Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Абрам Фет. Инстинкт и социальное поведение. Глава 12. Русская революция и коммунизм

1. Сущность коммунизма

Как мы видели, первые социалисты не придавали особого значения государству и не занимались политической деятельностью. Оуэн представлял себе, что будущий общественный строй может мирно вырасти на почве современной ему Англии и искал поддержки правящих классов; Фурье не требовал политических перемен и хотел устроить свои фаланстеры на деньги капиталистов. Только Сен-Симон связывал свои проекты с государством и представлял себе, что будущее государство, во главе с правительством из промышленников и учёных, будет планировать экономическую жизнь. В этом Маркс был, по существу, последователем Сен-Симона. Но Маркс всячески старался отмежеваться от «утопистов» и остерегался строить планы идеального общества. Впрочем, он предвидел, что старые правящие классы не согласятся отказаться от своих привилегий и окажут сопротивление «социалистической революции». Как мы помним, на этот случай в «Коммунистическом Манифесте» были предусмотрены насильственные меры, получившие название «диктатуры пролетариата». Термин этот также принадлежит Марксу; он был высказан им случайно, в одном письме, но Ленин взял его на вооружение.

Коммунистическая утопия, провозглашённая почти одновременно с социалистической — в 40-е годы XIX века — имеет с ней общие черты: в обоих случаях целью было создание общества без «эксплуатации человека человеком». Но между этими двумя доктринами были важные различия — в целях и средствах. В том и другом коммунизм был более радикален.

Что касается целей, то социалисты требовали не столь радикального изменения социального поведения человека. Они выдвинули лозунг: «От каждого по его способностям, каждому по его труду», признавая тем самым, что у людей могут быть разные способности, и что обществу — даже идеальному обществу будущего — придётся в некоторой степени контролировать их деятельность. Это предполагает некоторый общественный аппарат: Луи Блан говорил об «организации труда», и республиканцы 1848 года пытались устроить «национальные мастерские». Можно понять, почему социалисты впоследствии примирились с идеей государственного вмешательства в экономику и стали участвовать в политической жизни демократических стран.

Коммунисты, напротив, надеялись настолько изменить поведение человека, чтобы его уже не надо было контролировать. Их лозунг гласил: «От каждого по его способностям, каждому по его потребностям». Это означало, что в идеальном обществе каждый будет работать в полную меру своих сил, при полном доверии общества к этим усилиям. В таких условиях государство должно будет за ненадобностью отмереть: коммунисты всегда считали государство аппаратом классового насилия и потому ненавидели всякую государственную власть. В этом коммунизм напоминает анархизм.

Если теперь перейти к средствам, то и в этом отношении социалистическая доктрина не столь радикальна, как коммунистическая. Она мирится с «буржуазной» демократией, потому что этот строй даёт социалистам возможность свободно пропагандировать свои взгляды. Социалисты надеются даже достигнуть своих целей мирным путём, с помощью выборов и парламентских реформ. Насилие вызывает у них отвращение: они не верят в продуктивность насильственных методов, хотя и уверяют, что готовы прибегнуть к силе для защиты демократических свобод. Социалисты хотят жить и добиваться своих целей в свободном обществе, при твёрдом соблюдении законов. Средства, применяемые социалистами, признают особое значение человеческой личности; в этом смысле их доктрина представляет собой умеренный коллективизм.

Напротив, коммунистическая доктрина, предполагающая в человеке гораздо б`oльшую потенцию развития — вряд ли совместимую с его инстинктами — верит в необходимость и полезность «революционного насилия». Только в борьбе, в насильственных конфликтах может быть преодолено сопротивление «классового врага», и вместе с тем достигнуто освобождение «пролетария» от болезненных извращений классового общества. Маркс говорил: «Есть только одно средство укоротить, ускорить корчи старого общества: кровавые родовые муки нового — это революционный террор». Теоретически он рассматривал террор как крайнее средство и хотел его по возможности избежать. Но ему не удавалось сдержать эмоции революционера, обострённые изгнанием и преследованиями: «классовая борьба» всегда вызывала у Маркса жгучую ненависть к своим врагам и ко всему старому миру, который он хотел разрушить. Террор против «классового врага», несомненно, вызывал у него также и эмоциональное одобрение.

Вера в творческую роль насилия — очень старая философия. Мы находим её ещё у Гераклита, видевшего в войне «начало всех вещей». Гете называет это начало устами Фауста «благотворно созидающим насилием» (heilsam schaffende Gewalt), и это представление стало одним из лейтмотивов немецкого романтизма. Очищение кровью входило в ритуалы всех древних народов, и не так уж странно, что ученики Гегеля — Маркс и Энгельс — переняли у него и эту сторону магического мышления. Анархист Бакунин выразил это представление в ещё более чувственной форме: «Наслаждение от разрушения есть также творческое наслаждение» (Lust der Zerstorung ist auch eine schaffende Lust).

Коммунисты всегда смешивали гражданскую свободу с анархической свободой «вседозволенности» и, хотя они были врагами государства, настаивали на дисциплинированных действиях «сознательных пролетариев». Их вера в творческое насилие ввела их в соблазн использовать государство против своих врагов. Конечно, марксисты не смущались этим противоречием, а объясняли его своей диалектикой: отрицание государства было для них «тезисом» гегелевской триады, «диктатура пролетариата» — «антитезисом», а «синтезом» должно было стать, естественно, «отмирание государства». Как известно, из коммунистического эксперимента получился совсем другой «синтез».

Как мы видели, социализм был проявлением социального инстинкта в форме религиозного движения. Развитию этого движения в Европе (и в Северной Америке, представлявшей колониальный вариант европейской цивилизации) препятствовал сложившийся там буржуазный строй, сковывавший религиозную потенцию человека. Герцен очень рано почувствовал это препятствие: Европа оказалась «слишком буржуазной» (или, по созданному им русскому выражению, «слишком мещанской»). Этот мещанский элемент, привитый к социализму, придал ему «светский» характер социального реформизма (что и составляет содержание социал-демократии). Уже самое выражение, сочетающее два понятия, передаёт гибридный характер этого явления: в нём социальный инстинкт мирится с «демократическим» строем, то есть с буржуазным государством.

Социализм возник как ересь христианства. Эта новая религия тотчас обзавелась собственной ересью — коммунизмом. Но в Европе эта крайняя секта не имела шансов на успех, из-за снизившейся религиозной потенции европейского человека. Распространение религий во многом напоминает распространение болезней. Как известно, многие вирусы, слабо действующие на организм европейцев, давно уже выработавший против них антитела, вызывали опустошительные эпидемии в незащищённых от них популяциях. Так же обстояло дело с коммунизмом. В Западной Европе коммунизм проявлялся лишь в виде кратковременных вспышек, при общем ослаблении общества нищетой или отчаянием. Такими вспышками были, задолго до Маркса, восстание Уота Тайлера, Жакерия, Мюнстерская Коммуна. Уже при жизни Маркса Парижская Коммуна продемонстрировала те же черты религиозного энтузиазма. Но в Европе для коммунизма не было «массовой базы». Подходящей для него почвой оказалась Россия, потрясённая Первой мировой войной.

Общественные движения, в своём историческом развитии, изменяются до неузнаваемости, но обычно сохраняют своё словесное выражение. Христианство сохранило свои священные легенды и свои заповеди, но трудно найти общие черты между общиной галилейских бедняков, собравшейся вокруг Христа, и пышными церемониями во дворцах Ватикана. Такая же пропасть отделяет утопии первых коммунистов-утопистов от социал-демократов нынешней Европы и от чиновников сталинского режима, по-прежнему изображавших из себя «коммунистов». Начиная рассказ о русской революции и её последствиях, я хотел бы ещё раз предупредить об опасной инерции слов. Те, кто называли себя коммунистами в России, были в разное время совсем разные люди. Большевики-утописты, безжалостные к себе и к другим, были истреблены ренегатами, повторявшими те же слова, а потом этих кровавых комедиантов сменили нечистые на руку чиновники, устроившие «обыкновенный фашизм». Особенность массового сознания, сохраняющего старые названия для новых явлений, можно назвать семантическим идиотизмом; она испокон веку помогала ловким политиканам обманывать людей.

В этом термине нет презрения к простому человеку, который, при всех исторически обусловленных ограничениях его сознания, может быть и обычно бывает искренне верующим последователем своих наставников и вождей. Но масса людей слишком часто проявляет инертность в своей привязанности к старому и легковерие в своём восприятии нового, приводящие в отчаяние всех добросовестных друзей человеческого рода. Не раз и не два эти добрые люди жаловались на «невероятную коллективную глупость человечества», мало задумываясь о его воспитании и, по-видимому, сваливая эту задачу на школу и коммерческую рекламу.

История русской революции продемонстрировала несостоятельность социалистических утопий и планов «диктатуры пролетариата», изложенных в «Коммунистическом манифесте». Общество невозможно изменить ни внезапным пробуждением доброй воли, ни насильственным проведением благодетельных мер.

2. Россия

В Новое Время человеческий дух развивался главным образом в Европе. Вне Европы был духовный застой: различные общества застыли в той или иной стадии развития и больше не производили новых идей. Типичным примером такого застойного общества был Китай, соединивший в себе материальную самодостаточность с духовным самодовольством. Культурные страны Ближнего Востока и Индия исчерпали свою религиозную потенцию и впали в спячку. В остальной части мира жили отсталые племена, которым история не дала времени самостоятельно созреть. Идеи рождались в Европе, и оттуда распространялись на весь мир.

Было бы очень трудно — при современном состоянии историографии даже невозможно — объяснить, почему так получилось. Я ограничусь поэтому констатацией того, что происходило в Новой истории: весь мир заимствовал у европейцев не только технические навыки, но ещё больше системы мышления и чувствования, то есть воспринимал европейскую духовную жизнь.

Процесс усвоения европейских идей сталкивался с культурными препятствиями, с традициями других культур, более или менее далёких от европейской. Мы очень мало знаем о психологии различных культур, особенно неевропейских. Но можно предполагать, что к восприятию европейских идей были больше всего готовы народы, близкие к европейцам по происхождению и языку, хотя и не влившиеся в русло общеевропейского развития. Такими народами были славяне, в частности, русские.

До татарского нашествия история России была частью истории европейского феодализма. Племена, из которых возник русский народ, были индоевропейского происхождения; славяне были при этом ближе к германцам, чем к грекам, римлянам или кельтам. Как почти все страны Европы, Русь подверглась германскому завоеванию: подобно тому, как франки дали имя Франции и англы — Англии, Россия получила своё имя от шведских завоевателей, родственных норманнам. Финны и до сих пор называют своих соседей-шведов именем «росс», а на Руси их называли другим словом германского происхождения — варягами. Варяги растворились в России, как норманны в Англии, дав завоеванной стране княжеские династии. Христианство пришло в Россию в конце X века, чуть позже, чем к скандинавам. Это было греческое, а не римское христианство, и случившийся вскоре раскол церквей отдалил Россию от Европы. Но в основном, до XIII века русские княжества развивались по образцу, общему для всей феодальной Европы. Татарское завоевание прервало этот процесс и надолго привязало Россию к Азии.

Характерным признаком русской культуры была её крестьянская община. Открытие этой общины немецкими учёными показалось вначале сенсацией, но потом обнаружилось, что такие же общины были в средневековой Германии и до сих пор сохранились в Индии: это была первоначальная земледельческая культура всех индоевропейцев. Но в Западной Европе сельская община не сохранилась до Нового времени, а в России она уцелела — точно так же, как в Индии — под прикрытием помещичьего землевладения. Коллективизм общинной жизни был пережитком племенной эпохи, и в нём отчётливо проявлялся тот социальный инстинкт, который в более развитых обществах был фрустрирован институтом частной собственности. Этот коллективизм племенных обычаев выражался в решении дел общей сходкой и в совместном владении землёй, с периодическими переделами участков. Переделы земли служили для того, чтобы все члены общины могли получить, по очереди, выгодные участки: на современном языке, это предотвращало возникновение земельной ренты. Племенные обычаи, описанные у нас в главе третьей, возникли не более ранней, охотничьей стадии развития. Если вы перечитаете это описание, то оно скорее всего напомнит вам американских индейцев и, несомненно, вызовет у вас симпатию; эти обычаи вызывали восхищение просветителей XVIII века. Но люди с подобными обычаями жили у нас в России сто лет назад: это были русские крестьяне.

Первыми, кто заметил особые обычаи и понятия русского крестьянства, были так называемые славянофилы — Хомяков, братья Киреевские и их окружение. Эти люди, воспитанные на немецкой идеалистической философии, заимствовали из неё романтическую реакцию на французскую революцию и буржуазную культуру. В поисках идейного оправдания этого настроения они стали подчёркивать особенные свойства России. Особая психология русского народа, как они думали, выражалась в обычаях русской крестьянской общины. Эти обычаи они принимали за образец чистого христианства, сохранившегося в простом русском народе, и объясняли это его православной верой. Их не привлекало казённое церковное православие с его византийскими корнями: для них только русское православие было истинным христианством. Они приписывали русским крестьянам особый вид общественной солидарности, для которого придумали название «соборность», и который, конечно, выводился из любви к ближнему. В этой доктрине заключалась немалая идеализация, но тем упорнее они за неё держались: как выразился славянофил Кошелев, «без православия народность наша — дрянь». Это мнение иллюстрирует барское отношение славянофилов к простому народу.

Нетрудно понять, почему славянофилы связывали древние обычаи русских крестьян с христианством. Ведь само христианство было тоже выражением социального инстинкта, и эта его первичная основа, столь отчётливая в Новом Завете, всегда была мотивом еретических народных движений. Впоследствии русские народники, видя эти обычаи, уверовали в природный социализм русского мужика — но ведь и сам социализм был, как мы видели, ересью христианства. Конечно, русские помещики, искавшие идеал праведной жизни у своих мужиков, не понимали всех этих связей и вовсе не думали бороться с угнетателями крепостных, которыми были они сами. Но народники, так же мало понимавшие природу русской общины, пытались поднять её на борьбу.

Взгляды славянофилов и народников вызвали впоследствии не только беспощадную критику, но и насмешки, поскольку распад крестьянской общины происходил у всех на глазах, и русские крестьяне, по-видимому, не проявляли интереса ни к «соборности», ни к социализму, да и вообще вели себя в послереформенных условиях не так, как предполагали их почитатели, правого и левого толка. Россия становилась всё более «буржуазной», и марксисты подчёркивали, что ей предстоит пройти стадию капитализма. Между тем, взгляды славянофилов (а впоследствии народников), как это видел Герцен, содержали в себе некоторую долю истины: психология русского народа в самом деле была особенной. Этой особенностью был коллективизм, и мы объясняем этот коллективизм как проявляющийся в пережитках племенной культуры социальный инстинкт. Конечно, в «великом парламенте инстинктов» (как его назвал Лоренц) раздаются и другие голоса. Но Герцен и народники были не так уж неправы, полагая, что Россия, с её пережитками племенной морали, будет особенно восприимчива к социализму: она приняла его крайнюю ересь — коммунизм.

Примечательно, что Маркс и Энгельс рассчитывали на победу коммунизма в самых передовых странах Запада, а в действительности это произошло как раз в отсталых странах, сохранивших племенной коллективизм и, тем самым, легко возбудимый социальный инстинкт. Коммунизм апеллировал к будущему человечества, но оказался ближе его прошлому. Он не был навязан России чуждыми ей заговорщиками. Он в самом деле пришёл в Россию из Европы, но попал на подходящую для него почву и принес свои плоды. Коллективизм русской души выродился в коллективное безумие.

* * *

Россия, воспринявшая при Петре Великом технические навыки Запада, стала великой державой под властью самодержавных царей. Для управления этим огромным государством и для ведения войн нужно было множество чиновников и офицеров. Чиновники и офицеры должны были быть грамотны; а поскольку приходилось иметь дело с иностранцами и иностранной техникой, то некоторым из них требовалось даже образование, в европейском смысле этого слова. Пётр убедился, что надо посылать молодых людей в Европу для обучения нужным профессиям. Не все они возвращались, но те, кто возвращался, усваивали много других вещей, вовсе не предусмотренных руководством. С этого началась русская интеллигенция: через сто лет, в начале XIX века в России было уже третье поколение образованных людей, главным образом дворян.

Этим людям трудно было помешать читать иностранные книги, и они начинали думать, как европейцы. Французское Просвещение и Французская Революция произвели на них сильное впечатление. Они думали о России и видели вокруг себя, прежде всего, рабство. Поэтому первым побуждением русской интеллигенции было стремление к свободе. Когда русские офицеры — почти все владевшие иностранными языками — увидели Европу во время наполеоновских войн, их главным впечатлением была свобода, потому что к тому времени в Европе уже не было крепостных. Из этих офицеров вышли первые русские революционеры, пытавшиеся устроить военный переворот 14 декабря 1825 года. Их прозвали «декабристами». Замечательно, что эти дворяне, восставшие против самодержавия, действовали против интересов своего класса, что стало особой чертой русской революции. Они боролись за интересы другого класса, и людей из этого класса — солдат — вывели на Сенатскую площадь. Но солдаты не понимали, чего хотят их офицеры. Их пришлось обмануть: наученные офицерами, они требовали другого царя — Константина, и конституцию, которую, кажется, считали женой Константина. Так началась трагедия русской революции.

Несомненно, декабристы могли совершить дворцовый переворот и устроить военное правительство, но они продержались бы недолго. Подавляющее большинство дворянства было бы против них, и они не смогли бы поднять крестьян. Русская интеллигенция, в самом деле совершившая впоследствии революцию, уже не была дворянской.

В России становилось всё больше образованных людей. В начале XIX века, как свидетельствуют тиражи русской печати, было всего несколько тысяч человек читающей публики, а в середине века она уже насчитывала десятки тысяч. Образованные люди происходили теперь из разных слоёв общества, и потому назывались «разночинцами». Они были детьми чиновников, ремесленников, торговцев, иногда даже крестьян, но особенно часто они происходили из духовенства: дети священников очень скоро освобождались от религии. Чаще всего им приходилось служить в государственных учреждениях, но в России образование было европейским и неизбежно свободным, а государство деспотическим, и по-своему образу действий справедливо считалось азиатским. Между образованными людьми и российским государством возник раскол, не сравнимый ни с чем в истории Европы.

Образование отчуждало человека от русской жизни. Крепостное рабство подавляющей массы населения представлялось ему чудовищной несправедливостью, правящее и не работающее барство — классом паразитов-рабовладельцев, а вся система управления — колоссальной бессмыслицей. Вся официальная идеология была для него очевидным лицемерием, и поскольку она основывалась на православной религии, то и религия стала для него частью этой системы угнетения и лжи. В Европе молодой человек, получивший образование, сохранял уважение к занятиям своего отца и чаще всего наследовал его общественное положение: это была естественная, исторически сложившаяся «социализация». В России же образованный человек, смотревший с одинаковым отвращением на барскую усадьбу, чиновничью канцелярию и церковь, становился асоциальным, не находил себе места в сложившейся русской жизни. Это и была та «беспочвенность» русской интеллигенции, на которую жаловались впоследствии её консервативные ренегаты.

Неизбежный разрыв между идеалом и действительностью принял в России особенно резкую форму, потому что реформы Петра застали её культуру неразвитой и по существу бесписьменной. Развитие воспринималось как подражание «чужому», а когда из этого развития возникали гибридные квазиевропейские учреждения и понятия, из Европы вскоре приходили новые идеи, и все «свое» снова представлялось нелепым и смешным. Нечто подобное происходило в азиатских странах, например, в Китае и Японии, но там была развитая, давно сложившаяся культура; впрочем, Китаю тоже предстояла необычная судьба.

Разрыв с традицией, происходивший у разночинцев в течение одного поколения, имел особенные психологические следствия. Люди, получившие европейские понятия из книг и разговоров, придавали европейским идеям полное, бескомпромиссное значение: религия отбрасывалась как «опиум для народа», демократия понималась как «народовластие», и очень скоро выяснилось, что, по выражению Прудона, «собственность — это воровство». Все ограничения и препятствия, возникающие при практическом применении таких идей, русским интеллигентам были неизвестны, потому что практическая жизнь вокруг них была совсем другой. Конечно, они были наивны — часто наивны, как дети. Мемуары XIX века. — Герцена, Кропоткина, Морозова — правдиво описывают эту среду.

Новые идеи приходили с Запада, потому что культурный потенциал России был ниже европейского: в России очень долго не было оригинального мышления. Первыми пришли идеи французского Просвещения, так называемое «вольтерьянство». Они были усвоены ещё дворянской интеллигенцией. Затем пришли идеи Революции: декабристы уже писали для России конституции. Потом появилась немецкая «романтическая» философия, Шеллинг и особенно Гегель. Трактаты, напечатанные готическим шрифтом и пахнущие средневековой схоластикой, воспринимались как «последнее слово европейской науки», и в них надеялись найти ответы на все жгучие вопросы современной жизни.

Влияние Гегеля в России заслуживает особого исследования. Русским университетам нужны были профессора, и первый русский царь, получивший европейское образование — Александр I — посылал молодых людей в Европу «для подготовки к профессорскому званию». Конечно, их нельзя было посылать в кипящую революциями Францию, или в слишком свободную Англию — да в России и не учили английского языка; самым подходящим местом была учёная и полицейски охраняемая Германия. Молодых учёных отправляли в Берлин, в столицу дружественного прусского короля; а в берлинском университете главным философом был Гегель. Для молодых русских учёных гегелевская философия и стала «последним словом европейской науки». Вернувшись домой, они внесли эту премудрость в русские университеты. В кружках русской молодёжи жадно её поглощали: кто не читал Гегеля, считался отсталым.

Первым интеллигентом-разночинцем был Белинский, читавший по-французски, но не знавший немецкого. Ему переводил Гегеля друг, дворянин Бакунин. (С такой же серьёзностью через полвека изучали «Капитал»). Гегель утверждал, что «все действительное разумно, и все разумное действительно», а это допускало — как и все у Гегеля — различные толкования. Друг Мишель Бакунин (в то время ещё не анархист) истолковал это таким образом, что русская действительность тоже имеет разумные основания, и Белинский целый год пытался примириться с этой действительностью. Но потом из Европы пришла мода на социализм, и Белинский стал социалистом. Всё это было не смешно, а трагично, потому что русские интеллигенты принимали европейские идеи всерьёз и посвящали им свою жизнь.

Конечно, разрыв русской интеллигенции с русским государством означал её радикализацию. Людям, ненавидящим весь строй русской жизни, трудно было заниматься в России какой-нибудь практической работой. Но после отмены крепостного права выделилось «умеренное» крыло интеллигенции, которое можно назвать либеральным. Либералы шли на государственную службу, участвовали в работе земских учреждений, преподавали в гимназиях и университетах, устраивали больницы; они проводили судебную реформу, пытаясь привить русским уважение к закону. Благодаря умной и самоотверженной работе этих интеллигентов Россия вступила в XX век более цивилизованной страной, развивавшейся в европейском направлении. К несчастью, правящий класс России не проявил реализма и не умел делать уступки требованиям времени. Страной управляла безответственная и жестокая бюрократия, во главе с царем и его дворянским окружением.

Радикальная часть русской интеллигенции не могла примириться с этой властью и стремилась к насильственному свержению самодержавия. Первые русские социалисты — «народники» — верили в прирождённый социализм русского крестьянина и хотели возбудить крестьянское восстание. С этой целью они устроили (в начале 1870-х годов) «хождение в народ», одеваясь в крестьянское платье и раздавая революционные прокламации. Но крестьяне плохо понимали этих агитаторов, а иногда связывали их и сдавали властям; начались судебные и полицейские преследования, только ожесточившие народников. В 1876 году они основали конспиративную партию «Земля и Воля» и принялись за более систематическую подготовку революции. Правительство ответило репрессиями и казнями. Тогда из партии народников выделилась террористическая организация «Народная Воля», устроившая ряд покушений на царских сановников; 1 марта 1881 года народовольцы убили царя Александра II. Конечно, небольшой группе террористов не удалось запугать правительство, и вскоре их силы были истощены. Более умеренная фракция народников, «Чёрный Передел», занималась мирной пропагандой; но в начале XX века из неё возникла партия социалистов-революционеров (эсеров), опять вернувшихся к террору.

Неудачи народников скомпрометировали их идеологию. Новая идеология, как обычно, пришла с Запада: это была социал-демократия, философией которой был марксизм. Повторилась история с Гегелем: русские интеллигенты уверовали, что это и есть «последнее слово западной науки», дающее ответ на все вопросы жизни. Как мы видели, Маркс претендовал на построение «научного социализма», и русские (не только русские!) марксисты полагали, что, наконец, найдено научное объяснение истории и общественной жизни, предсказывающее неизбежное наступление социализма. Замечательно — и характерно для духа этого времени — что утопические предсказания и революционные замыслы выступали здесь, прикрываясь авторитетом «науки». Точно так же, для русских гегельянцев сочинения их учителя тоже были «наукой», и притом новейшей!

«Капитал» Маркса представлял собой огромный трехтомный трактат, написанный запутанным гегельянским языком. Маркс, считавший себя учёным экономистом, никогда не мог избавиться от методов высоко ценимой им гегелевской «диалектики» и от гегелевского языка, который немцы называют «кудрявым» (kraus). Самые усердные марксисты читали его, конечно, в оригинале; но вскоре вышел и перевод: царская цензура не усмотрела в этом учёном труде ничего опасного. Обыкновенные марксисты, конечно, не были в состоянии прочесть «Капитал» и принимали на веру то, что им объясняли в популярных брошюрах. Сильная сторона марксистской доктрины — экономическое объяснение истории — внушила русским социалистам особое доверие, потому что именно в то время, в 1880-х и 1890-х годах, в России возникла крупная промышленность и стало ясно, что экономические силы не позволят ей избежать капитализма. Но и другая сторона марксизма была важна для русских социалистов: по новейшей науке оказывалось, что будущей революционной силой было не крестьянство, а только что возникший в России рабочий класс. Надо было искать сторонников не в деревне, а в городе, и за это сразу же принялись.

Первая группа русских марксистов возникла в 1880-х годах, и лидером её был Плеханов. Русские марксисты, разделяя общие идеи своей доктрины, конечно, не рассчитывали, что в России удастся мирно перейти к социализму (как этого ожидали европейские социалисты). Напротив, они предвидели ожесточённую борьбу с русским самодержавием, а потом и с народившейся в конце века русской буржуазией. Но Плеханов и его сторонники высмеивали наивность народников, пытавшихся поднять на восстание отсталые крестьянские массы: как учил Маркс, революцию должен был совершить сознательный пролетариат. Они отвергли также, как авантюризм, и ндивидуальный террор. Рабочий класс, — говорили они, — применит к своему классовому врагу массовый террор: враг будет ликвидирован как класс.

Эта программа революционного террора тоже не была изобретена в России: даже и эти взгляды русских марксистов были заимствованы с Запада. Самое слово «террор» (по-латыни означающее «ужас») было пущено в ход в его нынешнем смысле во время Французской Революции. В «Послании Коммунистической Лиге» (1850) Маркс рассматривает ситуацию, которая возникнет, если рабочие совместно с буржуазными демократами выиграют битву с феодализмом и установят демократический режим. В таком случае, — говорит Маркс, — рабочие должны выдвинуть лозунг «Перманентная революция!», в котором нельзя не узнать «превращение буржуазной революции в социалистическую». Как видите, Ленин и в этом был не очень оригинален, а Троцкий прямо перенял этот лозунг. Практические советы Маркса, содержащиеся в том же «Послании», не оставляют сомнений, как его ученики должны были устраивать эту «перманентную революцию»: «Они должны действовать таким образом, чтобы революционное возбуждение не угасло сразу же после победы. Напротив, они должны поддерживать его, сколько возможно. Они никоим образом не станут противодействовать так называемым эксцессам, когда ненавистные личности приносятся в жертву народному мщению, или когда разрушаются общественные здания, вызывающие ненавистные воспоминания. Такие действия должны быть не только терпимы: их следует направлять, подавая этим пример».

Можно сказать, конечно, что эти советы отражают скорее практику якобинцев, чем склонности самого Маркса, который был всего лишь кабинетным учёным. Но в апреле 1871 года, во время Парижской Коммуны, он говорит, что если «геройские парижские товарищи окажутся побеждёнными», то это произойдёт из-за их «великодушия» (и ставит это слово в кавычки), из-за «честности», доведённой до мнительности» (письмо Кугельману). И там же он объясняет по поводу демократии: «Центральный комитет слишком рано сложил свои полномочия, чтобы уступить место Коммуне». Конечно, Маркс не стал главнокомандующим и не отдавал приказов о расстрелах, но Троцкий, тоже профессиональный литератор, делал на практике все, о чём писал.

Таким образом, идеи коммунизма были в России тоже импортным товаром, как и другие идеи, заимствованные из Европы перед тем. Но все социальные учения, воспринятые из европейских источников, русские интеллигенты понимали — вне их естественного контекста — буквально и прямолинейно, пытаясь немедленно воплотить их в жизнь. Эта черта хорошо известна из истории религиозных сект, столь же серьёзно воспринимавших священное писание, пришедшее к ним из далёкой восточной страны и возникшее там во время крайних общественных бедствий. Многие сектанты пытались немедленно применить на деле предписания Нагорной Проповеди, и нетрудно понять, к чему это могло привести. Обычно такие движения возникали в группах, переживавших социальную и культурную неустойчивость. Как мы видели, русская интеллигенция как раз была такой группой: большинство её членов, в первом поколении усвоивших начала европейской цивилизации, приняло её новейшие доктрины с наивностью и рвением неофитов.

Многие пытались объяснить это явление особыми свойствами русского народа, но в этой гипотезе нет нужды. Народы, не имевшие опыта самоуправления, всегда воспринимали политические утопии со «звериной серьёзностью» (любимое выражение Конрада Лоренца: tierisch ernst). Даже англичане, когда у них ещё не было демократии, произвели пуритан, в изображении Маколея психологически неотличимых от большевиков [См. его эссе Milton, The Edinburgh Review, 1825]. Французы, вовсе не знавшие политической самодеятельности, произвели все ужасы террора не потому, что жестокость была их национальной чертой; и немцы, привыкшие полагаться на своё руководство, вовсе не были какой-нибудь особенной нацией, поддавшись соблазнам нацизма.

Важно отметить, что политический радикализм не был присущ русской интеллигенции в целом. Но в русской революции, к которой мы сейчас перейдём, решающую роль сыграло её небольшое радикальное меньшинство.

* * *

Русская революция была самой разрушительной и самой неудачной из революций. Люди, начинавшие эту революцию, хотели свергнуть самодержавие и установить в России свободный демократический строй. Люди, продолжившие эту революцию, хотели уничтожить эксплуатацию человека человеком и открыть угнетённым труженикам путь к всестороннему развитию. Но русская революция привела к невиданной в истории системе автократического правления, всеобщему рабству и уничтожению культурного слоя населения — прежде всего тех, кто начал и продолжил эту революцию.

В отличие от народных мятежей, революции имеют сознательное руководство, ставящее себе определённые цели. В России руководить революцией могла только интеллигенция — сплошь оппозиционно настроенная, но отчётливо делившаяся на либеральное, то есть умеренно демократическое большинство, и радикальное меньшинство, готовое прибегнуть к насилию. Революции всегда используют возбуждение народа, но характер их определяют те, кто ими руководит. Февральской Революцией 1917 года руководили либералы, и она была политической революцией. Октябрьской Революцией руководили радикалы, и она была не только политической, но и социальной, то есть изменила не только политический строй, но и все общественные условия в стране. После периода возбуждения народная масса обычно примиряется с порядком, установленным победившими партиями; но эти партии должны создать порядок, с которым народ может примириться. Если это им не удаётся, возникают гражданские войны и новые революции.

Главной либеральной партией России была партия конституционных демократов, сокращённо прозванных «кадетами». Основной психологической установкой этой партии было стремление к свободе, в гражданском и гуманистическом смысле этого слова: она называла себя «партией народной свободы». В отличие от Западной Европы, свобода экономической деятельности никогда не была «классовым» мотивом русских либералов: хотя в их партию входили самые развитые из русских промышленников, в основном это была партия русских интеллигентов. Кадетами были университетские профессора, преподаватели, служащие государственных учреждений и частных компаний, инженеры и техники, а также большинство людей свободных профессий — журналисты, адвокаты и врачи. Почти все люди с основательным образованием и знанием практической жизни были кадеты. С точки зрения пришедших к власти большевиков, это была «буржуазная» партия; поэтому кадеты были в конечном счёте изгнаны или истреблены, что означало конец русской культуры. Даже хозяйственные меры советской власти удавались лишь до тех пор, пока их проводили «буржуазные специалисты».

С начала XX века кадетская партия, хотя и не имевшая юридического статуса, действовала почти открыто; у неё были влиятельные газеты и журналы, издательства, связи во всех слоях общества и значительная фракция в Государственной Думе — зачаточном русском парламенте, созданном после 1905 года. Как правило, кадеты были солидно устроенные, зажиточные люди, не призывавшие к насильственным действиям; поэтому власти их не очень преследовали.

С другой стороны, радикальные партии проповедовали насильственное изменение государственного строя и экспроприацию частной собственности, а поэтому строго преследовались полицией и её секретной службой — так называемой «охранкой». Эти партии действовали нелегально, а их «центральные комитеты» обычно находились за границей. Для защиты от полиции им приходилось прибегать к фальшивым документам, а иногда и к вооружённому сопротивлению; некоторые из них применяли экспроприации государственных денег и индивидуальный террор. Царское правительство, сравнительно мягко наказывавшее нелегальную пропаганду, применяло к террористам (и даже подозреваемым в терроре) смертную казнь. Некоторые члены радикальных партий имели легальный статус, конспирируя свои связи с партией, но главную часть «партийных кадров» составляли «профессиональные революционеры», которые вели нелегальный образ жизни, переезжая с места на место с поддельными документами. Их было всего несколько тысяч, но, конечно, люди, избравшие такой образ жизни, твёрдо верили в партийную доктрину и отдавали партии все свои силы. Влияние нелегальных партий на историю своей страны отнюдь не соответствует их численности: Россия доставила классические примеры этого рода.

Конечно, у русских радикалов не было времени учиться: это были, как правило, «полуинтеллигенты», люди, не окончившие университет, или даже гимназию. Они мало читали и принимали партийную доктрину на веру: учёные люди были у кадетов. Для этих людей, неискушённых в истории, экономике и тем более в философии, достаточно было партийных программ, которых они держались с догматическим упрямством, напоминающим христианских сектантов. Ленин, с его узким схоластическим умом, был среди них образованным человеком. «Идейные споры» русских революционеров кажутся ребяческими, но из-за таких разногласий они потом убивали друг друга.

Главными радикальными партиями были партия социалистов-революционеров («эсеров») и социал-демократическая рабочая партия («эсдеков»). Первая из них считала себя «крестьянской» партией, а вторая — «рабочей», хотя обе состояли главным образом из интеллигентов.

Эсеры рассматривали себя как наследников «Земли и Воли», и в самом деле насчитывали в своих рядах некоторых уцелевших народников. Для них Россия все ещё была крестьянской страной, и они не обращали особенного внимания на утвердившийся в стране капитализм. Средоточием их мыслей была земля, которую надо было отобрать у помещиков и отдать крестьянам; эта проблема и в самом деле все ещё была жгучей в некоторых местностях России, хотя к моменту революции в Европейской России, где только и были помещики, им принадлежало в целом лишь около 20 процентов пахотной земли. Что касается воли, то есть свободы, то эсеры были ей привержены больше своих конкурентов, эсдеков. Они не хотели никакой диктатуры и собирались — после революции — передать всю власть народу, который изберет для этого Учредительное Собрание. Термин они заимствовали, как это всё время делали русские революционеры, у Французской Революции (Assemblee Constituante). Эсеры — даже «левые эсеры», входившие несколько месяцев в советское правительство — в самом деле заботились о правах человека и хотели водворить в России демократию; история не дала им возможности подтвердить все это на деле. Во всяком случае, у эсеров не было разработанной теории эсдеков, в частности, гегелевского доктринального презрения к свободе личности и «классового» коллективизма. Впрочем, эсеры, вслед за народниками, применяли «индивидуальный террор», то есть пытались запугать правительство, убивая царских генералов и чиновников. Этим занималась их «боевая организация», во главе которой, примечательным образом, оказался агент охранки Азеф.

Разработанная теория была у марксистов — русских социал-демократов. Марксисты видели становление капитализма в России и считали это подтверждением своей теории. Они не замечали особых условий России, где было ещё мало промышленных рабочих, и где большинство населения составляли неграмотные и связанные с частной собственностью (а следовательно, «классово чуждые» им) крестьяне. Почти сразу же после образования социал-демократической партии — в 1903 году — в ней произошёл раскол. Более ортодоксальные марксисты, ощущавшие себя частью европейской социал-демократии и признававшие демократическую организацию партии, получили название «меньшевиков»; к ним примкнули первые русские марксисты, в том числе Плеханов. Другая часть партии, «большевики», считали, что в нелегальных условиях России демократией внутри партии можно пренебречь, и хотели превратить свою партию в эффективную, дисциплинированную на военный лад организацию профессиональных революционеров. Эту группу социал-демократов возглавил молодой, так и не приступивший к практике адвокат Ульянов, принявший псевдоним «Ленин». Замечательно, что очень скоро самое слово «социал-демократия» стало у большевиков ругательным. Продолжая называть себя марксистами, они все дальше уходили от европейского мышления и образа действий. Очень русской чертой большевиков — к чему мы ещё вернёмся — была преимущественная ориентация на захват власти. Как подданные русского царя, они подсознательно верили во всемогущество власти, но не знали, что будут делать с этой властью, когда она окажется в их руках: у Маркса об этом ничего не было сказано. Можно спросить, почему эти люди, так стремившиеся к власти, не позаботились заранее продумать, как её употребить. Мой ответ состоит в том, что большевики подсознательно не верили в реальность такого события. Конечно, ссылки на подсознательные мотивы трудно проверить, но многое в поведении большевиков перед Октябрем и сразу же после него свидетельствует о том, что власть свалилась им в руки неожиданно для них самих. Они были «запрограммированы» бороться за власть, но не пользоваться властью.

Революции обычно происходят, когда какие-либо необычные изменения нарушают равновесие общественной жизни. Как уже было сказано в главе 4, люди терпеливо переносят убожество своей повседневной жизни, но остро реагируют на новые условия, навязанные им непостижимым ходом истории. В XX веке таким катализатором социальных катастроф чаще всего была война. Первой из этих катастроф была русско-японская война.

Россия, ставшая великой европейской державой, участвовала в колонизации отсталых стран, и на этой почве столкнулась с конкуренцией других империалистов. В сущности, Россия и возникла в процессе колонизации малонаселённых территорий Восточной Европы и Сибири, племена которых не оказывали серьёзного сопротивления и были в значительной степени ассимилированы русскими. Но на Кавказе и в Средней Азии русские встретились с уже сложившимися цивилизациями, и захват этих колоний потребовал военных усилий. Вскоре обнаружились и границы этой экспансии, поскольку Россия столкнулась с колониальными интересами Англии. Крымская война научила царское правительство осторожности в соревновании с европейцами, но на Дальнем Востоке правящая клика России не видела никаких препятствий. Китай, разлагающаяся феодальная империя, не мешал предприимчивости русских царей, и Николай II не рассчитывал встретиться с сопротивлением японцев. Поводом к войне были притязания придворных паразитов, пытавшихся эксплуатировать беззащитную Корею. Японцы считали эту страну свой «зоной интересов» и неоднократно предупреждали об этом русское правительство, но Николай и его министры, не понимавшие сложившегося соотношения сил, относились к Японии с откровенным презрением. До начала XX века европейцы легко справлялись с представителями «низших рас», и постыдное поражение русской армии и флота на Дальнем Востоке было первым примером, опровергнувшим эту самоуверенность белых господ.

Как чаще всего бывает, революция вспыхнула стихийно. Тяготы войны легли прежде всего на беднейшие слои населения. Правительство не шло на уступки рабочим. Вместо этого оно прибегло к полицейской провокации: чтобы отвлечь рабочих от пропаганды социалистов и от начавшегося профсоюзного движения, царская охранка устроила для них монархические организации во главе со своими агентами. В Санкт-Петербурге главным организатором этих «рабочих союзов» был священник Гапон. Под действием общего возбуждения этот полицейский провокатор вошёл в роль «народного вождя» и убедил рабочих идти с петицией к царю. Мирная демонстрация двинулась к Зимнему Дворцу, с хоругвями и портретами царя. Но царя не было во дворце, а войска имели приказ разгонять демонстрации любыми средствами. Рабочих встретили ружейными залпами, и это «кровавое воскресенье» — девятое января 1905 года — навсегда рассеяло монархические иллюзии рабочих. Николай сделал все возможное, чтобы стать последним царем.

Волне рабочих забастовок и крестьянским восстаниям сопутствовало студенческое движение, возмущение образованной публики и либеральной буржуазии. К тому времени в России была уже сильная независимая печать, вопреки цензуре находившая путь к читателю, и были политические партии, способные возглавить начавшуюся революцию. В легальной или полулегальной деятельности руководящую роль играли кадеты. Кульминацией революции было декабрьское восстание в Москве, где главную роль играли эсеры. Большевики считали это восстание авантюрой и мало участвовали в нем. Между тем, соотношение сил зависело от настроения солдат, во многих местах уже выходивших из повиновения. Железные дороги бастовали, и правительству трудно было перебросить в Москву надёжные войска. Был момент, когда держали наготове царскую яхту — царь со своим семейством собирался бежать в Англию, но до этого не дошло.

Испуганный царь уступил настояниям министра Витте, предложившего компромисс с буржуазией, и издал «манифест 17-го октября». Этот манифест облегчил бремя цензуры, отменил самые грубые полицейские меры и обещал нечто вроде представительного учреждения, из которого вышла так называемая «Государственная Дума». Витте рассчитывал расколоть революционное движение, успокоив интеллигенцию и буржуазию, и этот план удался. Подавив революцию, царь вовсе не собирался проводить серьёзные реформы. Правительство вернулось к репрессиям. Хозяева России ничему не научились и удивительным образом забыли, что солдаты не всегда повинуются приказам. Они продолжали политические интриги на Балканах и снова втянулись в войну.

Первая мировая война была для России неожиданной катастрофой. Испокон веку люди затевали войны, рассчитывая на какие-нибудь выгоды, или просто поддаваясь страстям. По-видимому, государственные деятели редко задавались вопросом, во что может обойтись их стране решение начать войну. Меньше всего мог понять это Николай II, человек слабого характера и ограниченного ума; между тем, решение вступить или не вступить в эту войну зависело от него одного.

Россия переживала в то время промышленный подъём и нуждалась в политических и социальных реформах. Растущая страна задыхалась в тесноте самодержавия, не способного ни оставаться, ни уйти. Капитализм без законодательных ограничений вызывал рабочие беспорядки. Незадолго до войны, перед самым визитом союзника — французского президента Пуанкаре — Санкт-Петербург был ареной ожесточённых столкновений полиции с рабочими демонстрациями. Война могла на некоторое время отвлечь внимание от жгучих внутренних проблем, но лишь в том случае, если бы это была успешная война. На это и рассчитывали недальновидные политики и военные, давившие на безвольного царя. Между тем, Россия и в военном отношении не была готова к войне с грозным противником, превосходившим её в технике и организации. Военная программа, начатая после проигранной японской войны, не была завершена. Германский император Вильгельм II всё это знал, и вполне мог рассчитывать на своё превосходство. Хотя Германия вела войну на два фронта, вопреки советам Бисмарка, на восточном фронте она по существу выиграла эту войну.

Разрыв между интеллигенцией и народом привёл к политической бессловесности народа. Его пытались привлечь на свою сторону крайние партии, но не очень успешно. Эсеры имели некоторое влияние в деревне, а эсдеки пытались внедриться в рабочие организации — сначала в монархические союзы священника Гапона, потом — в начавшие развиваться нелегальные профсоюзы. Но ячейки эсдеков были слабы. В 1913 году на всю Россию насчитывалось около 2-х тысяч зарегистрированных эсдеков обоих направлений, из них 1300 большевиков и 700 меньшевиков. Те и другие, вдобавок, делились на фракции, враждовавшие друг с другом. Ленин с его твёрдыми сторонниками — «ленинцами» — отнюдь не был силен: его конкуренты говорили, что все ленинцы помещаются на одном диване. Диван этот находился в Женеве, но, конечно, ленинцы были не только там. Если прибавить к этому, что революционные партии были битком набиты полицейскими агентами, то трудно было бы предсказать известное нам развитие русской революции. В 1913 году, когда было торжественно отпраздновано трехсотлетие династии Романовых, скорее можно было предвидеть постепенное продвижение России по пути к конституционной монархии.

Невероятный успех путча большевиков можно объяснить только войной. В начале войны все партии России — за единственным исключением большевиков — стали на позицию «национального единства», как это произошло и в других странах, вступивших в войну. Даже меньшевики, за некоторыми исключениями, стали «оборонцами», то есть высказались за «оборону отечества». Только большевики были против войны; более того, они с самого начала стояли за поражение своего отечества в мировой войне, полагая, что это ускорит социалистическую революцию. Эта «пораженческая» позиция большевиков логически вытекала из их принципиального интернационализма: для них врагом была мировая буржуазия, а рабочие всех стран были их братья по классу, которые должны были соединиться, согласно лозунгу, ещё недавно украшавшему заголовки всех коммунистических газет. Вторивший им Горький издевался над «патриотизмом и другими болезнями духовного зрения».

Война шла неудачно. Немцы и австрийцы захватили огромные территории — Польшу, Прибалтику, западные русские губернии, но большевики твёрдо держались своей доктрины: выше всего для них были грядущие интересы мирового пролетариата. Конкретные страдания родной страны были преходящим эпизодом, предваряющим предсказанный Марксом всемирный переворот. В этих страданиях были виновны русские помещики и капиталисты, затеявшие ненужную России войну и наживавшихся на войне. Такое настроение лучше всего выразил Гейне, друг молодого Маркса, в своём стихотворении «Ткачи» (Die Weber):

Ein Fluch dem falschen Vaterlande,
Wo nur gedeihen Schmach und Schande,
Wo jede Blume fruh geknickt,
Wo Faulnis und Moder den Wurm erquickt!

Проклятие ложному отечеству,
Где процветают лишь стыд и позор,
Где каждый цветок гибнет, едва раскрывшись,
Где гниль и плесень питают червей.

Как видите, и это отношение к отечеству не было исключительным признаком России. Силезские ткачи, восставшие против своего отечества, могли иметь к нему те же чувства. Но образованная публика такой политики не понимала: это было ни на что не похоже, и особенно на историю Французской Революции, служившую ей руководством. Ведь даже якобинцы защищали своё отечество — и с полным успехом — а русские якобинцы желали ему поражения! Никто не мог поверить, что кучка сектантов, повторяющих такой лозунг, может приобрести политическое значение. Классовый конфликт, замаскированный условиями «спокойного» общества, в критических условиях прорывается со страшной силой. Но чаще всего правящим классам удавалось направить его против какого-нибудь иностранного «врага», потому что простому человеку трудно было расширить свои чувства за пределы отечества. Такую глобализацию классовой солидарности и выполнил «пролетарский интернационализм». Не следует недооценивать власть идей над людьми — у большевиков была поистине революционная идея.

Война шла, и шла крайне неудачно. Русской армией командовали бездарно: верховным главнокомандующим объявил себя сам царь. Армии не хватало всего: ружей, снарядов, даже сапог. Казенные и частные воры наживались на военных поставках. Царь находился под властью своей жены, немецкой принцессы, едва говорившей по-русски; а царицей, в свою очередь, руководил шарлатан Распутин, которого в царской семье считали святым. По советам Распутина меняли министров. Народ терял веру в царя, а царицу прямо обвиняли в измене. Во всяком случае, солдаты, вынесшие три года кровавой войны, больше воевать не хотели. В 1916 году полтора миллиона дезертиров, уйдя с фронта, пробирались в родные места. Война была проиграна, надо было её кончать. Но этого не понимали ни правящие круги, ни оппозиция: все политические партии России — за единственным исключением горсти большевиков — стояли за «продолжение войны до победного конца»: этого требовала честь России, её слово, данное союзникам, и даже её прямые интересы — за участие в войне России обещали турецкие проливы и много других благ. Возникло расхождение между «политической» Россией, Россией образованных и рассуждающих людей, и простонародной Россией, попросту желавшей кончить эту войну. Расхождение это было невиданным в русской истории. Народная масса всегда была «за царя» — если не этого, то другого царя — а теперь она впервые была против него, а вместе с тем против всей «политической России». В этих условиях партия, перешедшая на сторону простого народа, имела шансы на успех. Для этого она должна была стоять за простого человека, но против «отечества», и такая партия нашлась: это была партия большевиков.

Не надо думать, что Ленин и его сторонники все это ясно понимали. Радикальные партии не ждали революции, и меньше всего большевики. Ленин, живший в Женеве, почти потерял связь с Россией, и три дня не мог поверить газетным сообщениям о революции в Петрограде. Большевики, имевшие столь важное преимущество на русской политической сцене, сами этого не знали: они были просто доктринеры, повторявшие свой лозунг, без особой надежды на успех. Остальное сделала для них история.

Иностранцы плохо понимают русское значение слова «патриотизм». Конечно, русским всегда было свойственно естественное чувство привязанности к родной стране. Но перед внешним миром Россию представляла её самодержавная власть, равнодушная к интересам своего народа и безответственно втягивавшая его в свои военные авантюры. Каждое усиление внешнего могущества России означало отягчение её внутреннего рабства. Самое слово «отечество» приобрело в России казённое, фальшиво-официальное звучание, в противоположность слову «родина», сохранившему своё интимное эмоциональное значение. Русские интеллигенты всегда отличали подлинную любовь к родине от казенного патриотизма. Они понимали, что реформы 1860-х годов были вызваны поражением России в крымской войне, и не ждали ничего хорошего от русских побед. Поэтому «пораженчество» большевиков было не только следствием их «пролетарского интернационализма», но и крайним выражением двойственности русского патриотизма. Война, вызвавшая вначале стихийные демонстрации энтузиазма, пробудила у мыслящих людей России тяжкие опасения. Эти опасения оправдались с лихвой.

* * *

Февральская Революция произошла внезапно. Положение петербургских рабочих становилось все хуже: цены росли, а законы военного времени подавляли всякое недовольство. Вдобавок начались перебои с хлебом. В стране было много хлеба, но доставка его в столицу была расстроена из-за беспорядка на железных дорогах. Настроение народа стало тревожным: любое происшествие могло вызвать взрыв. В конце февраля в лавках не стало хлеба. Жены рабочих начали мятеж, солдаты гарнизона отказались стрелять, и через день столица вышла из повиновения властей. Комитет Государственной Думы назначил «Временное правительство», и 2 марта Николай, по совету своих генералов, отрекся от престола. Русской монархии пришёл конец. Не пришлось штурмовать никаких Бастилий: казалось, это была самая прекрасная, самая мирная из всех революций. Либералы торжествовали и спешили пользоваться внезапно возникшей свободой.

Но война продолжалась, и Временное правительство, где оказались кадеты и другие «оборонцы», стояло за «войну до победного конца». Между тем, радикальные партии — главным образом эсеры и меньшевики, потому что в Питере было очень мало большевиков — устроили в противовес кадетам своё параллельное правительство — «Совет рабочих и солдатских депутатов». Эсдеки мешали работе Временного правительства, но как будто забыли завет Маркса о «перманентной революции». И тут вернулся Ленин, которого немцы пропустили из Швейцарии в Швецию в знаменитом «пломбированном вагоне». Немцы знали пораженческую линию большевиков и рассчитывали ослабить сопротивление русского фронта. Они щедро снабдили большевиков деньгами, для той же цели [Все это окончательно подтвердили документы германского генерального штаба, опубликованные в 1957 году]. С точки зрения большевистского руководства, такое тайное сотрудничество с немцами было вполне допустимо, потому что шло на пользу их правому делу. Правильно было всё, что могло ускорить мировую революцию. Ленин ехал в Россию с большими опасениями, боялся ареста; но его ожидал триумфальный прием: он был принят как один из вождей революции. Ленин был неважный стратег, но искусный тактик революции: он быстро оценил положение и напомнил большевикам их задачу. На фронт пошли газеты и листовки, откровенно направленные против «империалистической войны», и вся эта агитация дозволялась, потому что теперь в России была свобода печати. Армию невозможно было заставить воевать, но главное — популярность большевиков росла с каждым днём.

Политика большевиков после Февральской Революции часто осуждается с моральных позиций, но эти позиции, естественно, зависят от принятой системы ценностей. Система ценностей, для которой высшей ценностью является собственное национальное государство (то есть «отечество»), в ряде случаев вызывает серьёзные сомнения с точки зрения гуманизма. Известное английское изречение «right or wrong — my country» [" Права или нет моя страна — это моя страна»] служило для оправдания национального эгоизма и колониальной политики, и теперь вряд ли кто-нибудь решится всерьёз ссылаться на такую мораль; известно также, к чему привело немецкое изречение «Deutschland? ber alles» [Германия превыше всего»]. Несомненно, есть более высокие ценности, позволяющие судить о поведении людей, ссылающихся на интересы своего отечества. И всё же, нельзя оправдать полное пренебрежение к отечеству ради отдалённых, может быть, недостижимых целей. Но ещё более сомнительны средства, с которыми Ленин начал свою политическую кампанию. Сделка с одним из врагов против другого — типичная черта любой «реальной» политики (Realpolitik в немецком смысле этого выражения), и если мы прощаем такую политику обычным государственным деятелям, то есть согласны с тем, что всякая политика должна быть грязной, то приходится простить её и большевикам. Ленин вообще не испытывал по этому поводу никаких сомнений. Ещё хуже были советы Маркса по поводу «эксцессов»: это уже и в самом деле средства, способные уничтожить любую цель!

Временное правительство вскоре возглавил эсер Керенский, благонамеренный, но бесхарактерный человек, непременно желавший выполнить обязательства перед союзниками и довести войну до победного конца. Это роковое заблуждение — стремление к явно недостижимой цели — погубило русскую демократию: оно расширило разрыв между революционными партиями и народом, который они хотели представлять.

Параллельная власть — Советы — быстро переходила в руки большевиков, и теперь Ленин провозгласил лозунг: «Вся власть Советам!» Юридически Советы были вовсе не властью, а общественной организацией, но соблюдение законных форм меньше всего беспокоило Ленина и его товарищей. Их целью был захват власти, и для этого все средства были хороши. Партия большевиков насчитывала уже десятки тысяч человек. Её влияние было особенно сильно в армии, потому что солдаты не хотели продолжать войну. В Петрограде стоял гарнизон в 150 тысяч человек, больше всего опасавшийся отправки на фронт. Агитация большевиков не сделала из этих солдат коммунистов, но они не хотели и защищать Временное правительство, как раз вознамерившееся послать их в окопы. «Нейтралитет» гарнизона и решил дело. Ленин понимал, что надо иметь преимущество в решающем месте, и подготовил военный переворот. 25 октября (по старому стилю) Временное правительство было низложено — почти без сопротивления — и было создано правительство большевиков. II Съезд Советов, уже большевистский, «легализовал» этот переворот: так началась советская власть.

Между тем, в стране шли выборы в Учредительное Собрание, первые в истории России (и до сих пор единственные!) подлинно демократические выборы. Эсеры, энергично готовившие эти выборы, сумели привлечь на свою сторону крестьян: они получили 60 процентов голосов. Долгожданное Учредительное Собрание заседало лишь один день: 5 января 1918 года. Большевики его разогнали и взяли под контроль все газеты. Демократии пришел конец.

3. Большевики и советская власть

Большевики получили массовую поддержку: десятки тысяч людей, вступивших в партию, уверовали в её учение и готовы были посвятить ему свою жизнь. Только этим можно объяснить победу большевиков в трёхлетней гражданской войне, перенесённой Россией после четырёх лет мировой войны. То, что совершили «красные» во время гражданской войны, было несомненно проявлением искреннего революционного энтузиазма. Все другие объяснения — большевистский террор, сговор с немцами и политические разногласия среди белых — никоим образом не позволяют понять, как это могло произойти. Ведь до войны большевиков было немногим более тысячи, а влияние их было очень слабо! Лозунги большевиков, очевидно, упали на благоприятную почву, созданную проигранной войной и крушением старого режима. Большевики не только верили в своё учение, они соблюдали партийную дисциплину и повиновались партийному руководству.

Кто же были лидеры большевистской партии? Ленин, Троцкий и Бухарин оставили нам свои сочинения — они сочинили немало. Зиновьев и Каменев не столько сочиняли, сколько произносили речи. И даже Сталину, вначале малозаметному деятелю, приписывается тринадцать томов сочинений, которые он, во всяком случае, просмотрел и одобрил. Таким образом, у нас достаточно данных, чтобы судить об этих людях, даже не считая документов и воспоминаний. Революционеры редко бывали выдающимися мыслителями, и всё же вожди большевиков поражают своей посредственностью. Все они были недоучки — Ленин получил экстерном юридическое образование, но имел очень поверхностные знания, Сталин же был попросту малограмотен. За немногими исключениями, все они были люди невысокой культуры. Ни один из них не обладал литературным даром, ни один не имел представления о методах настоящей науки. «Наукой» был для них только «научный социализм» Маркса и Энгельса: они были схоласты, и все их споры на бесчисленных партийных заседаниях сводились к обмену надерганными цитатами из этого священного писания. После смерти Ленина такую же функцию исполняли цитаты из его сочинений.

Члены партии были ещё менее образованны, а большей частью едва грамотны. Искренне уверовав в марксизм (известный им по брошюрам партийных пропагандистов), они не очень понимали препирательства своих лидеров, боровшихся за власть, но принимали всю эту идеологию всерьёз. Принимали ли её всерьёз сами лидеры? Думаю, что принимали: эти ограниченные люди подсознательно ощущали, что борются за власть, но сознательно думали, что ведут идейную борьбу. В них не было и следа юмора, ни один из них не понимал искусства и литературы. Это были духовно бедные люди.

После гражданской войны во власти этих людей оказалась огромная страна с разрушенным хозяйством и, что ещё хуже, с полностью разрушенными структурами общественной жизни — им могло казаться, что перед ними была та самая «чистая доска», table rase, о которой поется в «Интернационале» — и они в сущности не знали, что с ней делать. Как известно, Маркс намеренно воздерживался от всех подробностей предсказанного им социализма, столь увлекательно описанных «утопистами»: «научный социализм» предоставлял все это неизбежному ходу истории. Известно было только, что государство должно отмереть через короткое время; отсюда, по-видимому, пренебрежительное предсказание Ленина, что при социализме государством сможет управлять «каждая кухарка». Столь же беззаботно большевики смотрели на управление экономикой. Здесь были определённые указания Маркса, что социалисты должны будут попросту перенять у капиталистов их предприятия, когда те «созреют» для обобществления. Правда, Маркс имел в виду самые развитые страны — Англию и Америку. О России он вовсе не думал, рассматривая её лишь как опасную для революции реакционную силу; впрочем, Маркс и вообще не питал симпатий к славянам. Но всё же указания были, и Ленин в своей книге «Государство и революция», опубликованной в августе 1917 года, легко разделался с будущим экономическим строем. Он писал, что рабочие возьмут в свои руки управление производством, причём «все, что потребуется, это чтобы они работали поровну, регулярно выполняли свою часть работы и получали равную плату.

Капитализм крайне упростил [Курсив Ленина] необходимые для этого бухгалтерию и управление». Все это рабочие могут просто взять на себя, поскольку эти методы контроля «доступны каждому, кто умеет читать, писать и знает четыре правила арифметики». Конечно, сам Ленин умел читать, писать и выполнять арифметические действия; любопытно, пробовал ли он когда-нибудь управлять заводом? Вот как он понимал своего Маркса — перед самой революцией! Какой-то советский писатель выдумал, будто ленинское правительство было «самым интеллигентным правительством в истории России». В действительности это было правительство самоуверенных дилетантов, а их способ управления страной можно сравнить только с известной сценой из рассказа Мериме, где взбунтовавшиеся невольники, перебив команду, принялись управлять кораблём. После захвата власти Ленин жаловался, что «ни в одном учебнике марксизма» не нашёл указаний, что и как делать после победы революции. Большевики импровизировали, как могли, но всё же пришлось звать «буржуазных специалистов».

Эти же специалисты спроектировали для них «новую экономическую политику» — НЭП, о чём вспоминал единственный уцелевший в эмиграции участник этого дела, Валентинов. Большевики начали с абсурдных экспериментов: пытались заменить денежное хозяйство прямой раздачей продуктов, дезорганизовали предприятия и транспорт, передав их в ведение рабочих комиссий, полностью разрушили торговлю. При «военном коммунизме» люди работали под угрозой расстрела, но в 1920 году все умевшие что-то делать, кроме немногих энтузиастов, просто разбежались, и нельзя было уже добиться, чтобы ходили поезда. Партия направила на транспорт своего лучшего организатора, Троцкого. Тот пытался применить прежние методы, провалился, и в том же 1920 году предложил ЦК партии план временной «либерализации»; этот план «буржуазные специалисты» впоследствии превратили в НЭП. Ленин яростно обрушился на план Троцкого. Но через год крестьянские мятежи, и особенно восстание матросов в Кронштадте, поставили советскую власть на грань гибели. Тогда Ленин согласился принять НЭП.

По этому плану партия, сохраняя контроль над всеми сторонами жизни, разрешила частную торговлю, ремесло и мелкую промышленность. Вместо простой экспроприации всего наличного зерна (так называемой «продразверстки») крестьяне должны были сдавать предварительно установленное количество («продналог»), а остаток могли продавать на рынке. Возник целый класс новых (а в действительности уцелевших старых) предпринимателей, прозванных «нэпманами».

Эксперимент вполне удался, благодаря двум условиям. Во-первых, уцелел ещё «человеческий капитал» — люди, сохранившие навыки крестьянского хозяйства и предпринимательства. Во-вторых, в стране была твёрдая, хотя по-прежнему террористическая в своей основе, но дееспособная и честная власть [Примерно такие же условия (с не столь честной властью) существуют теперь в Китае. В России их нет]. Были изданы законы, регулировавшие частное хозяйство, и эти законы соблюдались, потому что большевики следили за выполнением правил. Коррупция неизбежно развивалась «снизу», но сверху были большевики, и красть было опасно. Честные директора кое-где сохранились до 1950-х годов!

Если оценивать общественный строй по критериям марксизма, то есть по его экономической «базе», то советская власть попросту была НЭПом: никакой другой экономики большевики не могли придумать. Но, конечно, они считали это временным отступлением, до тех пор, пока созреют условия для общественного хозяйства.

Уже через несколько месяцев труд крестьян, освобождённый от государственного контроля, принёс свои плоды: в стране было изобилие продовольствия. В 1925 году, на «вершине» НЭПа, Россию нелегально посетил эмигрант Шульгин; из его воспоминаний видно, насколько большевикам удалось привить к своей бесплодной утопии живые ростки частной инициативы. Но этот гибрид был заранее обречён. Большевики не рискнули, конечно, вернуть в частные руки крупную промышленность [ То же было в польском варианте НЭПа при Гомулке, и то же ещё продолжается в Китае]. Но они использовали оставшихся в России инженеров, добросовестно восстановивших старые предприятия. Наряду с этим человеческим капиталом, было сохранившееся оборудование, материалы и золотой запас старой России. Этого хватило на несколько лет, но машины устарели и износились, а на модернизацию не было средств.

Нужно было дальнейшее освобождение производительных сил. На эту экономическую необходимость возлагали надежды русские эмигранты, ожидавшие, что коммунизм будет развиваться в направлении социал-демократического прагматизма. Но правившие Россией «марксисты» на это не шли, опасаясь, что такое изменение «базы» разрушит сооружённую ими «надстройку». Между тем, в России уже укрепился новый правящий класс и новый государственный аппарат, который должен был сменить химерическую систему большевиков.

* * *

Итак, советская власть — то есть власть большевиков в виде НЭПа — установилась в 1921 году и продержалась до 1927 или 1928 года. Это была самая продолжительная и широкомасштабная из всех попыток утопического общественного устройства, начиная с Платона. Но фантазия Платона лишь воспроизводила воображаемую древность, по образцу отсталого строя спартанцев, и никогда не была осуществлена. Между тем, более радикальная утопия большевиков была осуществлением чисто умозрительного плана, устремлённого к будущему, и этот план в самом деле проводили сотни тысяч верующих коммунистов, при пассивном или враждебном недоумении большинства населения, уже неспособного сопротивляться.

Конечно, «строительство коммунизма» происходило не в пустом пространстве, а в России, со всем её наследием патриархальной крестьянской жизни, царской бюрократии и уже вошедшего в привычку капитализма. Причудливое наслоение коммунистических экспериментов на эту историческую основу изобразил в своих сюрреалистических повестях Андрей Платонов.

Коммунизм начинался с личной жизни его строителей. Многие из молодых коммунистов считали семью буржуазным пережитком и хотели сразу же заменить её обычаями «свободной любви»; в самом деле, каноническая книга Энгельса называлась «Происхождение семьи, частной собственности и государства», и поскольку государство должно было отмереть, а частная собственность отменялась, то вряд ли стоило сохранять семью. Но старые большевики, уже большей частью состоявшие в браке, отнеслись к этому увлечению без энтузиазма, так что институт брака был официально признан. Вступление в брак и развод были, впрочем, весьма облегчены. Была подорвана патриархальная установка мужчин. Женщины получили юридическое равноправие, и большинство их отправилось на работу. Положение «домохозяйки», хотя и дозволенное, считалось «мещанством».

Мещанством считалась и любая приверженность к собственности. Конечно, «частная собственность на средства производства» была в сознании коммунистов первейшим, можно сказать, первородным грехом. По закону, вся земля была «национализирована», то есть принадлежала государству; но крестьянские наделы, исторически сложившиеся или полученные при экспроприации помещичьих имений, оставались в распоряжении их владельцев. Крестьяне были слишком многочисленны, и на их фактическую собственность пока нельзя было посягать: её закрепил НЭП. Но в принципе эта земельная собственность была для коммунистов лишь временно терпимым злом, потому что владение любой собственностью, как они полагали, извращает психику человека и делает его непригодным для будущего коммунистического строя. Если крестьянин сам работал на своей земле, то нэпман — торговец, мелкий заводчик или ремесленник — считался эксплуататором, потому что он пользовался, или мог пользоваться наёмной рабочей силой. Нэпмана коммунисты ненавидели, как средневековые христиане ненавидели приспешников дьявола — колдунов и ведьм. По той же причине они ненавидели зажиточных крестьян — «кулаков», которые, как предполагалось, потому и были зажиточны, что эксплуатировали батраков. Нэпманов и кулаков терпели, поскольку партия приняла такое решение, но лишь до тех пор, пока не придёт время их «ликвидировать как класс». Эти настроения почти всех большевиков впоследствии облегчили Сталину ликвидацию НЭПа — то есть советской власти, потому что экономической основой этой власти был НЭП.

Но ненависть коммунистов не ограничивалась «собственностью на средства производства»; она распространялась на все предметы личного обихода — квартиры, мебель, одежду, на все удобства и удовольствия жизни. Все это можно было иметь нэпману, которого считали «недочеловеком», но коммунист должен был презирать любой комфорт. Партийные «чистки» — собрания, где каждого могли обличить в «буржуазном перерождении» и изгнать из партии — очень напоминали ригоризм первых христиан. Памятником этой эпохи, а также эпохи военного коммунизма, стал роман Николая Островского «Как закалялась сталь». Это сочинение верующего коммуниста — плохая литература, но достоверный памятник своего времени и изображение человеческого типа, который уже трудно представить себе в наше вполне мещанское время.

Конечно, б`oльшая часть российского населения не включилась ни в ту, ни в другую сторону «классового» противостояния: эти люди не были ни нэпманами, ни коммунистами, а попросту заботились о собственном благополучии — насколько это дозволялось правилами советской власти. Чем же мог владеть советский обыватель? Крестьянин мог иметь дом, не слишком большой или богатый (чтобы не попасть в кулаки). Горожанин мог иметь небольшой, чаще всего деревянный дом, который в самом деле числился его собственностью, так что его можно было продать. Этот дом должен был иметь площадь, соответствующую числу членов его семьи, и почти всегда был одноэтажным; как правило, такие частные дома оставались за владельцами с дореволюционных времен. Впрочем, большинство горожан жило в квартирах, принадлежавших государству, в качестве нанимателей. Жилая площадь для них тоже была ограничена: у кого её было слишком много, тех «уплотняли», то есть вселяли к ним в квартиру посторонних людей. Семье разрешалось иметь мебель и одежду, которые считались «личной собственностью» (в отличие от «частной»). Нэпманы могли иметь гораздо больше собственности, но все понимали, что это «не настоящая» собственность, которую у них рано или поздно отберут. Художники 1920-х годов оставили нам изображения нэпманов и их женщин: в глазах этих обречённых ощущается страх.

В 1920-е годы «частникам» разрешали держать небольшие издательские фирмы, но все газеты и журналы, а также издательства, выпускавшие массовую литературу, принадлежали государству. Всё, что печаталось, подвергалось цензуре. За всю историю России печать была свободна лишь в течение семи месяцев Временного правительства; большевики сразу же снова ввели цензуру, которая исчезла — во всяком случае, была официально упразднена — лишь в 1991 году. Об этом основном факте не следует забывать всем, кто задумывается о русском общественном мнении: в Англии цензуру отменили в 1695 году, а в Америке её не было никогда! Но при советской власти — то есть до сталинской диктатуры — цензура была сравнительно мягкой. Не разрешалось выражать «буржуазные» взгляды, но это относилось лишь к политике и идеологии. Цензоры были сами большевики, и способны были понимать прочитанное. Беллетристика и научная литература были почти свободны. Конечно, интеллигенты, привыкшие к «свободе» царского времени, всё время жаловались; они не знали ещё, что им предстоит.

Коммунистическая пропаганда, монопольно действовавшая на умы и проводимая убеждёнными большевиками, в 1920-е годы была весьма эффективна. Экономическое положение страны казалось благополучным: достижения НЭПа, то есть результаты разрешённого свободного труда, можно было выдавать за достижения советской власти, но это означало, что советская власть в действительности была НЭПом — чего большевики не хотели признать.

В планы большевиков входила не только пропаганда марксизма, но и повышение общей культуры. Ленин учил, что «коммунистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество». Конечно, это нужно было не только для хозяйства: речь шла о создании нового человека. При всей утопичности этих планов, большевики принялись за них с большой энергией. На их стороне были важные факторы: они были честны, и им удалось возбудить бескорыстный энтузиазм.

Может показаться странным, что я называю «честными» людей, придумавших себе партийную мораль вместо общечеловеческой, но они придерживались своей морали. В этом же смысле были честные иезуиты, совершавшие свои тёмные дела ad maiorem Dei gloriam, но не для личной выгоды, и честные инквизиторы, верившие в признания своих жертв. Можно не сомневаться, что у Дзержинского были честные чекисты из старых большевиков. В большинстве случаев, впрочем, большевики не занимались инквизицией, а ведали каким-нибудь предприятием и, осознав свою некомпетентность, учились или привлекали «буржуазных» специалистов. Конечно, было во много раз больше «примкнувших» к новой власти обывателей, и эти не всегда были честны. Но старые большевики сохранили за собой главные посты и принимали решения для блага коммунизма: они работали, не щадя сил.

К старым большевикам прибавились их последователи, усвоившие их веру и усердие: это были молодые большевики. Часто они были малограмотны, учились на рабфаках и с трудом добывали инженерные дипломы, но верили в коммунизм. Молодые интеллигенты, получившие образование в 1920-е годы, были почти все убеждённые коммунисты. Я знал некоторых из них, уцелевших во время террора. Даже в 1950-е годы можно было встретить этих людей во главе предприятий и учреждений, особенно научных институтов и ВУЗов.

Большевики, безжалостно расправившиеся с «буржуазной» культурой в лице её лучших представителей, много сделали для распространения грамоты и элементарного образования. В Советском Союзе тратили большие средства на дешёвые издания классической литературы, на музыкальные и художественные школы. По радио звучала серьёзная музыка — правда, вперемежку с советскими песнями. Устроенная большевиками система просвещения по инерции работала и после того, как большевики были истреблены. В издательствах и на радио долго ещё сидели интеллигенты, оставшиеся там от советской власти. Даже во время войны по радио звучали симфонии Бетховена. Эта парадоксальная культурная политика привела к тому, что Россия, лишившись своей элитарной культуры, приобрела широкую поверхностную культуру — культуру людей, обученных грамоте и применяющих этот навык на работе.

Большевики сохранили также некоторые важные освободительные реформы Февральской Революции — уничтожение сословий и равноправие женщин, но и эти революционные акты приобрели у них парадоксальный характер. Исчезло почтение к «господам», но очень скоро привилегии привели к новому, ещё худшему барству; а все, кто принадлежал к прежним привилегированным сословиям, даже принявшие сторону новой власти, подвергались преследованиям. Наконец, женщины освободились от власти мужей, но скоро нужда заставила их пойти на работу. Некоторые из них в самом деле развились, но другие попросту несли двойное бремя.

Конечно, вокруг старых и молодых большевиков выросла многомиллионная толща чиновников, потому что бюрократическая машина большевиков, претендовавшая на управление всей жизнью страны, скоро стала в несколько раз больше дореволюционной. Эти обыкновенные советские служащие заботились только о собственном благе, и никто из них не был заинтересован в сохранении источника всех благ. Такие системы — даже при полной покорности населения — невозможны по чисто «кибернетическим» причинам и разрушаются, как мы видели, без всяких революций.

Что же можно сказать о «настоящих» большевиках? Они захватили неограниченную власть и стали жертвами этой власти. Парадокс тирании состоит в том, что «благонамеренный» тиран может и в самом деле сделать не только много зла, но и много добра своей стране; однако, при этом неограниченная власть неизбежно извращает характер человека — нельзя безнаказанно быть тираном. Об этом свидетельствует история всех тираний, от Писистрата до Сталина. Первоначальная эффективность тирании скоро превращается в бессилие и коррупцию.

Идеология большевиков и их практика была тоталитарной. С нашей точки зрения, тоталитаризм XX века был болезнью роста, связанной с глобализацией социального инстинкта. Ещё в XIX веке перед человечеством встали две задачи: преодоление национальной вражды и преодоление классовой вражды. Коммунизм, возбуждая классовую вражду, стремился устранить национальную вражду; фашизм, возбуждая национальную вражду, стремился устранить классовую вражду. Поскольку обе идеологии прибегали к насилию, они были тоталитарными. Но коммунизм исходил из биологически прогрессивной идеи равенства и братства всех людей, а потому многие видели в нём продолжение гуманистической традиции. Напротив, фашизм, в принципе отрицавший равенство и братство людей, был попросту биологически регрессивным движением, загонявшим людей обратно в изолированные племенные сообщества. То и другое движение были по существу враждебны свободе — то есть исторически сформировавшимся и уже осознанным правам человека. То и другое, извращая социальные побуждения человека и подчиняя его подлинные потребности предполагаемым интересам «коллектива», привели к порабощению человеческой личности и разрушению культуры.

4. Террор и конец коммунизма

Если понимать под «утопией» некоторое представление об идеальном обществе, задающее цели общественной деятельности, то без таких идеальных представлений за серьёзную политику нельзя и браться: иначе она вырождается в препирательства о частных интересах. Но, к несчастью, утописты обычно предполагали, что люди примут идеальное общество сразу и с трогательным единогласием. Вероятно, единственным исключением был первый из всех утопистов, Платон, предлагавший тоталитарное государство с аппаратом насилия, поразительно напоминавшим фашистское государство.

Большевики скоро убедились, что Россия не примет добровольно их систему. Следуя Марксу, они обвинили в этом сопротивление правящих классов и устроили революционный террор. Тоталитарный характер большевистской власти имел две стороны: политическое и экономическое насилие. Политическое насилие состояло в том, что гражданам не разрешалась никакая политическая деятельность, кроме участия в предусмотренных партией мероприятиях. Экономическое насилие состояло в запрещении любой хозяйственной инициативы. В отношении экономики большевики делали — во время НЭПа — некоторые послабления; но в политике они действовали беспощадно. На XI Съезде партии (1921 год) Ленин добился запрещения всякой фракционной деятельности; это означало, что члены партии лишились права обсуждать политические вопросы между собой. Ясно, что в такой партии неизбежные расхождения во мнениях должны были превратиться в интриги, а сама партия в нечто вроде мафии; история ещё не знала мафии, владеющей целой страной, но теперь у нас есть такой опыт.

Пока у власти были «старые большевики», привычные к партийным разногласиям, ленинское запрещение фракций не удавалось полностью провести: члены партии спорили, как им лучше строить коммунизм, а партийные вожди, представлявшие разные точки зрения, по существу боролись за власть. Но партия должна была держать в повиновении большую страну, где активное сопротивление прежних политических сил сменилось глухим пассивным сопротивлением народной массы, главным образом крестьян, все ещё владевших землёй. НЭП не вызывал восстаний, но «мелкобуржуазная стихия», как выражались большевики, непрерывно «рождала капитализм». С другой стороны, сохранялась внешняя опасность: капиталисты, как можно было подозревать, только и думали о том, как расправиться с первой страной советов. Советская власть должна была быть сильной.

Красная Армия, почти разложившаяся в конце гражданской войны, была распущена, и её большевистское ядро принялось строить новую, дисциплинированную и хорошо вооружённую армию. Около 1930 года она насчитывала около полумиллиона человек и из всех армий мирного времени уступала в численности только французской. Красные командиры, имевшие опыт гражданской, а часто и мировой войны, прошли обучение с помощью немецких офицеров (с Германией в 1920-е годы были близкие отношения). Таким образом, большевики построили первоклассную современную армию — к сожалению, разрушенную Сталиным перед войной.

Другим достижением большевиков была внутренняя армия — ЧК, впоследствии переименованная в ГПУ, НКВД и КГБ. Функция этой армии состояла в защите советской власти и подавлении всех зачатков политического несогласия. Немцы, пережившие фашизм, могут составить себе понятие об этой организации, сложив все функции гестапо, СС и СД.

Большевики, и ещё больше сменившие их сталинцы, стремились к максимальной концентрации власти, но парадоксальным образом власть в Советском Союзе имела три параллельных аппарата — партийный аппарат, «советский аппарат» и ЧК. Все три имели отделы, ведавшие всеми отраслями жизни, и «дублировали» деятельность друг друга. Предполагалось, что партийные органы дают общие установки и назначают кадры, а также следят за деятельностью всех остальных учреждений; советские органы занимаются хозяйством («выполняют планы»); а чекисты, окружённые секретностью, всюду имеют своих тайных агентов, производят аресты и охраняют места заключения, а в случае надобности подавляют сопротивление внутри страны. Советский аппарат и в самом деле всегда повиновался партийному, но чекисты временами имели собственные цели и боролись за власть.

Как уже было сказано, уже в начале 1920-х годов бюрократический аппарат советской власти намного превышал численность царской бюрократии, одной из самых дорогостоящих в мире. К концу Советского Союза (1990) он насчитывал 19 миллионов человек; все эти люди пользовались б`oльшими или меньшими привилегиями, но не должны были работать; содержание этой армии паразитов становилось всё более тяжким бременем для страны. Понятно, что аппарат такого размера нельзя было заполнить большевиками: образовался класс чиновников, мещанского и крестьянского происхождения. Эти люди предпочли физической работе канцелярские кресла, специальные пайки, лучшую жилплощадь. Чиновники, как всегда, ориентировались на существующую власть. До революции власть была сословной: во главе её стоял царь, окружённый аристократией, а чиновники, при всём их значении, оставались на подчинённых ролях. Революция уничтожила сословную власть и создала абсолютную бюрократию. В этом смысле советскую Россию можно сравнить разве что со старой Китайской империей, но там над всеми мандаринами всё-таки стоял наследственный император, Сын Неба, окружённый длинноволосыми маньчжурами.

В Советской России не было аристократии: все были государственные служащие, за исключением одного человека — диктатора. Это была единственная в истории «однородная» пирамида власти, без всяких врождённых и приобретённых прав. В этом смысле диктатура Сталина превосходила не только Китайскую империю, но даже Турцию и Персию под властью узурпаторов, потому что шахи и султаны должны были всё же считаться с обычаями, религией и национальностью своих подданных. Такая власть могла возникнуть лишь там, где были уничтожены все традиционные иерархические структуры. Эту предварительную работу проделали для Сталина большевики.

После смерти Ленина лидеры большевиков ожесточённо боролись за власть. Самым выдающимся из них был Троцкий, главный организатор октябрьского переворота и главнокомандующий во время гражданской войны. Его боялись все остальные, опасавшиеся, что он станет диктатором. Они объединились против него и отстранили его от власти. В течение всех этих споров и интриг кадровую политику партии контролировал малоизвестный партийный деятель Иосиф Джугашвили, принявший псевдоним «Сталин». До революции он был, по-видимому, агентом царской охранки, сумевшим втереться в доверие к Ленину. Ленин использовал этого человека для различных поручений, а с 1921 года поручил ему вновь созданную должность «Генерального секретаря» партии, то есть, в более точном переводе с английского, «секретаря по общим вопросам». В английских и американских политических партиях General Secretary — это человек, которому поручают технические дела партии: печать, финансы, наем помещений и подбор людей на разные должности. Лидеры партии не занимали этот пост, так что «Генеральный секретарь» вовсе не определял политику партии и не представлял её в парламенте. То же имелось в виду и в России, хотя титул этого партийного чиновника приобрёл, может быть, особый оттенок по аналогии с «генералом». Лидерами партии, после Ленина, были Троцкий, Зиновьев, Каменев и Бухарин. Сталина они не опасались: этот трудолюбивый грузин должен был выполнять для них техническую работу. Но в условиях абсолютной бюрократии все зависело от расстановки людей на ключевые посты. Сталин вовремя понял, что в советской системе «кадры решают все». За спиной у лидеров партии он поместил своих людей в местные органы и ловко организовал «выборы» делегатов на партийные съезды. Затем, сталкивая лидеров друг с другом и поддерживая то одного, то другого, Сталин к 1928 году стал неограниченным диктатором в партии и стране.

После этого ему надо было убрать «старых большевиков»: он знал, что те не примирятся с узурпацией власти. Даже отстранённые от должностей, они были опасны, потому что члены партии помнили их старые заслуги, а Сталин был почти неизвестен. Кроме того, среди партийцев распространялись сведения о его дореволюционной связи с охранкой. Но на XVII Съезде партии (1934) они не решились, или уже не смогли его снять, хотя и предприняли попытку в этом направлении. Для диктатора это был сигнал тревоги.

К тому времени органы ЧК (ГПУ) полностью подчинялись Сталину: оставшиеся там большевики больше дорожили своим положением, чем партийной совестью. Пользуясь этими «кадрами», Сталин устроил убийство Кирова, которого делегаты XVII Съезда прочили на его место, затем устранил агентов, которым поручил это дело, и свалил убийство на Зиновьева и Каменева. Троцкий был уже выслан из СССР в 1929 году, когда Сталин ещё не решался его убить. После убийства Кирова начался «большой террор».

Способ проведения сталинского террора вызвал на Западе много комментариев и гипотез. Нередко наивные люди приписывали Сталину глубокие политические соображения, даже признавая, что мотивом его деятельности была борьба за власть. Примером такой усложнённой «политической» трактовки Сталина была книга Дейчера (I. Deutscher, Stalin). Единственным преимуществом Сталина перед его соперниками была его полная беспринципность и неразборчивость в средствах: он ничего не хотел, кроме власти, и ничего не понимал, кроме борьбы за власть. Примитивность его психики, простота его мотивов давали ему особое превосходство в бесформенной партийной массе, уже приученной идти за лидером и нуждавшейся в лидере. Сталин, как и все демагоги, использовал стадный эффект.

В середине XX века физиолог Эрих фон Гольст выполнил удивительный опыт. Он исследовал вид мелких стадных рыб, под названием гольян. Обычно эти рыбки движутся все вместе, связанные друг с другом социальным инстинктом, механизм которого ещё непонятен. Но было известно, какая часть мозга отвечает за социальное поведение этих рыб, и фон Гольст вырезал этот кусок мозга у одной рыбки. После этого «асоциальный» индивид начал двигаться не так, как принято у этого вида, а отдельно от всех, преследуя только собственные цели. И тогда все стадо начало следовать за ним! Он стал «вождем». Лоренц, сотрудничавший со знаменитым физиологом, приводит этот пример в контексте, не оставляющем сомнения: индивид, лишённый социального поведения, имеет преимущество и в человеческом стаде.

Если искать ближайшие аналогии такого поведения в человеческих сообществах, то надо рассмотреть образ действий узурпаторов, «незаконно» захватывавших власть в деспотических государствах — поздней Римской Империи, Византии или, ближе всего, в Турции или Персии. Человек тёмного происхождения, каким-нибудь образом сделавшийся шахом или султаном, старался укрепить свой авторитет, опираясь на привычную для населения систему власти — в особенности на доминирующую религию. Придя к власти преступным путем — совершив с помощью сообщников фальсификации и убийства — новый султан или шах при первой возможности пытался устранить этих сообщников, как неудобных свидетелей или конкурентов. Затем обычно оказывалось, что некоторая часть прежней власти, какие-нибудь мамелюки или янычары, ропщут или имеют особые притязания. Этих привилегированных надо было при первом удобном случае перерезать. После этого, устроив новый аппарат власти из непричастных к прошлому незначительных людей, султан или шах время от времени менял этот персонал, чтобы новые начальники не захватили слишком много власти и не сговорились между собой: засидевшихся на своих местах убивали под каким-нибудь предлогом, или без предлога. Идеалом восточного правителя была пирамида власти, где все приводилось в движение сверху одним человеком, а все остальные, чтобы сохранить жизнь, должны были выполнять приказы ближайшего начальника. Это я и называю «абсолютной бюрократией», хотя ситуация постоянного страха, пожалуй, лучше описывается, как «абсолютная тирания».

В психологическом смысле Сталин был «восточный человек»: так его и понимали более умные из его противников. Вероятно, с самого начала своей партийной деятельности он видел в ней только борьбу за власть, хотя и научился переписывать (не очень грамотно) нетрудные марксистские рассуждения. Впрочем, неясно, много ли из приписываемых ему сочинений написал он сам; например, известную «сталинскую конституцию» сочинили для него Бухарин и Радек, которых он потом уничтожил. Сталин не понимал психологии европейцев и часто выдавал себя циничными замечаниями и жестокими шутками. У него не хватало ума понять, что его собеседники — такие, как Рузвельт, Черчилль или де Голль — могли иметь другие внутренние мотивы, чем он сам, и что они пришли к власти другим путём. В действительности у него был только один талант — к предательству. Всё остальное делали для него его жертвы, перед тем, как он их устранял. Но периодическая смена персонала — обычная техника восточных тиранов — кончалась тем, что очередная команда приспешников тирана устраняла его самого. Не избежал этой участи и Сталин.

В отличие от султанов и шахов, опиравшихся на вековую привычку народа к повиновению и на неизменную социальную структуру общества, Сталин получил в наследство от Ленина и старых большевиков только что устроенную утопическую систему власти и растерянное, взбудоражённое и цепляющееся за старые привычки население. Конечно, он должен был использовать ленинский аппарат власти (во многом сформированный им самим) и большевистскую идеологию. Но он должен был убрать большевиков, и притом таким образом, чтобы партия и вся масса населения могла поверить в продолжение коммунистической системы. Это он и выполнил — в два этапа.

На первом этапе ему удалось убрать соратников Ленина, партийных вождей, скомпрометировав их перед «молодыми большевиками». В этом сами «вожди» ему помогли, вступая с ним в сделки и понося друг друга. К 1929 году власть была полностью в руках Сталина; но аппарат власти все ещё состоял из большевиков. Способ правления к тому времени стал не просто тоталитарным, а фашистским; применение этого термина вполне оправдывается общим исследованием подобных систем, выполненным Нольте и Боркенау. Последний указывает то же время перехода к фашистскому правлению в СССР — 1929 год.

С помощью среднего и низшего слоя большевиков Сталин мог теперь очистить своё государство от пережитков НЭПа — чуждых советскому строю остатков частной инициативы. Большевики, всегда неохотно мирившиеся с НЭПом, ревностно в этом участвовали, проводя «коллективизацию», то есть экспроприацию крестьянской собственности и закрепощение крестьян по месту жительства, и «раскулачивание», то есть насильственное выселение и уничтожение зажиточных крестьян («кулаков»). Многие большевики, направленные в деревню, погибли в столкновениях с крестьянами; других героев коллективизации Сталин истребил впоследствии. Коллективизация означала расстройство сельского хозяйства и вызвала голод; только в Украине умерло от голода шести миллионов. Число погибших «кулаков» оценивается в 10 миллионов. Весь этот переворот удалось выполнить с помощью заранее подготовленного аппарата ЧК — ГПУ. К 1931 году коллективизация была завершена.

Но ещё с 1929 года Сталин начал другую утопическую затею, «индустриализацию». И в этом случае он не придумал ничего нового, а следовал (с грубыми ошибками и ненужными жертвами) планам большевиков. Это была модернизация промышленности, с применением дешёвой рабочей силы и купленного за границей оборудования. Валюты не было, капиталисты не давали займов; нужные средства были получены «демпингом» — продажей на иностранных рынках отобранного у крестьян зерна по низким ценам. Этот демпинг был одной из причин голода, местами доходившего до людоедства. Сталинский способ «социалистического строительства», основанный на бездумном уничтожении миллионов людей, и вообще можно назвать каннибальским. Примерно в 1934 году индустриализация также была в общих чертах завершена.

Таким образом Сталин дал большевикам осуществить их планы и руководил, как умел, этим организованным безумием. Он рассчитывал получить от этих мер достаточно продовольствия (что не удалось) и сделать Советский Союз современной промышленной страной (что в некотором смысле получилось — если не считать потерь). Если бы не было революции, то Россия, несомненно, достигла бы этой цели быстрее и не столь ужасной ценой.

Теперь большевиков можно было убрать. Это надо было делать, по-прежнему сохраняя видимость коммунистического строя. Для наивного населения, отрезанного от независимой информации, были инсценированы знаменитые «московские процессы», на которых бывшие лидеры партии — Зиновьев, Каменев, Бухарин и другие — сознавались в самых невероятных преступлениях — «вредительстве», саботаже, шпионаже, и так далее, после чего их расстреливали. Эти признания известных всему миру коммунистов, соратников Ленина и — как предполагалось — стойких революционеров вызвали на Западе удивление и различные гипотезы. Некоторые думали, что лидеры большевиков, с их пренебрежением к морали, в самом деле прибегли ко всем этим неблаговидным средствам в борьбе за власть. Другие вообразили, будто подсудимые говорили все это «в интересах партии». Были и совсем экзотические предположения, например, таинственные восточные медикаменты, изменяющие психику. Действительность была проще.

Прежде всего, лидеры партии, выступившие в роли подсудимых, вовсе не были особенными героями. Они и до революции не особенно пострадали, сидя в эмиграции или в безопасной царской ссылке. В 1920-е годы они были развращены беспринципной борьбой за власть — и самой властью в условиях террора, который они начали проводить. Они стали жертвами машины, которую сами пустили в ход. «Сотрудничеством» на процессах эти изолгавшиеся люди надеялись спасти себе жизнь. Сталин им это обещал, обманывал, и снова обещал другим.

Труднее было справиться с другими, не столь знаменитыми большевиками. Их уже не выводили на публичные процессы, а просто расстреливали. Но перед этим их долго, систематически пытали, по указаниям Сталина, одобренным сталинским политбюро: это доказывают документы, сохранившиеся в обкомовских архивах. Эти регулярные, рутинные пытки, применённые не к отдельным важным лицам, а к миллионам ни в чём не повинных людей, были в самом деле новым явлением в истории и вызывают удивление. Сохранились признания обвиняемых в самых невероятных преступлениях, показания против кого угодно — своих знакомых, собственных жен и мужей, а также против коммунистов всех уровней, вплоть до членов политбюро. Массовый террор и массовые пытки были следствием болезненной подозрительности Сталина: по-видимому, у него постепенно развивалась психическая болезнь, связанная с манией преследования. То же было и с другими тиранами, облеченными непомерной властью, например, с Иваном Грозным; но у Сталина были несравненно б`oльшие средства полицейского преследования. В отношении методов он не был оригинален и повторял своим палачам одно и то же: «бить, бить и бить!»

В прошлом, как и в наши дни, пытки применялись избирательно, к отдельным лицам, для получения определённой информации. Сталин же давал «общие» указания, направленные на уничтожение всех верующих большевиков, старых и новых. Как он думал, для этого надо было собрать как можно больше «признаний» — и народ поверит. Этот расчёт в значительной степени оправдался: люди просто не могли поверить, что вся эта мифология о «врагах народа», «шпионах» и «диверсантах» была выдумана с начала до конца. Поверили и многие люди на Западе. Как известно, пропаганда Геббельса тоже опиралась на невероятные размеры лжи, в сочетании с ещё сохранившимся авторитетом государства.

Что же касается самих показаний, то их нетрудно объяснить известными фактами. Способность переносить пытки зависит не только от воли и убеждённости человека, но и от его физиологической выносливости; герои, не боящиеся смерти, после длительных пыток теряют способность к сопротивлению и делают всё, что ни подсказывают им следователи. Это не изменение личности, так как личность обычно восстанавливается после прекращения пыток, но временное ослабление личности. Прежде никому не нужно было столько признаний и, следовательно, столько пыток. Но Сталин хотел скомпрометировать большевиков и не дозировал своих указаний, а давал их в общей форме, способной возбудить активность его агентов. А эти агенты, сами напуганные и опасавшиеся, в свою очередь, попасть в «мясорубку», старались изо всех сил. Это расширило террор до самых нелепых размеров: никто ведь не мог возражать или рекомендовать умеренность! На языке кибернетики, это была система без обратных связей, то есть неспособная к равновесию. Общее число жертв «большого террора» оценивается в десятки миллионов, а вместе с жертвами гражданской войны, коллективизации и индустриализации достигает, по-видимому, 50–60 миллионов. Эта сумма кажется невероятной, но её отдельные слагаемые, поддающиеся подсчёту, заставляют ей верить. Вся ситуация сталинского режима, беспримерная в истории, может быть эмоционально понятна лишь тем, кто её пережил.

Мне было пять лет, когда няня вела меня по улице мимо старого барского особняка с высоким подвалом. Показав на зарешеченные окна подвала, она почему-то вдруг сказала мне: «По ночам здесь кричат кулаки». «Почему они кричат?» — спросил я. Няня объяснила: «Потому что их бьют». Прошло много времени, прежде чем я узнал об этом всю правду. Люди, истязавшие этих «кулаков», часто попадали в ГПУ по призыву, против своей воли. Большей частью они сами верили, что имеют дело с «врагами». Члены партии верили тому, что читали в газетах и слышали на собраниях. Они подозревали «врагов» в своих сослуживцах и старых знакомых, жены подозревали мужей, мужья — жен. Доносить на «врагов» считалось коммунистическим долгом. В парках ставили памятники пионеру Павлику Морозову, якобы донесшему на своего отца и убитого за это кулаками. Жена начальника ГПУ Ежова жаловалась мужу, что подозревает в себе «врага народа», и отравилась. Ближайшие сотрудники Сталина ждали своей очереди: у них расстреливали братьев, сажали в лагеря жен, и Сталин следил за их реакциями. Он не верил в преданность — верил только в страх. Вспомнив знаменитые стихи, можно сказать: не было времени хуже этого, и не было подлей.

Чтобы понять, как это было возможно, вспомним известные из истории патологические извращения власти. В каждом обществе существует традиция, воспринимаемая в детстве. В эту традицию входит уважение и повиновение существующей власти, тем более прочное, чем старше традиция. Если система правления в целом не меняется, то она сохраняется и в том случае, когда верховная власть оказывается в руках случайного узурпатора, тирана или даже сумасшедшего, потому что сумасшедший может получить её по наследству, как Нерон или Иван Грозный, и потому что тирания — бесконтрольная власть — сама по себе сводит человека с ума: самым известным примером этого и был Сталин. Если сохраняется старая система власти, то все безумства какого-нибудь Нерона мало отражаются на жизни простых людей; они продолжают уважать существующую власть и повиноваться ей. Но если система власти едва установилась, то в стране нет полного доверия к ней, и начинается возбуждение. Недавняя смена идеологии вызывает гражданские войны, охоту за ведьмами и террор — как это уже было во время Французской Революции.

Англичане первые поняли, что бедствий тирании можно избежать, ограничив власть системой учреждений. Такие системы были уже в древности, но плохо работали. Англичанам пришлось немало потрудиться, а в прошлом пролить немало крови, чтобы заставить их работать лучше: отсюда возникла «парламентская демократия». Эта система сохранилась и в Америке, где поселились английские колонисты. Урок революций в том, что опасно разрушать слишком много в слишком короткое время:

Gefahrlich ist den Leu zu wecken,
Und schrecklich ist des Tigers Zahn,
Doch das schrecklichste der Schrecken
— Es ist der Mensch in seinem Wahn…

Опасно будить льва,
И ужасна пасть тигра,
Но ужаснее всех ужасов
— Человек в своём безумии.

Шиллер.

Schrecken — по-русски «ужас», по-латыни — «террор».

* * *

Между тем, на Россию надвинулась война. Сталин расстрелял в 1938 году всех способных генералов Красной Армии, потому что они были большевики и, по-видимому, говорили об его устранении. Как и во всех таких террористических мерах, в этом не было рассудка: армия была обезглавлена как раз накануне нападения Гитлера. Сам Сталин, хитрый только в аппаратных интригах, плохо понимал мировую политику. Он с недоверием оттолкнул западные демократии и вошёл в «дружбу» с Гитлером, который, конечно, его обманул. Сталин не верил сообщениям с разных сторон, полагая, что все его обманывают, хотя согласие независимых данных не могло быть случайным, и нападение застало его врасплох. Он готов был на союз с Гитлером, но силой обстоятельств оказался на стороне западных стран. После страшных жертв и разрушений союзники выиграли войну. Сталин готовился к новой войне, против бывших союзников, или хотел использовать мнимую военную угрозу для ещё одной волны массовых репрессий.

На этот раз жертвами террора должны были стать, среди прочих, «соратники» Сталина, палачи, вместе с ним терзавшие страну, но в последние годы жизни полусумасшедшего диктатора ограничившие его власть и, по-видимому, готовившие его устранение. Таким образом они надеялись спастись от намеченной им «смены персонала», для которой он уже начал инсценировку в виде «дела врачей». Так же, как при устранении большевиков, эта борьба за власть старого диктатора должна была принять характер массового террора, с преследованием «врагов» по тому же сценарию: он не придумал ничего нового и ничего не забыл. Но внезапно и при подозрительных обстоятельствах Сталин заболел и умер — не позже 5 марта 1953 года. По-видимому, «соратники» позаботились, чтобы он умер.

Тоталитарный режим в Советском Союзе, особенно в годы сталинской диктатуры, во многом сходен с другими фашистскими режимами, например, с немецким и итальянским. Общие черты этих режимов достаточно известны, но советский строй отличался более глубоким разрывом с традицией — полным уничтожением исторически сложившихся отношений собственности и сословной иерархии. Вспомним, что Гитлер и Муссолини, как правило, не отнимали имущество частных лиц и корпораций, не закрывали церкви и оставляли аристократии командные места в армии. Конечно, это была власть люмпенов, но державшаяся на некотором компромиссе с прежним классом господ. Советская власть уничтожила этот класс не только в общественном смысле, но даже физически: лишь немногие из его членов, даже служивших режиму, остались в живых. После недолгой власти полуинтеллигентов-большевиков новыми господами стали люмпены — люди уголовного склада, истреблявшие сначала большевиков, а затем друг друга, пока не установился, наконец, брежневский «застой».

Удивительнее всего период массового террора, с 1929 до 1953 года. То, что тогда было, нельзя объяснить интересами людей, даже интересами Сталина. Тем более нельзя объяснить все это политическими идеями. Несомненно, события того времени не укладываются ни в какую идеологическую схему, даже в схему большевистского марксизма: идейные установки менялись причудливым образом в зависимости от очередных выдумок Сталина. Ужасная действительность состояла в том, что судьба страны зависела от одного человека — больше, чем когда-либо в истории. Пирамида власти возглавлялась диктатором, всецело ориентированным на удержание этой власти, но по существу не знавшего, что с ней делать. Мы видели, какие исключительные условия отдали эту власть в руки человека, безусловно неспособного руководить страной. Он подражал планам Ленина, но плохо их понимал; впрочем, сам Ленин в конце жизни понял, что они неосуществимы, и предлагал продолжить НЭП на целый исторический период. Сталин не умел работать с НЭПом и его развалил — между тем, советская власть только и держалась НЭПом.

Сталин был способен только к интригам, но не к регулярному труду. Он был невежествен и ленив. Отсутствие творческих способностей он пытался возместить своей цепкой памятью, имитируя слова и поступки других — обычно своих жертв. Прошлое не давало ему покоя: он несомненно был агентом охранки и смертельно боялся большевиков. Главным мотивом его поведения был страх: он метался, как загнанный зверь, но должен был разыгрывать уверенность в себе, спокойствие и даже что-то вроде благодушия. Этого актерского грима едва хватало на торжественные спектакли. Люди, видевшие его вблизи, слишком боялись его, чтобы найти для этого слова, но описали его истеричным и жалким. Несомненно, его подозрительность развилась в психическую болезнь, которой незачем придумывать название.

Генрих Манн изобразил её в одной новелле — это была болезнь тирана, не уверенного в своём ремесле. Он не был ни Кромвель, ни Наполеон, он был смехотворно случаен. Конечно, он был циник и никому не верил, но верил своим фантазиям. Он и в самом деле верил в происки врагов народа, верил протоколам допросов, и потому приказывал выбивать признания. Детали его разговоров свидетельствуют, что он верил показаниям, полученным на пытке. Он и в самом деле подозревал, что Молотова завербовали американцы, что Ворошилов был английский агент. Он видел в окружающих «двойных агентов», и нетрудно понять, почему это был доминирующий симптом его паранойи. В этих случаях он не мог оценивать свои мысли; в других вопросах он мог делать оценки, но часто срывался. Срывался в присутствии важных иностранцев, демонстрируя свой примитивный садизм и, если можно так выразиться, свой садистский юмор. Его политика была рядом импровизаций, иногда маниакально упрямых; как правило, за ней стоял страх.

Решения его были чаще всего ошибочны, с точки зрения его собственных интересов. Он делал вид, что все знает и умеет, потому что не верил экспертам и не умел их выбирать. Он и в самом деле верил, что Гитлер не нападет на Россию, в самом деле думал, что все хотят его провести. Далеких планов у него не было, он реагировал на обстоятельства или пытался прощупать противника. Если он встречал прямое сопротивление, то всегда отступал, потому что был труслив. Упрямый Трумен заставил его отступить в Берлине, потому что не боялся его. Иногда ему удавалось обмануть иностранцев, потому что он был непредсказуем.

Россия металась во власти обезумевшего тирана. Никто не был уверен, что выживет. Так как человек всегда стремится осмыслить происходящее, люди пытались понять и принять политику Сталина, и вместе с ним сходили с ума: это был массовый психоз. Думаю, что этого больше не будет, потому что способность верить явно идёт на убыль. Социальная психиатрия едва начинается, но у этой науки большое будущее.

* * *

Дальнейшая история Советского Союза — это ряд бессильных попыток выйти из исторического тупика. Наследники Сталина пытались поддержать эту нежизнеспособную систему. Прежде всего они устранили начальника КГБ Берия, пытавшегося захватить власть, и по обычаю перестреляли его «кадры». Затем, для собственной безопасности, они остановили истерическую охоту на «врагов», успокоили Запад некоторыми уступками и несколько ослабили грабеж деревни, ещё раз поставивший страну на грань голода. Формально считалось, что Советским Союзом управляет «коллективное руководство», и даже были осуждены некоторые крайности «культа личности», то есть сталинского режима. Но вскоре власть фактически захватил один из младших «соратников» Сталина, Хрущёв, удержавшийся на своём месте до 1964 года. Впрочем, это была уже не столь жёсткая власть, как раньше: «соратники», блокировавшие Сталина в последние годы его жизни, заключили между собой сделку, запретившую аресты и расстрелы «руководящих кадров». Когда они решились в конце концов снять болтуна и пьяницу Хрущёва, им пришлось ещё раз устроить заговор; но затем они оставили его в живых, и он умер своей смертью.

Постепенно сложилась квазифеодальная система правления, при которой почти невозможно было снимать с должностей прочно устроившихся в ней бюрократов. Первые секретари обкомов и крайкомов, опираясь на связи в ЦК партии, превратились во что-то вроде удельных князей. Министерства, как будто демонстрируя «законы Паркинсона», заботились о своих внутренних интересах. Несколько раз предпринимались попытки «реформировать» управление хозяйством, но аппарат неизменно срывал все меры, которые могли бы привести к кадровым переменам и лишним хлопотам. Сталин мог добиться усердной работы в отдельных отраслях, угрожая расстрелом, но после сделки о безопасности кадров советские бюрократы могли не опасаться за свою шкуру и даже — при соблюдении принятых обычаев — за свои посты. Обычаи же были в том, сколько каждому разрешалось красть, и с кем полагалось делиться краденым. Как и во всех бюрократиях, сложилась система коррупции, но абсолютная бюрократия превратилась в абсолютную коррупцию. Террор всегда начинается с убийства и кончается воровством.

С 1964 года в Советском Союзе установилась система, в которой не было эффективной власти и не допускалось никаких перемен. Политбюро составляла клика бывших доносчиков, занявших места расстрелянных в годы террора большевиков. Главой её считался жалкий пьяница по имени Брежнев, а им управляли незаметные манипуляторы из аппарата ЦК. К концу 1980-х годов эта система, прозванная «застоем», дошла до полного маразма. Практически несменяемые старцы из политбюро заботились только о сохранении своего положения. Двадцать лет «застоя» обошлись стране так же дорого, как проигранная война.

Кремлевские старцы боялись что-нибудь изменить в своей системе, понимая её хрупкость. Но когда более молодая группа партийных бюрократов попыталась провести очередную реформу, система уже не смогла амортизировать эту «перестройку». «Империя зла», как её назвал американский президент Рейган, развалилась, как карточный домик, — к удивлению не только внешних наблюдателей, но и внутренних противников режима, не ожидавших столь быстрого развития событий.

Последовательных противников советской власти было очень мало, поскольку все политические направления, кроме официального коммунизма, были уничтожены. Но, в отличие от старого Китая, у советского населения была альтернатива: идеи свободы и законного порядка не были устранены из человеческого сознания, и были другие страны с другим строем жизни. Хотя очень немногие из советских людей хотели возвращения к «буржуазному» строю, многие из них находили, что практика советского режима противоречит его официально провозглашённой доктрине. Особое возмущение вызывали у них беззаконные расправы над «инакомыслящими». Советская интеллигенция, оставаясь советской по своим взглядам, надеялась на эволюцию партийной политики в сторону большей свободы. В стране распространялся «самиздат» — самодельная литература, бедная по содержанию, но всё же критическая по отношению к режиму. Некоторые наивные люди обращались к правительству с жалобами и предложениями устранить различные злоупотребления. Эти люди не выходили за рамки советских законов, но их «судили» и сажали в лагеря, а самых надоедливых убивали без суда. Это и были так называемые «диссиденты». Термин, придуманный иностранцами, оказался очень удачным: английские диссиденты XVII века тоже не посягали на доминирующую систему, а только настаивали на исправлении нескольких деталей. Советские диссиденты были ещё менее радикальны: они вовсе не отвергали каких-нибудь статей принятой веры и позволяли себе только смиренные жалобы властям. Но в стране было отчётливое недовольство маразматическим режимом и стремление к переменам.

Единственной средой, где это недовольство могло проявиться в виде политического действия, была сама партия, где тоже было много недовольных. Хозяйство приходило в упадок, коррупция разъедала все учреждения и, наконец, власть старцев из политбюро и несменяемость местных кадров не давала продвинуться более молодым честолюбцам. Эти младшие партийцы хотели всего лишь «отремонтировать» советскую власть и «омолодить» её руководство, пробив себе путь к высоким постам; единственным средством для этого были аппаратные интриги. Но партийным реформаторам способствовало настроение общества. И точно так же, как масса недовольных вне партии, они вовсе не хотели разрушить однопартийную систему и Советский Союз. Партийные реформаторы сумели протолкнуть на ключевой пост Генерального секретаря малоизвестного деятеля Михаила Горбачёва.

Горбачёв был порождением партийного аппарата, узко специализированным на аппаратных интригах и не способным ни к чему другому. Он был крестьянского происхождения, малограмотен и говорил с южнорусским акцентом; только иностранцы, не понимавшие его речей, могли строить себе иллюзии о его образованности и способностях. Речи его были пусты: как все партийные ораторы брежневского времени, он умел долго говорить, ничего не сказав; но он был моложе и не уставал говорить и интриговать. Он знал, что одна только должность Генерального секретаря не принесёт ему реальной власти: как и в предыдущих случаях, он ещё должен был её завоевать, и для этого у него был лишь один путь, тот, которым шёл Сталин: он начал сталкивать между собой разные группы в партийном руководстве, входя в сделки с одними против других. Но он воспользовался ещё и другим, «внепартийным» средством, пытаясь опереться на недовольство населения: чтобы справиться с областными и республиканскими «феодалами», он начал возбуждать против них «общественное мнение». Это был рискованный путь и, конечно, он рассчитывал впоследствии успокоить все эти страсти; но пока что он расшатывал лодку, где сидели все партийные чиновники.

«Съезды народных депутатов», при всей фальсификации выборов, привели к неожиданному результату: они обнажили перед всей страной убожество партийного руководства. На Съездах говорили по-разному и без предварительных указаний: это было необычно и даже страшно. Я смотрел эти зрелища, у знакомых, где был телевизор. Члены политбюро сидели уже не в президиуме, а в отдельной ложе, и были очень похожи на подсудимых: на их лицах можно было прочесть страх. Горбачёв в конце концов одолел своих противников из политбюро, но это была пиррова победа: к тому времени партия уже теряла власть над страной. Как же это произошло?

«Перестройка» (как Горбачёв скромно назвал свою реформу) вызвала в стране возбуждение, а в отдельных местах начались открытые политические действия: люди собирались, обсуждали разные вопросы и даже устраивали, не спрашивая разрешения, свои организации. Все это осторожно представлялось как законная деятельность в рамках советской конституции (и с формальной стороны было таковой), но с 1917 года никто не видел ничего подобного. Особенно возбудились национальные окраины: Прибалтика, где стремление к независимости всегда сохранялось, Закавказье, и даже Средняя Азия, где «национальная политика» партии приняла совсем уж феодальный вид, как будто вернувшись к временам ханов и эмиров. По советским правилам национальные чувства не должны были проявляться и наказывались как «национализм». Массовые выражения такого «национализма» требовали репрессий; но Горбачёв боялся прибегать к репрессиям, чтобы не разрушить свой «имидж» внутри страны и за рубежом. Если бы дальнейшая политика нуждалась в репрессиях, то Горбачёва можно было заменить кем-нибудь другим; поэтому он был робок в применении насильственных мер и пытался свалить их на других или отмежеваться от того, что делали другие. Впрочем, надо признать, что Горбачёв и в самом деле не умел проливать кровь: он ведь начал свою карьеру в послесталинское время, когда конкурентов уже не полагалось убивать. Я не назову его гуманным человеком, но многие партийные товарищи считали его «слабонервным».

Возбуждение в национальных республиках, после безуспешных и трусливых попыток его остановить, достигло таких размеров, что местным партийным бюрократам надо было решиться — идти ли дальше вместе с Москвой, или попытаться возглавить процесс обособления национальных республик, срочно сменив свой политический цвет. Они видели, что сама Россия выходит из-под контроля партии, что Горбачёв быстро теряет контроль над ситуацией в РСФСР, где вокруг Ельцина складывается новый центр власти, соперничающий с союзной властью. В этих условиях «национальные» партбюрократы предпочли не подавлять национальное возбуждение, а «возглавить» его. Заведующий отделом пропаганды ЦК компартии Украины, некий Кравчук, стал таким образом первым президентом Украины. Ему понадобилось только говорить прямо противоположное тому, что он говорил раньше! В Средней Азии партийные лидеры сразу превратились в мусульман, а в Закавказье проявили, вместо дружбы народов, надлежащую ненависть к соседним народам. И все они сохранили власть. Только в Прибалтике власть оказалась в руках «правых», то есть не коммунистов.

Статья конституции СССР, сохранившаяся со времени Ленина, гарантировала республикам «право на самоопределение», то есть на выход из Советского Союза. Эта статья никогда не рассматривалась всерьёз, как и другие записанные в этом документе права. Теперь она оказалась как нельзя более кстати. Республики объявили о своём «суверенитете», избрали себе президентов, и им осталось только выйти из Союза. Россия всегда была суверенной, но РСФСР тоже поторопилась объявить о своём «суверенитете» — непонятно, от кого. Часть московских чиновников пыталась удержать за собой власть над СССР, но это становилось нереальным; б`oльшая часть чиновников решила, что выгоднее отделаться от этого бремени, и перешла на сторону Ельцина с его «российским» аппаратом. Это и был конец СССР.

Президенты трёх славянских республик — России, Украины и Беларуси — тайком собрались в Беловежской пуще и объявили о денонсации договора 1922 года, по которому был создан Советский Союз. Этот договор не предусматривал ликвидации Союза, точно так же, как Конституция Соединённых Штатов. Недовольные могли, конечно, начать гражданскую войну, но никто не захотел. Ельцин распустил коммунистическую партию — КПСС; теперь в России другая коммунистическая партия, КПРФ, но это уже не правящая, а обыкновенная партия. Так завершился коммунистический эксперимент в России, начатый большевиками.

Я не буду здесь рассказывать, как освободились от советского режима страны Восточной Европы, которым эту систему навязали после войны. Теперь так называемый коммунизм остался только в Китае и Вьетнаме, в виде чего-то вроде НЭПа, и в Северной Корее, где он превратился в наследственную монархию, и где народ вымирает с голоду. Да ещё на Кубе продолжается власть Кастро, и вместе с ней голод, потому что Кастро боится ввести НЭП. Эти системы очень скоро превратятся в нечто более устойчивое, чем коммунизм: все говорит за то, что после 1991 года коммунизму пришел конец.

* * *

Коммунизм, понимаемый как утопическая идея — то есть как отдалённая общественная цель — был уже описан в начале этой главы. Общество, какое хотели устроить первые коммунисты, предполагало крайнюю добросовестность всех людей в трудовых отношениях и крайнюю благожелательность всех людей в отношениях друг к другу, при которых не понадобится никакая форма контроля и, тем более, принуждения людей; иначе говоря, коммунисты считали, что не будет никакого государства, а все виды организации людей будут приниматься добровольно и без споров. Сообщества такого рода встречаются в природе у муравьев, пчел и других — по старому зоологическому названию — «государственных насекомых», поведение которых полностью определяется инстинктами. Поэтому противники коммунизма давно уже обозначили идеальное общество коммунистов, как «муравейник». Но из людей такое общество составить нельзя. Муравей может прожить отдельно от своих собратьев шесть часов; строго говоря, он является не отдельной живой системой, а частью такой системы — муравейника. Человек тоже «общественное животное», но его отношения с другими людьми зависят не только от инстинктов, а ещё от его личного опыта и мышления. В этом смысле человек обладает индивидуальностью, то есть разные люди по-разному ведут себя в одной и той же ситуации. Ничего подобного нет у муравьев или пчел. Несомненно, общество может существовать с гораздо меньшим применением контроля и насилия над людьми, но мы не знаем, насколько меньшим. Описанный выше идеал первых коммунистов мог пониматься как утопический план, вроде планов Платона и Мора, или как «предельное состояние», к которому можно стремиться. В этом качестве он не более странен, чем другие идеалы, например, идеал тысячелетнего царства христиан, с которого он в действительности списан.

Люди не могут жить без идеалов. Коммунистический идеал никогда не имел культурной перспективы — это очень бедный идеал, порождённый голодом и страхом. В действительности он сводился к сытости и безопасности, как это изобразил Орвелл в своей Ветряной Мельнице. Но такие блага уже доставляет трудящимся современный капитализм, в сущности воплотивший этот идеал голодного скота. Коммунистический идеал изжил себя и сохранил притягательность, может быть, лишь в самых бедных частях света.

В действительности проблема коммунизма состояла не в его утопической цели, о которой никто всерьёз не думал, а в средствах её достижения, рекомендованных в «Коммунистическом Манифесте» 1848 года, и в практическом применении этих средств в «коммунистических» государствах. Эти средства предполагали ограничение свободы, во всяком случае, в течение «переходного» периода. Маркс полагал, что этот период будет очень коротким, но в России оказалось, что он может затянуться на целые поколения. Конечно, большевики были фанатики насилия. Ленин хотел иметь идеально управляемую систему и сидеть у её пульта управления; он верил, что найдёт наилучшие ответы на все вопросы, какие могут возникнуть в жизни общества. Такая уверенность бывает только у очень ограниченных людей, какими и были большевики. Сталин довёл эту систему управления до абсурда. Он представлял себе желательное для него общество в виде «дерева», перевёрнутого сверху вниз. В верхней точке находится диктатор, отдающий приказы членам политбюро; каждый из них, в свою очередь, отдает приказы индивидам следующей ступени власти, скажем, министрам, имеющим только одного начальника; каждый из министров командует, например, управляющими, знающими только своего министра, и так далее. Я описал эту пирамиду власти без устройств, обеспечивающих исполнение приказов: можно, если угодно, считать, что не исполнять приказы уже нельзя (ведь это, по представлению диктатора, идеальное общество!). Оставив в стороне все этические проблемы, рассмотрим только «кибернетический» вопрос: может ли эта система эффективно работать?

Если целью её работы является не только удовольствие от управления, то к пирамиде власти надо прибавить какие-то связи с внешним миром, например, с животными, растениями, горными породами и прочими объектами, которые не всегда повинуются команде. Для такой «хозяйственной» деятельности изображённая система крайне неэффективна: в ней нет обратных связей, сообщающих информацию о происходящем снизу вверх, и от каждого звена к некоторым другим. Для эффективности, и даже для устойчивости самой системы требуются совсем другие принципы управления. Теперь это объясняется в кибернетике, но это давно уже знали в цивилизованных странах, где изобрели, например, представительное правление, дающее обратные связи, и принцип равновесия властей, не дублирующих, а контролирующих друг друга — таких, как законодательная, исполнительная и судебная власть.

Когда Ленин запретил в 1921 году все обратные связи в партии, он этого не понимал. Диктатура удручающе неэффективна и недолговечна.

Необычайные успехи коммунизма в XX веке объясняются тем, что это учение обещало устранить социальную несправедливость и построить «справедливое общество». Коммунизм заменил людям религию, обещавшую все эти блага в загробном мире, но примечательным образом не уточнял своих целей. Вся его пропаганда, все его лозунги и песни ограничивались средствами, прославляя и поэтизируя такие сомнительные средства, как коммунистическая партия, красная армия, деятельность всевозможных подпольщиков и партизан, наконец, «трудовые подвиги» на каком-нибудь производстве. Эта пропаганда доставляла людям замену утраченной религии и способы общения, удовлетворявшие их социальный инстинкт — торжественные собрания и шествия, революционные песни и лозунги, наконец, гневные проклятия в адрес врагов. При этом речь шла только о «борьбе за коммунизм», о «построении коммунизма», но никогда о самом «коммунизме». Все эти формы организации масс, в самом деле, имели мало отношения к их номинальной цели, что лучше всего видно при сравнении с другой тоталитарной доктриной — фашизмом: массовые мероприятия фашистов и коммунистов психологически неразличимы, то есть переходят друг в друга при замене слов. Были и случаи прямого заимствования: популярный гимн советских летчиков имел немецкое происхождение.

Люди верили в доктрины, вызывающие теперь недоумение и смех. И при всех ужасах пережитой эпохи эти люди были в чём-то счастливее нас: у них было, как им казалось, радостное общение. Чудовищная петля русской истории замкнулась, вернувшись к ухудшенному варианту прошлого — ненавистного нашим предкам. Раньше нас призывали идти к коммунизму, теперь нас соблазняют дарами рынка. Люди жаждут осмысленной жизни, а им предлагают идти на базар. Мы стали народом без песен.

Приме­чания: Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания.
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения