируется им с Россией и которая должна родить «новое слово», то есть нового Христа, будучи оплодотворённой западной свободной мыслью 6. София есть для -Соловьёва материальный мир, который, однако, не является только объектом научного исследования со стороны разума. Напротив, разум сам материален, сам укоренён в серийности мира, которую он не может полностью отрефлектировать — в этом отношении София выступает как имя для бессознательного. Но София не только не подрывает претензий разума, подобно неверному западному бессознательному, — она, напротив, служит единственной гарантией действительного, материального исполнения этих претензий. Соловьёв критикует ранних славянофилов за их некритическое отождествление России и Православия, указывая, что Православие есть чисто византийская религия, внешняя для России: своей резкостью соловьёвская полемика против русского национализма часто напоминает чаадаевскую 7. Соборность славянофилов Соловьёв заменяет софийностью: сам космос, а не только русская жизнь, организован для него по принципам христианской соборности — софийности. Благодаря шопенгауэровской философии мировой воли, Соловьёву удаётся тем самым отчасти преодолеть провинциальность славянофильской мысли и придать ей философскую всеобщность. Философия Шопенгауэра претерпевает сходную трансформацию Сходную рецепцию получает в России на рубеже двух веков Ницше. Уже Соловьёв пишет о ницшеанском сверх-человеке как об этапе на пути к Богочеловеку 9. Полемика Ницше против христианства и, одновременно, против современной ему безрелигиозной, научной и моралистически ориентированной цивилизации с точки зрения «самой жизни» оказывается близкой традиционной русской мысли. При этом ницшевская дионисийская жизнь снова немедленно теологизируется русскими учениками Ницше: критика Ницше в отношении христианства понимается ими как относящаяся, в первую очередь, к западным католичеству и протестантству, так что Ницше оказывается для них «самым русским» и, в то же время, самым христианским из западных философов. Дионисийское начало у Ницше ассоциируется при этом с соловьёвской экстатической «софийностью», или с «преображённой плотью», так что Мережковский, Бердяев, Булгаков или Флоренский получают возможность в новых терминах, позаимствованных у Ницше, говорить о дуализме двух начал — западном аполлоновском и русском дионисийском — Эту линию русской мысли можно легко проследить вплоть до Бахтина. Для Бахтина любая понятая в самом широком смысле «идеология» является не просто частью культуры, но всегда материализована, воплощена, имеет конкретного носителя. И это материальное начало не разрушительно по отношению к чистоте идеологии, а спасительно, поскольку чистое мышление не может обосновать само себя. Другой выступает для Бахтина не столько как угроза, сколько как шанс быть действительно принятым, оправданным и сохранённым извне, то есть опять-таки теологически. Диалогизм и карнавал противопоставлены у Бахтина «католическому» принципу внешнего монологического авторитета и «протестантскому», буржуазному, атомизированному и замкнутому индивидууму — как это уже имело место в случае соборности у славянофилов. При этом негация замкнутости и изолированности индивидуума в диалоге или в карнавале совпадает с утверждением этого индивидуума в единстве «народной жизни», которая, по существу, понимается «софийно» — как совпадающая со всей космической жизнью. Бахтин поэтому во многом завершает русскую мысль XIX — начала XX веков, объединяя многие её основные мотивы. Весьма интересна в этом смысле также бахтинская интерпретация Фрейда, которая повторяет на новом материале обычные приёмы русской мысли в её работе с западными концепциями бессознательного: фрейдовское «невоплощённое» подсознательное снова интерпретируется как абстрактное, и его подлинным носителем провозглашается реальный другой, то есть сам психоаналитик, который в результате этого становится лишь участником диалога с больным и утрачивает свою аналитическую, научную, доминирующую позицию 11. Говоря о Бахтине, который так или иначе вступил в диалогические отношения с марксизмом, следует отметить, что русский марксизм также нельзя полностью понять вне традиции собственно русской мысли. Дело даже не только в том, что целью русского марксизма снова стало реализовать в русской жизни то, что было только теоретически сформулировано на Западе и таким образом стать источником окончательного мирового единства. И не только в том, что многие русские марксисты, как, например, Богданов и его группа, во многом переняли основные теоретические установки русской философии. Сам ортодоксальный сталинский диалектический материализм обнаруживает, при ближайшем рассмотрении, определённую преемственность от традиционной русской мысли. Прежде всего «диалектически развивающаяся материя» есть, в некотором роде, всё та же «преображённая плоть» русской философии, то есть и не Дух как субъект, и не материальный мир как объект, а нечто третье, что изнутри материально определяет их облик. И также считается, что эта материальная сила не разрушительна в отношении человеческой культуры, а, напротив, даёт ей жизненное основание. Далее, «диалектический материализм» отнюдь не есть И, наконец, характерной чертой советского марксизма является то обстоятельство, что он подчиняет исторический материализм диалектическому материализму, или, иначе говоря, историческая жизнь человечества подчиняется им космической жизни, и, в частности, вся история классовой борьбы оказывается частью единого космического процесса становления материального мира. Диалектика при этом оказывается не столько динамическим описанием перехода от одного исторического этапа к другому, сколько статическим описанием иерархического перехода с одного уровня космической жизни на другой. Так что история мысли, в частности, оказывается гарантированной внутренним устройством «самой космической жизни». Это описание больше отсылает к неоплатоническим учениям древности В заключение можно сказать, что, по меньшей мере, начиная с Чаадаева, русская мысль, поставленная перед вопросом о своей национальной идентичности, самостоятельности и оригинальности, Вопрос, в какой мере эта стратегия является актуальной для сегодняшней русской культуры, остаётся пока что открытым, хотя ситуация в России сегодня отчасти напоминает чаадаевское время. После частичного преодоления в последние годы внешней, чисто политической изоляции от международной культурной ситуации, русская культура снова оказывается перед вопросом, каким образом она может определить на теоретическом уровне свою национальную идентичность и оригинальность, с помощью каких самоинтерпретаций она может защитить себя от полного растворения в более динамической западной среде. Определённый интерес, испытываемый сейчас в России ко всевозможным современным дискурсам об Ином, о теле, о желании и так далее, показывает, что результат этих поисков может снова оказаться достаточно традиционным для русской мысли. | |
Примечания: | |
---|---|
| |