Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Гилберт Райл. Понятие сознания. Глава 7. Ощущения и восприятие

Перевод на русский язык: В. А. Селиверстов; научный редактор: А. Б. Толстов.

1. Предисловие

Одним из главных критических мотивов этой книги было стремление показать, что «ментальное» не обозначает такого положения дел, при котором можно осмысленно спросить, относится ли данная вещь или событие к ментальным или физическим и находятся ли они «в сознании» или «во внешнем мире». Говорить о сознании человека — не значит говорить о некоем вместилище объектов, где запрещается размещать то, что называется «физическим миром». Говорить о сознании — значит говорить о человеческих способностях, обязанностях и склонностях что-то делать или претерпевать, причём делать или претерпевать в повседневном мире. В самом деле, нет смысла говорить, будто существуют два или одиннадцать миров. Манера именовать миры по родам специфической деятельности не ведёт ни к чему, кроме путаницы. Даже напыщенное словосочетание «физический мир» философски столь же бессмысленно, как бессмысленны словосочетания «нумизматический мир», «галантерейный мир» или «ботанический мир».

Однако здесь будет отстаиваться та точка зрения, что «ментальное» не обозначает положения дел, обеспечивающего особый статус для ощущений, чувств и образов.

Экспериментальные науки предоставляют описания и корреляции разнообразных вещей и процессов, но в этих описаниях наши впечатления и идеи не упоминаются. Следовательно, последние должны относиться к чему-то ещё. Поскольку очевидно, что наличие ощущения, к примеру, характерно для человека, испытывающего боль или страдающего от рези в глазах из-за яркого света, то ощущение должно находиться в этом человеке. Однако это «в» имеет особый смысл, ибо хирург не обнаружит ощущения под эпидермисом человека. Так что ощущение должно находиться в человеческом сознании.

Более того, ощущения, чувства и образы — суть нечто такое, что должно сознаваться их «владельцем». Из чего бы ещё ни состоял поток его сознания, но ощущения, чувства и образы во всяком случае составляют часть этого потока. Они во многом, если не целиком, образуют тот субстрат, из которого состоит сознание.

Сторонники этого аргумента с особой уверенностью относят его к образам — тем, которые «я вижу мысленным взором» или которые «вертятся в голове». Они испытывают некоторые сомнения, чересчур радикально разводя ощущения и состояния тела. Боли в желудке, резь и стрельба в ушах имеют физиологическую подоплеку, которая грозит замутить воды ментального опыта. Зато картины, которые я вижу, даже когда закрываю глаза, музыка и голоса, которые я могу слышать, даже если вокруг царит тишина, прекрасно подходят на роль подданных царства сознания. Я могу в определённых пределах составлять, разлагать и изменять их по своей воле, причём расположение, поза и состояние моего тела, по-видимому, никак не коррелируют с их появлением или свойствами.

Подобная вера в ментальный статус образов влечёт за собой заманчивый вывод. Ретроспекция показывает, что когда человек думает про себя, то по крайне мере часть того, что происходит при этом, представляет собой череду слов, как бы произнесённых им самим. Отсюда следует, что почтенная доктрина, считающая дискурс в форме безмолвного монолога неотъемлемой собственностью сознаний, усиливает и усиливается самой доктриной, согласно которой аппарат чистого мышления не принадлежит к грубому миру физических шумов, а состоит из того же эфирного субстрата, из которого сотканы сновидения.

Однако, прежде чем приступить к обсуждению образов, ещё многое следует сказать насчёт ощущений, и эта глава полностью посвящена понятиям ощущения и наблюдения. Понятие воображения будет рассмотрено в следующей главе.

По ряду соображений, развитых в последней части данной главы, я остался ей неудовлетворённым. Я выразил согласие с официальной версией, гласящей, что восприятие включает в себя наличие ощущений. Однако при этом термин «ощущение» используется в теоретизированном смысле. Обычно мы не используем его в таком виде, когда прибегаем к существительному «ощущение» или глаголу «чувствовать». Как правило, мы используем эти слова для обозначения особого круга перцепций, а именно тактильных, кинестетических, термических перцепций, а также для обозначения локализуемых болей и недомоганий. В этом смысле зрение, слух, вкус и обоняние включают в себя ощущения не более, чем зрение включает в себя слух или чувство прохлады — какой-либо вкус. В своём теоретизированном значении «ощущение» оказывается наполовину физиологическим, наполовину психологическим термином, применение которого связано с определёнными псевдонаучными картезианскими теориями. Это понятие не встречается среди того, что говорят о людях новеллисты, биографы, мемуаристы или медсестры; не пользуются им в разговорах со своими пациентам и терапевты, дантисты или окулисты.

В своём привычном бесхитростном употреблении слово «ощущение» обозначает не составную часть перцепций, а вид перцепции. Однако и при теоретическом употреблении оно не обозначает идеи, входящей в идею перцепции. Люди знали, как им говорить про свои зрение, слух и осязание задолго до того, как они стали строить физиологические и психологические гипотезы или прослышали о каких-то теоретических загадках взаимодействия между сознаниями и телами.

Я не знаю правильных формул для обсуждения таких вопросов, но я надеюсь, что мой анализ их на языке доминирующих идиом, по крайней мере, может иметь действенность некой внутренней пятой колонны.

2. Ощущения

По ряду причин удобнее разделить ощущения на те, которые ex officio входят в чувственное восприятие, и те, которые в него не входят. Грубо говоря, мы делим их на ощущения, связанные со специфическими органами чувств, такими, как глаза, уши, язык, нос, кожа, и на ощущения, связанные с другими чувтвительными, но не сенсорными органами тела. Но такое деление всё же произвольно. Когда глазу больно от яркого света, а нос щиплет от острого запаха, мы склонны относить эти ощущения к органическим ощущениям боли и пощипывания. И наоборот, когда у нас возникают определённые ощущения в горле или желудке, мы говорим, что чувствуем рыбью кость или жирную пищу.

Специфическое мускульное ощущение можно описать равнозначно и как ощущение усталости, и как ощущение тяжести, и как сопротивление. А услышавший что-то человек мог бы сказать одному из своих спутников, что он слышал звуки очень далёкого поезда, а другому — что едва мог отличить этот шум от обычного звона в ушах. В силу очевидных причин нам приходится постоянно ссылаться на ощущения, связанные с органами чувств, ибо нам столь же постоянно приходится упоминать о том, что мы видим или не видим, слышим, обоняем, пробуем на вкус и осязаем.

Однако мы не говорим об этих ощущениях в их чистом виде. Обычно мы упоминаем их только в связи с вещами или событиями, которые мы наблюдаем, или уверяем, что наблюдаем, или же пытаемся наблюдать. Люди говорят о мимолётном впечатлении, но только в том контексте, что это было мимолётное впечатление от малиновки или чего-то движущегося. Они не изменяют этой привычке и тогда, когда их просят описать внешний вид, издаваемые звуки или вкус некоторой вещи. Они, как правило, скажут, например, что эта вещь похожа на стог сена, или издает жужжащий звук, или имеет такой вкус, словно в неё наложили перца.

Подобная процедура описания ощущений через соотнесение с обычными объектами 11 вроде стогов сена, жужжащих и наперченных вещей, имеет огромное теоретическое значение. Стог сена, к примеру, это нечто такое, описание чего ни у кого не вызывает разногласий. Его могут обозревать любые наблюдатели, и мы вправе ожидать, что их мнения совпадут или, по крайне мере, поддадутся коррекции вплоть до совпадения. Положение, форма, размер, вес, дата создания, состав и назначение этого стога — суть факты, которые может установить всякий с помощью обычных методов наблюдения и исследования.

Но это ещё не всё. Теми же методами можно установить, как этот стог должен выглядеть, осязаться и пахнуть для обычных наблюдателей в обычных условиях наблюдения. Когда я говорю, что нечто выглядит как стог сена (хотя в действительности это может быть висящее на бельевой веревке шерстяное одеяло), я описываю его вид в терминах, в которых любой другой мог бы описать внешний вид стога, когда его обозревают в соответствующей перспективе, при соответствующем освещении и на соответствующем фоне. Это значит, что я сравниваю то, как выглядит для меня шерстяное одеяло здесь и сейчас, не с каким-то иным конкретным впечатлением у меня или у любого другого конкретного человека в конкретной ситуации, а с типом впечатления, с которым могли бы столкнуться любые обычные наблюдатели в определённого рода ситуациях, а именно в ситуациях, когда они находятся поблизости от стогов при свете дня.

Подобным же образом сказать, что нечто на вкус перчит, означает, что оно сейчас воздействует на мой вкус так же, как воздействовали бы любые перченые яства на любого человека с нормальным вкусом. Предполагается, что я никоим образом не могу знать, что разные люди испытывают от перца именно одинаковые ощущения, но в данном случае достаточно отметить, что наши обычные способы сообщения о собственных ощущениях содержат ссылки на то, что, как мы думаем, мог бы установить при наблюдении обычных объектов любой другой человек. Мы описываем личное для нас на языке нейтральных или безличных терминов. В самом деле, наши описания вне такого языка не выражали бы ничего. В конце концов именно этот язык мы усваиваем от окружающих. Мы не описываем стога сена в терминах того или иного набора ощущений, да и не умеем этого делать. Мы описываем наши ощущения, так или иначе ссылаясь на других наблюдателей и вещи вроде стогов сена.

Точно так же мы поступаем и при описании органических ощущений. Когда человек, испытывающий боль, описывает эту боль как колющую, ноющую или жгучую, он вовсе не обязательно думает, что эта боль причиняется ему ножом, сверлом или тлеющим углем, и всё же он говорит о ней так, как испытал бы её всякий поранившийся этими вещами. Точно так же обстоит дело с такими дескрипциями, как «у меня звенит в ушах», «у меня кровь стынет», «у меня искры из глаз». Даже просто сказать о чьем-то мнении, что оно туманно, — значит уподобить его тому, как выглядят для любого наблюдателя обычные объекты в туманную погоду.

Эти способы описания наших ощущений упомянуты здесь для того, чтобы показать, в чём заключаются лингвистические трудности при обсуждении логики понятий ощущения и почему они возникают. Мы не прибегаем к словарю «чистых» ощущений.

Мы описываем конкретные ощущения, ссылаясь на то, какие звуки издают, как осязаются и как обычно выглядят обычные объекты для любого нормального человека. Эпистемологи любят использовать слова вроде «боль», «зуд», «резь», «жар» и «ослепительный свет» так, как если бы они были наименованиями «чистых» ощущений. Однако подобная практика вдвойне ошибочна. Большинство из этих слов не только черпают свой смысл из ситуаций, содержащих такие объекты, как кинжалы, радиаторы и блохи, но также косвенно указывают, что человеку, который ощущает, нравится, или не нравится, или же могло бы понравиться, или стать противным эти ощущения иметь. Боль в колене — ощущение, которого я не желаю, поэтому «незамеченная боль» оказывается абсурдным выражением, в то время как «незамеченное ощущение» лишено абсурдности.

Это обстоятельство позволяет ввести концептуальное различие, которое вскоре обнаружит свою кардинальную значимость. Это различие между наличием ощущения и наблюдением. Когда о человеке говорят, что он нечто видит, рассматривает или на что-то глядит, что он что-то слушает или смакует, то при этом лишь отчасти имеется в виду, что у него возникают визуальные, слуховые или вкусовые ощущения. Однако для того, чтобы что-то наблюдать, человек также должен по крайней мере попытаться кое-что выяснить. Его осматривание можно соответственно описать как тщательное или поверхностное, методичное или беспорядочное, точное или приблизительное, профессиональное или любительское.

Наблюдение оказывается задачей, которая не лишена некоторой трудности, и мы можем быть более или менее удачливы и результативны в её решении. Однако ни одна из этих характеристик применения наших способностей к наблюдению не может быть отнесена к обладанию визуальными, слуховыми или вкусовыми ощущениями. Можно внимательно слушать, систематически всматриваться или пытаться различить оттенки вкуса, но не может быть внимательного ощущения звона в ушах, систематического ощущения слепящего света или попытки получить вкусовые ощущения. Опять же, очень часто мы занимаемся наблюдением из любопытства или по обязанности, но нам не бывает щекотно по этой или иной подобной причине.

Мы целенаправленно наблюдаем, но не ощущаем, хотя и можем целенаправленно вызывать ощущения. При наблюдении мы можем совершать ошибки, но было бы нелепо говорить о совершении или избежании ошибок в ощущениях. Ощущения не могут быть корректными или некорректными, правдивыми или неправдоподобными. Они не являются ни верными, ни ложными представлениями. Наблюдение означает выяснение или попытку выяснить что-либо, однако наличие ощущения не является ни выяснением, ни попыткой к нему, ни даже неудачей в выяснении чего бы то ни было.

Этот набор контрастов позволяет нам заметить, что если указание на степень, способы и объекты, в соответствии с которыми человека называют наблюдательным или ненаблюдательным, составляют часть описания его способностей и характера, то указание на его сенсорные возможности и актуальные ощущения не входит в эту дескрипцию. Говоря без обиняков, в ощущениях нет ничего «ментального». Глухота не есть разновидность глупости, а косоглазие — порочности; острое чутье охотничьей собаки ещё не доказывает её разумности. Мы ведь не пытаемся переучить или пристыдить детей-дальтоников и не считаем их умственно отсталыми. Ставить диагноз и прописывать средства для улучшения зрения — дело окулиста, а не моралиста или психиатра. Наличие ощущения не указывает на качество интеллекта или характера. Вот почему мы без особого высокомерия признаем ощущения за рептилиями.

Каким бы набором ощущений ни располагал разумный человек, допустимо представить себе, что и проще устроенное живое существо может иметь точно такие же ощущения. И если под «потоком сознания» имелись бы в виду «серии ощущений», то из простой описи содержания подобного потока никак нельзя было бы заключить, является ли существо с такими ощущениями животным или человеком, идиотом, лунатиком или здоровым и уж ещё меньше — изощренным филологом или же туповатым, но усердным судебным клерком.

Как бы то ни было, но эти рассуждения не удовлетворят теоретиков, желающих видеть в потоке человеческих ощущений, чувств и образов субстрат его сознания и тем самым разделяющих догму, согласно которой сознания суть вещи с особым статусом, образованные из особого субстрата. Они будут, и вполне корректно, настаивать на том, что, хотя окулист и дантист могут изменять ощущения пациента, применяя химические или механические средства лечения органов его тела, они всё же лишены возможности сами наблюдать эти ощущения. Они могут наблюдать физиологические отклонения в глазах и деснах, однако вынуждены полагаться на рассказ больного для того, чтобы узнать, что именно он видит и чувствует. Только тот, кто носит туфли, знает, где они жмут. Исходя из этого, правдоподобно, но ошибочно утверждается, что на самом деле всё-таки существует пресловутая антитеза между публичным физическим миром и приватным ментальным миром; между вещами и событиями, свидетелями которых может стать каждый, и теми вещами и событиями, свидетельствовать о которых может только их носитель. Планеты, микробы, нервы и барабанные перепонки являются публично наблюдаемыми вещами внешнего мира, а ощущения, чувства и образы суть приватно наблюдаемые составляющие наших отдельных ментальных миров.

Я хочу показать, что эта антитеза фальшива. Это верно, что сапожник действительно не может чувствовать ту боль, которую я испытываю, когда мне жмут туфли. Но неверно то, что я сам её наблюдаю. Причина, по которой сапожник не может чувствовать боль в моих ногах, заключается не в том, что некий Железный Занавес мешает ей стать очевидной для всех, кроме меня, а в том, что она вообще не относится к тем вещам, о которых можно осмысленно говорить, наблюдаемы они или нет даже для меня самого. Я чувствую или испытываю боль в ногах, но не открываю её и не всматриваюсь в неё. Она не относится к тому, о чём я могу что-то выяснить, вглядевшись, вслушавшись или вникнув. Было бы нелепо сказать, что человек наблюдал приступ боли в том же смысле, в котором мы говорим, что он наблюдал малиновку. Свидетелем дорожной аварии может быть один или несколько человек, однако у приступа дурноты не может быть ни нескольких, ни даже одного свидетеля.

Мы знаем, что значит применять или нуждаться в таких вспомогательных инструментах, как телескопы, стетоскопы и фонари для наблюдения за планетами, сердцебиением и мотыльками. Однако непонятно, что значит применять подобные приспособления к нашим ощущениям. Подобным же образом, хотя нам хорошо известны те виды помех, которые стесняют наблюдение обычных объектов или препятствуют ему, к примеру туманы, покалывание в пальцах или звон в ушах, мы не можем представить себе аналогичных препятствий, встающих между нами и теми же ощущениями покалывания и звона в ушах.

Говоря, что ощущения не относятся к вещам, которые можно наблюдать, я не имею в виду, что они ненаблюдаемы точно так же, как ненаблюдаемы микроорганизмы, летящие пули или горы на другой стороне Луны. Или что они ненаблюдаемы так же, как планеты для слепого человека. Я имею в виду примерно следующее. Всякое слово, которое может быть записано, за исключением слов, состоящих из одной буквы, имеет правописание (spelling). Некоторые слова более сложны для написания и прочтения по буквам, чем другие, а некоторые имеют несколько различных написаний. Однако, если нас спросят, как по складам читаются буквы алфавита, мы ответим, что вообще никак. Однако это «никак» не означает, что сама эта задача неразрешима. Это значит лишь то, что вопрос: «Из какой последовательности каких букв состоит данная буква?» — является неправомерным. Я утверждаю, что, подобно тому, как написание или прочтение букв по складам не является ни лёгким, ни крайне тяжёлым делом, точно так же и ощущения не являются ни наблюдаемыми, ни ненаблюдаемыми. Соответственно, подобно тому факту, что мы не вправе даже спросить, как пишется или читается буква по складам, и это никоим образом не мешает нам знать, как буквы пишутся, так же и факт, что мы не вправе говорить о наблюдении ощущений, нисколько не мешает нам говорить о том внимании, которое люди уделяют своим ощущениям, или о тех признаниях и отчётах, которые они могут сделать об отслеженных ими ощущениях. Головную боль нельзя наблюдать, однако её можно заметить, и если неуместно посоветовать человеку не замечать, что ему щекотно, то посоветовать ему не обращать на это внимание вполне правомерно.

Мы видели, что наблюдение предполагает наличие ощущений. Человека, даже мельком не видевшего малиновку, нельзя описать как смотрящего на неё, а того, кто не почувствовал даже слабого запаха сыра, нельзя описывать как нюхающего сыр. (Я делаю вид, хотя это и неправильно, что словосочетания типа «мимолётное впечатление» и «слабый запах» означают ощущения. Тот факт, что мимолётное впечатление может быть охарактеризовано как «чёткое» или «расплывчатое», доказывает, что оно является словом, описывающим наблюдение, а не «чистое» ощущение.) Объект наблюдения вроде малиновки или сыра должен, таким образом, относиться к вещам, от которых наблюдатель может получить мимолётное впечатление или почувствовать веяние запаха.

Однако многие теоретики просят нас отвлечься от обычных объектов вроде малиновки и сыра ради таких вещей, как мимолётное впечатление и слабые запахи. Они просят признать, что я, хотя и никто другой, могу наблюдать эти получаемые впечатления и запахи, причём в том же смысле слова «наблюдать», в котором каждый может наблюдать малиновку или сыр. Но допустить такое означало бы: когда я ловлю впечатление от малиновки, я могу наблюдать за этим впечатлением, и, тем самым, я должен чувствовать что-то вроде впечатления или запаха от того самого первоначального впечатления от малиновки. Если ощущения являются подлинными объектами наблюдения, тогда наблюдение за ними должно повлечь за собой ощущение этих ощущений аналогично впечатлениям от малиновки, без которых я не мог бы её видеть. А это явный абсурд. Таким выражениям, как «впечатление от впечатления», «запах боли», «звук укуса» или «звон от звона в ушах», ничто не соответствует, иначе этот ряд можно было бы продолжать до бесконечности.

Опять же, человека, следящего за скачками, уместно спросить, хорошо или плохо ему было видно, смотрел он внимательно или небрежно, пытался ли он увидеть как можно больше. Поэтому если бы высказывание, что человек наблюдает собственные ощущения, было корректным, то законен был бы и вопрос, был ли его осмотр собственной щекотки затруднительным или беспрепятственным, глубоким или поверхностным и мог ли он узнать о ней больше, если бы постарался. Но никто и никогда не задаёт подобных вопросов, так же как никто не просит написать или произнести по складам первую букву в слове «Лондон». Здесь просто не о чём спрашивать. Прояснение этой ситуации отчасти затрудняется тем, что слово «наблюдать», обычно используемое для обозначения таких процессов, как вглядывание, вслушивание, пробование на вкус, или даже таких действий, как раскрытие и обнаружение, иногда употребляется в качестве синонима для «обращать внимание» и «замечать». Вглядывание и обнаружение действительно включают в себя обращение внимания, но само обращение внимания не содержит в себе вглядывания.

Отсюда следует, что с самого начала было неправильно противопоставлять обычные объекты наблюдения вроде малиновки и сыра якобы особым объектам го привилегированного наблюдения, а именно моим ощущениям, ибо ощущения вообще не являются объектами наблюдения. Мы, следовательно, не должны взводить одну сцену под названием «внешний мир» для размещения обычных объектов всеобщего наблюдения и другую сцену под названием «сознание» для объектов каких-то монопольных наблюдений. Отчасти антитеза «публичного» и «приватного» была неверным истолкованием антитезы между объектами, которые можно видеть, трогать и пробовать на вкус, с одной стороны, и ощущениями, вторые можно испытывать, но нельзя увидеть, пощупать или вкусить — с другой. Это верно и даже тавтологично, что сапожник не может почувствовать, как мне жмут туфли, если, конечно, этот сапожник не я сам; однако не потому, что ему недоступно открытое только мне зрелище, а потому, что полной бессмыслицей было бы сказать, что он испытывал мою боль, и, следовательно, нет смысла говорить, что он внимал той боли в ногах, от которой я страдал.

Из этого следуют дальнейшие выводы. Свойства, характерные для обычных объектов, которые мы устанавливаем с помощью наблюдения или не без его помощи, нельзя осмысленно приписывать или отрицать для ощущений. Ощущения не имеют размера, формы, положения, температуры или запаха.

В том смысле, в каком всегда отвечают на вопросы: «Где сейчас малиновка?» или «Где была малиновка?» — невозможно ответить на вопросы: «Где сейчас?» или «Где было ваше мимолётное впечатление от малиновки?» Конечно, вполне осмысленно и допустимо говорить, что щекотно «в пятке» или что щиплет «в носу», однако в ином смысле, чем тот, в котором в моей стопе находятся кости, а в носу — частички перца. Таким образом, в том расплывчатом смысле слова «мир», в котором люди говорят, что «внешний» или «публичный мир» содержит в себе малиновок и сыр, местоположение и взаимосвязи коих в этом мире могут быть установлены, — в этом смысле не существует другого мира или группы миров, в которых могут быть установлены местоположения и взаимосвязи ощущений. Точно так же не существует и пресловутой проблемы по выяснению связей между тем, что наполняет публичный мир, и тем, что содержится в любом из приватных миров. Далее, если некоторый обычный объект вроде иголки может находиться внутри или снаружи другого объекта, например стога сена, то в отношении ощущений соответствующей антитезы «внутреннего» и «внешнего» не существует. Моя боль в ноге скрыта от сапожника не потому, что она находится внутри меня, будь то буквально под моей кожей или метафорически где-то, куда доступ ему закрыт. Как раз наоборот, её нельзя, подобно иголке, описать в качестве находящейся внутри или снаружи обычного объекта, например меня самого. Её нельзя так же описать ни как спрятанную, ни как несокрытую. Это аналогично тому, как невозможно классифицировать буквы ни в качестве существительных, глаголов или прилагательных, ни описать, как они подчиняются или же не подчиняются правилам английского синтаксиса. Конечно, это верно и важно, что я единственный человек, способный «из первых рук» предоставить отчёт о своей боли, возникшей из-за тесной обуви, а окулист, не имеющий возможности говорить за меня, лишён главного источника информации о моих зрительных ощущениях. Однако из того факта, что лишь я один могу «из первых рук» отчитаться о своих ощущениях, не следует, что я могу, в отличие от остальных, наблюдать эти мои ощущения.

Отсюда можно сделать два взаимосвязанных замечания.

Во-первых, имеется философски безразличный, хотя и сам по себе важный смысл слова «приватный», в котором мои ощущения, конечно же, приватны и принадлежат исключительно мне, то есть, подобно тому, как вы не можете, по здравой логике, за меня двигаться, побеждать на скачках, есть мой обед, хмурить мои брови или видеть мои сны, точно так же вы не можете переживать приступы моей боли или воспоминания о ней. У Венеры не может быть спутников Нептуна, а у Польши — истории Болгарии. Просто в силу логики построения предложений, в которых винительный падеж, употребляемый с переходным глаголом, составляет с ним одно смысловое целое. Такие переходные глаголы не обозначают отношений. Предложение «Я соблюдал свою выгоду» не утверждает между мной и выгодой такого отношения, которое вместо меня можно было бы осмысленно распространить на вас. Оно не тождественно ситуации типа «Я остановил свой велосипед», ведь вы могли бы легко меня опередить и остановить мой велосипед сами.

Во-вторых, говоря, что предложение «У меня был приступ боли» не утверждает того же отношения, что предложение «У меня была шляпа», я говорю, что выражение «приступ моей боли» не обозначает какую-либо вещь или «термин». Оно не обозначает даже какого-либо эпизода, хотя предложение «У меня был приступ боли» утверждает, что некоторый эпизод имел место. Вот, в частности, почему нелепо говорить, что ощущения наблюдаются, рассматриваются, свидетельствуются или исследуются, ибо объекты, соответствующие этим глаголам, являются предметами или эпизодами.

И все же, когда мы рассуждаем об ощущениях, мы в значительной мере склонны говорить о них так как если бы они были неуловимыми вещами или эпизодами. Мы безотчётно работаем с моделями наподобие той, в которой уединившийся человек, находящийся внутри палатки, видит пятна и блики света на парусине и ощущает вмятины в ней. Он, возможно, желал бы увидеть и потрогать те фонари и ботинки, из-за которых появились эти пятна света и вмятины. Но, увы, это ему никогда не удастся, так как парусина всякий раз преграждает ему путь. Представим теперь, что освещённые или выпуклые части парусины являются вещами, а мелькание света и колебания парусины — эпизодами. Если это так, то они относятся к тому виду объектов, которые допустимо описывать как обнаруживаемые, наблюдаемые и исследуемые человеком, находящимся внутри палатки. И о них можно также сказать, что они там есть, но они не наблюдаются и не обнаруживаются. Более того, человек, который может наблюдать или обнаружить освещённую или продавленную парусину, мог бы обнаружить фонари и ботинки, если бы они не были экранированы от него. Таким образом, ситуация человека, испытывающего ощущения, совершенно отлична от ситуации человека в палатке. Обладать ощущениями не значит обнаруживать или наблюдать объекты, а обнаружение и наблюдение вещей и эпизодов не означает обладания ими в том же смысле, в котором обладают ощущениями.

3. Теория чувственных данных

В связи с нашей темой уместно прокомментировать теорию, известную как «теория чувственных данных» («Sense Datum Theory»). Эта теория нацелена прежде всего на прояснение понятия чувственного восприятия, в том числе и понятия ощущений, связанных со зрением, осязанием, слухом, обонянием и вкусом.

Такие повседневно употребляемые глаголы, как «видеть», «слышать» и «пробовать на вкус», не применимы для обозначения «чистых» ощущений, ибо мы говорим, что видим скачки, слышим поезда и пробуем коллекционные вина, хотя скачки, поезда и вина не являются ощущениями. Скачки не прекратятся, если я закрою глаза, а аромат коллекционного вина не исчезнет оттого, что у меня простуда. Таким образом, нам, по-видимому, нужны способы вести речь о том, что прекращается или исчезает, когда я закрываю глаза или бываю простужен. Причём эти способы не должны зависеть от ссылок на обычные события или напитки.

Подходящий набор существительных нетрудно найти, ибо можно, вполне соответствуя идиомам, сказать, что зрелище скачек для меня прерывается, когда я закрываю глаза; что очертания и внешний вид лошадей меняются, когда глаза слезятся; что аромат вина исчезает при простуде, что шум поезда ослабевает, когда я затыкаю уши. Считается, что мы можем говорить об ощущениях в собственном смысле слова, когда ведем речь о «видах» (looks), «образах», «обликах», «звуках», «запахах», «вкусах», «звоне в ушах», «мимолётных впечатлениях» и так далее. Считается также, что такого рода идиомы необходимы, чтобы можно было отличить то, что привнесено в наблюдение обычных объектов нашими ощущениями, от того, что привносится в него обучением, умозаключением, памятью, догадкой, привычкой, воображением или ассоциацией.

Тогда, согласно данной теории, наличие зрительного ощущения может быть описано как получение моментального визуального образа, а наличие обонятельного ощущения — как улавливание кратковременного дуновения запаха. Но что значит получить моментальный образ или моментальный запах? И что это за род объектов? Прежде всего, образ скачек не является спортивным событием, происходящим на ипподроме.

Тем способом, каким каждый может наблюдать скачки, невозможно увидеть мой моментальный образ этих скачек. Вы не можете видеть то, что воспринимаю я, точно так же как вы не можете мучиться моей болью в ноге. Чувственные данные, то есть мимолётный образ, запах, звон в ушах или звук, принадлежат только одному перципиенту. Далее, образ скачек описывается как мгновенная мозаика цветов, заполняющих поле зрения того или иного человека. Однако здесь следует уточнить, что об этой мозаике цветов можно говорить только в особом смысле. Как правило, когда люди говорят о цветовой мозаике, они ссылаются на обычные объекты наблюдения, такие, как стеганые одеяла, гобелены, живописные полотна, сценические декорации или покрытая плесенью штукатурка, то есть на плоские поверхности предметов, которые находятся у них перед глазами. Однако визуальные облики или образы предметов, которые описываются как цветовые пятна, заполняющие в данный момент определённое поле зрения, не должны мыслиться как поверхности обычных плоских объектов.

Это просто цветовые плоскости, а не поверхности цветной ткани или штукатурки. Они заполняют приватное зрительное пространство своего владельца, хотя он, конечно, испытывает постоянное искушение переадресовать их к поверхностям общедоступных объектов в обычном пространстве. Наконец, хотя сторонники теории чувственных данных и согласны с тем, что образы, запахи и звоны в ушах, которые воспринимаю я, не доступны больше ни для кого другого, они не согласны, что это обусловлено их ментальным статусом, тем, что они существуют «в моём сознании». Эти теоретики, по-видимому, связывают их возникновение скорее с физическими и физиологическими состояниями реципиента, чем непременно с психологическими.

Показав, как они полагают, что существует такие моментальные и приватные объекты, как образы, запахи, звуки и так далее, сторонники данной теории затем сталкиваются с вопросом «Что значит для реципиента воспринимать или иметь эти объекты?» И дают простой ответ. Согласно данной теории, реципиент воспринимает и наблюдает эти объекты в том смысле слов «воспринимать» и «наблюдать», в котором говорят, что он видит цветовые пятна, слышит звуки, чувствует запахи, различает привкусы и ощущает щекотку. Действительно, зачастую считается не только допустимым, но и правильным говорить, что люди на самом деле не видят скачки и не пробуют вина. В действительности они видят только цветовые пятна и смакуют вкус. Иначе говоря, в качестве уступки привычкам просторечья признается, что действительно существует вульгарный смысл глаголов «видеть» и «пробовать», в котором люди говорят, что они видят скачки и пробуют вина, однако из теоретических соображений нам следует вкладывать в эти глаголы другой, более тонкий смысл и вместо этого говорить, что мы видим цветовые пятна и ощущаем привкусы.

Однако в последнее время появилась тенденция использовать новый набор глаголов. Некоторые сторонники обсуждаемой теории предпочитают теперь говорить, что мы интуируем (intuit) цветовые пятна, прямо схватываем запахи, у мы обладаем непосредственным знакомством со звуками и находимся в прямых когнитивных отношениях с щекоткой — в общем, что мы чувствуем чувственные данные. Но в чем же реальный выигрыш от этих внушительных словесных оборотов? А вот в чем. Существует ряд глаголов, таких, как «предполагать, «открывать», «заключать», «знать», «верить» и «интересоваться», которые употребляются только с дополнениями типа «… что завтра воскресенье» или «… действительно ли это красные чернила». Существуют и другие глаголы, например «разглядывать», «слушать», «наблюдать», «обнаружить» и «натолкнуться», для которых соответствующими дополнениями служат такие выражения, как «… эту малиновку», «… грохот барабанов» и «… Джона Доу». Таким образом, теория чувственных данных, согласно которой образы, запахи и так далее являются специфическими объектами или событиями, вынуждена использовать когнитивные глаголы второй группы для того, чтобы истолковать такие глаголы, как «получать» и «иметь» в выражениях типа «получать мимолётное тление» или «иметь (ощущение) щекотки». Она заимствует общеизвестный смысл глаголов вроде «наблюдать», «просматривать» и «смаковать» и переносит его на свои напыщенные глаголы «интуировать», «познавать» и «ощущать». Разница здесь лишь в том, что простой человек говорит, что наблюдает малиновку и просматривает страницы «Таймс», а теория — вместо этого — об интуировании цветовых пятен и прямом осознании запахов.

Теория не утверждает, что её объяснение того, что значит обладать, к примеру, зрительным ощущением — а именно интуировать или опознавать приватно) цветовую мозаику — само по себе решит всю проблему нашего познания обычных объектов. Споры о том, как соотносятся лошадиные скачки, которые «в строгом смысле» и «непосредственно» мы не видим, и образы этих скачек, которые мы «в строгом смысле» и «прямо» видим, хотя их и нет на ипподроме, продолжаются. Однако сторонники этой теории надеются, что их разъяснение того, чем является ощущение (sensing), прольет свет и на то, чем является наблюдение за скачками.

Утверждается, в частности, что данная теория разрешает парадоксы, возникающие при описании иллюзий. Когда человек, страдающий косоглазием, сообщает, что он видит две свечи, тогда как налицо имеется только одна, или когда алкоголик говорит, что он видит змею там, где её вовсе нет, то их сообщения могут теперь быть истолкованы с помощью этих новых выражений. Про человека, страдающего косоглазием, можно теперь сказать, что он действительно видит два «образа свечи», а алкоголик на самом деле видит «змеиное обличье». Ошибкой было бы, если они стали полагать, что при этом ещё и физически имеются две свечи или змея. Опять же, если человек, сидящий перед отодвинутой от него круглой тарелкой, говорит, что он видит объект в форме эллипса, то он ошибается, если полагает, что на кухне есть посуда такой формы; однако он совершенно прав, говоря, что обнаружил нечто эллиптическое, ибо в его поле зрения на самом деле присутствует эллипсовидное белое пятно и он действительно «интуирует» и созерцает его там. Заключать от того, что он находит в поле своего зрения, к тому, что реально имеется на кухне, всегда рискованно, а в данном случае и неверно. Но то, что этот человек обнаруживает в своём визуальном поле, на самом деле существует там и имеет форму эллипса.

Я постараюсь доказать, что вся эта теория покоится на грубой логической ошибке, состоящей в том, что понятие ощущения приравнивается к понятию наблюдения. Я также постараюсь показать, что подобное приравнивание обессмысливает одновременно как понятие ощущения, так и понятие наблюдения. Теория говорит, что, когда человек получает зрительное ощущение, к примеру, моментальный образ скачек то наличие этого ощущения заключается в обнаружении или интуировании ощущаемого (sensum), то есть цветовой мозаики. А это значит, что обладание образом скачек объясняется через обладание образом чего-то другого, а именно мозаики цветовых пятен. Однако если образ скачек предполагает наличие по крайней мере одного ощущения, то и образ цветовых пятен должен снова включать в себя наличие по крайней мере одного соответствующего ощущения, анализ которого, в свою очередь, приведёт к ощущению ещё более раннего ощущаемого, и так далее до бесконечности. На каждом шагу наличие ощущения толкуется как своеобразное обнаружение чего-то определённого, часто всерьёз называемого «чувственным объектом», и на каждом шагу это обнаружение должно предполагать наличие ощущения.

Употребление внушающих благоговение слов вроде «интуировать» отнюдь не освобождает нас от необходимости признать, что для человека находить, смотреть, слушать, вглядываться или смаковать — значит обязательно быть чувственно аффектированным, а быть чувственно аффектированным — значит обладать по крайней мере одним ощущением. Таким образом, независимо от того, видим ли мы, как обычно думаем, скачки, или же, как разъясняет теория, интуируем цветовые пятна, видение нами чего бы то ни было подразумевает, что мы обладаем ощущениями. Обладание же ощущениями само по себе не является рассматриванием, точно так же как кирпичи не являются домами, а буквы — словами.

Как уже было показано выше, существует важная логическая связь между понятием ощущения и понятиями наблюдения и восприятия, само существование которой уже подразумевает, что это разные понятия. Будет противоречием сказать, что некто смотрит или разглядывает что-то, но не получает при этом никакого впечатления или что некто что-нибудь слушает, но не получает никаких: слуховых ощущений. Наличие хотя бы одного ощущения предполагается «лом глаголов «воспринимать», «подслушивать», «смаковать» и прочие. Отсюда следует то, что обладание ощущением само не может быть видом восприятия, распознавания или обнаружения. Хотя одежда и состоит из сцепления петель, но абсурдно было бы сказать, что каждая петелька сама по себе — это крошечная одежда.

В этой главе уже отмечалось, что между понятием ощущения и понятиями наблюдения, исследования, выявления и так далее существует ряд ясных различий, обнаруживающихся во взаимонезаменяемости эпитетов, с помощью которых даются описания различных предметов. Так, можно говорить о мотивах, по которым человек что-то слушает, но не о мотивах, по которым он обладает слуховым ощущением. Он может продемонстрировать навык, терпение и методичность в наблюдении, но не в обладании зрительными ощущениями. И наоборот, ощущения вкуса или зуда могут быть сравнительно острыми, тогда как процессы наблюдения и выяснения подобным образом описать нельзя. Имеет смысл говорить, что некто воздержался от зрелища скачек или отказался смотреть на рептилию, но бессмысленно говорить, что некто воздержался от чувства боли или отказался от зуда в носу. Хотя, если зуд в носу, как на этом настаивает обсуждаемая теория, был бы интуированием особого объекта, то остаётся неясным, почему такой дискомфорт нельзя устранить, воздержавшись от его интуирования.

Итак, ощущения не являются восприятиями, наблюдениями или обнаружениями. Не являются они и расследованиями, изысканиями или инспекциями. Это также и не понимание, познание или интуитивное схватывание. Ощущать — не значит находиться в когнитивном отношении к чувственно воспринимаемому объекту. Таких объектов нет. Как нет и такого отношения. Ложно не только, как это утверждалось выше, что ощущения могут быть объектами наблюдений, но также и то, что они сами по себе суть наблюдения объектов.

Защитник теории чувственных данных мог бы согласиться с тем, что для описания человека, слышащего поезд, нужно, чтобы этот человек уловил хотя бы один звук и, таким образом получил как минимум одно слуховое ощущение. Тем не менее, он всё же отрицает, что, допустив это положение, он неизбежно оказывается на краю предсказанной пропасти. Ему нельзя признавать при описании человека, слышащего звук, что тот должен уже иметь предварительное ощущение, для того чтобы ощутить это чувственное данное. «Обладание ощущением» — это всего лишь вульгарная форма сообщения о простом интуировании особого чувственного объекта, и сказать, что человек интуирует подобный объект, не значит, что этот человек был как-либо чувственно аффицирован. Он может быть неким ангельским и бесстрастным созерцателем звуков и цветовых пятен, и, какой бы ни была степень их интенсивности, в нём ничто нельзя было бы описать в терминах большей или меньшей чувствительности или остроты. Он может столкнуться со щекоткой, когда его никто не щекочет, а для того, чтобы познакомиться с запахами или болями, ему не требуется иной восприимчивости, чем та, с которой он способен просто обнаружить и рассмотреть подобные вещи.

В сущности, такая защита объясняет обладание ощущениями как не обладание никакими ощущениями. Она избегает обвинений в регрессе героическим предположением, что ощущение является когнитивным процессом, не требующим от своего носителя восприимчивости к раздражениям и не приписывающим ему ни высокой, ни слабой чувствительности. Истолковывая ощущение как простое наблюдение особых объектов, эта аргументация, во-первых, упраздняет само понятие, которое она вызвалась разъяснить, и, во-вторых, обессмысливает само понятие наблюдения, ибо из этого понятия следует понятие ощущений, которые сами по себе не являются наблюдениями.

В качестве альтернативы для защиты теории чувственных данных можно взять другое основание. Можно сказать, что, какой бы логике ни подчинялись понятия ощущения и наблюдения, остаётся неоспоримым фактом то, что в зрительном восприятии мне непосредственно дана мозаика цветов, мгновенно заполняющих поле моего зрения, при слушании мне непосредственно даны звуки, в обонянии — запахи и так далее. То, что чувственные данные ощущаются, вне всяких сомнений и не зависит от теории. Двухмерные цветовые пятна — вот что я вижу в самом строгом смысле глагола «видеть», и это не лошади и не жокеи, а в лучшем случае образы или визуальные картинки лошадей и жокеев. Там, где двух свечей на самом деле нет, страдающий косоглазием человек реально их и не видит, но, несомненно, он видит пару каких-то ярких предметов, и это не что иное, как два его собственных «образа свечи», или чувственные данные.

Теория чувственных данных не изобретает фиктивных сущностей, она просто привлекает наше внимание к непосредственным объектам чувств, которыми мы из-за нашей повседневной поглощённости обычными объектами обыкновенно пренебрегаем. Если с логической точки зрения выходит, что обладать ощущением — не то же самое, что следить за ястребом или глазеть на скачки, то тем хуже для такой логики, ибо наличие зрительного ощущения — это отнюдь не выводное опознание конкретного чувственного объекта.

Обратимся теперь к банальному примеру с человеком, смотрящим на отодвинутую от него круглую тарелку, которую он поэтому может описать как выглядящую эллипсовидной. И посмотрим, что всё-таки заставляет нас говорить, будто он наблюдает нечто, действительно имеющее форму эллипса.

Понятно, что тарелка имеет не эллипсовидную, а круглую форму, однако для последовательности рассуждений допустим, что наблюдатель искренен, когда сообщает, будто тарелка выглядит как эллипс (хотя круглые тарелки, как их ни наклоняй, обычно не выглядят эллиптическими). Весь вопрос в том, действительно ли истинность его сообщения, что тарелка выглядит эллиптической, подразумевает, будто он действительно обнаруживает и рассматривает чувственный объект, который имеет форму эллипса, — нечто такое, что, не будучи само по себе тарелкой, может быть названо «видом» (look) или «визуальным образом тарелки». Мы можем также согласиться с тем, поскольку мы говорим, что он столкнулся с чувственным объектом, который действительно эллипсовиден и является визуальным образом тарелки, что этот эллипсовидный объект доставляет собой двухмерное цветовое пятно с мимолётным существованием, приватно принадлежащим одному перципиенту, то есть такой объект является чувственным данным, и, следовательно, чувственные данные существуют.

Человек, у которого нет никакой теории, не испытывает сомнений, говоря, что круглая тарелка может выглядеть эллиптической. Или что она выглядит так, будто имеет форму эллипса. Однако он бы усомнится, если ему разъяснят, что он видит эллиптический образ круглой тарелки. И хотя он легко говорит в одних контекстах об образах вещей, а в других — о видении вещей, всё же в обиходной речи он не говорит, что видит или разглядывает образы вещей, следит за видом на скачки, ловит мелькнувший образ от промелькнувшего сокола или присматривается к визуальной картине крон деревьев. Он почувствовал бы, что, смешивая понятия подобным образом, несёт такую же чепуху, как если бы от разговора о том, как едят печенье и как его надкусывают, он перешёл к разговору о поедании надкусывания печенья. И был бы совершенно прав: нельзя осмысленно говорить о «поедании надкусывания», ибо «надкусывание» уже является существительным для обозначения процесса еды. И нельзя говорить о «видении видов» («seeing looks»), ибо «вид» — это существительное, уже обозначающее процесс видения.

Когда он говорит, что наклонно расположенная тарелка имеет форму эллипса или выглядит так, как если бы была эллиптической, он имеет в виду, что она глядит точно так же, как выглядело бы стоящее прямо эллиптическое по форме блюдо. Наклонённые круглые предметы в самом деле иногда почти или в точности напоминают стоящие прямо предметы эллиптической формы. Прямая палка, наполовину погружённая в воду, порой очень похожа на кривую палку, а отдалённый горный массив иногда выглядит плоской настенной декорацией, развёрнутой прямо перед носом. Говоря, что тарелка выглядит эллиптической, человек не характеризует некий дополнительный (extra) объект, а именно «образ» в качестве эллиптического, он просто сравнивает то, как выглядит наклонённая круглая тарелка с тем, как выглядело бы стоящее прямо эллипсовидное блюдо. Он говорит не: «Я вижу гладкое эллиптическое пятно Белого», а, скорее: «Я, должно быть, вижу гладкий и стоящий прямо предмет из белого фарфора». Мы можем сказать, что движение ближнего к нам самолёта кажется более быстрым, нежели движение отдалённого самолёта, однако вряд ли скажем, что он имеет «более быстрый образ». «Выглядеть быстрее» — значит здесь «выглядеть так, как если бы он быстрее летел по воздуху». Разговор о видимых скоростях самолётов не является разговором о скоростях видимых образов самолётов.

Иначе говоря, грамматически бесхитростное предложение «Тарелка имеет эллиптический вид» не выражает, как то предполагает рассматриваемая теория, одной из тех основных относящихся к делу истин, которые так ценятся в теории, но так редко встречаются в повседневной жизни. Оно выражает довольно сложную пропозицию, в которой одна часть является одновременно и общей, и гипотетической. Оно применяет к наличному виду тарелки правило (или описание) типичного вида стоящих прямо эллиптических тарелок вне зависимости от того, существуют подобные фарфоровые предметы или нет. Это как раз то, что я в другом месте назвал смешанным категориальным суждением. Это аналогично тому, когда о ком-то говорят, что он рассуждает беспристрастно, как педагог. Когда человек, страдающий косоглазием и знающий о своём дефекте, сообщает, что на столе, как ему кажется, находятся две свечи или что он, должно быть, видит две свечи, то он описывает вид одной-единственной свечи, при этом прибегая к описанию того, как обычно выглядит пара свечей для наблюдателей, не страдающих косоглазием. Если же, не сознавая своё косоглазие, он говорит, что на столе находятся две свечи, то в этом случае он неверно использует то же самое общее правило. Выражения «Оно выглядит…», «Оно выглядит так, как если бы…», «Оно похоже на…», «Я, должно быть, вижу…», как и многие другие выражения этого типа, обладают значением своего рода открытых гипотетических предписаний, применяемых к наличным ситуациям. Когда мы говорим, что у кого-то вид педанта, мы не подразумеваем при этом, что существует две педантичные сущности, а именно сам человек и его внешность. Мы подразумеваем, что этот человек выглядит так же, как и некоторые другие педантичные люди. Точно так же не существует и двух эллиптических объектов, а именно тарелок и их образов, а существуют только тарелки, имеющие эллиптическую форму, и другие тарелки, которые выглядят так, как если бы они были эллиптическими.

В повседневной жизни мы ведем речь о цветах и красках вполне определённым образом. Домохозяйка могла бы сказать, что её гостиной подошли бы малиновые тона, не уточняя при этом, о чём идёт речь — о малиновых обоях, декоративных растениях, ковриках или занавесках. Она может попросить своего мужа пойти и купить «чего-нибудь малинового…», предоставляя ему самому заполнить этот пробел с помощью «герани», «краски», «кретона» или всего остального, что отвечает её пожеланиям. Подобным же образом наблюдатель, смотрящий сквозь дырку в заборе, мог бы сказать, что он видел жёлтое цветовое поле, но при этом не смог бы уточнить, что именно он видел: желтые нарциссы, цветы дикой горчицы, желтую парусину или ещё какие-то обыденные объекты или материалы. Закончить свою речь он мог бы только так: «Я видел что-то жёлтое».

В противоположность этому обычному использованию лакунных выражений вроде «пятно жёлтого…» и «оттенок чего-то малинового» теория чувственных данных рекомендует другую идиому, по которой мы должны говорить: «Я вижу пятно Белого» (а не «Я вижу белое пятно…») или: «Он обнаружил двухмерное эллиптическое простирание Синего» (а не «что-то синее, плоское на, похожее на эллипс или вроде того»).

Итак, я отрицаю, что наличие зрительного ощущения является видом наблюдения, которое можно описать как запечатление или интуирование цветовых пятен. Однако я не отрицаю, что женщина может осмысленно попросить его мужа купить что-нибудь малиновое, а о прохожем вполне можно сказать, что он заметил какую-то желтую поверхность через щель в заборе. То, что проделала теория чувственных данных, было попыткой снять эфемерные сливки с обыкновенных лакунных дескрипций публично данных объектов, рассуждая о них так, будто бы был найден новый класс объектов. В действительности же эта теория просто неверно истолковала хорошо известный класс суждений, указывающих на то, как иным образом обнаруживают себя обычные, не приватно данные объекты.

Разговор об образах, звуках и запахах, протяжении, формах и цветах, точно так же как и разговор о проекциях, о чём-то туманном, о фокусировках и смутных представлениях, уже сам по себе является разговором о привычных объектах, ибо служит применением усвоенных при обучении способов восприятия типичного внешнего вида обыденных объектов ко всему тому, в чём человек пытается разобраться в данный момент. Сказать, что некто уловил мимолётное впечатление или услышал звук, уже значит сказать больше, чем требуется для простого описания его зрительных или слуховых ощущений, ибо то, на что человек обратил внимание, уже подводится под весьма общие правила восприятия.

Этот пункт можно проиллюстрировать ссылкой на старинную доктрину вторичных качеств. В ней во многом верно отмечалось, что, когда обычный объект описывается как зеленый, горький, холодный, едкий или пронзительно звучащий, то тем самым он характеризуется как имеющий для воспринимающего его наблюдателя такой-то и такой-то вид, вкус, запах или звук. Было также верно замечено, что условия, влияющие на его восприимчивость, вносят различия в то, как человек видит, ощущает на вкус, осязает, обоняет или слышит предметы. Уровень шума от поезда частично зависит от расстояния между ним и наблюдателем, от степени остроты его слуха, от поворота его головы, от того, прикрыты или нет его уши и так далее. Покажется ли человеку вода холодной или нет, зависит от начальной температуры его рук.

От подобных фактов был совершён теоретический скачок к доктрине, согласно которой утверждение о том, что объект зеленый, есть высказывание о зрительных ощущениях конкретного наблюдателя, который сообщает, что объект зеленый. При этом считалось, что «зеленый», «горький», «холодный» и так далее суть прилагательные, которые уместно применять к ощущениям и которые лишь по ошибке применяются к обыкновенным объектам.

А поскольку явным абсурдом было бы говорить, что ощущение является зеленым, эллиптическим или холодным предметом, то сочли необходимым наделить ощущения собственными специфическими объектами — так, чтобы прилагательное «зеленый» можно было бы корректно отнести не к имеющемуся ощущению, а к особому объекту, взращенному внутри этого ощущения. Запрет на описание общедоступных объектов наблюдения посредством прилагательных, выражающих вторичные качества, привёл к изобретению скрытых объектов-двойников для перенесения на них этих характеристик. Поскольку прилагательные, выражающие вторичные качества, выступали не иначе как предикаты в отчётах о наблюдении, то сами ощущения должны были истолковываться в качестве наблюдений особых объектов.

Однако, когда я описываю обычный объект как зеленый или горький, я тем самым ещё не сообщаю ничего фактического о своём наличном ощущении, хотя и говорю о том, как этот объект выглядит или каков он на вкус. Я говорю, что этот объект на вкус и на вид был бы таким-то и таким-то для всякого, кто окажется в подходящих условиях для того, чтобы смотреть на него или пробовать его на вкус. Поэтому я не противоречу себе, когда говорю, что поле зелёное, а плод горек, хотя в данный момент поле кажется мне серовато-голубым, а плод — совершенно безвкусным. Даже когда я говорю, что трава, хотя она на самом деле зеленая, кажется мне серовато-голубой, я всё равно описываю своё наличное ощущение, уподобляя его тому, как реальные серо-голубые объекты выглядят в нормальных условиях для каждого, кто может надлежащим образом их видеть.

Прилагательные, выражающие вторичные качества, используются только для сообщения о публично удостоверяемых фактах, касающихся обычных объектов. Ибо тот факт, что поле зелёное, то есть что оно выглядело бы так-то и так-то для любого, кто в состоянии его надлежащим образом видеть, это публично удостоверяемый факт. Что ещё могли бы сказать люди, обучающие других людей применять такие прилагательные? Следует заметить, что формулу «Это выглядело бы так-то и так-то для каждого» нельзя перефразировать в «Это выглядело бы зеленым для каждого», ибо сказать, что нечто выглядит зеленым, — значит сказать, что оно выглядит так, как оно выглядело бы, будь оно зеленым и при нормальных условиях. Мы не можем сказать, как что-то выглядит или выглядело бы, если не укажем на общепризнанные свойства обычных объектов, и лишь тогда говорим, что нечто выглядит сейчас так, как этого и можно было ожидать.

Таким образом, хотя и верно, что фраза «Поле зелёное» предполагает наличие наблюдателей с определёнными оптическими способностями и возможностями, но вовсе не верно, будто она сообщает что-либо о своём авторе. Эта фраза аналогична высказыванию «Этот велосипед стоит 12 фунтов», которое предполагает гипотетическое описание реального или возможного покупателя, но не задаёт и не влечёт никаких категорических утверждений об авторе фразы. То, что товар имеет цену это факт, относящийся к данному товару и покупателям, но не вообще ко всякому товару и не к какому-то конкретному покупателю; и уж тем более этот факт не связан исключительно с некоторым данным покупателем.

Человек, говорящий, что «прожектор слепит», сам может не испытывать каких-либо связанных с этим неприятных ощущений, но, тем не менее, он всё же говорит о неприятных ощущениях в ином смысле и иным образом, хотя бы и включающим упоминание о прожекторе. Было бы ошибкой утверждать, что прожектор нельзя назвать ослепляющим до тех пор, пока сам говорящий не будет им ослеплен, и что, следовательно, ослепительность является качеством не прожектора, а чувственных данных этого индивида. Сказать, что прожектор ослепляет, ещё не означает, что он сейчас кого-то слепит. Этим говорится лишь, что он ослепит любого человека с нормальным зрением, если тот посмотрит на него с определённого расстояния и без всяких средств защиты. Моё утверждение «Прожектор слепит» сообщает о моем наличном ощущении не больше, чем фраза «Этот велосипед стоит 12 фунтов» — о моей денежной наличности. В расхожем смысле «субъективного» вторичные качества не субъективны, хотя и верно, что в стране слепых прилагательные, обозначающие цвет, не нашли бы применения, тогда как прилагательные для обозначения формы, размеров, расстояния, направления движения и так далее имели бы такое же употребление, как и в Англии.

Аргументы в пользу субъективности вторичных качеств фактически держатся на любопытной вербальной уловке. Такие прилагательные, как «зеленый», «сладкий» и «холодный», приравниваются к прилагательным, выражающим чувства дискомфорта и их противоположности, например, «ослепляющий», «аппетитный», «обжигающий» и «промозглый».

Но даже и при этом желаемого вывода, как мы видели, ниоткуда не следует. Назвать воду «до боли горячей» не значит сказать, что говорящий или кто-то ещё испытывают боль. Но косвенным образом оно действительно относится к людям, испытывающим боль; и поскольку переживание боли есть состояние сознания, а именно состояние страдания, то можно сказать, что выражение «до боли горячий» косвенно и inter alia намекает на состояние сознания. Тем не менее из этого, конечно, не следует, что выражения «вода тепловатая» и «небо синее» даже косвенно намекают на состояния сознания. «Тепловатый» и «синий» не суть прилагательные, выражающие дискомфорт или удовольствие. Об одной дороге можно сказать, что она скучнее другой и длиннее третьей. Однако если первое описание действительно указывает на чувство скуки путешественника, то второе вообще не имеет отношения к его настроению.

Лингвистическое следствие из всей этой аргументации заключается в том, что у нас нет какого-либо применения для таких выражений, как «объект чувств», «ощущаемый объект», «ощущаемое», «чувственные данные», «содержание ощущения», «поле ощущений» и «sensibilia». Используемый эпистемологами переходный глагол «ощущать» (sense), а также их устрашающее «непосредственное осознание» и «узнавание» можно сдавать в архив. Они всего лишь напоминают о попытке придать понятиям ощущения значимость понятий наблюдения — попытке, неотвратимо повлекшей постулирование чувственных данных в качестве двойников обычных объектов наблюдения.

Из этого также следует, что нам нет нужды ни возводить какие-то приватные сцены, чтобы вывести на них эти излишние постулированные объекты, ни ломать голову над описанием неописуемых отношений между подобными объектами и повседневными вещами.

4. Ощущение и наблюдение

В задачу этой книги не входит создание новых теорий познания вообще и восприятия в частности. Скорее, одним из её мотивов было желание показать, что множество теорий с таким названием либо сами являются ненужными парамеханистическими гипотезами, либо включают их в себя.

Когда теоретики ставят вопросы, предполагающие «механику проволочек и шкивов», вроде: «Каким образом в сознании сохраняются прошлые переживания?», «Как сознание прорывается сквозь экран ощущений и постигает внешнюю физическую реальность?», «Как мы подводим данные чувств под понятия и категории?» — они подходят к этим проблемам так, как будто речь идёт о существовании и взаимосвязях потайных частичек духовных механизмов. Они рассуждают об этом, словно занимаются спекулятивной анатомией или даже контршпионажем. Однако, поскольку мы не считаем факт наличия у человека ощущения фактом, говорящим о его сознании, в то время как факт его наблюдения или уклонения от наблюдения вещей определённого рода мы действительно включаем в описание его ментальных способностей и операций, то будет не лишним рассмотреть это различие подробнее.

Мы используем глагол «наблюдать» в двух случаях. В первом случае сказать, что кто-то за чем-то наблюдает, значит сказать, что он пытается, с большим или меньшем успехом, выяснить что-то об объекте наблюдения, прибегая в той или иной степени к зрению, слуху, вкусу, обонянию или осязанию. В другом случае про человека говорят, что он что-то наблюдал, его исследование было успешным, то есть он кое-что выяснил с помощью этих чувств. Такие глаголы восприятия, как «видеть», «слышать», «обнаруживать», «различать», и многие другие обычно используются для того, чтобы зафиксировать успешные наблюдения, тогда как глаголы типа «смотреть», «слушать», «зондировать», «просматривать» и «пробовать» используются для фиксации попыток наблюдения, исход которых может оставаться под вопросом. Следовательно, правильнее говорить, что человек внимательно и успешно смотрит, а не что он внимательно и успешно видит; что он систематически ведёт исследование, а не что он систематически обнаруживает и так далее. Простое на вид суждение «Я вижу коноплянку» сообщает о результате, тогда как выражение «Я пытаюсь разглядеть, что там движется» — всего лишь о процессе исследования.

Для наших рассуждений двусмысленное слово «наблюдать» удобно просто потому, что оно обозначает как обнаружение, так и поиск. Слова «восприятие» и «воспринимать», столь важные для нашего исследования, слишком узки, ибо они, как и специфические глаголы восприятия «видеть», «слышать», «чувствовать вкус», «обонять» и «осязать», обозначают только достижение результата.

Уже отмечалось, что наблюдение предполагает наличие по крайней мере одного ощущения, тогда как наличие ощущений само по себе не подразумевает ведения наблюдения. Теперь мы могли бы спросить: «Что ещё, кроме наличия по крайней мере одного ощущения, содержится в наблюдении?» Однако такая формулировка вопроса совершенно сбивает с толку, ибо подразумевает, что визуальное наблюдение за малиновкой включает в себя одновременно и наличие по крайней мере одного ощущения, и исполнение или наличие чего-то ещё, то есть совмещение двух состояний или процессов, подобно тому как можно одновременно прогуливаться и напевать. Но этого вовсе не требуется. Как было доказано в пятой главе (раздел 4), существует коренное различие между выполнением некоторого действия со вниманием и бессознательным его выполнением.

Однако отличие тут не в том, что внимание оказывается сопутствующим актом, происходящим в другом «месте». Так что нам следует спросить не: «Что делает наблюдатель помимо того, что испытывает ощущения?» — а «Что ещё содержит описание наблюдателя, кроме описания его в качестве испытывающего эти ощущения?» Этот момент вскоре окажется важным.

Мы должны начать с отказа от модели, которая в той или иной форме доминирует во многих спекуляциях по поводу восприятия. Излюбленный, но неправомерный вопрос «Каким образом человек постигает внешнюю реальность по ту сторону своих ощущений?» часто задаётся так, как если бы предполагалась следующая ситуация. В камере без окон заключен пленник, живущий в одиночном заточении с самого рождения. Всё, что доходит до него из внешнего мира, сводится к бликам света на стенах его темницы и едва слышному сквозь камни постукиванию. Тем не менее, благодаря этим бликам и стукам ему, вероятно, становится известно о невидимых для него футбольных матчах, цветниках и затмениях солнца. Но как же он овладел шифрами, которым подчиняются доходящие до него сигналы, или даже просто выяснил, что существуют такие веши, как шифры? Каким образом он смог интерпретировать расшифрованные им сообщения, если язык этих сообщений относится к футболу и астрономии, а не к языку проблесков и постукиваний?

В этой модели, конечно, легко узнается изображающая сознание в виде духа в машине картина, об общих недостатках которой больше нет нужды говорить. Однако некоторые частные недостатки всё-таки следует отметить. Использование подобной модели эксплицитно или имплицитно подразумевает, что подобно пленнику, который может видеть блики света и слышать постукивания, но, к сожалению, не может видеть или слышать футбольные матчи, мы тоже можем наблюдать собственные визуальные и прочие ощущения, но, к сожалению, не можем наблюдать за малиновками. Однако это двойное злоупотребление понятием наблюдения. С одной стороны, как было показано, нелепо говорить, что человек наблюдает ощущение, а с другой стороны, обычное употребление таких глаголов, как «наблюдать», «замечать», «уставиться» и так далее, встречается как раз в контекстах типа «наблюдать малиновку», «заметить божью коровку» и «уставиться в книгу». Футбольные матчи принадлежат как раз к такому роду вещей, от которых мы получаем моментальные впечатления, в то время как говорить, будто кто-то получает моментальные впечатления от ощущений, были бы полным абсурдом. Другими словами, модель темницы предполагает, что про малиновок и футбольные матчи мы узнаем, совершая что-то вроде умозаключения от наблюдаемых ощущений к птицам и играм, которых мы никогда не могли бы наблюдать, хотя на самом деле мы наблюдаем именно малиновок и игры, а ощущения суть именно то, что мы не наблюдаем никогда. Вопрос: «Как из обнаружения и обследования ощущений мы узнаем о малиновках и футбольных матчах?» — является неправомерно поставленным как вопросом.

Теперь ясно, что никакой уникальной и центральной проблемы восприятия не существует. Есть целый ряд частично пересекающихся вопросов, большинство из которых утратит свою таинственность, стоит только прояснить некоторые из них. Можно проиллюстрировать некоторые из этих проблем следующим образом. Описать, как человек ищет наперсток, значит не только сказать нечто о его зрительных, тактильных и слуховых ощущениях, но и сказать нечто большее. Подобным же образом описать, как человек пытается разобраться, что, собственно, он видит, зяблика или малиновку, палку или тень, муху на окне или соринку в глазу, значит сказать кое-что о его зрительных ощущениях, но при этом ещё сказать и нечто большее. Наконец, описать как кто-то «видит» змею там, где её нет, или «слышит» голоса, когда кругом тишина, значит, по-видимому, сказать кое-что если и не о его ощущениях, то о его образах, но при этом ещё добавить и нечто большее. Так что же это за «нечто большее?» Или: в чём специфичность подобных описаний, в силу которой они отличаются и друг от друга и от «чистых» описаний ощущений, если допустить, что таковые возможны? То есть речь идёт о вопросах, имеющих не пара-механистическое оформление типа «Как мы видим малиновок?», а о вопросах типа «Как мы пользуемся такими описаниями, как «он видел малиновку?»

Когда мы описываем человека, обнаруживающего в своей комнате комара, то о чём ещё мы говорим помимо специфического звона у него в ушах? Мы начинаем с того, что он не только слышал звон, но также и распознал в нём или отождествил с ним близко жужжащего комара. Мы склонны пойти ещё дальше и сказать, в самом общем смысле, что он не только слышал звон в ушах, но также помыслил определённые мысли. Возможно, он связал этот звон с каким-то понятием или ассоциировал некий интеллектуальный процесс со своим чувственным состоянием. Тем не менее, говоря подобные вещи, мы правы только наполовину. Мы пойдём по ложному пути, если будем говорить, что должны иметь место такие-то и такие-то концептуальные или дискурсивные процессы, ибо это, по сути дела пусть и непреднамеренно, означало бы, что комара нельзя было обнаружить, если бы не завертелись некие особые, но недоступные для наблюдения призрачные колеса, чьё существование и функции в силах установить только эпистемологи. С другой стороны, говоря подобные вещи, мы стоим также и на верном пути. Несомненно, человек не смог бы обнаружить комара, если бы не знал, что это такое и какие звуки он издает, или из-за рассеянности, паники или бестолковости не смог применить это знание к текущей ситуации, так как всё это входит в понятие «обнаруживать».

Другими словами, нам не требуется новых известий или гипотез насчёт чего-то такого, что наш наблюдатель мог внутри себя проделать или претерпеть. Даже если бы подобных entr’actes произошло три или семнадцать, ссылка на них не позволила бы объяснить, чем обнаружение комара отличается от ощущения пронзительного звона в ушах. Мы хотим знать только то, чем с логической точки зрения фраза «Он обнаружил комара» отличается от таких фраз, как «У него звенело в ушах», «Он тщетно пытался разобрать, что послужило источником звука» и «Он по ошибке принял его за свист ветра в телефонных проводах».

Рассмотрим теперь несколько иную ситуацию, в которой описывается, что человек не просто что-то слышит, к чему-то прислушивается или пытается разобраться в том, что он слышал, но и распознает и идентифицирует услышанное. Такова ситуация, в которой человек пытается узнать мелодию. Для этого требуется, чтобы он мог услышать сыгранные ноты, то есть не был глухим, не спал и не был под наркозом. Узнавание услышанного предполагает работу слуха. Оно также требует внимания, ибо рассеянный или отвлекшийся человек не следит за мелодией. Однако это ещё не всё. Он должен был слышать эту мелодию раньше, причём не просто слышать, но и запомнить её. Не знай он мелодию в этом смысле, нельзя было бы сказать, что он узнает эту мелодию, вслушиваясь в неё сейчас.

Так что же значит, что человек знает мелодию, то есть выучил и не забыл ее? Конечно, это ещё не предполагает, что он знает её название, ибо она может его не иметь; и даже если он даст ей неправильное название, он всё равно может знать саму мелодию. Необязательно также, чтобы он был способен описать мелодию словами или написать её партитуру, ведь лишь немногие из нас смогут это сделать, притом что большинство способно узнавать музыкальные произведения.

Человеку необязательно даже уметь напевать или насвистывать мотив, хотя такое умение лишний раз доказывает, что мелодия ему известна. Если же он может напеть или насвистеть множество других мелодий, но не в силах (даже с подсказки) воспроизвести именно эту, то мы вправе счесть, что он эту мелодию не знает. Говоря, что человек знает мелодию, мы имеем в виду по меньшей мере, что он способен её узнать, как только услышит. Про него скажут, что, услышав мелодию, он её узнал, при соблюдении частично или полностью следующих условий: если он после первых тактов ожидает услышать те такты, которые действительно за ними следуют; если ошибочно не ожидает повторения предыдущих тактов; если он обнаруживает недостатки или ошибки в исполнении; если он после краткого перерыва музыки ожидает её возобновления примерно с того самого места, с которого она действительно начинает звучать снова; если среди людей, насвистывающих разные мелодии, он может определить человека, насвистывающего именно этот мотив; если он может правильно отбивать такт; если он может сопровождать мелодию, напевая или насвистывая в такт, и так далее. И когда мы говорим, что он ожидает услышать те ноты и такты, которые должны последовать, а не те, что последовать не должны, мы не требуем от него продумывать что-либо наперёд. Видя, что он удивляется, усмехается или морщится, когда ноты или такты звучат невпопад, будет правильно сказать, что он ожидал услышать их правильный ход, хотя и неверно, что он проходил через какой-либо процесс их предвидения.

Короче говоря, он в данный момент узнает мелодию и следит за ней, если, зная как она развивается, он использует это знание и использует его, не просто слушая мелодию, а слушая её в особом состоянии сознания — таком, что он готов слышать и то, что слышит сейчас, и то, что он услышит или ожидает услышать, если пианист продолжает играть и играет правильно. Этот человек знает мелодию, и теперь он слышит, как она развивается с каждой нотой. Он слышит тона в соответствии с построением мелодии в том смысле, что слышит то, во что вслушивается. И всё же сложность такого описания, когда человек одновременно слышит звучание и настроен, готов услышать тона, которые вот-вот должны прозвучать, не подразумевает, что он совершает ряд неких операций. Ему, к примеру, не нужно соединять слышимые тона с какой-либо артикуляцией, шепотом или про себя, или же «подводить» то, что он слышит, под «понятие мелодии». Конечно, если бы его попросили помыслить «болеро», не воспроизводя, не воображая и не слыша этой мелодии, то он бы ответил, что тогда ему нечего и помыслить. А если бы ему сказали, что тот факт, что он смог узнать мелодию в различном исполнении в различных ситуациях, означает, что он располагал Понятием или Абстрактной Идеей этой мелодии, то он резонно возразил бы, что не представляет себе, что это значит — помыслить или применять Абстрактную Идею «болеро», если только при этом не имеется в виду лишь, что, услышав мелодию, он способен её узнать, обнаружить ошибки и недостатки исполнения, напеть некоторые её отрывки и так далее.

Это позволяет нам заново пересмотреть сказанное раньше, а именно что человек, узнающий то, что он слышит, не только воспринимает слуховые ощущения, но также и мыслит. Неверно, будто человек, внимающий знакомой мелодии, обязательно мыслит при этом так, что мог бы ответить на вопрос: «Какие мысли его занимают?» — или даже: «К каким общим понятиям он прибегал?» Неверно, что он при этом обязательно думает или говорит фразами, про себя или вслух, по-английски или по-французски. Неверно и то, что он должен при этом выстраивать какие-либо визуальные или слуховые образы. Зато верно, что он должен быть достаточно бдительным; ноты, которые он слышит, должны были прозвучать тогда, когда он их ожидал, или же исполнение должно было поразить его тем, что этого не случилось. То есть человек в такой ситуации слушает не просто так, как прислушиваются к незнакомым звукам, но, с другой стороны, вовсе необязательно, что он совмещает своё слушание с какими бы то ни было другими процессами. Он просто слушает согласно тому, что воспринимается.

Чтобы ещё более прояснить смысл, в котором прослеживание знакомой мелодии является или не является «мышлением», рассмотрим случай с человеком, впервые слышащим некий вальс. Он не знает, как звучит именно эта мелодия, но поскольку он знает, как звучат другие вальсы, то представляет, какого рода ритм он услышит. Он подготовлен к последующим тактам не полностью, а частично, и может лишь частично определить в строе мелодии место того или иного уже услышанного или слышимого сейчас тона. Его интересует, как построена мелодия, и поэтому он пытается воссоздать всю аранжировку. Но всякий раз он не готов безошибочно угадать следующую ноту. Таким образом, этот человек мыслит в том специфическом смысле, что пытается в чём-то разобраться.

Напротив, знающий эту мелодию человек следит за ней, не прилагая усилий к тому, чтобы выяснить, как она построена. Для него это совершенно ясно и так. Ему не требуется каких-то усилий, даже минимальных, каких-то попыток разрешить неопределённости, поскольку таких неопределённостей нет. Он слушает без всякого напряжения, просто слушает. И всё же он слышит не просто звучащие ноты — он слышит «болеро». Ему отчётливо слышны не только звуки (они могут быть нечёткими), для него вполне прозрачна сама мелодия, а это уже не факт его слуховой чувствительности, но обстоятельство, относящееся к тому, чему он научился и не позабыл, а также к его умению применять эти уроки.

Наконец, хотя слежение за знакомой мелодией и предполагает прежнее знакомство с ней, оно не требует никакой операции припоминания. Дело совсем не в том, что воспоминания о прошлых прослушиваниях должны быть сильны или воспроизводимы снова и снова. Человек, следящий за знакомой мелодией, «думает» в том смысле, что он мыслит то, что слышит, а не в том, что у него возникают мысли о прежних прослушиваниях. Он не забыл, как эта мелодия звучит, но это не значит, что он припоминает, как она звучала прежде.

Грубо говоря, знать, как звучит мелодия, — значит обладать набором предрасположенностей в слуховом ожидании, а узнавать или прослеживать мелодию — значит слышать вслед за одним ожидаемым тоном другой ожидаемый тон. При этом вовсе не предполагается каких-либо других ожиданий, помимо слушания того, что слышится, и того, что должно слышаться. Описание человека, слышащего ожидаемые тона, конечно же, отличается от описания человека, слышащего неожиданные тона, или того, кто слышит тона, вообще ничего не ожидая услышать (например, человека, который слышит, но не слушает). Однако это не означает, что в первом человеке происходит нечто сверх того, что происходит во втором или в третьем человеке. Это значит лишь, что слуховой процесс у них протекает по-разному и описание этих отличий содержит не сообщение о неких дополнительных процессах, а только характеристику его специфической организации. То, что человек следит за мелодией, является, если угодно, фактом, относящимся как к его ушам, так и к его сознанию. Но это отнюдь не конъюнкция двух фактов: одного — насчёт его ушей, а другого — насчёт его сознания. Это и не сводное сообщение о двух событиях: одном — в сфере чувственной жизни, другом — в сфере жизни интеллектуальной. Это как раз то, что я называю «полугипотетическим» или «смешанным категориальным» утверждением.

Теперь мы можем обратиться к некоторым перцептивным эпизодам, которые обычно принимаются в качестве стандартных моделей перцептивного распознавания. Мы увидим, что во многих важных аспектах они аналогичны случаю с узнаванием мелодии. Я выбрал пример со слежением за знакомой мелодией, потому что это продолжительное занятие. Можно окинуть одним взглядом дверной косяк, но нельзя мгновенно услышать все «болеро», следовательно, здесь нет и соблазна постулировать молниеносные интеллектуальные процессы, слишком быстрые для того, чтобы их заметить, но достаточно интеллектуальные, чтобы совершить все подвиги Геракла, которых требуют эпистемологи.

Когда описывают человека, увидевшего наперсток, то среди прочего говорят, что он имел по крайней мере одно зрительное ощущение. Однако помимо этого говорится и о многом другом. Теоретики обычно истолковывают это в том смысле, что описание человека, увидевшего наперсток, говорит одновременно и об одном, по крайней мере, зрительном ощущении, и о том, что он проделал или претерпел кое-что ещё. Соответственно, они спрашивают: «Что ещё дополнительно проделал или претерпел нашедший наперсток человек такого, без чего он не смог бы его найти?» В ответ следует рассказ о неких очень быстрых и незаметных умозаключениях, о внезапных и не остающихся в памяти интеллектуальных скачках, о влиянии понятий, управляющих зрительным восприятием, то есть они считают, что поскольку утверждение «Он заметил наперсток» в логическом плане весьма сложно, то оно, следовательно, указывает и на весьма сложные процессы. А так как эти процессы протекают ненаблюдаемо, то постулируется, что они должны протекать в таком месте, где их и нельзя наблюдать, а именно в потоке сознания нашедшего наперсток человека.

Наш анализ того, что мы имеем в сознании, когда говорим, что некто узнает мелодию, может быть применён и к этому новому случаю. Разумеется, человек, заметивший наперсток, узнает то, что он видит, а это само собой предполагает не только наличие у него зрительного ощущения, но и то, что он однажды уже усвоил и не забыл, как выглядит наперсток. Он усвоил, как выглядят наперстки, достаточно хорошо для того, чтобы узнавать их в обычных условиях, при обычном свете, удалении и расположении. Когда он замечает наперсток подобным образом, он применяет эти свои умения, он реально проделывает то, чему научился. Зная, как выглядят наперстки, он может предвидеть, хотя актуально он и не нуждается в такой антиципации, как будет выглядеть этот наперсток вблизи или в отдалении. Когда же он, без всяких таких предвосхищений, приближается к наперстку или отдаляется от него, то наперсток выглядит именно таким, каким он был готов его увидеть. Когда реальные впечатления от наперстка соответствуют своему образцу, они удовлетворяют усвоенным им ожиданиям-предрасположенностям; в этом и заключается его наблюдение наперстка.

Ситуация с мелодией аналогична ситуации с наперстком. Если опознанию ничто не мешает, то есть наперсток узнается наблюдателем с первого взгляда, то не требуется и никаких дополнительных размышлений, усилий или припоминаний. Ему не нужно ничего говорить по-английски или по-французски, про себя или вслух; не нужно вызывать в памяти или выдумывать новые образы; проявлять любопытство, строить догадки, остерегаться, припоминать прошедшие эпизоды — вообще не нужно ничего такого, что можно описать как мышление.

Хотя, при хорошем владении языком, он смог бы проделать что-то из вышеперечисленного, если бы его попросили. Он думает, а не просто воспринимает зрительное ощущение в том смысле, что он воспринимает зрительное ощущение в состоянии сознания, направленном на видение наперстка. Подобно тому, как человек, который без всяких дополнительных подготовительных операций узнает мелодию по первым тактам, готов одновременно и к тому, что он уже слышал или слышит сейчас, и к тем тактам, которые ему только предстоит услышать (причем эта готовность направлена и в прошлое, и в будущее), так же и человек, с первого взгляда узнающий корову, подготовлен к многообразию сопутствующих впечатлений, звуков и запахов, мысль о которых совсем необязательно должна прийти ему в голову.

Возможно, нас ждёт ещё одно затруднение. Ведь даже если подобная оценка визуальной очевидности наперстков и слуховой очевидности мелодий верна, всё же главный вопрос остаётся без ответа. Прежде всего, как мы узнаем, что существуют наперстки? Как человек от простых ощущений доходит до осознания того, что существуют физические объекты? Однако этот тип как-вопроса сомнителен, ибо в известном смысле все мы прекрасно знаем ответ. Мы знаем, как маленькие дети учатся различать, что одни шумы относятся к мелодиям, а другие — нет, что одни немузыкальные последовательности звуков, вроде детских считалочек, имеют характерный ритм, другие (например, звуки часового механизма) — узнаваемо монотонны, а такие, как треск, грохот, — случайны и беспорядочны. Нам известны также те игры и упражнения, с помощью которых мамы и няни учат этому своих чад. В том, как маленькие дети усваивают правила восприятия, содержится не больше эпистемологических загадок, чем в описании того, как дети учатся ездить на велосипеде. Они учатся этому на практике, и мы можем точно указать те её виды, которые ускоряют это обучение.

Ясно, что одни рассказы про обучение на практике не дают ответа на поставленный выше вопрос. Этот вопрос не имел в виду ни уровней, которые проходят в своём развитии способности и интересы, ни вспомогательных средств или помех в этом развитии. Тогда что же имелось в виду? Наверное, задавший его человек мог бы сказать примерно следующее: «Быть может, и нет никакой философской загадки в том, как дети запоминают мелодии и узнают запомненное. Может быть, её нет и в аналогичном усвоении правил, относящихся к зрительным впечатлениям, вкусам и запахам.

Однако есть огромная разница между запоминанием мелодии и осознанием того, что существуют такие вещи, как скрипки, наперстки, коровы и дверные косяки. Осознание существования материальных объектов, в отличие от запоминания мелодии требует прорыва за границы зрительных впечатлений, шумов, вкусов и запахов на уровень общезначимого (public) существования, отличного и независимого от наших персональных ощущений. Причём под метафорическим выражением «прорыв за границы» имеется в виду осознание того, что подобные объекты существуют, на основании первоначального знания о существовании только этих ощущений. Загадка, следовательно, вот в чем: согласно каким принципам и исходя из каких предпосылок человек может с уверенностью заключить, что коровы и ворота существуют? Если же он без всяких умозаключений, а просто благодаря счастливому инстинкту верит в это, то с помощью каких умозаключений он может оправдать сами эти инстинктивные верования?» Другими словами, этот как-вопрос должен быть истолкован в духе вопроса Шерлока Холмса: «Какие улики подтверждают подозрения детектива, что убийцей был лесник?» Но сформулировав вопрос подобным образом, мы сразу увидим, что он неправомерен. Когда мы говорим об уликах, добытых детективом, мы имеем в виду вещи, которые он или его информаторы наблюдали или засвидетельствовали. Это могли быть отпечатки пальцев на бокалах или разговоры, подслушанные соглядатаями. Но ощущение не является чем-то таким, что может наблюдать или засвидетельствовать его владелец. Оно не улика. Подслушивание разговора включает в себя наличие слуховых ощущений, ибо это — внимательное слушание, а оно предполагает получение слуховых ощущений.

Однако наличие ощущений — это не то же самое, что обнаружение улик. Улики находят, подслушивая разговоры и рассматривая отпечатки пальцев. Если бы мы не могли наблюдать одни вещи, то у нас не было бы улик, относящихся к другим вещам. И разговоры суть как раз нечто такое, к чему мы действительно прислушиваемся, так же как отпечатки пальцев и столбик калитки относятся к тому типу вещей, которые мы действительно наблюдаем.

Этот неправомерный как-вопрос невольно напрашивается отчасти из-за склонности ошибочно полагать, будто всякое обучение является результатом вывода из уже удостоверенного прежде. И тогда процессу восприятия чувственных данных приписывают роль установления достоверных начал. Конечно, мы учимся делать выводы из предварительно установленных фактов точно так же, как учимся играть в шахматы, кататься на велосипеде, узнавать воротные столбы, а именно на практике и, возможно, под чьим-то руководством. Применение правил вывода — это не условие обучения на практике, это просто одно из тех бесчисленных умений, которым мы учимся практически.

Как было показано, слушать и смотреть не означает просто иметь ощущения; это и не комбинированные процессы — наблюдения ощущений и умозаключения о внешних объектах. Человек, который слушает или смотрит, делает нечто такое, чего не делал бы, будь он глух; или слеп, или, что не то же самое, если бы он был рассеян, сбит с толку или совершенно незаинтересован; или, что опять-таки не то же самое, если бы он не был обучен пользоваться своими ушами и глазами.

Наблюдение — это применение глаз и ушей. Но использование глаз и ушей не влечёт за собой в некоем другом смысле использования визуальных и слуховых ощущений в качестве каких-то улик. Нелепо говорить об «использовании» ощущений. Нелепо даже говорить, что, наблюдая за коровой, я обнаруживаю её «посредством» зрительных ощущений, ибо это также предполагает, что ощущения суть инструменты, то есть объекты, которыми мы можем манипулировать подобно тому, как мы манипулируем видимыми и слышимыми вещами. Этот способ выражения вводит в заблуждение даже больше, чем если сказать, что умелое обращение с молотком начинается с умелого обращения со своими пальцами или что я контролирую молоток посредством контроля над своими пальцами.

Существует ещё одна излюбленная модель для описания ощущений. Подобно тому как мука, сахар, молоко, яйца и корица служат сырьём, из которого кондитер выпекает торты, а кирпичи и бревна — материалом для строителя, точно так же и об ощущениях говорят как о сыром материале, из которого мы конструируем известный нам мир. В качестве противовеса ещё более несообразным выдумкам эта модель обладала рядом важных достоинств. Однако понятия сбора, хранения, сортировки, распаковки, обработки, соединения и размещения, которые применимы к ингредиентам тортов и строительным материалам, неприложимы к ощущениям. Можно спросить, из чего сделан торт, но не из чего сделано знание. Можно спросить, что получится из данных ингредиентов, но нельзя спросить, что сочинит или сконструирует из своих зрительных и слуховых ощущений ребёнок.

Итак, мы можем сделать вывод, что между узнаванием мелодий и узнаванием калитки нет никакой принципиальной разницы, хотя существует немало различий в деталях. Об одном из таких различий следует упомянуть, прежде чем перейти к другой теме. Уже на самом раннем этапе своего развития ребёнок учится координировать визуальные, слуховые и осязательные средства и способы восприятия таких, например, вещей, как погремушки и котята. Узнавая, как те или иные вещи должны выглядеть, ощущаться и восприниматься на слух, ребёнок тем самым узнает, и как они себя ведут: когда, например, погремушка или котёнок издают звуки, а когда — нет. То есть он наблюдает за вещами экспериментальным образом. Однако прослушивание мелодии как относительно созерцательное занятие само по себе мало связано с координацией зрительных образов со звуками и оставляет мало места для экспериментирования. Но это различие лишь в степени, а не по существу.

Коротко остановимся ещё на паре моментов. Прежде всего, говоря, что человек усваивает правила восприятия, я не имею в виду, что он открывает какие-либо причинные законы вроде законов физиологии, оптики или механики. Наблюдение обычных объектов предшествует обнаружению общих корреляций между специфическими классами таких объектов. Далее, говоря, что человек обладает правилами восприятия, то есть знает, как обыкновенные объекты должны выглядеть, ощущаться и восприниматься на слух, я тем самым не приписываю ему способность формулировать или сообщать эти правила. Подобно тому, как большинство из нас знают, как завязывать несколько разных узлов, но не способны их описать или разобраться в их устном или письменном описании, точно так же мы с первого взгляда узнаем корову задолго до того, как сможем что-либо сказать о тех визуальных приметах, по которым мы её узнаем. Проходит немало времени, прежде чем мы становимся способны начертить, нарисовать или даже просто узнать картинки с изображением коров. В самом деле, если бы мы не научились узнавать предметы на взгляд или на слух прежде, чем говорить о них, мы вообще никогда не сдвинулись бы с места. Способность говорить и понимать речь уже сама по себе предполагает узнавание произносимых и слышимых слов.

Хотя большинство приведённых мной примеров видения в соответствии с перцептивными правилами относятся к случаям безошибочного наблюдения вроде обнаружения воротного столба там, где он действительно находится, сам подход в целом справедлив и в отношении ошибочного наблюдения — когда, например, издалека «замечают» охотника там, где на самом деле стоит столб с почтовым ящиком, «различают» палку, хотя это только тень, или «узревают» змею на одеяле, на котором в действительности ничего нет. Неправильное восприятие предмета предполагает то же, что и правильное восприятие, а именно использование некоторой техники. Не тот невнимателен или неосторожен, кто не освоил какой-то метод, а только тот, кто, научившись, не применяет его должным образом. Потерять равновесие может лишь тот, кто способен балансировать; совершать ошибки — лишь тот, кто умеет рассуждать. Только тот, кто способен отличить охотника от почтового ящика, может их перепутать, и только знающий, как выглядят змеи, способен вообразить, будто он видит змею, не отдавая себе отчёта, что это всего лишь наваждение.

5. Феноменализм

Применительно к нашей теме интересно обсудить, хотя бы кратко, теорию, известную как «Феноменализм». Эта теория утверждает, что подобно тому, как, допустим, разговор о крикетной команде — это в определённом смысле разговор об одиннадцати составляющих её индивидуумах, так и разговор об обычном объекте вроде столба у ворот — это в определённом смысле разговор о чувственных данных, которые наблюдатель действительно воспринимает или мог бы воспринять посредством зрения, слуха или осязания. И подобно тому, как о крикетной команде нечего сообщить, кроме как о некотором ряде действий и переживаний её членов, когда они играют, путешествуют, обедают и общаются в качестве команды, так и о столбе нельзя сказать ничего, помимо того, как он выглядит, воспринимается на слух, на ощупь и так далее. В самом деле, ведь даже говорить, как он выглядит и так далее ошибочно, ибо «он» — это просто сокращение для совокупности упоминаний об этих образах, звуках и так далее, которые следует объединить в одно целое.

Признается, что фактически эта программа неосуществима. Мы могли бы ценой долгих усилий оценить шансы крикетной команды, суммируя данные о её результатах, привычках и настроениях отдельных членов, но мы не смогли бы сказать всё, что мы знаем о воротном столбе, путём одного только описания относящихся к делу ощущений наблюдателя, которые он имеет или мог бы иметь. У нас нет словаря для «чистых» ощущений. Фактически мы можем специфицировать наши ощущения только со ссылкой на объекты обыденного опыта, к которым относятся и люди. Тем не менее, предполагается, что это лишь несущественный дефект языка, который может быть устранён в специально построенном языке, отвечающем всем требованиям логической строгости.

Одним из привлекательных мотивов этой теории было желание обойтись без скрытых сущностей и принципов. Её поборники обнаружили, что современные теории восприятия постулируют ненаблюдаемые сущности и факторы, наделяющие предметы вроде воротных столбов свойствами, в обладании которыми ощущениям было отказано. В то время как ощущения скоротечны, столб постоянен. Он общедоступен, а ощущениями располагает только их носитель; столб не нарушает порядок причинности, тогда как ощущения беспорядочны. Столб представляет собой единство, тогда как ощущения множественны. Поэтому проявлялась тенденция говорить, будто позади того, что доступно для наших чувств, лежат скрытые и очень важные свойства воротного столба, а именно что он есть Протяженная Субстанция, Вещь-в-Себе, Центр Причинности, Объективное Единство и разные другие важные штуки высокопарного языка теоретиков. Соответственно, феноменализм пытается обойтись без этих бесполезных панацей, хотя, как я надеюсь показать, он и сам при этом не может ни определить, ни излечить ту болезнь, против которой они оказались бессильны.

У истоков феноменализма стоял ещё один мотив, на этот раз не заслуживающий одобрения. Причём из этого же мотива берут своё начало как раз те теории, против которых и взбунтовался феноменализм. Речь идёт о предположении, будто обладание ощущением само по себе является нахождением чего-то или же что в ощущении нечто «обнаруживается». Это близко к принципу теории чувственных данных, согласно которому обладание ощущением само по себе является частью процесса наблюдения, причём, по сути, единственным его видом, который заслуживает имени «наблюдение», поскольку гарантирован от ошибок. Мы можем реально установить с помощью наблюдения факты только о таких объектах, которые непосредственно даны нам в ощущениях, — таких, как цветовые пятна, шумы, покалывания и запахи. Высказывания только о таких объектах верифицируемы с помощью наблюдения.

Отсюда, видимо, следует, что на самом деле мы не можем наблюдать воротные столбы, и, значит, не из наблюдения узнаем всё то, что нам о них хорошо известно. Теперь мы видим, что и феноменализм, и та теория, которой он противостоял, были изначально ошибочны. Последняя утверждала, что, раз мы можем наблюдать только чувственные объекты, то воротные столбы должны частично состоять из элементов, которые невозможно обнаружить посредством наблюдения. Феноменализм утверждал, что раз мы можем наблюдать только чувственные объекты, то высказывания о воротных столбах должны быть переводимы в высказывания о чувственных объектах. Истина же заключается в том, что выражение «чувственный объект» бессмысленно точно так же, как и выражение «высказывания о чувственных объектах».

Неверно, что мы не можем наблюдать воротные столбы. Словосочетание «воротные столбы» — это пример дополнения, которое только и можно осмысленно подставить во фразу типа «Джон Доу смотрит на то-то и то-то». То, что воротные столбы сохраняются в течение длительного времени, особенно если обработаны креозотом; что в отличие от струи дыма они твёрдые и плотные; что в отличие от теней каждый может найти их во всякое время суток; что они несут на себе тяжесть ворот, но могут быть истреблены огнем, — всё это можно узнать и узнается при помощи наблюдения и эксперимента. Точно таким же образом можно узнать, что воротные столбы могут по виду сильно напоминать деревья или людей и что при определённых условиях очень легко ошибиться насчёт их размера и удалённости. Разумеется, подобные факты относительно этих столбов напрямую не даны чувствам и не открываются непосредственно в ощущениях. Но так вообще ничего не даётся и не открывается, ибо обладание ощущением — это не обнаружение.

Из сказанного также видно, почему язык не позволяет нам формулировать те высказывания, в которые, согласно феноменализму, должны быть переводимы высказывания о воротных столбах. Происходит это не потому, что наши словари неполны, а потому что не существует самих объектов, для которых якобы недостаёт дополнительных способов выражения. Вопрос не в том, что мы располагаем словарём только для обычных объектов и лишены словаря для чувственных объектов, а в том, что само понятие чувственных объектов абсурдно. Поэтому дело не только в ошибочности убеждения, будто в идеале мы должны говорить не на языке столбов, а исключительно на языке ощущений, но и в том, что мы не можем описать ощущения как таковые, не прибегая к словарю, описывающему общедоступные объекты.

Нам могут возразить, что неуместно присваивать почётный титул «наблюдение» тем операциям, с помощью которых и мы, и астрономы обычно убеждаемся в существовании малиновок и спиральных туманностей. Мы не только часто ошибаемся, путая одни вещи с другими, но и лишены вообще каких-либо гарантий, что всякий раз не совершаем подобных ошибок. А «наблюдение» должно подразумеваться как безошибочный процесс.

Но почему? Если имеет смысл называть одного человека внимательным, а другого небрежным наблюдателем, то почему тогда мы должны брать свои слова назад и говорить, что ни один из них не наблюдает по-настоящему, ибо абсолютной тщательности не бывает? Мы же не говорим, что никто и никогда по-настоящему не рассуждает, только потому, что никто и никогда не имел гарантий от ошибок. Тогда почему мы должны предполагать, что существует некая безошибочная операция, единственно только и удовлетворяющая глаголу «наблюдать»? На самом деле глагол «наблюдать» в своём рабочем смысле принадлежит именно к тем глаголам, к которым применимы наречия вроде «тщательно», «небрежно», «успешно», «бесплодно», из чего видно, что в этом смысле не бывает такого наблюдения, которое не нуждалось бы и не соблюдало мер предосторожности против ошибок.

Один из мотивов, почему от наблюдения требуют гарантированной безошибочности, по-видимому, следующий. Было бы нелепо говорить, что есть или могли бы быть такие эмпирические факты, которые в принципе нельзя было бы обнаружить посредством наблюдения. А поскольку любое обычное актуальное наблюдение может быть ошибочным, то должен существовать особый тип безошибочного наблюдения, в терминах которого можно было бы определить «эмпирическое».

Вот эту роль и отвели чувственному ощущению, ибо говорить об ошибочном ощущении, конечно, нелепо. Однако причина, почему ощущение не может быть ошибочным, заключается не в том, что оно является безошибочным наблюдением, а в том, что оно вообще не наблюдение. Называть ощущение «правдивым» так же нелепо, как называть его «ошибочным». Чувства не лживы и не правдивы. Не даёт этот аргумент и права постулировать какой-либо иной тип автоматически истинного наблюдения. Всё, что требуется, соответствует хорошо известным фактам, а именно нужно только, чтобы ошибки, возникающие при наблюдении, подобно любым другим ошибкам, можно было обнаружить и исправить. Так что, если какой-то эмпирический факт был по ошибке упущен из виду, то вовсе не обязательно, что это случилось из-за бесконечной серии ошибок. Требуется не какой-то особый удостоверяющий процесс, а обычные тщательно выполняемые процессы; не некие непогрешимые наблюдения, а обычные наблюдения, которые можно скорректировать; не панацея от ошибок, а обычные меры предосторожности против них, их выявление и исправление.

Удостоверение — не процесс, черпающий из некоего кладезя достоверности, не некая надстройка над догадками. Это процесс движения к уверенности. Достоверность — это то, что мы устанавливаем, а не дело случая или чьей-то благой воли. Это плата за труд, а не дары откровения. Когда праздное понятие «Данного» уступит место трудовым будням «удостоверенного», мы распрощаемся и с феноменализмом, и с теорией чувственных данных.

Был и другой мотив, чтобы отстаивать вожделенную безошибочность наблюдения. В той или иной мере было осознано, что некоторые слова, описывающие наблюдение, типа «воспринимать», «видеть», «обнаруживать», «слышать» и «наблюдать» (в значении «находить»), представляют собой то, что я назвал «глаголами достижения». Подобно тому, как нельзя безуспешно победить в скачках или некорректно разрешить анаграмму, ибо глагол «победить» значит здесь «выиграть скачки», а глагол «решить» — значит «сделать правильную перестановку», точно так же человек не может ошибочно обнаруживать или неправильно видеть. Сказать, что он нечто обнаружил, значит иметь в виду, что он не ошибся, а сказать, что он нечто видит (в основном значении глагола), значит подразумевать, что он в этом не заблуждается. И дело тут не в том, что воспринимающий человек применил какую-то процедуру, защитившую его от ошибок, или обнаружил некую Способность действовать непогрешимо, а в том, что используемые глаголы восприятия сами по себе уже содержат дополнительное значение, что человек не ошибается. Однако когда мы используем более специфические глаголы «просматривать», «прослушивать», «искать» и им подобные, всегда можно сказать, что обозначенные ими операции могли оказаться ошибочными или бесплодными. Такого рода исследования уже ничто не застрахует от путаницы и тщетности. Уже элементарная логика «препятствует» тому, чтобы исцеление, обнаружение, решение или попадание в глаз быку могли быть безуспешными или безрезультатными. Тот факт, что врачи не могут исцелить безуспешно, означает не непогрешимость врачей, но всего лишь противоречивость высказывания, что успешный курс лечения оказался неуспешным.

Вот почему человек, утверждающий, будто он видел коноплянку или слышал соловья, берёт назад свои слова, как только его убедят, что никакого соловья или коноплянки не было. Он не настаивает на том, что видел коноплянку, которой не существовало, или слышал воображаемого соловья. Так и человек, заявлявший, что он решил анаграмму, но которого затем убедили, что решение неправильное, отказывается от своих претензий. Он же не говорит, что в «строгом» или «чистом» смысле слова он нашёл «искомый объект», который просто не совпал со словом, зашифрованным в анаграмме.

В основе едва ли не всех точек зрения, подвергнутых критике в данной главе, лежит, судя по всему, одно общее допущение, а именно что всякое знание приобретается либо путём выведения заключения из посылок, либо, в случае исходных посылок, посредством некоторого невыводного, «очного» отношения. Эта очная ставка традиционно именовалось «осознанием», «непосредственным усмотрением», «узнаванием», «прямым доступом», «интуицией» и так далее — словами, которыми человек, не вооружённый эпистемологической теорией, никогда не обозначает какие-то особые эпизоды своей повседневной жизни.

Эта излюбленная дихотомия «либо через вывод, либо через интуицию», по-видимому, исторически коренится в преклонении эпистемологов перед геометрией Евклида. Истины геометрии — это теоремы и аксиомы, а поскольку геометрия длительное время служила образцом научного знания, то все другие процедуры обнаружения и обоснования истин благочестиво сводились к этой единственной специальной процедуре.

Однако предпосылка о таком подобии ложна. Существует множество других форм достоверного познания, которые не относятся ни к чисто пассивному созерцанию, ни к процедурам вывода. Рассмотрим ответы, которые мы ожидаем получить на следующие вопросы типа «Как и откуда вы знаете?» «Откуда вы знаете, что в этой комнате двенадцать стульев?» — «Я их подсчитал». «Как вы узнали, что 9×17 равно 153?» — «Я перемножил числа, а затем проверил ответ, вычтя 17 из произведения 10×17». «Откуда вы знаете, как пишется слово «фуксия?» — «Я справился по словарю». «Как вы узнали даты правления королей Англии?» — «Я выучил их наизусть для строгого учителя». «Откуда вы знаете, что у вас болит нога, а не плечо?» — «Но ведь это мои нога и плечо, не так ли?» «Откуда вы знаете, что огонь горит?» — «Я посмотрел дважды и ощутил это собственной рукой».

Ни в одной из этих ситуаций нам не пришлось ни строить каких-либо умозаключений, ни прибегать к подобию каких-либо аксиом. Не приходится нам и жаловаться на применимость этих различных техник открытия, разве что в случае сомнительного результата можно говорить о небрежности в их исполнении. Мы ведь не требуем, чтобы в теннис играли так, как будто это варьете.

6. Послесловие

Как я уже говорил во введении, есть что-то глубоко неверное в дискуссиях, которым посвящена эта глава. Я рассуждал так, будто бы мы знаем, как пользоваться понятием ощущения, излагал свои мысли с почти что формальным сожалением о нехватке у нас слов, описывающих «чистые» ощущения, и многословно распространялся о слуховых и зрительных ощущениях. Однако я убеждён, что всё это неудовлетворительно.

Иногда мы используем слово «ощущение» в некоей усложнённой манере, желая показать свою осведомлённость в современных физиологических, неврологических и психологических изысканиях. Мы упоминаем его наравне с такими научными терминами, как «стимул», «нервные окончания», «палочки и колбочки сетчатки глаза». И когда говорим, что вспышка света служит причиной зрительного ощущения, то думаем, что экспериментаторы в состоянии сейчас или будут способны в один прекрасный день рассказать нам, что же это за штука — зрительное ощущение. Но совершенно иначе обстоит дело с бесхитростным употреблением слов «ощущение» и «чувство», когда я говорю, забыв про всякие теории, что от удара током я ощутил покалывания в руке или что к моей онемевшей ноге возвращается чувствительность. В этом смысле мы уверенно говорим, что песчинка или ослепительный свет вызывают у нас в глазах неприятные ощущения, но никогда не скажем, что вещи, на которые мы обычно смотрим, вызывают у нас в глазах вообще какие-либо ощущения. После того как песчинка удалена, мы можем ответить на вопрос: «Как теперь чувствует себя ваш глаз?» Однако, когда мы переводим взгляд с земли на небо, мы не можем ответить на вопрос: «Как эта смена взгляда изменила ощущения в ваших глазах?» Опираясь на собственное знание, мы можем сказать, как изменилась панорама, а, вспомнив услышанные когда-то специальные теории, можем добавить, что, по-видимому, произошла смена раздражителей и изменились реакции в палочках и колбочках сетчатки. Но и в том, и в другом ответе нет ничего, что мы обычно называем «чувством» у нас в глазах.

Подобным же образом некоторые острые или едкие запахов вызывают в нас особые и поддающиеся описанию чувства в носу и в горле, однако большинство запахов не вызывают в носу подобных ощущений. Я могу отличить запах розы от запаха хлеба. Но я не стану наивно описывать эту разницу, говоря, что розы вызывают во мне один, а хлеб — другой вид чувства или ощущения, тогда как электрошок и горячая вода действительно вызывают у меня в руке различные виды ощущений.

В обыденном употреблении слова «ощущение», «чувствовать» и «чувство» прежде всего обозначают восприятия. Ощущение — это ощущение чего-то, и мы чувствуем, как вибрирует или качается корабль, так же как видим трепетание его флага или слышим завывание его сирены. В этом смысле мы чувствуем вещи отчётливо или неотчётливо, как, например, отчётливо или неотчётливо распознаем их по запаху. Точно так же как мы видим глазами и слышим ушами, мы ощущаем вещи посредством своих рук, губ, языка или коленей. Для того чтобы выяснить, является или нет обыкновенный объект липким, теплым, гибким, твёрдым или рассыпчатым, нам не требуется на него смотреть, вслушиваться, нюхать или пробовать на вкус — нужно только пощупать его. Отчёт об ощущении в этом простом бесхитростном смысле — это отчёт о том, что обнаруживается при тактильном или кинестетическом наблюдении.

Правда, мы часто употребляем слова «чувствовать» и «ощущение» иным, хотя и производным от указанного, образом.

Если человек, у которого болят глаза, говорит, что у него такое чувство, будто под веками песок, или другой человек, которого лихорадит, утверждает, что он ощущает жар в голове и холод в ступнях, то их нельзя переубедить, уверяя, что под веками нет никакого песка или что голова и ступни одинаковой температуры. Ибо в данном случае «чувствовать» означает «чувствовать так, как если бы», подобно тому как «выглядеть» часто значит «выглядеть так, как если бы». Но для того чтобы закончить предложение с «так, как если бы», нужна ссылка на некоторое положение дел, которое, если бы оно реализовалось, было бы обнаружено чувствами в первичном смысле этого слова — в том, в котором говорящий отозвал бы своё высказывание «Я чувствую под веком песчинку» назад, если бы убедился в том, что никакой песчинки там нет. Такой случай можно назвать «постперцептивным» употреблением глаголов «чувствовать», «выглядеть», «звучать» и остальных.

Однако имеется значительное несоответствие между глаголами «чувствовать», с одной стороны, и глаголами «видеть», «слышать», «пробовать на вкус» и «обонять» — с другой. Человек, у которого онемела нога, может сказать, что он не только не чувствует ей предметы, но и её самою, тогда как на мгновение ослепленный или оглушенный человек сказал бы, что ничего не видит правым глазом или не слышит правым ухом, но он бы не сказал, что он не может видеть свой глаз или слышать своё ухо. Когда к онемевшей ноге возвращается чувствительность, её обладатель снова в состоянии что-то сообщить как о дороге, так и о своей ступне. Очевидно, что это первичное понятие ощущения не является компонентом родового понятия восприятия, ибо оно относится к нему как вид к роду. Я могу что-то видеть, при этом ничего не чувствуя, точно так же могу что-то чувствовать, при этом ничего не видя.

А что можно сказать о другом, теоретическом смысле слова «ощущение» — том смысле, в котором говорят, что зрение включает в себя наличие зрительных ощущений или впечатлений? Ощущения или впечатления в этом смысле не упоминаются людьми до тех пор, пока они хотя бы понаслышке не получат представление о физиологических, психологических или эпистемологических теориях. И всё же задолго до того, как они что-то узнают про эти теории, они уже знают, как пользоваться глаголами восприятия типа «видеть», «слышать», «пробовать на вкус», «обонять» и «осязать» и продолжают точно так же использовать их и после знакомства с теориями.

Так что теоретизированное понятие об ощущениях и впечатлениях не является частью их концепций восприятия. Нам следовало бы обсудить понятие восприятия у Платона, и если бы мы сделали это, то убедились бы, что нет ни малейшего повода сожалеть, что он ещё не дорос до умения обращаться с понятиями зрения, слуха и осязания, поскольку ещё не был посвящён в новейшие теории о сенсорных стимулах.

Физиологи и психологи иногда сокрушаются, а иногда гордятся тем, что не могут перекинуть мост через пропасть, разделяющую впечатления и те нервные возбуждения, которые их вызывают. Они принимают за факт существование этих впечатлений, но вот только каузальный механизм ставит их в тупик. Как можно усомниться в существовании чувственных впечатлений? Разве, по крайней мере со времён Декарта, не получило широкую известность положение, будто они служат исходными, простыми и неизменными элементами сознания?

Когда мы говорим, что человек что-то осознает, мы, как правило, имеем в виду, что он способен дать в этом отчёт себе и другим без всякого исследования или специального обучения. Но этого-то как раз никто и никогда не делает со своими якобы имеющимися впечатлениями. Люди обычно готовы рассказать о том, что они видят, слышат, пробуют на вкус, обоняют или осязают. А также о том, что нечто выглядит так-то и так-то, что оно по звуку или на ощупь такое-то и такое-то. Но они не могут, да и не располагают для этого даже языковыми средствами, рассказать, каковы впечатления, которые у них есть или были. Так что представление о том, что подобные эпизоды имеют место, проистекает отнюдь не из изучения того, что и как говорят обычные здравомыслящие люди. Наивное «сознание» никогда не упоминает о них.

Скорее, подобное представление возникает из особого рода каузальной гипотезы, утверждающей, что моё сознание вступает в контакт с воротным столбом только в том случае, если этот столб аффицирует некоторый процесс в моём теле, который в свою очередь аффицирует некий другой процесс, протекающий в моём сознании. Впечатления оказываются призрачными импульсами, постулированными в интересах пара-механической теории. Само слово «впечатление», заимствующее образ отпечатка на воске, выдаёт мотивы такой теории. Это беда философии, что подобная теория смогла возобладать и извратить язык, на котором мы высказываемся о том, что обнаруживаем посредством наших чувств. Тот факт, что мы благодаря ощущениям обнаруживаем, что вещи теплые, липкие, вибрирующие или упругие, является фрагментом нашего обычного знания, а не какой-то специальной теории.

Соответственно, наличие у нас ощущений, когда мы видим, слышим или обоняем, было представлено просто как более обобщённое представление этого обычного знания. Теоретическая идея чувственных впечатлений была контрабандой введена в оборот под прикрытием обыденной идеи тактильного восприятия.

Я должен упомянуть и другое бесхитростное употребление слов вроде «ощущение» и «чувство». Иногда человек говорит не о том, что он чувствует под веком песчинку или что у него такое чувство, будто под веко попала песчинка, а то, что он чувствует боль в глазу или болезненное ощущение.

Такие существительные, выражающие дискомфорт, как «боль», «зуд», «дурнота», истолковываются некоторыми теоретиками в качестве имён специфических ощущений, где слово» ощущение» берётся в теоретизированном смысле как синоним другого теоретизированного термина — «впечатление». Однако если человека, испытывающего неприятные ощущения, спросят, что именно он чувствует, то он не удовлетворит вопрошающего теоретика, если ответит «боль», «дискомфорт», поскольку от него ожидают: «чувство покалывания», «саднящее чувство» или «чувство жжения». Ему придётся использовать постперцептивные выражения, чтобы показать, что у него такое чувство, будто его колет что-то острое, саднит, как от песка, или жжет что-то раскалённое. То, что он испытывает легкое, значительное или сильное недомогание, — это уже информация другого рода, предназначенная для другого типа вопросов. Таким образом, предположение; что в существительных типа «боль», «зуд» и «дурнота» мы ко всему прочему имеем ещё и зачатки словаря для выражения и описания впечатлений, ошибочно. Тем не менее, имеется интересное и, возможно, существенное различие между тем смыслом, в котором мне досаждает песчинка, и смыслом, в котором мне досаждают услышанный диссонанс или увиденная дисгармония цветов. Песчинка буквально раздражает мой глаз, тогда как диссонанс, режущий ухо, — это только метафора. Чтобы прекратить мучение, причинённое мне дисгармонией цветов, не нужны глазные капли, и, если меня спросят, какой глаз при этом больше страдает — правый или левый, мне нечего будет ответить, остаётся разве что объяснить, что глаза болят не буквально, не так, как от песчинок и ослепительного света.

Такие слова, как «недомогание», «отвращение», «печаль» и «досада», суть имена настроений. Но не таковы «боль», «зуд» и «дурнота» в их буквальном значении. Мы локализуем боль и зуд там, где мы локализуем песчинку или соломинку, которые ощущаем на самом деле или в воображении. И всё же «боль» и «зуд» — это не существительные восприятия. Боль и зуд не могут, к примеру, быть отчётливыми или неотчётливыми, ясными или неясными. Зрительное или тактильное обнаружение чего-либо является достижением, тогда как фраза «У меня ужасный зуд» не сообщает о достижении и не описывает чего-либо установленного. Я не знаю, что ещё можно сказать о логической грамматике подобных слов, хотя сказать следовало бы гораздо больше.

Приме­чания: Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания.
Источник: Ryle, Gilbert. The Concept of Mind. NY, Barnes & Noble, 1949. Райл, Гилберт. Понятие сознания. Общая научная редакция В. П. Филатова. — М., Идея-Пресс, 2000. // Электронная публикация: Центр гуманитарных технологий. — 21.04.2008. URL: https://gtmarket.ru/laboratory/basis/3298/3305
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения