Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Абрам Фет. Инстинкт и социальное поведение. Глава 3. Социальная справедливость

1. Наука и общественная жизнь

Выражение «социальная справедливость», стоящее в названии этой главы, не связывается в этой книге ни с каким реальным или желательным для автора общественным строем, а означает лишь исторически сложившийся, менявшийся со временем общественный идеал. Существование таких идеалов невозможно отрицать. В древности люди верили, что справедливое общество было в начале истории, о чём рассказывалось в мифах. В Средние века люди полагали, что на Земле справедливое общество невозможно, и надеялись обрести справедливость в загробном мире. В Новое время люди перенесли свои упования на справедливость в будущее, рассчитывая достигнуть её со временем на этом свете. Изучение всех этих идеалов, породивших столько мифов и утопий, — не моя задача. Меня интересует вполне реальное общественное явление, обычно называемое протестом против социальной несправедливости, или классовой борьбой.

Любопытно, впрочем, отметить, чтo можно сказать о «справедливости» с чисто биологической стороны. Лоренц говорит об открытом им инстинкте внутривидовой агрессии: «Этот совсем простой физиологический механизм борьбы за территорию прямо-таки идеально решает задачу «справедливого», то есть выгодного для всего вида в его совокупности, распределения особей по ареалу, в котором данный вид может жить» («Так называемое зло», гл. 3). Конечно, к человеку этот критерий имеет лишь косвенное отношение, поскольку он говорит лишь о биологических условиях сохранения нашего вида. Понятие о «справедливом обществе» зависит от места и времени, то есть от культуры, причём ни одну культуру её современники не признавали вполне справедливой.

Напротив, понятие о «социальной несправедливости», как мы увидим, имеет глубокие биологические основания и проходит через всю историю. Оно всегда вызывало однородные социальные явления, потому что в основе его лежало нарушение социального инстинкта. Эти явления отнюдь не сводятся к экономическим причинам, как думали марксисты, и как думают до сих пор мыслители, не умеющие выйти за пределы рыночного хозяйства с его системой наёмного труда и стимулируемого потребления. Все эти построения далеки от научного реализма.

Представление о том, что окружающая нас действительность допускает объективное исследование, возникло недавно. Если не считать некоторых зачатков науки в древности, современная наука, опирающаяся на экспериментальное исследование и теоретическое описание природы, начинается с XVII века. Начало её связано с именами Галилея и Ньютона. Галилей впервые в Новой истории начал сознательно ставить опыты для выяснения, как на самом деле происходят явления природы. Но рождение науки обычно связывают с появлением труда Ньютона «Математические начала натуральной философии» (1687), который применил открытые им методы математического анализа к объяснению законов движения планет. Таким образом, первой из естественных наук была «небесная механика». Но законы движения Ньютона распространялись на все механические движения, а затем из них развилась вся физика.

Очень скоро возникла надежда, что человеческое общество тоже допускает научное описание. Естественно, среди общественных явлений стали искать простейшие, к которым можно было применить математический подход, столь оправдавший себя в механике Ньютона. Такой простейшей областью казалась экономическая деятельность людей: Тюрго, начавший с проповеди «ньютонианства», стал экономистом и пытался провести реформы, которые, возможно, спасли бы Францию от революции, а Европу — от наполеоновских войн. Экономисты могли применить тогда к своему предмету лишь простую арифметику, но они были верные последователи Ньютона. Величайшим из них был Адам Смит, открывший законы рынка. Его книга «Исследование о природе и причинах богатства народов» (1776) положила начало экономической науке. Это был первый период в развитии общественных наук, который можно назвать механистическим.

К этому периоду несомненно принадлежал и Карл Маркс. Он считал себя учёным, и его научной специальностью была экономика. «Теория стоимости», развитая им вслед за Д. Рикардо, явно несёт на себе отпечаток «энергетической» идеологии, заимствованной из механики. Маркс думал, что открыл экономическое объяснение истории, но его понимание опиралось на частную модель капиталистической экономики, и он экстраполировал эту модель с помощью диалектики Гегеля. С нашей точки зрения построение Маркса было попыткой угадать будущую науку, но философия оказалась для этого ненадёжным средством. Как известно, попытка Маркса не удалась, хотя и весьма стимулировала общественное мышление.

Мыслители, пытающиеся понять человеческое общество как «экономическую машину», встречаются и до сих пор. Одной из причин, побудивших меня написать эту книгу, было стремление противодействовать их идеологии, намного более примитивной в наши дни, чем идеология Маркса, потому что эти современные механицисты вообще принимают во внимание лишь то, что Маркс называл «базисом» общественной жизни, полностью игнорируя «надстройку».

Поскольку прямое сведение изучения общества к механическим моделям не удавалось, возникло представление, что существуют разные уровни познания мира, учитывающие специфические особенности изучаемого предмета. Вероятно, первым, кто отчётливо выделил уровни человеческого познания, с соответствующей классификацией наук, принадлежащих каждому уровню, был Огюст Конт. В тридцатых годах XIX века он придумал термин «социология» для обозначения будущей науки о человеческом обществе. Между физикой и социологией Конт поставил в своей иерархии наук биологию, считая предмет её «более сложным», чем предмет физики, но «менее сложным», чем предмет социологии. 21

Второй период развития общественных наук можно назвать биологическим. Корни этого подхода уходят в древность: задолго до «ньютонианства» люди пытались строить не механические, а живые модели общества, сравнивая «общественный организм» с человеческим организмом. Сравнение, к которому прибегнул Менений Агриппа для успокоения римского плебса, было, по-видимому, в ходу в его время: он сравнил патрициев с головой человека, собственников и торговцев — с его брюхом, а простой народ — с руками и ногами. Но настоящей моделью человеческого общества сделался, после Дарвина, вид животных, эволюционирующий в «борьбе за существование». Влияние дарвинизма было важно в том отношении, что общество стали сравнивать с живыми системами, более подходящими для его моделирования, и что усилилось внимание к инстинктивной мотивации человеческого поведения.

Чарльз Дарвин пришёл к своей концепции естественного отбора, сопоставив наблюдения над разнообразием видов животных и растений, сделанные во время кругосветного плавания, с идеей Томаса Мальтуса об избыточном размножении и конкуренции в использовании ограниченных ресурсов. Мальтус, в свою очередь, писал свой «Опыт о народонаселении» под влиянием теории рыночного хозяйства Адама Смита, и имея в виду прежде всего человеческие популяции. Это, наряду с древним сравнением Агриппы, пример взаимодействия естественных наук с «гуманитарными», с которым мы не раз встретимся в дальнейшем. Теория эволюции Дарвина оказала значительное влияние на самопонимание человека и на развитие общественных наук. Однако, самый смысл идей Дарвина при этом искажался: так называемые социал-дарвинисты стали усматривать в истории человечества борьбу «высших» и «низших» рас.

Третий период, психоаналитический, начался с работ Зигмунда Фрейда, то есть с 90-х годов XIX века. Открытие «подсознания», определяющего «нерациональное» поведение человека, оказало значительное влияние на человеческое мышление вообще; но фантастические построения Фрейда и его учеников, пытавшихся основать на психоанализе все объяснение общества и истории, скоро скомпрометировали это направление. Наиболее интересным его достижением была книга Эриха Фромма «Бегство от свободы». Фромм рассматривал общество как систему, элементами которой являются отдельные индивиды, реагирующие на стимулы окружающей среды так, как предполагает психоанализ. Это понимание психических реакций человека, хотя и несовершенное, составляет преимущество схемы Фромма перед обычными построениями социологов. Он сумел объяснить важные особенности массового поведения людей в двадцатом столетии. Но дальнейшее развитие проекта Фромма требовало — как он сам видел — изучения подсистем, промежуточных между индивидом и всем обществом, а также взаимодействия этих подсистем. Наиболее важные из таких подсистем — это культуры, исследование которых тогда едва начиналось.

Главной слабостью психоаналитического подхода к обществу было незнание биологической природы человека. Фрейд признавал основную роль инстинктивных побуждений, носителем которых он считал гипотетический механизм подсознания под названием «Ид» (по-латыни «Оно»). Но психоаналитики не понимали, как действуют инстинкты в психике индивида и в жизни сообщества.

Четвёртый период в развитии общественных наук, который можно назвать «кибернетическим», начался работами Норберта Винера в 1948 году и продолжается по сей день. Винер и его сотрудники, параллельно изучая саморегулирующиеся системы в технике и в живых организмах, разработали идеи обратной связи и замкнутого цикла процессов, в который включена обратная связь. Винер с самого начала предполагал, что нашёл руководящие принципы для понимания механизмов жизни. Но оправдание этой надежды пришло не сразу, так как биологи медленно усваивали кибернетику. Инженеры быстрее освоили её на своём более простом материале, и кибернетика надолго стала «технической наукой». К её понятиям прибавилась теория информации, созданная в работах Винера и К. Шеннона.

Тогда же, с конца 1940-х годов, начались преждевременные попытки перенесения методов «технической кибернетики» в социальные науки. Для этих попыток характерно было стремление прямо перейти от систем автоматического регулирования, применяемых в технике, к общественным механизмам. Исследователи этого рода пользовались идеологией, называемой «общей теорией систем», пытаясь выделить в изучаемой системе её подсистемы и составить схему отношений между ними. В итоге получались «блок-схемы», состоящие из прямоугольников с надписями в них и стрелок, соединяющих эти прямоугольники. Такая «кибернетическая социология» оставалась бесплодной, но вовсе не потому, что идеи кибернетики не имеют значения для социальных наук. Их значение было недостаточно понято, потому что социологи, пренебрегая указанием Конта, «пропускали» биологический уровень интеграции 22, лежащий между физическим и социальным. Только биология может доставить модели, достаточно сложные для изучения ещё более сложных социальных систем. Но это не просто возобновление второго периода в исследовании общества, описанного выше, поскольку при этом используется кибернетический подход. Кибернетика не только сравнивает общественные механизмы с механизмами животных или человека, но рассматривает все живые системы с единой точки зрения и пытается выяснить общие законы деятельности таких систем.

До 1970-х годов могло казаться, что пророчество Винера не оправдалось, и что кибернетика стала лишь «грамматикой» современной техники регулирования, но не биологии. Но в последнее время выяснилось, что предвидение Винера было верно. Решающая роль обратных связей и регулирующих контуров в объяснении биологических явлений была доказана рядом биологов и резюмирована в уже упоминавшейся книге «Оборотная сторона зеркала» Конрада Лоренца, составившей эпоху в развитии научного мышления, и в блестящих работах Грегори Бейтсона 23. Роль биологии в понимании человеческого общества должна резко возрасти.

Для нашей работы прежде всего важны данные современной биологии, изложенные в первых двух главах. Применение этих данных к человеку требует некоторых существенных дополнений.

2. Инстинктивные основы социального поведения

Мы будем пользоваться в дальнейшем представлениями об инстинктах, изложенными в предыдущих главах. Подчеркнём ещё раз, что термин «инстинкт» мы понимаем в смысле, определённом в первой главе: инстинкты — это наследственные программы поведения, в случае высших животных и особенно человека — преимущественно открытые программы. Сравнение с компьютером, использованное в первой главе, служит лишь для объяснения, как вообще работают программы; оно вовсе не означает, что человеческий мозг и в самом деле нечто вроде компьютера. Но кибернетический подход, принятый нами для объяснения инстинктов, следует принимать всерьёз: это наилучший язык, на котором такие идеи можно обсуждать. Поскольку понятию инстинкта придавались различные истолкования, следует подчеркнуть, что наше понимание инстинктов образует некоторую модель этого явления. Всё сказанное дальше об инстинктах относится к этой модели.

Наши представления об инстинктах человека можно резюмировать следующим образом:

1. Наследственность человека, определяющая его наиболее важное отличие от всех других видов животных, является результатом взаимодействия двух систем: системы генетической наследственности и системы культурной наследственности. Инстинкты — это врождённые программы поведения, записанные в геноме вида. Открытые программы инстинктов человека заполняются подпрограммами, выработанными не только его личным опытом, но и его культурой.

2. Каждый человек принадлежит некоторой культуре, первым признаком которой является его родной язык. Культурная традиция определяет своими подпрограммами реализацию инстинктов, мотивирующих его поведение.

3. Система инстинктов, стимулирующих поведение человека, сложилась в доисторические времена, не позже, чем в эпоху неолита. Изменения в наследственном материале этих инстинктов, происшедшие с тех пор, можно считать незначительными по сравнению с культурными изменениями, определяющими их реализацию. Никакие культурные влияния не могут подавить действие инстинкта, но могут в той или иной степени определять форму его проявления.

Конечно, «большие» инстинкты, общие всем животным — в особенности инстинкт самосохранения — присутствуют и во всех формах поведения человека, взаимодействуя со специфически человеческими формами инстинктов, о которых дальше будет речь.

4. Инстинктами, специфически человеческими в их проявлении, можно считать следующие:

(а) Инстинкт внутривидовой агрессии.

У человека значительно ослаблены инстинкты, корректирующие агрессию — охраняющие собратьев по виду и предотвращающие их убийство. Ослаблены также инстинкты, охраняющие женщин и детей. Функции этих инстинктов в значительной степени приняли на себя механизмы культурной наследственности, действие которых определяется традицией.

У человека резко усилилось действие инстинкта внутривидовой агрессии по отношению к членам «чужих» групп, но осталось на прежнем уровне по отношению к собственной группе. Различение «своих» и «чужих» определяется культурной традицией.

Причиной этих специфических для человека изменений инстинкта внутривидовой агрессии был, по-видимому, групповой отбор.

(б) Социальный инстинкт.

У человека социальный инстинкт принял особый характер, не наблюдаемый у других животных. Лоренц не говорит об этом в решительной форме, но многие места в его работах свидетельствуют о том, что он допускал у людей инстинктивный характер солидарности. Он приводит ряд фактов взаимной поддержки и совместной деятельности у многих видов, в том числе у приматов. Было бы странно, если бы подобный инстинкт отсутствовал у человека. Далее, Лоренц много раз подчёркивает специфически человеческие, не встречающиеся у других животных реакции на поведение «асоциальных паразитов», несомненно связанные с «солидарностью» членов группы. Нет сомнения, что он не только допускал инстинктивный характер этих реакций, но и предполагал систематическую культурную мотивацию такого поведения: культура вырабатывает нормы, заменяющие, в качестве открытых подпрограмм, ненадёжное действие корректирующих инстинктов. Ниже мы приведём сочувственно цитируемые им слова Гете «о праве, что родится с нами», и его комментарии к представлению старых правоведов о «естественном праве».

Самый термин «социальный инстинкт» у Лоренца встречается редко, потому что он детально изучал агрессивное поведение, другие же инстинкты интересовали его преимущественно в их взаимодействии с агрессией. В течение всей жизни он размышлял о биологических основах человеческого поведения, а в последние годы особенно задумывался над «патологическими явлениями в жизни современного общества» и собирался посвятить им второй том «Зеркала». Некоторые идеи этого второго тома, популярно изложенные в книге о «Восьми смертных грехах», не оставляют сомнения в том, что Лоренц намерен был подробно разобрать поведение «асоциальных паразитов». При этом социальный инстинкт у человека выступил бы гораздо более отчётливо, чем, например, в случае нападения стадных животных на угрожающего им хищника, известном под названием «моббинг» (mobbing). Конечно, связная картина человеческого общества, задуманная Лоренцом, должна была содержать «системообразующее» напряжение между инстинктом внутривидовой агрессии и социальным инстинктом.

Я предлагаю некоторую гипотезу о специфическом проявлении социального инстинкта у человека — никоим образом не претендуя на приоритет, но принимая на себя ответственность за её применения. Специфический для человека социальный инстинкт я называю инстинктом внутривидовой солидарности. Я предполагаю, что этот инстинкт образовался путём мутации из первоначального социального инстинкта приматов, стимулировавшего сплочённость и взаимопомощь членов обезьяньего стада. Как было сказано выше, эта мутация сделала возможным распространение такого поведения с первоначальных групп на бoльшие группы, состав которых определяется культурной традицией и вводится в открытую программу действующего таким образом человеческого инстинкта. Первое расширение этого инстинкта состояло в перенесении его на членов «своего» племени. Как только индивид узнавался как «свой», по отношению к нему проявлялся тот же социальный инстинкт. Благодаря этой мутации могли возникнуть более многочисленные сообщества — племена. Как мы помним, уже в первом описании группового отбора Дарвин подчёркивал преимущества численности, которые могли быть достигнуты лишь на уровне племен.

Поскольку состав племени вводился в открытую программу социального инстинкта как подпрограмма, выработанная культурной традицией — что возможно только у человека, — то социальный инстинкт приобрёл особый характер человеческого инстинкта. Это была первая глобализация социального инстинкта, состоявшая в перенесении его с первоначальных групп на племена. Предположение об инстинктивном характере племенной солидарности подтверждается универсальностью этого явления и его продолжительностью, занявшей подавляющую часть истории нашего вида.

Но дальнейшее расширение действия социального инстинкта — его вторая глобализация — зависит уже только от культурной, а не от генетической наследственности! В самом деле, такое расширение не требует дальнейшего изменения генома: культурная традиция говорит индивиду, в каких случаях надо относиться к другому человеку, «как если бы тот был одного племени с ним» 24. Мутация, первоначальной «целью» которой было обеспечить солидарность своего племени, оказалась «избыточной» в том смысле, что сделала потенциально возможным восприятие всех людей, как «своих». Надо ли удивляться этой избыточности? Ведь человек по самой своей природе — избыточное существо, как мы уже видели на примере положительной обратной связи, создавшей человеческий мозг.

Одно из наиболее важных проявлений социального инстинкта, все ещё мало изученное и во многих отношениях загадочное, — это эмпатия, способность «сопереживания»: человек способен мысленно ставить себя на место своего собрата по виду и переживать происходящее, как будто отождествляя себя с ним. При этом важную роль играет восприятие выражений лица и телесных движений, изученное Дарвином и описанное им в отдельной книге. Несомненно, эмпатия как форма взаимопонимания существует у многих высших животных; об этом свидетельствуют наблюдения над животными, поведение которых человек расшифровывает с помощью того же механизма, соединяющего нас, например, с шимпанзе, как это проницательно описал Г. Бейтсон. Естественно предположить, что эмпатия, первоначально относившаяся к членам собственной группы, была перенесена, вместе со всем социальным поведением, на более широкие группы людей — племя, нацию и, наконец, теперь глобализуется на все человечество. Лоренц подчёркивает, что всевозможные поджигатели войны, пропагандирующие ненависть к другим народам, прежде всего стараются заглушить эмпатию, изображающую нам каждого отдельного представителя «чужого» народа как человеческое существо, родственное нам самим, — то есть, в нашей терминологии, они стараются «локализовать» нашу способность к эмпатии.

Вся наша мораль, вся наша «любовь к ближним» произошла от глобализации внутриплеменной солидарности, которая постепенно превращается во внутривидовую солидарность. Путь ко всеобщему братству людей шёл через групповой отбор — через бесконечные войны, истребление племен и каннибализм. Надо ли этому удивляться после всего, что мы знаем об инстинкте внутривидовой агрессии и о том, что выработал из этого инстинкта индивидуальный отбор, то есть обычный естественный отбор? Ведь от агрессии произошли все высшие эмоции человека — узнавание индивида, то есть человеческая личность, а затем дружба и любовь.

Таковы пути эволюции, очень далёкие от назидательных мифов наших предков!

3. Коллективистская и индивидуалистическая мораль

Племенная мораль, выработанная групповым отбором, была прежде всего подчинена интересам племени, и в этом смысле была коллективистской. Развитие и самостоятельность личности отнюдь не были целью первобытного общества: выделение личности из племенного сообщества произошло гораздо позже. Современному человеку было бы почти невозможно подчиняться ограничениям племенной жизни: об этом свидетельствуют не только воспоминания европейцев, попавших в плен к индейцам или африканцам, но и то, что мы знаем о жизни греческих городов-государств. После исторического опыта XX века, когда пережитки племенного коллективизма использовались в политических целях, всякий «коллективизм» вызывает опасения; теперь моден крайний индивидуализм: почти забыто определение Аристотеля, назвавшего человека «общественным животным».

Между тем, человек и в самом деле — общественное животное, неспособное жить вне общества своих собратьев по виду. Как и у всех общественных животных, его связь с сообществом не ограничивается материальными интересами, а носит глубокий биологический характер: необходимость общения с людьми инстинктивна. Лишение такого общения вызывает у человека психические расстройства и физическую деградацию.

Обращение индивида с окружающими его людьми подчиняется определённым правилам поведения, усваиваемым в детстве из его культурной традиции. Несомненно, существование человеческого общества невозможно без соблюдения таких правил, но их природа и происхождение до сих пор вызывают споры. Антропологи, изучающие человеческие культуры, интересуются наблюдаемым поведением членов того или иного племени, регулируемым «племенной моралью», и «ценностями», лежащими в основе этой морали. Как уже говорилось в предыдущей главе, наиболее важный результат их исследований состоит в том, что, несмотря на все видимое разнообразие условий и обычаев, племенная мораль в существенных чертах всегда одна и та же. О ней говорит самая возможность взаимопонимания людей разных культур, впервые встретившихся друг с другом. Дальше мы попытаемся изложить принципы этой морали. Совпадение этих принципов у всех племен, доживших до настоящего времени и уже вымерших, известных нам из истории, без сомнения свидетельствует об инстинктивном происхождении племенной морали — и самого племенного строя. И если мы обнаруживаем те же правила, с незначительными изменениями, у «цивилизованных» людей нашего времени, причём можно проследить их на протяжении всей писаной истории человечества, то их инстинктивное происхождение можно считать доказанным фактом.

С нашей точки зрения племенная мораль представляет собой проявление инстинкта внутриплеменной солидарности, которая — как мы уже знаем — постепенно расширяется на весь человеческий род и становится внутривидовой. Можно было бы возразить, что мы встречаемся здесь не с одним инстинктом, а с целым набором инстинктов, но так обстоит дело со всеми «большими» инстинктами: их можно рассматривать как «пакеты программ», связанных общей целью. В данном случае целью является сохранение племени, а в наши дни — сохранение культуры.

Инстинкт солидарности — это биологическая основа, на которой держится общественная жизнь. Как и все инстинкты, он неустраним; неустранимо и связанное с ним стремление к устранению асоциальных паразитов, о чём речь будет дальше. Надежнее всего инстинктивное поведение, в форме, закреплённой воспитанием. Подсчёты и соображения, касающиеся общего блага, действуют на людей гораздо слабее, чем инстинкт. Без поддержки инстинкта солидарности современному обществу грозит распад, и последствия такого распада в нашем столетии достаточно очевидны.

Соблюдение «моральных правил» зависит от воспитания, а воспитание — от культуры, сохранение которой отнюдь не гарантируется высоким уровнем потребления. Скорее наоборот, если вспомнить уроки истории, то как раз материальное изобилие, чрезмерное и слишком изощренное потребление приводит к распаду культуры и разложению морали. Вряд ли кто-нибудь станет отрицать, что в нашем столетии катастрофически разрушается семейное воспитание, прежде всегда опиравшееся на унаследованную мораль и санкционировавшую её религию. Предположение, что без всего этого можно обойтись, имея эффективную полицию, не оправдывается — и не только в нашей злополучной стране.

Коллективистскую мораль, самым прямым образом выражающую инстинкт внутриплеменной солидарности, можно восстановить по наблюдениям сохранившихся до недавнего времени охотничьих племен. Мы попытаемся сейчас формулировать, в чём состояли моральные правила члена племени:

Член племени должен был участвовать в коллективной защите и коллективной агрессии своего племени.

Член племени должен был участвовать в коллективных трудовых усилиях своего племени.

Член племени должен был делиться со своими соплеменниками охотничьей и военной добычей, по установленным правилам. При этом он не должен был скрывать от соплеменников свои способы промысла, охотничьи угодья или военные трофеи.

Член племени не должен был скрывать от соплеменников свои запасы и обязан был делиться ими в случае общего бедствия. Особые преимущества предоставлялись только за очевидные заслуги перед племенем, проявляемые на глазах у всех: доблесть в бою, мудрость и предусмотрительность вождей, святость и магическую силу жрецов. Член племени не должен был пользоваться преимуществами, если его заслуги перед племенем не были очевидны.

Нарушения этих правил наказывались общим презрением, а в более серьёзных случаях — смертью.

Как легко заметить, описанная выше «коллективистская мораль» сохранилась не только в ценностях нашей культуры, передаваемых воспитанием, но и в формальных правилах поведения — «законах». Конечно, законы не могут заменить «племенную мораль», хотя бы потому, что носят чисто негативный характер, перечисляя то, чего не следует делать, но никак не внушая индивиду, что ему следует делать. Запреты, содержащиеся в законах, по сей день воспроизводят некоторые запреты племенной морали, например, запрет убивать, увечить или оскорблять своих соплеменников. Другие законы, не столь древнего происхождения, охраняют собственность, которой ещё не знала племенная мораль; но и эти законы несут на себе её отпечаток, поскольку они пытаются ограничить человеческую хитрость и жадность. Наконец, многие современные законы регулируют отношения, не имеющие аналогов в племенной жизни, но можно полагать, что первоначальной, или хотя бы номинальной целью всех законов остаётся сохранение племени — а в нынешних условиях сохранение культуры.

Конечно, законы содержат лишь небольшую часть того, что нужно для сохранения и воспроизводства культуры. Например, образование и сохранение семьи, воспитание детей или отношение к больным и престарелым согражданам лишь в небольшой степени зависят от законов. Даже в наши дни человек на практике редко сталкивается с законом, но ежеминутно должен соблюдать «племенную мораль» — неписаные правила общежития.

Между тем, в экономической жизни и в деловых отношениях люди современного общества придерживаются совсем иных правил, разительно противоречащих описанной выше племенной морали. Они хорошо знают, чтo нужно делать в этом обществе, чтобы преуспеть, и на практике следуют для этого совсем другой, индивидуалистической морали. Поразительно, что, сохраняя для общественных ритуалов и газетной риторики изречения племенной морали, обычно в форме, унаследованной от христианства, люди современного западного общества цинично и не без некоторого вызова признают подлинные мотивы своего поведения — то, что американцы называют rugged individualism 25.

Экономисты и социологи, претендующие на реалистическое описание современного общества, не могут уклониться от признания принятых в нём правил, но избегают отчётливо формулировать эти правила. Я собрал их из описания образа действий предпринимателя, которое даёт влиятельный экономист и социолог Ф. А. Хайек в своей книге «Пагубная самонадеянность. Заблуждения социализма» 26. Не знаю, окажу ли я услугу профессору Хайеку, сведя вместе отдельные штрихи картины, которую он пытался нарисовать. Может быть, полная ясность этой картины как раз и не входила в его намерения.

Замечу, что этот автор не любит обычной терминологии и, в частности, почему-то избегает термина «капитализм». Тот экономический и социальный строй, который теперь господствует в западном мире, он называет «расширенным порядком», противопоставляя его «узкому порядку» — племенному образу жизни. Я не мог уяснить себе, почему профессор Хайек заменяет термин «капитализм» другим термином (по его собственным словам, равнозначным). Но я отдаю себе отчёт в преимуществах «расширенного порядка» перед племенным строем, в чём читатель убедится из дальнейшего изложения, и принимаю на некоторое время термины почтенного автора.

Современные правила поведения, о которых пойдёт речь, профессор Хайек называет «моральными правилами» (moral rules), и я буду пользоваться этим термином, ставя его в кавычки — чтобы избежать смешения с приведёнными выше моральными правилами первобытных племен. Профессор Хайек, по-видимому, не решается определить гносеологический статус своих «моральных правил», помещая их, несколько неопределённо, «где-то между инстинктом и разумом». Полагаю, что их можно рассматривать как простые наблюдения над реальным поведением людей, то есть как социальные факты, и никоим образом не оспариваю их достоверности. Это и в самом деле ряд характерных фактов, которые можно объяснить только интересами людей, действующих так, как им выгодно в данных условиях. Каждый из них попросту соблюдает свой интерес.

Итак, вот на чём основана нынешняя индивидуалистическая мораль:

Член «расширенного общества» уклоняется от участия в коллективной защите и коллективной агрессии своего общества, по возможности используя для этого наёмных солдат.

Член «расширенного общества» уклоняется от коллективных трудовых усилий своего общества, по возможности используя для этого наёмных рабочих.

Член «расширенного общества» не делится со своими согражданами доходами и удобствами, стараясь сохранить их для себя. При этом он скрывает от возможных конкурентов свои источники сырья, свою техническую информацию и своё знание рынка.

Член «расширенного общества» скрывает от сограждан своё имущество и свои запасы, а если они становятся дефицитными, старается извлечь из них наибольшую выгоду.

Особые преимущества достаются людям, жизнь и деятельность которых протекают, как правило, втайне от общества. Заслуги таких людей перед обществом не очевидны, так что их сограждане полагают, что они преследуют лишь собственные выгоды. Мудрость и святость не имеют к ним отношения, а их предусмотрительность полезна только им самим.

Нарушение этих правил обычно наказывается бедностью и низким общественным положением.

Профессор Хайек описывает образ действий преуспевающего дельца почти с той же откровенностью, как его описал Бальзак, признанный в своё время неприличным писателем и исключённый поэтому из школьных библиотек. Он не оставляет сомнения, что в современном обществе главное условие обогащения описывается словом «хитрость». Хитрость, позволяющая обогатиться, состоит в том, чтобы вовремя занять удобное место, отталкивая от него конкурентов, а затем извлекать преимущества из занятого положения. Это не что иное как «искусство карьеры», применённое к экономической жизни.

Видели ли вы, как толпа некультурных людей врывается в подошедший автобус? Это обычная картина нашей российской жизни, но теперь, по мере разложения культуры на Западе, то же можно увидеть и там. Более совестливые люди не решаются отталкивать женщин, детей и стариков — даже войдя в автобус, они стесняются сесть на место, которое приготовился занять кто-то другой. Тем временем беззастенчивые типы проталкиваются вперёд, не обращая внимания на недовольство публики, и бесцеремонно занимают лучшие места, чтобы затем их никому не уступать. Это и есть секрет успеха при капитализме — не единственный, но самый важный секрет.

Этот секрет никак нельзя назвать изобретательностью: он связан не с изучением природы, позволяющим умножить общую сумму потребляемых благ, а с ловким манипулированием людьми, чтобы присвоить бoльшую часть этой суммы. Настоящий изобретатель получает ничтожную долю от эксплуатации своего изобретения: в нынешних Соединённых Штатах, в среднем, около 6 процентов, если он достаточно осторожен, чтобы не дать себя обокрасть.

Часто можно услышать, что капиталист вознаграждается за его «труд по организации производства». Но даже в прошлые времена, когда капиталист зачастую сам был собственным менеджером, его «вознаграждение» не шло ни в какое сравнение с жалованьем наёмного управляющего. Он «вознаграждался» попросту за владение собственностью. Теперь же, когда собственники крупных предприятий уже неспособны ими управлять и передали всю «организацию производства» менеджерам, инженерам и экономистам, такое оправдание их «дивидендов» просто смешно.

Собственник не должен особенно трудиться, чтобы сохранить своё положение среди таких же, как он. В этом ему помогают законы — те самые «абстрактные моральные правила», которые восхваляют профессор Хайек и другие апологеты капитализма. Как бы он ни приобрёл свою собственность, её охраняет закон. Точно так же, наглец, захвативший удобное место в автобусе, расталкивая своих собратьев, потом сохраняет его, потому что «не принято» стаскивать с места того, кто уже сидит: теперь его не может вытолкнуть кто-нибудь посильнее. Это «моральное правило», обозначаемое выражением «не принято», может быть невыгодно кому-нибудь, кто остался без места; но можно не без основания утверждать, что нарушение такого правила привело бы к общей свалке, невыгодной для всех. В сущности, это всё, что могут сказать защитники капитализма в оправдание преуспевшего дельца. Чтo они говорят в оправдание всей капиталистической системы, мы увидим дальше.

Секрет житейского успеха в современном обществе — это, по старому выражению, секрет Полишинеля. Как только установился «расширенный порядок», даже раньше, чем он окончательно утвердился, его исчерпывающим образом описал Бальзак, этот поистине великий социолог. Историк материальной культуры Фернан Бродель лишь намекнул на него в начале второго тома своей истории капитализма, не впадая в морализаторский тон, но в самом тексте подробно изложил всю фактическую сторону дела. Впрочем, ещё раньше, в XVIII веке, эту нехитрую тайну хитрых людей выдал бесстыдный насмешник Бомарше. Комедия об изворотливом Фигаро оканчивается водевилем, где на латинскую пошлость gaudeant bene nati (да возрадуются благородные) отвечают псевдолатинским каламбуром gaudeat bene nanti (да возрадуется ловкач).

Историки давно уже знают, что «в основе больших состояний всегда заложено преступление», даже если преступление было всего лишь мошенничеством. Теперь, когда американские университеты столь сильно зависят от щедрости богатых людей, эти невинные шалости, обнаруженные в архивах, стараются обратить в шутку. Достаточно прочесть, как профессор Бурстин обыгрывает в своей истории американцев манипуляции с тарифами, положившие начало состоянию Рокфеллеров. Но подозрения бедных людей по поводу богатых начались не с этих разоблачений. Они возникли из прямых наблюдений, потому что хозяева были тогда всем известны и не стеснялись выставлять свой образ жизни напоказ. Бедные люди начали подозревать, что образ жизни богатых не оправдывается их трудом. Это предполагаемое несоответствие всегда было мотивом «классовой борьбы», а в XIX веке породило «социализм».

Я хорошо знаю, что возражают этим людям сторонники капитализма. Они говорят примерно следующее: «Вы можете как угодно оценивать моральную сторону того, что делает богатый человек, но труд следует измерять не затраченным временем, а его социальными последствиями. Опыт, интуиция богатого человека, его умение понимать людей и обращаться с людьми — всё, что вы называете «хитростью» — может понадобиться в наиболее важные моменты для принятия финансовых и административных решений; без его опыта и интуиции предприятие не сможет выдержать конкуренцию. Общество справедливо оплачивает эти особые способности, без которых невозможно приращение общего богатства».

Я не заимствовал эти слова ни у кого из друзей профессора Хайека, но они писали это много раз. Мне надо было привести их аргументацию, чтобы на неё ответить. Начну с некоторой уступки — объясню, в чём они правы; а потом выяснится, почему это не может убедить их менее учёных оппонентов.

Несомненно, при рыночном хозяйстве неразрывно связанная с ним конкуренция способствует развитию производства, тогда как в любой известной нерыночной экономике недостаток конкуренции вызывает застой. Это знал ещё Адам Смит, и в дальнейшем мы ещё вернёмся к тезису о полезности конкуренции. Предположим, что приведённое выше возражение сторонников капитализма справедливо, и что при капитализме в самом деле необходимы неприятные формы «борьбы за существование», создающей описанных выше дельцов. Предположим даже, что их полезную функцию — манипулировать людьми в ходе конкуренции — никто не стал бы выполнять за меньшее вознаграждение, чем они. Может ли эта аргументация удовлетворить тружеников, направляющих свои усилия не на хитроумный обман конкурентов, а на прямую созидательную работу над материалом, доставляемым нам природой? Можно ли их убедить, что их инстинктивное отвращение к богатым людям, получающим особые привилегии только за своё «право собственности» и умение её защитить, представляет собой бессмысленный архаизм, не выдерживающий разумной критики?

Нет, убедить их в этом нельзя — именно потому, что это их отвращение инстинктивно. Инстинкты не опровергаются рациональными аргументами — если даже допустить, что приведённые выше аргументы в самом деле справедливы. Как мы увидим дальше, они всё-таки ошибочны, но не в этом состоит главная идея нашей работы. Идея эта состоит в том, что никакие аргументы, оперирующие средними величинами и «благосостоянием общества в целом», не могут преодолеть действие инстинкта, всегда локальное, потому что инстинкт действует здесь и сейчас. Инстинкт нельзя опровергнуть рассуждениями.

Инстинкт, о котором здесь идёт речь, — это инстинкт внутривидовой солидарности. Из него вытекает «племенная мораль», дошедшая до нас не только в виде пережиточных и докучливых законов, мешающих «грубому индивидуализму» наших дельцов, но и в виде генетической наследственности человека. В частности, мы унаследовали от наших предков отвращение к асоциальным паразитам. Это отвращение носит несомненно инстинктивный характер, а потому неустранимо. Оно и лежит в основе ощущения социальной несправедливости. В периоды благополучия и спокойного развития это ощущение кажется исчезнувшим или сильно ослабевшим, но во время общественных бедствий, в переходных, неустойчивых ситуациях оно выходит наружу, стимулируемое инстинктом самосохранения — с неодолимой силой подавленного, но самостоятельного и неустранимого инстинкта. Пренебрежение этим инстинктивным побуждением, предположение, будто от него можно отделаться выкладками и рассуждениями, представляет пагубную научную ошибку, потому что социология имеет дело не с потребляющими автоматами. Социология имеет дело с людьми.

Отвращение к асоциальным паразитам столь же законно и неизбежно, как все наши инстинкты, а недостаточное развитие его — опасный симптом. Но, как всякий инстинкт, оно имеет и свою патологию.

4. Асоциальные паразиты Как мы уже видели, у человека инстинкты приняли очень специфический характер; но в большинстве случаев человеческие инстинкты можно обнаружить уже у животных. Это позволяет понять, каким образом они проявлялись у наших животных предков, и различить изменения в инстинктивном поведении, происшедшие у людей. Так обстоит дело с инстинктом внутривидовой агрессии и социальным инстинктом, которыми мы до сих пор занимались. Если сравнить описанную выше «племенную мораль» с поведением высших общественных животных, то специфически человеческими в этой морали оказываются два аспекта. Во-первых, её действие распространяется не только на первоначальную группу особей, лично знакомых друг с другом, но на большее сообщество, члены которого распознаются по культурным признакам — таким, как язык, татуировка, священные ритуалы, и так далее. Во-вторых, отступление от «правил» племенной морали наказывается членами племени. О первом аспекте уже была речь: как мы знаем, открытые программы человеческих инстинктов заполняются подпрограммами, выработанными культурной традицией, и, в частности, такие подпрограммы «учат» человека, кого из собратьев по виду он должен считать «своими». Теперь мы займёмся вторым аспектом, который не сводится к изменению «объема» действия инстинкта, а представляет собой совершенно новое явление, не встречающееся в животном мире.

Явление асоциального паразитизма, специфическое для человека, описал Конрад Лоренц. Он открыл особый, присущий только человеку инстинкт устранения асоциального паразитизма, но не успел его систематически исследовать. Как уже было сказано, Лоренц не успел написать второй том «Оборотной стороны зеркала», который он предполагал посвятить патологическим явлениям современного человеческого общества. Некоторые идеи этого тома он изложил в своих лекциях под названием «Восемь смертных грехов цивилизованного человечества». Чтобы сделать все логически неизбежные выводы из этих идей, мне придётся собрать их вместе и привести обширные выписки из Лоренца. Они столь выразительны, что не имеет смысла заменять их пересказом; кроме того, читатель сможет проверить, правильны ли следующие дальше выводы из этих идей.

Шестая глава книги «Восемь смертных грехов цивилизованного человечества» начинается следующим размышлением, подчёркивающим одно загадочное свойство группового отбора: «Некоторые способы социального поведения приносят пользу сообществу, но вредны для индивида. Объяснение возникновения и тем более сохранения таких способов поведения из принципов мутации и отбора представляет, как недавно показал Норберт Бишоф, трудную проблему. Если бы даже возникновение «альтруистических» способов поведения могло быть объяснено не очень понятными процессами группового отбора, в которые я не буду здесь углубляться, 27 то всё же возникшая таким образом социальная система неизбежно оказалась бы неустойчивой. Если, например, у галок, Coloeus monedula L., возникает защитная реакция, при которой каждый индивид в высшей степени храбро вступается за схваченного хищником собрата по виду, то легко понять и объяснить, почему группа, члены которой ведут себя таким образом, имеет лучшие шансы на выживание, чем группа, где такого поведения нет. Что, однако, препятствует появлению внутри группы таких индивидов, у которых реакция защиты товарищей отсутствует? Мутации выпадения функций вполне вероятны и рано или поздно непременно происходят. И если они относятся к альтруистическому поведению, о котором шла речь, то для затронутого ими индивида они должны означать селекционное преимущество, если допустить, что защищать собратьев по виду опасно. Но тогда подобные «асоциальные элементы», паразитируя на социальном поведении своих ещё нормальных собратьев, рано или поздно должны были бы составить в таком сообществе большинство».

И дальше, после замечания о «государственных насекомых», Лоренц говорит: «Мы не знаем, что препятствует разложению сообщества общественными паразитами у позвоночных. Трудно себе, в самом деле, представить, чтобы галка возмутилась «трусостью» асоциального субъекта, не принимающего участия в реакции защиты товарища. «Возмущение» асоциальным поведением известно лишь на относительно низком и на самом высоком уровне интеграции живых систем, а именно в «государствах» клеток и в человеческом обществе. Иммунологи обнаружили тесную и весьма знаменательную связь между способностью к образованию антител и опасностью появления злокачественных опухолей. Можно даже утверждать, что образование специфических защитных веществ вообще было впервые «изобретено» под селекционным давлением, какое могло быть лишь у долгоживущих и, прежде всего, долго растущих организмов, которым всегда угрожает опасность возникновения при бесчисленных делениях клеток опасных «асоциальных» клеточных форм, вследствие так называемых соматических мутаций. У беспозвоночных нет ни злокачественных опухолей, ни антител, но оба эти явления сразу же возникают в ряду живых организмов уже у самых низших позвоночных, к которым относится, например, речная минога. Вероятно, все мы уже в молодости умирали бы от злокачественных опухолей, если бы наше тело не выработало, в виде реакций иммунитета, своеобразную «клеточную полицию», своевременно устраняющую асоциальных паразитов».

Таким образом, «асоциальные элементы», в частности, в человеческом обществе сравниваются здесь с раковыми клетками. Во второй главе той же книги Лоренц объясняет: «Клетка злокачественной опухоли отличается от нормальной прежде всего тем, что она лишена генетической информации, необходимой для того, чтобы быть полезным членом сообщества клеток организма. Она ведёт себя поэтому как одноклеточное животное или, точнее, как молодая эмбриональная клетка. Она не обладает никакой специальной структурой и размножается безудержно и бесцеремонно, так что опухолевая ткань, проникая в соседние, ещё здоровые ткани, врастает в них и разрушает их».

Как мы видим, главным отличием раковой клетки от здоровой является её неучастие в общей работе организма, её исключительная направленность на «эгоистическую» цель собственного размножения, при полном пренебрежении интересами других клеток и организма в целом. То же безразличие к интересам группы приписывается выше (гипотетической) галке, которая уклонялась бы от участия в коллективной защите от хищника. По-видимому, в этих примерах Лоренц понимает «асоциальное» поведение в точном смысле этого слова — как неучастие в коллективной деятельности, сосредоточенность на собственных интересах. Можно было бы ожидать, что он рассмотрит проблему человеческого паразитизма в той же общности, с точки зрения участия или неучастия индивида в коллективных задачах его культуры — живой системы, элементом которой он является. Если держаться классического дарвинизма, такой коллективной задачей представляется, прежде всего, сохранение культуры.

Но Лоренц ограничивается дальше очень специальной формой асоциального поведения — преступлениями против личности. Разумеется, эта форма поведения означает выпадение социального инстинкта, но вовсе не в том смысле, как в его предыдущих примерах. Этим примерам скорее соответствовало бы простое безразличие к интересам общества и к чувствам окружающих, характерное для дельца. Мы вернёмся ещё к такому пониманию «асоциальности», а теперь проследим дальше, каким образом Лоренц ограничивает это понятие: «У нас, людей, нормальный член общества наделён весьма специфическими формами реакций, которыми он отвечает на асоциальное поведение. Оно «возмущает» нас, и самый кроткий из людей реагирует прямым нападением, увидев, что обижают ребёнка или насилуют женщину. Сравнительное исследование правовых структур в различных культурах свидетельствует о совпадении, доходящем до подробностей и не объяснимом из культурно-исторических связей. Как говорит Гете, «никто уже не вспоминает о праве, что родится с нами». Но, конечно, вера в существование естественного права, независимого от законодательства той или иной культуры, с древнейших времён связывалась с представлением о сверхъестественном, непосредственно божественном происхождении этого права».

Дальше Лоренц цитирует отрывок из письма правоведа П. Г. Занда, где говорится: «в этом таинственном «правовом чувстве» (а надо сказать, что эти слова широко употреблялись в старой теории права, хотя и без объяснения) следует видеть типичные врождённые формы поведения».

Автор письма ссылается на собрание сочинений Лоренца, откуда он почерпнул эти идеи, и Лоренц их подтверждает: «Я вполне разделяю этот взгляд, отдавая себе, конечно, отчёт в том, что его убедительное доказательство связано с большими трудностями; на них также указывает профессор Занд в своём письме. Но что бы ни выявило будущее исследование о филогенетических и культурно-исторических источниках человеческого правового чувства, можно считать твёрдо установленным научным фактом, что вид Homo sapiens обладает высоко дифференцированной системой форм поведения, служащей для искоренения угрожающих обществу паразитов и действующей вполне аналогично системе образования антител в государстве клеток».

«Естественное право», о котором здесь идёт речь, — и которое подразумевает Гете в своих знаменитых стихах — имеет старую и почтенную историю. По-видимому, сходство «моральных правил» у всех племен было замечено ещё в глубокой древности; во всяком случае, римские юристы уже исходили из него при конструировании международного права. В Новое время первым, кто вернулся к этим представлениям, был датский теолог Николаус Хемминг (Nicolaus Hemming). В своей книге «Законы природы» (1562) он утверждает, что право произошло из инстинкта, с помощью разума — правда, с оговоркой: «если этот разум не омрачен грехом». В начале XVII века Гуго Гроций, основоположник правоведения Нового времени, полагал, что сходство всех правовых систем вытекает из инстинктивного стремления всех людей к общению и сотрудничеству, которое он называл appetitus socialis, и в котором нетрудно узнать то, что мы именуем социальным инстинктом. На этой отчётливо биологической основе Гроций строил систему «естественного права», предшествующего, по его мнению, всем существующим правовым системам и выражающего «природу человека» вообще. Он опубликовал свои мысли в 1625 году в Париже, в книге «Право войны и мира». В XVIII веке теория естественного права господствовала в мышлении правоведов; в XIX веке, в эпоху «гиперкритицизма», она была отброшена как «ненаучная»; и только этология, по-видимому, может её возродить. С другой стороны, проект Корнельского университета «Ядро правовых систем», на который ссылается профессор Занд в своём письме Лоренцу, подтвердил, что сходство правовых представлений во всех культурах, замеченное римскими юристами и Гроцием, есть доказуемый факт.

Ясно, что «естественное право» — не что иное как правовая надстройка над системой племенной морали, из которой Лоренц выбрал лишь один вид асоциального поведения — преступления против личности. Его суждения по поводу обращения с преступниками в западной культуре вполне справедливы (и напрасно снискали ему репутацию «консерватора»): Лоренц видит биологические мотивы преступности, тогда как современные «либералы», повторяя заблуждения бихевиористов, хотели бы видеть во всём поведении человека только результат воспитания. Но меня интересует здесь другая сторона дела. Если у нас есть инстинктивный механизм, «служащий для искоренения асоциальных паразитов», то каков объём «паразитического» поведения, стимулирующего этот механизм? Относится ли действие этого механизма только к преступлениям против личности?

В качестве биолога Лоренц хочет говорить только о биологическом положении человечества, но чувство ответственности перед людьми — заставившее его прочесть свои лекции по венскому радио, а потом, по настоянию друзей, опубликовать их — не позволяет ему оставаться на этой позиции: недаром уже в заглавии книги идёт речь о «грехах». Виновно ли в перечисленных грехах все «цивилизованное человечество?» В некотором смысле виновно, если позволяет этим грехам совершаться. Но в четвёртой главе — «Бег наперегонки с самим собой» — Лоренц рассматривает биологические последствия конкуренции, в том виде, какой она приняла в западных странах в XX веке. Эта глава представляет исключительный интерес, поскольку все согласны, что конкуренция составляет главный признак капитализма, и преимущества «свободного рынка» принимаются как догма даже там, где его ещё нет.

Адам Смит, открывший законы рыночного хозяйства, понял регулирующую функцию рынка, обеспечивающую с помощью механизма цен равновесие между производством и потреблением. Мы ещё вернёмся к этому экономическому вопросу. Теперь нам достаточно заметить, что Адам Смит, как почти все великие первооткрыватели, «переоценил область применимости открытого им принципа объяснения». Эта формулировка Лоренца (из восьмой главы «Смертных грехов») не относится у него, правда, к Адаму Смиту, но ведь сам Лоренц говорит, что такая переоценка — «прерогатива гения», и теперь уже ясно, каким образом Смит переоценил благодеяния рынка. Он верил в свободную конкуренцию, ещё не зная, какие проблемы она может создать.

Это очень хорошо знает Лоренц. Четвёртая глава «Восьми грехов» представляет непревзойдённый анализ капиталистической конкуренции с чисто биологической точки зрения, не зависящей от философии и политических доктрин. В ывод из этого анализа состоит в том, что законы капиталистической конкуренции ставят под угрозу существование нашего вида, и что эта угроза всё время растёт.

Лоренц избегает термина «капиталист» и производных от этого слова. Но читатель, помнящий, что конкуренция лежит в основе капитализма, без труда поймёт, к чему относятся следующие дальше отрывки из четвёртой главы.

Лоренц начинает с общего принципа биологии, который он настойчиво повторяет и в других своих работах: «Как я уже говорил в начале первой главы, для поддержания равновесия (steady state) 28 живых систем необходимы циклы регулирования, или циклы с отрицательной обратной связью; что касается циклических процессов с положительной обратной связью, то они всегда несут с собой опасность лавинообразного нарастания любого отклонения от равновесия. Специальный случай положительной обратной связи встречается, когда индивиды одного и того же вида вступают между собой в соревнование, влияющее на развитие вида посредством отбора. Этот внутривидовой отбор действует совсем иначе, чем отбор, происходящий от факторов окружающей среды; вызываемые им изменения наследственного материала не только не повышают перспективы выживания соответствующего вида, но в большинстве случаев заметно их снижают».

Дальше Лоренц приводит уже известный нам пример гипертрофированных маховых перьев фазана-аргуса, служащих лишь для сексуальной конкуренции, но почти не позволяющих ему летать. «И если он (аргус) не разучился летать совсем, то, конечно, благодаря отбору в противоположном направлении, осуществляемому наземными хищниками, которые берут на себя, таким образом, необходимую регулирующую роль». Иначе обстоит дело с человеком: «Эти благотворные регулирующие силы не действуют в культурном развитии человечества: оно сумело, на горе себе, подчинить своей власти всю окружающую среду, но знает о самом себе так мало, что стало беспомощной жертвой дьявольских сил внутривидового отбора».

И дальше следует потрясающая характеристика общества, построенного на конкуренции и власти денег: «Человек, ставший единственным фактором отбора, определяющим дальнейшее развитие своего вида, увы, далеко не так безобиден, как хищник, даже самый опасный. Соревнование человека с человеком действует, как ни один биологический фактор до него, против «предвечной силы благотворной», и разрушает едва ли не все созданные ей ценности холодным дьявольским кулаком, которым управляют одни лишь слепые к ценностям коммерческие расчёты 29.

Под давлением соревнования между людьми уже почти забыто всё, что хорошо и полезно для человечества в целом и даже для отдельного человека. Подавляющее большинство ныне живущих людей воспринимает как ценность лишь то, что лучше помогает им перегнать своих собратьев в безжалостной конкурентной борьбе. Любое пригодное для этого средство обманчивым образом представляется ценностью само по себе. Гибельное заблуждение утилитаризма можно определить как смешение средства с целью 30. Деньги в своём первоначальном значении были средством; это знает ещё повседневный язык, и до сих пор говорят: «у него ведь есть средства» Много ли осталось в наши дни людей, вообще способных понять вас, если вы попытаетесь им объяснить, что деньги сами по себе не имеют никакой цены?»

Дальше Лоренц объясняет, к каким нелепым последствиям — очень похожим на соревнование самцов аргуса — приводит конкуренция, навязывающая людям «изматывающую спешку», и приходит к следующему заключению: «Возникает вопрос, чтo больше вредит душе современного человека: ослепляющая жажда денег или изматывающая спешка. Во всяком случае, власть имущие всех политических направлений заинтересованы в той и другой, доводя до гипертрофии мотивы, толкающие людей к соревнованию. Насколько мне известно, эти мотивы ещё не изучались с позиций глубинной психологии 31, но я считаю весьма вероятным, что наряду с жаждой обладания и более высокого популяционного ранга, или с тем и другим, наиболее важную роль здесь играет страх — страх отстать в беге наперегонки, страх разориться и обеднеть. Страх во всех видах является, безусловно, наиболее важным фактором, подрывающим здоровье современного человека, вызывающим у него повышенное артериальное давление, сморщенные почки, ранние инфаркты и другие столь же прекрасные переживания. Человек спешит, конечно, не только из алчности, никакая приманка не могла бы побудить его столь жестоко вредить самому себе; спешит он потому, что его что-то подгоняет, а подгонять его может только страх».

Люди, причиняющие все эти бедствия человеческому обществу, полагают, конечно, что делают это в собственных интересах. Даже если сами они оказываются жертвами этих бедствий — как это видно из только что приведённого описания, касающегося и «власть имущих» — эти люди заслуживают названия асоциальных паразитов не меньше, чем злополучные убийцы, которыми Лоренц занимается в шестой главе. В самом деле, они стремятся только к собственному обогащению без всякого внимания к своим собратьям, к интересам человеческого сообщества в целом. После того, что мы знаем о поведении раковых клеток, сравнение с ними становится неизбежным и, конечно, это сравнение подсказывает нам сам Лоренц.

Следует подчеркнуть, что речь идёт не только о «социальной справедливости», в каком бы смысле её ни понимать, а просто о существовании общественного организма, до такой степени поражённого процессом безудержного и бессмысленного «роста». Что из этого может выйти, Лоренц изображает с безжалостной ясностью учёного: «Итак, люди страдают от нервных и психических нагрузок, которые им навязывает бег наперегонки со своими собратьями. И хотя их дрессируют с самого раннего детства, приучая видеть прогресс во всех безумных уродствах соревнования, как раз самые прогрессивные из них яснее всех выдают своим взглядом подгоняющий их страх, и как раз самые деловые, старательнее всех «идущие в ногу со временем», особенно рано умирают от инфаркта.

Если даже сделать неоправданно оптимистическое допущение, что перенаселение Земли не будет дальше возрастать с нынешней угрожающей быстротой, то, как надо полагать, экономический бег человечества наперегонки с самим собой и без того достаточен, чтобы его погубить. Каждый циклический процесс с положительной обратной связью рано или поздно ведёт к катастрофе, а между тем в описываемом здесь ходе событий содержится несколько таких процессов. Кроме коммерческого внутривидового отбора на все ускоряющийся темп работы, здесь действует и другой опасный циклический процесс, описанный в нескольких книгах Вэнсом Паккардом, — процесс, ведущий к постоянному возрастанию человеческих потребностей. Понятно, что каждый производитель всячески стремится повысить потребность покупателей в своём товаре. Ряд «научных» институтов только и занимаются вопросом, какими средствами лучше достигнуть этой негодной цели. Методы, выработанные путём изучения общественного мнения и рекламной техники, применяются к потребителям, которые в большинстве своём оказываются достаточно глупыми, чтобы с удовольствием повиноваться такому руководству; почему это происходит, объясняется прежде всего явлениями, описанными в главах первой 32 и седьмой. 33 Например, никто не возмущается, если вместе с каждым тюбиком зубной пасты или бритвенным лезвием приходится покупать рекламную упаковку, стоящую нередко столько же или больше, чем товар.

Дьявольский круг, в котором сцеплены друг с другом непрерывно возрастающие производство и потребление, вызывает явления роскоши, а это рано или поздно приведёт к пагубным последствиям все западные страны, и прежде всего Соединённые Штаты Америки; в самом деле, население их не выдержит конкуренции с менее изнеженным и более здоровым населением стран Востока. Поэтому капиталистические господа поступают крайне близоруко, продолжая придерживаться привычного образа действий, то есть вознаграждая потребителя повышением «уровня жизни» за участие в этом процессе и «кондиционируя» его этим для дальнейшего, повышающего кровяное давление и изматывающего нервы бега наперегонки с ближним».

Здесь, наконец, прямо названы асоциальные элементы, ответственные за такой «привычный образ действий»: это «капиталистические господа».

В восьмой главе Лоренц возвращается к этой теме: «Мы, якобы свободные люди западной культуры, уже не сознаем, в какой мере нами манипулируют крупные компании посредством своих коммерческих решений… По мере того, как ремесло вытесняется конкуренцией промышленности и мелкий предприниматель, в том числе крестьянин, не может больше существовать, все мы оказываемся просто вынужденными подчинять наш образ жизни желаниям крупных фирм, пожирать такие съестные припасы, какие, по их мнению, для нас хороши и, что хуже всего, из-за кондиционирования, которому нас уже подвергли, мы не замечаем всего этого».

Таким образом, оказывается, что «свободного рынка» в действительности нет, поскольку потребителя обманывают и навязывают ему ненужные товары. Конкуренция есть, а свободного рынка нет! Между тем, профессор Хайек и его друзья продолжают благословлять «невидимую руку рынка», не давая себе труда прибавить что-нибудь к тому, что сказал Адам Смит.

Как мы видели, Лоренц не говорит, откуда произошёл человеческий инстинкт искоренения асоциальных паразитов. Он усматривает трудность в объяснении солидарного поведения животных при «моббинге», поскольку неизбежное выпадение этой функции у отдельных особей увеличивает шансы на их выживание. Правда, он тут же ссылается на «не очень понятные процессы группового отбора». Конечно, это указание не случайно.

Я уже предположил выше, что групповой отбор мог сыграть основную роль в чрезвычайно быстрой эволюции человека. Можно думать, что именно групповой отбор устраняет группы, где разрушается механизм социального инстинкта. Во всяком случае, «ненормальное» поведение по отношению к членам группы должно вызывать реакции со стороны её «нормальных» членов. Ранговая структура группы требует от каждого индивида вполне определённого поведения. Индивид, не соблюдающий правил поведения, предусмотренных социальным инстинктом своего вида, не может занять в этой структуре надлежащего места, отвечающего его полу, возрасту и силе. По-видимому, он имеет низкий популяционный ранг 34, или вовсе изгоняется, что объясняет наличие «маргинальных» особей, отбившихся от стада. Группы, где разрушаются механизмы отторжения асоциальных элементов, вряд ли имеют шансы на выживание. Описанные этнографами племена, где повседневные отношения между семьями и индивидами подозрительны и враждебны, сохранились только на изолированных островах.

Социальный инстинкт человека, как и другие его инстинкты, проявляется так же, как у других высших животных. Различие состоит в том, что у человека социальное поведение намного сложнее, и оценка поведения индивида стала функцией культурной традиции. Но сигнал о нарушении социального инстинкта вызывает у человека точно такие же инстинктивные реакции, как и у всех высших животных. И, как все инстинкты, эта реакция действует непосредственно — здесь и сейчас.

* * *

Как я уже сказал в начале этой главы, моим предметом вовсе не является «социальная справедливость» в позитивном смысле этого выражения: меня интересует, чтo представляет собой поведение людей, обычно описываемое как «реакция на социальную несправедливость». С моей точки зрения, эта реакция объясняется вовсе не утопическими представлениями о том, каким должно быть «хорошее общество», даже если у людей, протестующих против «социальной несправедливости», есть такие представления. Она объясняется также не экономическими теориями о труде и заработной плате, из которых якобы следует, чтo в общественной жизни справедливо, и чтo нет. Я полагаю, что все эти построения — не что иное как рационализации инстинктивного поведения — стремления к устранению асоциальных паразитов. Это инстинктивное поведение стимулируется социальным инстинктом человека, общим выражением которого является племенная мораль. Как мы уже знаем, в процессе глобализации этой морали — который следует рассматривать как культурный, а не генетический процесс — люди постепенно приучаются относить эту мораль ко всем людям вообще, так что она оказывается общечеловеческой. В частности, любое явление асоциального паразитизма, о котором человек узнаёт, вызывает в нём реакцию протеста и стремление к устранению этого явления.

Итак, я принимаю следующую гипотезу:

Реакция на «социальную несправедливость» стимулируется социальным инстинктом человека, непосредственным образом вызывается всеми видимыми отклонениями от племенной морали, адресатом же её является асоциальный паразит.

Дальше мы проследим, каким образом эта реакция проявлялась в ходе человеческой истории. Карл Маркс, не понимавший её биологической причины, подчеркнул её значение и назвал её «классовой борьбой».

Приме­чания: Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания.
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения