Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Абрам Фет. Инстинкт и социальное поведение. Глава 11. Начало социализма

1. Новая религия

Капитализм — это экономическая машина, лишённая духовного содержания. Основные составляющие этой машины — частная собственность, свободный рынок, включающий рынок труда, и машинное производство — связаны только с физическим существованием человека; если воспользоваться идеологическим штампом «материализм», то нельзя представить себе более «материалистической» идеологии, чем идеология капитализма. Иногда можно, правда, услышать, что собственность «священна», но функции бога Термина, охранявшего её границы, давно уже выполняет полиция; а специфические черты собственности, присущие капитализму, уже и вовсе не поддаются освящению. Точно так же, не имеют духовного смысла рынок и машины. Современный капитализм предполагает у людей только материальные потребности и не умеет удовлетворить никаких других: в этом смысле его идеология есть не что иное как вульгарный марксизм. Если прибавить к этому чисто охранительную тенденцию современного капитализма — его абсолютный консерватизм — то он не только не имеет духовного содержания, но и не может им обзавестись. Ранняя буржуазная идеология имела идеал свободы и равенства (к которым французы присоединили неудобное «братство»), но это было давно, и нынешние апологеты капитализма полагают, что все нужные идеалы уже имеются в наличии, а другие не нужны.

Удручающая бездуховность капитализма давно уже оттолкнула от него все творческие умы и все чувствительные души. Этим объясняется тот замечательный факт, что в наше время все без исключения деятели культуры, наделённые творческими способностями, критически или прямо враждебно относятся к существующему строю жизни. Но в самом начале капитализма враждебность к нему шла снизу, из класса наёмных рабочих, и находила выражение в примитивных и причудливых мыслях полуобразованных самоучек. Точно так же начиналось христианство. И точно так же, как церковь организовала это движение в дисциплинированное воинство с наукообразной системой верований, социалисты устроили свои партии и разработали свои доктрины — для чего уже понадобилось участие более образованных вождей.

Религиозный характер первоначального социализма не вызывал сомнений у его современников, видевших, к тому же, его очевидное происхождение от еретического и сектантского христианства. Старший из «утопистов», Сен-Симон, пытался даже представить себя как христианского реформатора: его последняя книга называлась «Новое христианство» и имела эпиграф, приписанный апостолу Павлу и якобы взятый из «Послания к римлянам» [В этом послании такого текста нет.]: «Кто любит других, тот исполнил закон. Все сводится к заповеди: люби своего ближнего, как самого себя». В том же 1825 году издается литографированный портрет Сен-Симона с самоуглублённым выражением лица и с подписью: «Сен-Симон Основатель Новой религии». Предыдущая книга его называлась «Катехизис промышленников», а после его смерти ученики его издали уже догматическое «Изложение учения Сен-Симона».

Учение Фурье, ещё более причудливое — это разработанный во всех деталях план будущего общества. Хотя Фурье прямо не ссылается на откровение свыше, его космологические фантазии, едва прикрытые авторитетом «науки», носят очевидный пророческий характер. Над ними смеются, но в них видят глубокие мысли; Беранже, самый народный из французских поэтов, нуждается в вере и готов уверовать. Вот его стихотворение, выражающее настроение эпохи:

Les fous Vieux soldats de plomb que nous sommes,
Au cordeau nous alignant tous,
Si des rangs sortent quelques hommes,
Nous crions tous: A bas les fous!
On les persecute, on les tue,
Sauf, apres un lent examen,
A leur dresser une statue
Pour la gloire du genre humain.

Fourier nous dit: Sort de la fange,
Peuple en proie aux deceptions,
Travaille, groupes par falange
Dans un cercle d’attractions;
La terre, apres tant de desastres,
Forme avec le ciel un hymen,
Et la loi, qui regit les astres,
Donne la paix au genre humain.

Qui decouvrit un nouveau monde?
Un fou qu’on raillait en tous lieu,
Sur la croix que son sang inonde,
Un fou qui meurt nous legue un Dieu.

Si demain, oubliant d’eclore,
Le jour manquait, et bien!
Demain Quelque fou trouverait encore
Un flambeau pour le genre humain.

Безумцы Мы, старые оловянные солдатики,
Все выстраиваемся по веревочке,
И если кто-нибудь выходит из рядов,
Мы все кричим: Долой безумцев!

Их преследуют, их убивают,
Чтобы потом, после долгой проверки,
Воздвигнуть им памятник
Во славу человеческого рода.

Фурье говорит нам: выйди из грязи,
Народ, жертва обмана,
Трудись, собравшись в фаланги,
В кругу тяготений; Земля, после всех бедствий,
Заключает брак с небом,
И закон, управляющий светилами,
Дарует мир человеческому роду.

Кто открыл новый мир?
Безумец, над которым всюду смеялись;
На кресте, орошенном его кровью,
Умирающий безумец завещает нам Бога.

И если завтра, забыв о рассвете,
Солнце не дарует нам дня, что ж, завтра
Какой-нибудь безумец найдёт ещё 
Светильник для человеческого рода.

Русский читатель узн`ает в последней строфе стихи, которые герой пьесы Горького читает в неуклюжем, но вдохновенном переводе:

Еесли бы солнце, свершая свой путь,
Осветить нашу землю забыло,
То сейчас же б весь мир осветила
Мысль безумца какого-нибудь.

Перед нашей революцией эти стихи были услышаны публикой, тоже увлечённой новой религией. Родиной этой религии была Франция. Мюссе сочинил в 1833 году гениальное и ребяческое стихотворение «Ролла», выразившее это настроение. Вначале поэт изображает, в духе романтической красивости, античную древность, когда «небо ходило и дышало на земле в племени богов», потом Средние века, «когда Жизнь была молода, а Смерть надеялась». После сожалений об этих прекрасных временах Мюссе сокрушается о своей потерянной вере:

Je ne crois pas, o Christ! a ta parole sainte:
Je suis venu trop tard dans un monde trop vieux.

D’un siecle sans espoire nait un siecle sans crainte;
Les cometes du notre ont depeuple les cieux …

Les clous du Golgotha te soutiennent a peine;
Sou ton divin tombeau le sol s’est derobe:
Ta gloire est morte, o Christ! et sur nos croix d’ebene
Ton cadavre cleste en poussire est tomb?

Eh bien! qu’il soit permis d’en baiser la poussiere
Au moin credule enfant de ce siecle sans foi,
Et de pleurer, o Christ! sur cette froide terre
Qui vivait de ta mort et qui mourra sans toi.

Я не верую, о Христос, в твоё святое слово:
Я пришёл слишком поздно в слишком старый мир.

Из века без надежды рождается век без страха;
Кометы нашего века опустошили небеса…

Тебя едва поддерживают гвозди Голгофы;
Земля ушла из-под твоей божественной могилы:
Твоя слава умерла, о Христос! и над твоими белоснежными крестами
Рассеялось прахом твоё небесное тело!

Что ж, пусть будет дозволено поцеловать этот прах
Самому неве-рующему сыну этого века без веры,
И плакать, о Христос, на этой холодной земле,
Которая жила твоей смертью и умрет без тебя.

Эти звучные, несколько искусственные стихи завершаются восклицаниями, свидетельствующими о глубокой религиозной потребности поэта, выраженной ещё в традиционной форме:

Avec qui marche donc l’aureole de feu?
Sur quels pieds tombez-vous, parfums de Madeleine?
Oe donc vibre dans l’aire une voix plus qu’humaine?
Qui de nous, qui de nous va devenir un Dieu?

Кого же теперь сопровождает пламенный ореол?
На чьи ноги Ма-гдалина прольет ароматы?
Где раздаётся сверхчеловеческий голос?
Кто из нас, кто из нас должен стать Богом?

Настроение этих стихов впоследствии стали называть «богоискательством» Мы в наше время больше не ищем бога (хотя и не знаем ещё, чем его заменить), но бога в прежнем смысле нам решительно не надо. В начале XIX века дело обстояло сложнее: люди искали «новую религию» с неистраченным запасом эмоций, оставшихся от старой. Эта духовная жажда охватила и простых тружеников, и образованных людей, но первые социалисты вовсе не были людьми высокой культуры. Они принадлежали к полуинтеллигенции, были чужды логической дисциплине и критическому мышлению своего времени. Творцами социализма не могли быть ни Лагранж, ни Лаплас, ни «другой Фурье, заседавший в Академии наук» [Так сказал о нем Виктор Гюго. Чтобы показать ничтожество своей эпохи, он декламировал: «Это было время, когда великий Фурье голодал на своём чердаке, а другой Фурье, совершенно ничтожный, заседал в Академии наук». Этот другой Фурье был отец математической физики]. Это были скептики, верившие только доказуемым фактам и неспособные обещать людям «новое небо и новую землю». В образованных людях уже не было веры! Точно то же было в начале христианства, и надо отдать должное духовным импульсам, идущим из социальных низов.

Но и в низах способность к духовным переживаниям изменилась: люди перестали верить в чудеса. Точнее, они не верили в чудеса, связанные с религией, но были очень легковерны, когда им обещали чудеса от имени «науки». Поэтому создатели социализма были полуобразованные люди, все ещё способные переживать всерьёз свои фантастические грезы и пытавшиеся поддержать их ссылками на науку. Фурье был конторский служащий, не получивший почти никакого образования. О науке он знал понаслышке и воображал, что может перенести на человеческое общество ньютоново «тяготение», поскольку люди естественным образом стремятся к общению и сотрудничеству. Мы видели, как об этом рассказывал Беранже, для которого эта аналогия не была простой фантазией. Сен-Симон получил очень поверхностное образование; в детстве его воспитанием якобы занимался Даламбер, и его ученики любили восхвалять его универсальную учёность, но достаточно раскрыть любое из его сочинений, чтобы по сумбурному и самоуверенному изложению увидеть полуобразованного прожектера. Он тоже ссылается на Ньютона и тоже считает себя Ньютоном общественных наук, не имея никакого понятия о научном методе. Стремление опереться на «науку» очень характерно для эпохи, когда наука превратилась в главный авторитет — даже для невежд.

И Фурье, и Сен-Симон верят в то, что человечество может быстро и легко достигнуть совершенства с помощью нескольких простых идей, и не сомневаются в том, что владеют этими идеями. Даже Оуэн, с его более практическим умом и опытом производственной деятельности, верит во всемогущество «воспитания» с наивностью верующего — хотя сам он не признаёт никакой религии. Несмотря на все обращения к «науке», неизменный признак первоначального социализма — вера в чудесные методы воздействия на людей. В этом смысле перед нами, несомненно, новая религия, хотя прямое вмешательство сверхъестественных сил, уже не внушающее доверия, не признается. «Новое христианство» обходится без неземного спасителя, творящего «обычные» чудеса. У этой религии нет Христа, она начинается с апостолов. Но это не мешает ей преуспевать даже среди образованной публики, воспринимающей этих апостолов как «безумцев». По-видимому, представление о спасении через безумцев восполняет некоторым образом эсхатологическое бесплодие современной культуры. Впрочем, это представление прямо идёт от христианства: безумцами были не только наши юродивые, но и западные, такие, как святой Франциск.

Подобно первым христианам, первые социалисты подчёркивали мирный характер своей проповеди и старались отмежеваться от Революции и революционеров. Таким образом они пытались избежать преследований, точно так же, как изображённый в Евангелии Христос, и гораздо менее убедительный в смысле искренности апостол Павел. И Фурье, и Сен-Симон разочаровались во Французской Революции, ничего не давшей «самому многочисленному и самому бедному классу». Они пришли к выводу, что Революция не коснулась «индустриального строя», то есть экономической организации жизни. Более того, Фурье вообще не придавал значения государственной власти и думал, что преобразование общества по его планам возможно при любой власти. Но Сен-Симон, напротив, хотел организовать все государство по своей системе и подчинить этому государству всю жизнь страны. Эту идею развил его ученик Огюст Конт, а затем его последователь Луи Блан, изобретатель термина «Организация труда». Вместе с тем, Луи Блан подчёркивал поляризацию общества на классы — имущих и неимущих, эксплуататоров и эксплуатируемых. Все ещё настаивая на мирном преобразовании общества — по решению свободно избранного парламента — Луи Блан рассчитывал при этом на решающую роль государства. Таким образом, социализм должен был стать государственной религией, то есть теократией. Эти идеи восприняли немецкие радикалы — Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Они создали нечто вроде социалистического богословия, под названием «научный социализм», и пытались организовать всех социалистов в единую церковь, под названием «Интернационал».

2. Утописты

Фурье

Шарль Фурье (1772–1837) был по происхождению и воспитанию мелкий буржуа. Он унаследовал от отца небольшое состояние, но потерял его во время революции, при подавлении лионского восстания. Всю остальную жизнь он провёл в качестве конторщика в разных предприятиях, сочиняя в свободное время свои книги.

Фурье вовсе не был противником частной собственности. Он не мог представить себе общество без денег, и все свои проекты рассчитывал в денежном выражении, доказывая, что они приведут к чрезвычайному приращению доходов. Он не посягал на социальное неравенство людей, полагая, что всегда будут бедные и богатые, и даже предусматривая для них разный образ жизни. Он представлял себе, что какой-нибудь богатый человек даст деньги на устройство первого фаланстера, и что после несомненного успеха этого предприятия ими покроется за несколько лет вся земля. В конце его жизни и в самом деле нашёлся такой энтузиаст, но проект привёл к большим затратам и так и не был осуществлен.

Фурье очень старался, чтобы его не смешали с другими прожектерами, посягавшими на государственный строй или религию. Как все реформаторы, он обличал своих конкурентов, Сен-Симона и Оуэна, считая их шарлатанами. Оуэна он обвинял в атеизме, и вполне справедливо; вряд ли он сам был верующим, но он настаивал, чтобы в каждом фаланстере непременно был священник. Впрочем, даже в годы реставрации и июльской монархии его никто не преследовал, и ему не мешали издавать свои сочинения за счёт разных покровителей: его считали безобидным чудаком.

Денежные расчёты Фурье, которыми он обосновывал свои проекты, носили химерический характер, но сам он считал себя великим мыслителем и сравнивал себя, конечно, с Ньютоном: Ньютон открыл закон притяжения физических тел, а он, Фурье — закон притяжения людей и человеческих групп. Разумеется, кроме слова «притяжение» между этими учениями не было ничего общего, и о тяготении в смысле Ньютона он ничего не знал.

Уверенность, с которой Фурье проводил свои вычисления и предсказывал будущее, приводила в отчаяние даже его поклонников. Несомненно, это были рассуждения безумца. Фурье был уверен, что введение его системы фаланстеров изменит все устройство мироздания. Люди станут выше ростом, а женщины станут настолько здоровее, что будут рожать каждые три месяца. Львы станут анти-львами и перестанут быть хищниками, клопы станут анти-клопами, и так далее. В океанах вода станет сладкой, как лимонад, и киты станут буксировать корабли. Все эти вещи Фурье не соглашался исключать из своих сочинений, поддерживая их арифметическими вычислениями. Беранже имел право называть его безумцем; но прочтите Нагорную проповедь и подумайте, что все это понималось буквально. Фурье был популярен не только во Франции. В России его изучали петрашевцы, а Щедрин остался фурьеристом до конца своих дней.

Что же нового открыл людям Фурье? Он хотел освободить человека от принудительного труда и от стеснения человеческих инстинктов. То и другое считалось неизбежными законами природы и освящалось религией. Но Фурье полагал, что нашёл, наконец, спасение от этих извечных зол. Прежде всего — учил Фурье — человек наделён «страстями» (за которыми, конечно, стоят инстинкты). Попытка Фурье перечислить эти страсти не более смешна, чем перечень категорий мышления у Канта, или классификация наук у Конта: над философами, строящими свои системы, не смеются, потому что они «серьёзны» и пишут учёным языком. Конечно, у человека есть «страсти». Как сказал ученик Фурье, Виктор Консидеран, «до сих пор всегда старались с ними бороться, но дело в том, чтобы их изучать и использовать».

Прежде всего, человек, — говорит Фурье, — не выносит однообразия и жаждет перемен. Эту страсть он обозначает вычурным словом «papillonne», от papillon (бабочка). Главное страдание от труда — его монотонность. Человек способен сохранять внимание и интерес к своей работе в течение примерно двух часов (и в самом деле, нынешние врачи рекомендуют отдых после каждых двух часов работы). Фурье предлагает радикальное решение вопроса: каждые два часа переходить к другой работе. Он составляет фантастические расписания, отдельно для бедных и для богатых. Его решение невозможно, но он указывает проблему. Далее, Фурье рекомендует коллективные формы труда, под именем «ассоциаций». Можно сказать, что он предлагает кооперативный труд, но вовсе не «колхозный», так как его ассоциации добровольны.

В некоторой мере идея ассоциаций осуществилась уже в современном обществе: это свободные кооперативы, с сохранением частной собственности. В наше время такие кооперативы успешно работают, например, в Швеции и Голландии, причём земля остаётся в собственности крестьян, но обработка земли и продукции производится коллективными предприятиями. Конечно, никто не меняет занятия каждые два часа, и другие советы Фурье, способствующие привлекательности труда, тоже не обязательны, поскольку все они имели в виду только ручной труд. В промышленности кооперативы пока не выдерживают конкуренции частных заводов. Но это в значительной степени связано с чисто коммерческой ориентацией производства, и можно думать, что идея ассоциаций (Фурье и Оуэна) вовсе не абсурдна.

Что касается монотонности труда, то ремесленный труд был несомненно лучше работы у станка; в наши дни «ремесленник» может быть оснащён современной техникой — например, работу конторщика Фурье может выполнять компьютер. Большие предприятия также отказываются от конвейерной системы и находят более выгодным «бригадный» метод (team work), при котором вместо повторения одной и той же операции рабочие сознательно собирают или налаживают сложные узлы машин. Всего этого Фурье не предвидел; он представлял себе, что все виды неприятного и грязного труда неизбежны, и пытался их облегчить, равномерно распределяя их между людьми.

Та же страсть к разнообразию проявляется, по мнению Фурье, в половых отношениях. Он был убеждён, что все люди — мужчины и женщины — полигамны по своим вкусам, и что каждый из них хотел бы иметь «гарем». Оставляя это мнение на совести холостого отшельника, следует отметить, что Фурье хотел, по-видимому, устранить институт брака «постепенными мерами», не привлекая чрезмерного внимания. Известный роман Чернышевского, где фаланстеры изображаются не только местом свободного труда, но и «свободной любви», вызвал в своё время негодование блюстителей казённой нравственности.

В фаланстерах не предусматривались никакие демократические процедуры вроде выборов; предполагалась сложная иерархия руководства, с комическими титулами, рассчитанными на эксплуатацию человеческого тщеславия.

Другим стимулом труда было у Фурье «соревнование», обозначаемое термином intrigue (интрига) и, конечно, не имевшее ничего общего с ненавистной ему «конкуренцией». Фурье очень рано сформулировал «право на труд» — уже в своей первой работе, опубликованной, правда, лишь после его смерти. Конечно, гарантом этого «права» могло быть только государство, с которым он не хотел иметь дела, так что это выражение не шло к его системе; но оно приобрело значение в системах других социалистов. Русские большевики, захватив власть и не обнаружив у Маркса и Энгельса никаких практических идей по поводу организации будущего общества, заимствовали у Фурье «социалистическое соревнование», как стимул трудовой активности, и «право на труд», как гарантию от безработицы и прикрытие принудительного труда.

Фурье горячо сочувствовал пролетариям, но, конечно, он не был демократ. Напротив, он высмеивал «бредни, известные под названием свободы и равенства». Проблема власти его не занимала.

Сен-Симон

Анри де Сен-Симон (1760–1825) был знатного происхождения, и родители пытались дать ему образование; но, судя по его сочинениям, он во всех областях остался дилетантом. В молодости он участвовал, вместе с Лафайетом и другими французскими офицерами, в войне американцев за независимость, заслужив высокие отличия. Во время революции Сен-Симон увлёкся республиканскими идеями и отказался от всех своих званий и орденов: граф Сен-Симон превратился в «гражданина Бонома» [«Добрый человек», в переносном смысле «простак».]. Но вскоре, по невыясненным причинам, он разочаровался в революции, и вместо политической деятельности занялся спекуляциями. Нажив большое состояние, он так же быстро его потерял, и затем вёл жизнь бедного философа, за счёт помогавших ему родственников и друзей.

Первое своё сочинение — от имени мнимого «обитателя Женевы» — он опубликовал раньше других социалистов, в 1803 году. Но он очень мало занимался низшими классами населения и, кажется, проявил к ним некоторый интерес лишь в конце жизни. Поэтому Сен-Симона часто не относят к социалистам; но его трудно отнести и к либералам, потому что он — «этатист», государственник, мало заботящийся о свободе. Его роль в истории социализма состоит в том, что он поставил вопрос о государственном контроле над экономической жизнью, столь важный для дальнейших социалистических доктрин.

Сочинения Сен-Симона написаны напыщенным языком, общими фразами, редко опускающимися до повседневной действительности. Он начитаннее, образованнее Фурье, но его стиль — это стиль не мыслителя, а прожектера и публициста невысокого пошиба. И, конечно, он «чудак», один из тех безумцев, которых приветствует Беранже. В отличие от Фурье, Сен-Симон оказал через своих учеников значительное влияние на развитие Франции в XIX веке, и многие из его учеников были уже несомненные социалисты. Наконец, Сен-Симон оказал важное влияние на Маркса. В области «общественных наук» приходится читать странных, причудливых авторов, потому что там могут быть корни важных идей. Здесь неуместен эстетический снобизм! С таким снобизмом образованные римляне встречали апостолов христианства. Прочтите послания Святого Павла и попытайтесь представить себе, что сказал бы о них Плиний или Тацит.

Сен-Симон одержим идеями «прогресса» и «промышленности». Этот человек, производивший свой род от Карла Великого, презирает феодальную аристократию как бесполезный, паразитический класс населения. «Прогресс» в его понимании — это «научно-технический прогресс» в нынешнем смысле слова, а идеал этого прогресса, разумеется, Ньютон.

«Что может быть прекраснее и достойнее человека, — говорит он, — чем направлять свои страсти к единственной цели повышения своей просвещённости! Счастливы те минуты, когда честолюбие, видящее величие и славу только в приобретении новых знаний, покинет нечистые источники, которыми оно пыталось утолить свою жажду. Источники ничтожества и спеси, утолявшие жажду только невежд, воителей, завоевателей и истребителей человеческого рода, вы должны иссякнуть и ваш приворотный напиток не будет больше опьянять этих надменных смертных! Довольно почестей Александрам! Да здравствуют Архимеды!»

Сен-Симон не любит все «непроизводительные» группы населения — военных, священников, юристов. Он ценит только тех, кто прямо участвует в производстве, которых называет «промышленниками» (les industriels), и учёных. К «промышленникам» он относит вместе и предпринимателей (фабрикантов, банкиров), и рабочих, не разделяя их на противостоящие группы. С его точки зрения, впрочем, фабриканты и банкиры — тоже трудящиеся, и даже самые важные из них. Будущее правительство должно состоять из этих «ведущих» промышленников и учёных. Учёные будут давать советы, а промышленники будут управлять. Замечательно, что война за американскую республику не сделала Сен-Симона демократом!

Поскольку ни «промышленники», ни учёные общества не проявили интереса к его проектам, он возложил в конце концов надежды на короля и папу. Королю — последнему Бурбону Карлу Десятому — он предлагал возглавить «промышленников», а папе — прогнать кардиналов и перейти в его «новое христианство». Эти последние обращения Сен-Симона к светской и духовной власти производят впечатление горячечного бреда.

Между тем, именно в последние годы жизни у Сен-Симона появляются выдающиеся ученики и сотрудники. Три года его секретарём был Огюстен Тьерри, впоследствии выдающийся историк. Затем, в течение шести лет, с ним сотрудничал Огюст Конт, основатель «позитивизма», кажется, заимствовавший у Сен-Симона этот термин. Несомненно, мышление Сен-Симона, ориентированное на «прогресс», повлияло на развитие молодого Конта. В конце жизни Сен-Симона опекает известный математик Олинд Родриг, ставший его преданным последователем. Но во главе его «школы» становятся «верующие» ученики, Базар и Анфантен. В 1829 году они выпустили книгу «Учение Сен-Симона. Изложение», а в 1830 году официальный орган сен-симонистов «Глоб» высказал девиз: «Каждому по его способностям, каждой способности по её делам». Конечно, для самого Сен-Симона это означало бы просто справедливое вознаграждение всех «промышленников», и фабрикантов, и рабочих; но в будущем эти слова стали лозунгом социализма.

Оуэн

Роберт Оуэн (1771–1858), в отличие от французских утопистов, обладал практическим опытом организации производства и общения с рабочими. Он был сын ремесленника, с десяти лет жил собственным трудом; всем своим образованием он был обязан самостоятельному чтению. Ещё не достигнув тридцати лет, он стал выдающимся знатоком текстильного дела и совладельцем фабрики в Нью-Ленарке, в Шотландии, которой он управлял в течение 18 лет. Он превратил эту фабрику в процветающее предприятие, дававшее высокий доход, и воспользовался этим, чтобы поднять заработки своих рабочих, улучшить их жилищные условия и повысить их культурный уровень, особенно заботясь о школьном обучении их детей.

Необычайный успех Нью-Ленарка, привлёкший внимание всей Англии, объяснялся, конечно, неповторимой личностью Оуэна, соединявшего в себе бескорыстного и терпеливого реформатора с первоклассным техническим специалистом. Кроме того, серьёзные требования, предъявленные Оуэном, привели к отбору трезвых и трудолюбивых рабочих, так что в Нью-Ленарке были не просто добросовестные работники, но люди, способные учиться.

В конечном счёте совладельцы фабрики заставили Оуэна уйти от руководства, придравшись к тому, что в его школе детей не учили религии. Но Оуэн вынес из своего опыта убеждение, что он открыл общий метод воспитания людей, способный радикально изменить судьбу человечества. Метод «ассоциаций», развитый им в ряде книг и статей, составляет контраст с аналогичными проектами континентальных утопистов своим трезвым практицизмом, в нём не было вычурных выдумок и фантазий. Оуэн в самом деле знал, как устроить, в рамках обычного мира, необычное предприятие из нескольких сот человек. Но он хотел сделать необычным весь мир.

Для этого он предлагал устраивать повсюду «ассоциации» наподобие Нью-Ленарка, сельскохозяйственные и промышленные, из 500, 1000 или 2000 рабочих, которые должны затем соединиться в союзы, в целые «королевства» и «империи» свободного труда, пока они не охватят весь мир. Но замечательно, что, в отличие от французских утопистов, Оуэн хотел устранить частную собственность. Вот что он пишет о ней в своей «Книге о новом нравственном мире»: «Частная собственность была и есть причина бесчисленных преступлений и бедствий, испытываемых человеком, и он должен приветствовать наступление эры, когда научные успехи и знакомство со способами формирования у всех людей совершенно одинакового характера сделают продолжение борьбы за личное обогащение не только излишним, но и весьма вредным для всех; она причиняет неисчислимый вред низшим, средним и высшим классам. Владение частной собственностью ведёт к тому, что её владельцы становятся невежественно эгоистичными, причём этот эгоизм обычно пропорционален в своих размерах величине собственности …

Частная собственность отчуждает человеческие умы друг от друга, служит постоянной причиной возникновения вражды в обществе, неизменным источником обмана и мошенничества среди людей и вызывает проституцию среди женщин. Она служила причиной войн во все предыдущие эпохи известной нам истории человечества и побуждала к бесчисленным убийствам … В рационально устроенном обществе её не будет существовать … Когда все, за исключением только предметов личного обихода, превратится в общественное достояние, а общественное достояние будет всегда иметься в избытке для всех, когда прекратят своё существование искусственные ценности, а требоваться будут только внутренне ценные блага, тогда будет должным образом понято несравнимое превосходство системы общественной собственности над системой частной собственности с вызываемым ей злом».

Описанная Оуэном система «ассоциаций» без всякой частной собственности составляет уже крайнюю форму социализма, именуемую «коммунизмом». Но при всей радикальности требуемого преобразования общества Оуэн предполагает, что оно будет выполнено мирным путём. Он думает, что можно будет постепенно убедить людей в преимуществах нового образа жизни, и что его станут вводить существующие правительства: это позволит избежать слишком резких потрясений. Оуэн уверен, что мир может измениться быстро, поскольку преимущества новой жизни сразу же станут очевидны — как это было в Нью-Ленарке. Но он не указывает для этой мирной революции никакого определённого срока.

Коммунистический идеал вызывает некоторые сомнения. Если «коллективный» образ жизни кое-кому нравится, то другие люди его не выносят, и мы уже знаем, почему. Человеческая способность к общению ограничена размерами первоначальных человеческих групп, то есть несколькими десятками особей, с которыми у нас может быть прочная эмоциональная связь. Оуэн представляет себе «семью» из 500 или 1000 человек, потому что у него в Нью-Ленарке было столько рабочих, а в нынешних предприятиях рабочих куда больше. Но это уже не семья, а небольшой город, и у жителей этого города могут быть взаимное товарищество и солидарность, но отнюдь не семейные отношения. Если уж искать аналогии, то это нечто вроде «племени»; но у племени надо ещё создать какую-то племенную культуру, а после этого будет совсем не просто устроить мирное сотрудничество таких племен. Во всяком случае, план превращения человечества в «единую семью» не кажется столь лёгким делом, как думает Оуэн.

Частная собственность — камень преткновения всех коммунистических проектов. Человеку свойственно окружать себя продуктами своего труда, или орудиями своего труда, или условиями этого труда. Многие люди предпочитают устраивать своё окружение на свой лад, и в богатом обществе совсем не обязательно, чтобы это окружение сводилось только к «предметам личного обихода». Это последнее выражение, конечно, означало для Оуэна не только ботинки, рубашки и зубные щетки. Для нас оно может означать отдельный дом для семьи, отдельные машины для членов семьи, собственную библиотеку; для наших внуков оно будет означать, конечно, множество ещё не известных нам вещей. Но, с другой стороны, вряд ли кто-нибудь захочет быть единственным прохожим на собственной улице, или единственным слушателем в собственном концертном зале. Серьёзный вопрос, конечно, это собственность на средства производства. Можно ли предоставить человеку собственный огород? Собственное поместье, которое он будет отдавать в аренду? Собственный металлургический завод? Собственную космическую ракету?

Возможно, Оуэн недооценил разнообразие человеческих вкусов и интересов. Во всяком случае, он переоценил возможности воспитания людей. Мы их недооцениваем, и во многом он прав. Человек гораздо пластичнее, чем нам кажется, если его воспитанием занимаются с детства — а Оуэн как раз это имел в виду.

Оуэн пытался устраивать коммуны в Соединённых Штатах Америки, но безуспешно. Его последняя коммуна — «Гармони-Холл» — продержалась шесть лет и даже преуспевала, но не могла одолеть конкуренцию соседних фермеров; вероятно, эти фермеры использовали дешевый наёмный труд. Оуэн прожил долгую жизнь, никогда не отчаиваясь в своих идеях: он помнил свой Нью-Ленарк. Несомненно, он упрощал «социальный вопрос», но упорно пытался его решить, прокладывая новые пути. И если можно представить себе коммунизм без насилия, то он был коммунист. Некоторых это не пугает: в Соединённых Штатах Америки до сих пор много коммун.

Другая сторона деятельности Оуэна, до сих пор недооценённая, — это его реформа основной установки «дикого капитализма». Оуэн первый понял, что количественный рост производства однородных товаров — не единственный путь развития. Он сознательно делал ставку на повышение качества и показал, что такая политика выгодна капиталистам. Это означало более высокие требования к квалификации рабочих и, тем самым, более высокую оплату труда. В дальнейшем развитие этой политики привело к систематическому введению новых товаров и услуг, что в конечном счёте смягчило проблему безработицы. Таким образом, Оуэн был не только самым трезвым и вдумчивым из пионеров социализма, но и пионером современного капитализма — того социального компромисса, который выработался во второй половине XX века.

Луи Блан

Луи Блан (1811–1882). Социалисты-утописты, о которых шла речь, были чужды идее классовой борьбы. Они хотели улучшить участь низших слоёв населения реформами «сверху», но без какого-либо принуждения собственников. Фурье вообще не думал при этом о помощи государства, а рассчитывал на богатых филантропов, которые построят фаланстеры. Оуэн предполагал, что существующие правительства — любого рода — убедятся в преимуществах «ассоциаций» и станут их поддерживать, но, как и все англичане, вряд ли надеялся на их денежные средства: в Англии государство никогда не устраивало предприятий. Только Сен-Симон придавал государству важное значение, но это было его фантастическое, нигде не бывшее государство, не имевшее отношения к реальной политике.

Политическая жизнь Франции была заполнена борьбой монархистов и республиканцев; Франция не сознавала ещё другой «размерности» политической борьбы — классовой борьбы. Но у рабочих было уже своё знамя, сознательно противопоставленное и белому знамени монархистов, и трехцветному знамени республиканцев: это было красное знамя.

Классовый конфликт впервые отчётливо осознал Луи Блан. Он соединил в одну концепцию оба конфликта, политический и социальный, вернувшись к истории Великой Революции. Луи Блан видел в якобинцах защитников пролетариата, а в победе Термидора — торжество буржуазии, погубившее республику и навязавшее народу реставрацию монархии. Он хотел восстановить республику якобинского образца, с конституцией 1793 года, и ожидал, что такая республика, выражающая «общую волю» нации, непременно разрешит «социальный вопрос». Пресловутая «общая воля» Руссо была идолом Луи Блана, потому что он был догматик и доктринер. Он не мог представить себе, что в «свободной» республике, со всеобщим избирательным правом, может сохраниться «социальная несправедливость»: в самом деле, подавляющее большинство нации состоит из угнетённых тружеников, «общая воля» которых сразу же проявится, как только им дадут голосовать. Как мы знаем, республиканский строй вовсе не влечёт за собой каких-либо социальных перемен, и Луи Блан мог в этом убедиться, когда парижских рабочих методически расстреливал другой республиканец, генерал Кавеньяк.

Но другая идея Луи Блана имела далеко идущие последствия. Он надеялся, что республиканское правительство доставит первоначальный капитал «ассоциациям» трудящихся, устроив «социальные мастерские». Нечто в этом роде было сделано, под злополучным именем «Национальных мастерских», и сделали это его противники, чтобы опорочить его идею. Национальные мастерские провалились, но идея осталась: идея государственного управления промышленностью. Таким образом, доктринер Луи Блан изобрёл государственный социализм.

Классовую борьбу и государственный социализм взял на вооружение Карл Маркс. Правда, Маркс не любил государство и думал, что оно быстро «отомрет», но в период революции он придавал ему важную роль. Маркс вырос в совсем несвободной Германии и подсознательно ценил власть, как орудие достижения политических целей.

Луи Блан был тот представитель французского социализма, которому Маркс был обязан больше всего. Главные книги Луи Блана, повлиявшие на Маркса, были «Организация труда» (1839) и «История десяти лет» (1840). Впрочем, Луи Блан не хотел насилия, рассчитывая на мирное торжество «общей воли». Маркс был человек другого склада: он понимал классовую борьбу как прямое применение силы.

Иногда говорят, что Маркс был в основном последователь Сен-Симона. В определённом смысле Сен-Симон был близок Марксу наукообразием своей аргументации; но в то время на науку ссылались уже все школы политической мысли. Сен-Симон подчёркивал роль науки в том, что мы назвали бы государственным планированием, и эта сторона его была близка Марксу и марксистам. Но, взвесив все эти обстоятельства, надо всё же признать, что французским учителем Маркса — после Прудона — был главным образом Луи Блан.

3. Маркс и марксизм

Карл Маркс был философ, учёный и политический деятель, с темпераментом и властью над людьми, свойственными пророкам, и со всеми недостатками, присущими этому редкому типу личности. Он и был пророком: он создал последнюю ересь христианства, и в то же время первую религию без бога. Все утописты были, в том или ином смысле, его предтечи; он, как полагается пророку, использовал их наследие и от них отрекался. Ни один общественный деятель Нового времени не оказал такого мощного влияния на судьбы человечества, и пришло уже время оценить, говоря словами Перикла, содеянное им добро и зло.

Маркс родился в 1818 году в Трире, в «рейнской Пруссии», то есть в части Германии, принадлежавшей тогда Пруссии, но вовсе не прусской по-своему духу. Длительная французская оккупация приобщила рейнских немцев к либеральным идеям, а «кодекс Наполеона» избавил их от сословных ограничений. Отец Маркса, Генрих Маркс, был преуспевающий адвокат и убеждённый либерал, давший своему сыну широкое образование. После «освобождения» Германии от французов были восстановлены феодальные порядки, и всех евреев, выполнявших общественные функции, вынуждали креститься. Отец Маркса этому подчинился и крестил сына, когда тому было шесть лет. Таким образом, Марксу не пришлось выбирать себе религию, и уже очень рано выяснилось, что ему не нужно было никакой. Еврейское происхождение тоже его мало беспокоило — он не придавал ему никакого значения.

Маркс вырос в либеральной буржуазной среде, как и его будущая жена, Женни фон Вестфален. Женни была первая красавица Трира, «королева балов», и она была на четыре года старше Маркса. Они обручились, не спросив родителей, когда Марксу было 16 лет, а ей — 20; впрочем, родители и не возражали, так как семьи были хорошо знакомы. Отец Женни был прусский служащий, но не пруссак, и вовсе не аристократ по происхождению, а рейнский бюргер. Дед её согласился принять дворянство, чтобы жениться на дочери шотландского барона, происходившей из рода Аргайлей. По тогдашним обычаям, брак был отложен до того времени, когда Маркс завершит своё образование и найдёт постоянный заработок. Женни ждала его девять лет.

Проучившись один год на юридическом факультете в Бонне, Маркс предпочёл заняться философией и перешёл в берлинский университет. Гегель уже умер, и преподавание осталось в руках его слабых преемников; но Маркс вошёл в круг молодых, радикально настроенных гегельянцев — так называемый «докторский клуб». Особое влияние оказал на него Бруно Бауэр. У него были тогда, главным образом, философские интересы, но и в этом он был с самого начала крайний радикал. На это указывает уже тема его докторской диссертации: «Различие между натурфилософией Демокрита и натурфилософией Эпикура» (1839–1841). Так как в прусских университетах усиливается реакция, Маркс получает диплом доктора философии от «иностранного» Иенского университета.

Карьера профессора философии потребовала бы от него «умеренности» в политике и религии. На это он не согласен, и навсегда расстается с официальной наукой. В апреле 1842 года он начинает сотрудничать в либеральной «Рейнской газете», выходившей в Кёльне и оппозиционной прусскому правительству. В октябре (в возрасте 24 лет) он уже редактор этой газеты. В этот период Маркс — ещё не социалист, и даже защищает свою газету от обвинений в социализме и коммунизме. Но он уже знаком с сочинениями Консидерана (изложившего систему Фурье без его фантазий) и Леру (впервые пустившего в обращение термины «социализм» и «солидарность»). И он осторожно пишет в газете, что эти понятия заслуживают серьёзного изучения, прежде чем делать выводы. В дальнейшей жизни он редко будет так осторожен!

В ноябре 1842 года, в редакции «Рейнской газеты», Маркс знакомится с Фридрихом Энгельсом, который на два года моложе его. Энгельс направляется в Англию, чтобы служить там на хлопчатобумажной фабрике своего отца. Он тоже ещё не социалист, но уже крайний радикал. При этой первой встрече они ещё холодны друг с другом, их разделяют отношения с оппозиционными кругами в Берлине.

Наконец, в начале 1843 года прусское правительство закрывает «Рейнскую газету». Маркс не может быть в Германии ни профессором, ни журналистом. Поскольку он не может уже рассчитывать ни на какой заработок, незачем больше откладывать создание семьи: в июне он женится на Женни фон Вестфален, а в ноябре они уезжают в Париж. Там Маркс собирается издавать, вместе с более умеренным радикалом Руге, «Немецко-французские ежегодники». Настоящая причина переезда в Париж — стремление изучить социализм и коммунизм по их первоисточникам. Он признает «мощное» влияние книги Прудона «Что такое собственность» (1840), где главной причиной общественных бедствий впервые названа частная собственность. Он устанавливает связи с французскими социалистами и с немецкими рабочими в Париже, уже объединившимися в «Союз Справедливых». Но он ещё не занимается экономикой. Пока он только философ, но уже социалист.

В конце 1843 года Энгельс, изучивший в Манчестере новейшую организацию промышленности, пишет для «Ежегодника» статью «Наброски к критике политической экономии». Таким образом, первые начала «экономического учения» Маркса принадлежали Энгельсу, хотя Маркс дал им полное выражение. В августе они встречаются в Париже и начинают совместную работу, продолжавшуюся всю жизнь. В мае 1845 года в Лейпциге выходит книга Энгельса «Положение рабочего класса в Англии», на немецком языке, которая станет классическим трудом о начале капитализма. Но английский перевод её выйдет лишь в 1890-е годы!

После появления «Немецко-французского ежегодника» со статьями Маркса прусское правительство распоряжается арестовать их автора при переезде границы; отныне он изгнанник, а в начале 1845 года, по настоянию Пруссии, правительство Гизо высылает его из Парижа. Он переезжает в Брюссель, где работает вместе с Энгельсом над созданием «коммунистических» организаций. Таким образом, друзья делают выбор между терминами «социализм» и «коммунизм», уже бывшими в обращении. «Коммунизм» более радикален: он решительно отвергает частную собственность, государство и буржуазный тип семьи. Этим Маркс и Энгельс отмежевываются от всех видов «утопического социализма». Их коммунизм признаёт необходимость насильственного захвата власти «пролетариями», в отличие от социализма их предшественников, пытавшихся изменить общество мирным путём.

В феврале 1847 года Маркс и Энгельс вступают в Союз Справедливых, который отныне становится Союзом Коммунистов. По поручению этого союза они составляют «Манифест Коммунистической партии», опубликованный в Лондоне накануне французской революции, 24 февраля 1848 года. В марте Маркса арестовывают и высылают из Бельгии; он переезжает в Лондон, где и поселяется навсегда.

Англия, уже вступившая на путь мирных реформ, не боится революционеров всех видов, составивших в Лондоне беспримерное международное сообщество. Среди них глава итальянских карбонариев Мадзини, изгнанники из злополучной Польши и Герцен, представляющий новую Россию. После подавления революций в Германии, Австрии и Венгрии приходится расстаться с надеждой на скорую победу пролетариата. Но Маркс и Энгельс продолжают свою работу, поддерживая связь с коммунистами всех стран.

28 сентября 1864 года в Лондоне, на митинге в Сент-Мартинс Холле, было основано Международное Товарищество Рабочих, более известное как Первый Интернационал. Маркс становится вдохновителем и идеологом этой организации, где ведёт непрерывную борьбу за чистоту своего коммунистического идеала. В конечном счёте это ему не удаётся: Бакунин с его сторонниками-анархистами расшатывают единство организации. Несмотря на всю эту политическую деятельность, Маркс продолжает работу над своим основным трудом: 14 сентября 1867 года в Гамбурге выходит первый том «Капитала». Первый перевод этой книги — на русский язык — выходит в 1872 году: царская цензура, отметив тенденции книги, находит её доступной только для учёных, и, следовательно, безвредной. Второй и третий томы так и не были завершены; Энгельс издал всё, что Маркс успел написать. В действительности и первый том не получился вполне цельным: в нём подразумевается учение Маркса о человеке — его «философская антропология» — намеченная им в его (не опубликованных при жизни) юношеских работах; не была подробно изложена также идея классовой борьбы. «Капитал» остался недостроенным колоссальным сооружением. Причина этой неудачи была в том, что Маркс, подобно своему учителю Рикардо, не мог справиться с «трудовой теорией стоимости» и видел её трудности. Он был удовлетворён этой теорией как философ, но недоволен ей как экономист.

Между тем, после поражения Парижской Коммуны Первый Интернационал явно разрушается. 1–7 сентября 1873 года Маркс и Энгельс участвуют в его последнем Конгрессе в Гааге. Но уже через два года, несмотря на яростную критику Маркса, его немецкие сторонники («эйзенахцы», под руководством Августа Бебеля и Вильгельма Либкнехта) соединяются на съезде в Готе со сторонниками Лассаля и основывают Германскую Социал-Демократическую Партию. Вслед за тем во всех странах Европы возникают национальные партии социалистического и социал-демократического направления. В 1880 году Гед и Лафарг составляют, с помощью Маркса и Энгельса, программу Французской Рабочей Партии. Впоследствии социалистические партии образуют — уже без Маркса — Второй Интернационал; но это будет уже не коммунистический, а социалистический Интернационал, хотя и впитавший в себя идеологию Маркса, но не стремящийся к насильственному перевороту. Этим путём идёт западный марксизм. В 1919 году в Москве будет основан Третий, Коммунистический Интернационал, вдохновителем которого станет марксист восточного толка, Ульянов-Ленин.

* * *

Маркс был учёный, философ и общественный деятель, причём все эти три вида деятельности были в нём неразрывно слиты. Он начал с философии, но вскоре стал заниматься экономикой. В экономике главным достижением Маркса была его модель расширенного капиталистического производства. Эта вполне реалистическая модель была изложена им на неуклюжем языке того времени: как и другие экономисты, Маркс не владел математическим аппаратом, нужным для этих исследований. Теперь эта модель называется моделью Маркса — фон Неймана, по имени математика, давшего ей современное изложение. В наше время это одна из многих моделей математической экономики, отнюдь не исчерпывающая явление «капитализма» и, во всяком случае, не позволяющая предсказать его судьбу. Маркс экстраполировал свою модель в будущее, не предвидя качественных изменений в способе капиталистического производства и в общественной жизни — в частности, вмешательства государства в рыночное хозяйство, и особенно в вопросы труда и заработной платы. Выводы, сделанные Марксом из его модели, относились уже не к науке, а к философии, или, точнее, к созданной им «религии».

Сам Маркс считал своим главным открытием в экономике не эту модель, а «теорию прибавочной стоимости», которая, по его мнению, доказывала «несправедливость» капиталистического строя. Этой теорией, несостоятельной в научном отношении, мы теперь и займёмся.

Центральное место в политической экономии ещё до Маркса занимало введённое Рикардо понятие «трудовой стоимости». Мотивом его введения было стремление объяснить образование цен. Уже Адам Смит допускал, что наряду со случайными рыночными ценами каждый товар имеет некую «внутреннюю» или, как он говорил, «естественную» цену, определяемую не спросом и предложением, а самим товаром — его свойствами как материального тела. Вот решающее место, цитируемое Марксом в его работе «Заработная плата, цена и прибыль»: «Естественная цена как бы представляет собой центральную цену, к которой постоянно тяготеют цены всех товаров. Различные случайные обстоятельства могут иногда держать их на значительно более высоком уровне, а иногда несколько понижать по сравнению с нею. Но каковы бы ни были препятствия, которые отклоняют цены от этого устойчивого центра, цены постоянно тяготеют к нему».

Понятие «естественной цены» товара и было первоначальной научной ошибкой, породившей понятие «стоимости». Дэвид Рикардо был классик экономической науки. Он ввёл понятие ренты, то есть уровня дохода, который является наиболее важным стимулом экономической деятельности, и выяснил её связь с производительностью труда и затратами производства. Его главной ошибкой, перешедшей к Марксу и имевшей важные исторические последствия, была «трудовая теория стоимости». Как это часто бывает с ошибками великих учёных, она поучительна и заслуживает особого внимания. Чтобы понять её происхождение, надо принять во внимание интеллектуальный климат эпохи — начала XIX века. Мировоззрение этой эпохи определялось механикой, самой развитой в то время наукой, заложившей основы современного естествознания. В механике господствовало понятие силы, введённое Ньютоном в его теорию тяготения и заимствованное из повседневной практики человека. Конечно, сила тяготения, действовавшая через пустое пространство, не похожа была на силу человека и животных, применяемую в их работе, что и вызывало трудности у Галилея. Но происхождение этого понятия не вызывает сомнений. Понятие работы тоже нашло своё место в механике: самое слово появилось у физиков позже, но работа по существу входила уже в «уравнение живых сил» Лагранжа. Это старинное название того, что мы теперь называем законом сохранения энергии, ярче всего свидетельствует о переносе законов Ньютона из небесной механики в механику земных механизмов, то есть в новое инженерное искусство.

Вряд ли Рикардо читал работы Лагранжа, но представление о том, что применение силы к некоторой системе изменяет её состояние, и что это изменение допускает численную оценку, было уже воспринято промышленной практикой. Простейшим примером такой деятельности была работа шотландских женщин или чилийских грузчиков-индейцев, поднимавших из шахт корзины с рудой. На нашем языке эта работа выражалась в возрастании потенциальной энергии руды, причём величина возрастания зависела в этом частном случае лишь от высоты подъёма, но не от подробностей этой операции, и в среднем была пропорциональна времени труда. Рикардо представлял себе, что превращение сырья в товар, или одного товара в другой, можно разбить на этапы, соответствующие простым трудовым операциям. Если измерить затрату труда на каждом из этих этапов числом рабочих часов, то общее число часов, как полагал Рикардо, может служить мерой приращения «ценности», или «стоимости» товара, по сравнению со «стоимостью» сырья. Но тогда, прибавив это число к уже известной цене сырья, можно получить «естественную» цену товара.

Эта процедура выглядела похожей на вычисление приращения механической энергии у Лагранжа, что несомненно поддерживало репутацию «трудовой теории стоимости». Но Рикардо не мог не видеть и различия между этими построениями. В механике — что самое важное — приращение энергии не зависело от этапов перехода системы из начального состояния в конечное, а только от этих состояний. Системы, для которых верна теорема Лагранжа, называются «консервативными»: таковы системы небесной механики и, с некоторым приближением, многие технические устройства. Но при изготовлении товара этапы производства и трудовые операции могут выбираться по-разному, так что общее время работы не является постоянной величиной; оно в особенности зависит от применяемой техники. Поэтому то, что Рикардо называет приращением стоимости, зависит не только от начального и конечного состояния товара: экономические системы заведомо «не консервативны».

Рикардо сознавал эту трудность. Он пытался справиться с ней, говоря об «общественно необходимом» времени труда, то есть допускал зависимость «стоимости» от наличной техники и представлял себе, что при данном состоянии техники берётся «среднее» время, необходимое для каждой операции. Но и это не решало дела: в конце жизни Рикардо усомнился в самом понятии «стоимости».

В физике процедура Лагранжа получила широкое применение. Материальной системе приписывается содержащаяся в ней энергия, энтропия, и так далее; но при этом приращения рассматриваемой величины должны зависеть лишь от начального и конечного состояния системы, а не от способа перехода из первого во второе; кроме того, в физике все приращения величин вычислимы, тогда как в экономике затраты труда невозможно выразить объективно установленным числом. Поэтому «стоимость» — вовсе не величина в смысле естествознания.

Что же такое «стоимость?» Это иллюзорное понятие, аналогичное «флогистону» и «эфиру» старой физики и родственное «сущностям» философии Аристотеля, от которой все такие заблуждения произошли. Следуя Аристотелю, схоласты Средневековья пытались понять «сущность» производства и торговли. Фома Аквинский считал, что труженик является естественным собственником произведённого им продукта. В этом выразилась также социальная доктрина христианской церкви, о которой уже была речь в главе 6: эта доктрина признавала только «трудовую» собственность. Рикардо, разработавший незадолго до Маркса теорию «трудовой стоимости», был вовсе не социалист, а либерально настроенный капиталист. Эта теория имела, таким образом, долгую историю, но отнюдь не прочное обоснование. Маркс, перенявший у Рикардо эту теорию, получил только гуманитарное образование, в котором главное место занимала философия — особенно философия Гегеля. Маркс не был «полуинтеллигентом-самоучкой», как утописты, но он не знал науки своего времени. Об этом свидетельствуют многие места его сочинений, и прежде всего родственные им сочинения Энгельса — «Диалектика природы» и «Анти-Дюринг» [1Уверенный тон суждений Маркса и Энгельса основывается в таких случаях вовсе не на знании. Гегель был анекдотически невежествен в ес-тественных науках, но так же уверен в себе. Было бы слишком скучно перечислять их ошибки].

Маркс полагал, что «метод» Гегеля — его «диалектика» — составляет самую сущность всякого глубокого мышления, ключ ко всем открытиям во всех областях. Он думал (и подчёркивал), что учёные, работающие в конкретных науках, «бессознательно» применяют «диалектическое мышление», и был уверен, что сознательное применение этого метода в экономике даёт ему решительное преимущество перед усилиями его коллег. В действительности же он внёс в свои представления, вместе с гегелевской философией, схоластические способы образования понятий, не контролируемые экспериментом. Вот что он говорит в оправдание своего подхода (в той же работе) [Все курсивы этой цитаты принадлежат Марксу]: «Рассматривая товары как стоимости, мы рассматриваем их исключительно как воплощённый, фиксированный или, если у годно, кристаллизованный общественный труд. С этой точки зрения они могут отличаться друг от друга лишь тем, что представляют большее или меньшее количество труда. Например, на шелковый платок может быть затрачено большее количество труда, чем на кирпич. Однако чем измеряется количество труда? Временем, в течение которого продолжается труд, — часами, днями и так далее. Для того чтобы к труду можно было прилагать эту меру, все виды труда должны быть сведены к среднему или простому труду, как их единству.

Итак, мы приходим к следующему заключению: товар имеет стоимость потому, что он представляет собой кристаллизацию общественного труда. Величина его стоимости или его относительная стоимость зависит от того, содержится в нём большее или меньшее значение общественной субстанции, то есть она зависит от относительного количества труда, необходимого для производства товара. Таким образом, относительные стоимости товаров определяются количествами или суммами труда, которые вложены, воплощены, фиксированы в этих товарах. Соответствующие количества товаров, для производства которых требуется одинаковое рабочее время, равны. Или: стоимость одного товара относится к стоимости другого товара, как количество труда, фиксированное в одном из них, относится к количеству труда, фиксированному в другом».

Только что приведённый отрывок демонстрирует абстрактное мышление Маркса. Конечно, упорное повторение одних и тех же слов («вложенный, фиксированный, кристаллизованный в товаре труд») должно означать некоторое «количество», связанное с физическим телом товара, а не с его рыночной оценкой (иначе «стоимость» не нужна!). Можно представить себе, что в шелковый платок «вложено» больше труда, чем в кирпич — но во сколько раз больше? В этом всё дело, и здесь Маркс ничего не может прибавить к своим философским рассуждениям. Требуется найти число, а нам говорят о «единстве» и «общественной субстанции». Пока нет способа выразить «стоимость» числом, все это «слова, слова, слова». Новый способ выделки кирпичей или изготовления платков может изменить то отношение часов труда, о котором говорит Маркс, но при этом кирпич и платок могут остаться теми же телами. Конечно, можно сказать, что теперь изменилось число «общественно необходимых» часов труда, но во сколько раз? Мы не можем определить величину «стоимости», рассматривая самый товар, а должны ещё знать всю процедуру его изготовления. Но тогда все разговоры о «воплощённом, фиксированном, кристаллизованном» в товаре числе часов не имеют смысла. «Стоимость» — не величина в смысле естествознания, а философская фикция. Рыночная цена товара не связана ни с какой его «естественной» ценой, потому что «естественной» цены у товара нет.

Большую трудность представлял для Маркса особенный товар — рабочая сила. Ещё Рикардо видел, что рабочий продаёт предпринимателю своё согласие выполнять определённую работу в течение определённого времени, так что это его согласие есть тоже товар, выходящий на рынок наравне с другими товарами. Маркс решил определить «стоимость» этого товара таким же способом, как стоимость всех других товаров: числом часов, необходимых для производства рабочей силы, то есть для поддержания способности рабочего выполнять условленную работу (и подготовлять потомство, необходимое для воспроизводства своей рабочей силы). Иначе говоря, все вещи, нужные для жизни рабочего и его семьи — в предположении, что эта жизнь не имеет никаких других целей, кроме работы — имеют совокупную «стоимость», которая и принимается за «стоимость» его рабочей силы. Маркс очень гордился этой конструкцией и сделал из неё далеко идущие выводы.

Конечно, численная величина этой «стоимости» ещё труднее поддаётся определению, чем в случае обычных товаров. Но предположим, что все нужные «стоимости» известны. Что же происходит, согласно Марксу, на капиталистическом предприятии?

Маркс допускает, что на рынке все товары, включая рабочую силу, покупаются в точности по их «стоимости», то есть, выражаясь языком Адама Смита, по их «естественной» цене. В частности, рабочий получает заработную плату, равную «стоимости» проданной им рабочей силы, то есть (с точки зрения рыночного хозяйства) капиталист его «не обманывает». Но рабочий день, входящий в понятие «рабочей силы», имеет продолжительность, вовсе не связанную с потребностями или вкусами рабочего; он задаётся общественными условиями: более короткий рабочий день капиталист не купит, а на более длинный рабочие не пойдут — или не способны. За «стандартный» рабочий день рабочий производит товар, «стоимость» которого всегда больше «стоимости» его рабочей силы. Разность между «стоимостью» произведённого товара и «стоимостью» затраченной рабочей силы Маркс называет «прибавочной стоимостью». Эту разность, — говорит Маркс, — и присваивает капиталист, продав произведённый товар. Получается так, как будто рабочий уже за часть своего рабочего дня производит «стоимость», равную «стоимости» его рабочей силы, а всё остальное время трудится даром.

Выражение «как будто» нуждается, конечно, в пояснениях. Поддержание, а тем более создание производства требует от капиталиста затрат, да и сам капиталист вкладывает в производство свою рабочую силу (в старину он и в самом деле часто управлял производством). Если все это учесть, то всё равно капиталист получает доход. Если в предприятие вложен некоторый капитал, то в среднем годовой доход с него («норма прибыли») составляет в наше время около 11 процентов, а в прошлом был значительно выше. Если даже принять в расчёт периодические расходы на модернизацию, то всё равно доход остаётся: капиталист кладет его себе в карман и использует, как хочет. Если бы не было этого дохода, никто бы не становился капиталистом.

Получение дохода собственниками предприятий — это факт, которого никто не оспаривает, совершенно независимо от каких-либо «теорий стоимости». Вопрос состоит в том, справедливо это или нет?

Слово «это» означает здесь, конечно, рыночную систему с наёмным трудом, то есть капитализм, при котором извлекается этот доход. Сложнее понять, что имеется в виду под словом «справедливость». Это понятие нельзя определить в терминах экономики. «Справедливость» — ценностное понятие. Оно предполагает систему ценностей, зависящую от доминирующей культуры. Если считать справедливыми учреждения, не противоречащие законам данного общества, то, как отмечает сам Маркс, капитализм, при котором все товары покупаются по их «стоимости», вполне справедлив; столь же справедлив был капитализм в южных штатах Америки, где было рабство: по законам этих штатов, раб рассматривался как товар (не рабочая сила раба, а сам раб!), и если раба покупали по его «стоимости», то не возникало проблем. Очевидно, под «справедливостью» понимают нечто иное, чем простое соблюдение законов.

Подлинную систему ценностей, на которой в действительности основываются наши суждения о том, что «справедливо», и что нет, доставляют нам моральные правила нашей культуры, происходящие из племенного общества и имеющие, как мы знаем, инстинктивный характер. Важное моральное правило, часто забываемое, но неизменно вспоминаемое снова и снова, состоит в том, что каждый должен вознаграждаться по его полезному для общества труду. Это правило гораздо старше всякого «социализма»: оно испокон веку применялось к оценке личности человека. Само собой разумеется, нет никакого общего способа оценить выполненный человеком труд и, тем самым, его личность: такие оценки зависят от исторических условий и человеческих понятий в данное время и в данном месте. Но ведь и чувства людей не оцениваются численно: речь идёт не об измерении справедливости. Несомненно, что при капитализме, то есть в рыночном хозяйстве с наёмным трудом, предприниматель получает гораздо б`oльшую долю от проданного товара, чем наёмный рабочий. Если вы верите, что его особый вклад в производство заслуживает такого чрезвычайного вознаграждения, то вы можете найти такое распределение дохода «справедливым» — даже если он акционер, лишь получающий дивиденды и никогда не видевший предприятия. Если вы в это не верите — а подавляющее большинство наёмных рабочих в это не верит — то вы и без Маркса осудите капиталистическую систему, при которой слишком много людей получает особые блага за свой статус собственника, то есть за бумаги, так или иначе оказавшиеся в их владении. Это ваше суждение будет носить не количественный, а качественный характер: вы не будете в точности знать, как много предприниматель получает без всяких заслуг.

Я привёл только что очень распространённое суждение, но не моё суждение, поскольку я занимаюсь в этой книге не выяснением того, что справедливо, а только описанием, как люди реагируют на так называемую «социальную несправедливость». Иначе говоря, я занимаюсь описанием происходящего, а не рассуждениями о том, что должно быть. Выяснение самого понятия справедливости — гораздо более трудная задача, за которую я не берусь.

Теперь вернёмся к Марксу и его «прибавочной стоимости». Суждения, которые я выше привел, настолько распространены, что, как можно подумать, его построения ничего не могли к ним прибавить. Казалось бы, люди, к которым обращались социалисты, и так были убеждены в том, что капиталисты незаслуженно присваивают себе всё упомянутые блага. Но особая историческая роль понятия «прибавочной стоимости» состояла в «рационализации» этого убеждения: оно создавало иллюзию, будто эти незаслуженные блага можно оценить количественно. В самом деле, если известна «стоимость» рабочей силы и «стоимость» произведённого этой силой продукта, то разность этих стоимостей, то есть «прибавочная стоимость», как раз и составляет незаслуженный доход капиталиста, то есть меру эксплуатации рабочего капиталистом!

В действительности «стоимости» невычислимы и никогда не известны, и самое понятие «стоимости» — схоластическая философская конструкция; но эта конструкция вызывает доверие своей мнимой близостью к количественным построениям естествознания. Главное экономическое «открытие» Маркса — ловушка, замаскированная видимостью науки.

Справедливость требует признать, что и Маркс, и Энгельс, и все их последователи — так называемые марксисты — верили описанной выше конструкции и, следовательно, не были сознательными обманщиками. Самые опасные заблуждения возникают таким путём. Но всё это не означает, что капитализм «справедлив!»

* * *

Итак, экономические идеи Маркса — это нереалистическая концепция «стоимости», поддерживавшая классовую борьбу рабочих, и вполне реалистическая, но частная модель расширяющейся капиталистической экономики, из которой он сделал неправомерный вывод об «абсолютном обнищании» рабочего класса и о неизбежности социалистической революции. Влияние этих идей в девятнадцатом, и особенно в XX веке трудно переоценить: они вызвали невиданную волну социальных движений и революций. Благодаря этим доктринам и их пропаганде Маркс сыграл роль пророка новой религии.

Но историческая роль Маркса этим не исчерпывается: Маркс был не только учёный, но больше философ. Рассел, посвятивший Марксу главу XXVII своей «Истории западной философии» [В первом русском переводе, изданном с грифом «Для научных биб-лиотек», эта глава была опущена, и пропуск был скрыт сплошной нуме-рацией остальных глав. Впрочем, и в новом издании перевод настолько безграмотен, что смысл часто ускользает от читателя], признаёт значение Маркса в области философии истории — и его влияние на своё собственное развитие. И всё же, создаётся впечатление, что заслуги Маркса в этой области у Рассела недостаточно подчёркнуты. Маркс понял значение — и стимулировал изучение — двух движущих сил истории: экономических мотивов человеческого поведения и классовой борьбы. Конечно, у Маркса были предшественники, но он осознал важность этих идей, как никто до него.

До Маркса историю объясняли либо волей богов, либо намерениями людей. Фукидид явно предпочитал второе объяснение, причём самые намерения людей выводил не только из их страстей, но также из их интересов; в этом смысле величайший историк древности был предшественник Маркса. Напротив, Гегель, учитель Маркса в философии, держался в объяснении истории первого способа: Гегель изображал историю как игру «Абсолюта», последовательно выбирающего тот или иной народ для исполнения очередного спектакля. Конечно, это вариация старой темы преемственности наций (Восток — Греция — Рим — Галлия), но гегелевский Абсолют, по-видимому, не только развлекается, но и сам развивается в ходе игры. Самая концепция исторического развития, конечно, была здесь не нова. [Главные идеи философии истории (и права) Гегель заимствовал у Гердера, которому был и лично обязан, но на которого не ссылался. Впрочем, Гегель исправил план Абсолюта, чтобы завершить его прус-ской монархией].

Философию истории Гегеля Маркс решительно отверг. Он объяснил историю как естественный процесс, детерминированный экономическими условиями. По Марксу, в этом процессе мало значит разумная воля людей: всё происходит по законам общественного развития, и Маркс полагал, что открыл главный из них: «Бытие определяет сознание». Он недооценил при этом другую сторону процесса взаимодействия: сознание, в свою очередь, определяет бытие. Без этого исчезли бы стимулы развития самой экономики: даже рубила наших древнейших предков изготавливали они сами, совершенствуя их по мере роста своего сознания. Но до Маркса как раз экономическая сторона истории находилась в пренебрежении, и его заслуга состоит в том, что он подчеркнул роль «бытия».

Ясно, что философия Маркса, столь заинтересованного общественной «практикой», должна была отразить роль практики уже в своей гносеологии. Отсюда и его «активизм»: практика оказывается у Маркса критерием истины. Рассел особо отмечает, что Маркс впервые ввёл в философию этот подход, в сущности признающий решающую роль эксперимента.

Вторая заслуга Маркса перед философией истории — его концепция классовой борьбы. «Борьбу народов», составлявшую у Гегеля (и всех его предшественников) главное содержание истории, Маркс заменил борьбой классов. Конечно, это была другая крайность, но философия всегда движется из одной крайности в другую, и сам Гегель не стал бы против этого возражать, если бы только за «тезисом» и «антитезисом» последовал какой-нибудь синтез. Но, увы, философия истории после Маркса ни к какому синтезу не пришла.

Влияние Маркса на философию продолжается до сих пор. В американских философских журналах он остаётся самым популярным автором — конечно, потому, что поднятые им социальные проблемы до сих пор не решены. Маркс был последним «классиком философии», если это выражение имеет какой-нибудь смысл. За ним начинается уже критическая философия, не строящая больше философских «систем».

Но Маркс был не только учёный и философ, он был также политический деятель, и притом крайний радикал. Он не строил подробных планов будущего общества, чем так грешили «утописты», и всегда подчёркивал, что «научный» социализм не занимается фантазиями о будущем. Но процесс коммунистической революции он предвидел достаточно ясно, и эти его пророчества были подтверждены усердием его учеников — правда, не в тех странах, которые он имел в виду. В «Коммунистическом манифесте» его программа приводится в краткой, но весьма впечатляющей форме: «Коммунистическая революция есть самый решительный разрыв с унаследованными от прошлого отношениями собственности; неудивительно, что в своём развитии она самым решительным образом порывает с идеями, унаследованными от прошлого».

Разумеется, философ может порвать с идеями прошлого, хотя и не со всеми, потому что и марксистская философия, как мы видели, имела свои исторические корни. Но человеческие массы никоим образом не способны к такому разрыву, а между тем революция должна была быть произведена их руками и ради них. Здесь просто опущена вся воспитательная работа, нужная для подготовки будущего человечества. По-видимому, пролетарий, освобождённый от первородного греха собственности, предполагается уже свободным и от всех унаследованных привычек. Дальше говорится: «Мы видели уже выше, что первым шагом в рабочей революции является превращение пролетариата в доминирующий класс, завоевание демократии».

Из дальнейшего видно, что «демократия» означает здесь не права отдельного человека, а в лучшем случае права большинства: «Пролетариат использует своё политическое господство для того, чтобы вырвать у буржуазии шаг за шагом капитал, централизуя все орудия производства в руках государства, то есть пролетариата, организованного как доминирующий класс, и возможно быстро увеличить сумму производительных сил.

Это может, конечно, произойти сначала лишь при помощи деспотического вмешательства в право собственности и в буржуазные производственные отношения, то есть при помощи мероприятий, которые экономически кажутся недостаточными и несостоятельными, но которые в ходе движения перерастают сами себя и неизбежны как средство переворота во всём способе производства»

По-видимому, описываемые дальше мероприятия, как ясно авторам, сами по себе не могут «быстро увеличить сумму производительных сил», поскольку они «кажутся недостаточными и несостоятельными». Выход из этой ситуации содержится в загадочных словах: «перерастают самих себя». В английском издании 1888 года Энгельс прибавил в этом месте пояснение: «делают необходимыми дальнейшие атаки на старый общественный строй». Таким образом, эти мероприятия носят не столько экономический, сколько политический характер — должны обессилить прежний доминирующий класс. Чтобы «быстро увеличить сумму производительных сил», потребуется нечто другое. Вот эти мероприятия, которые «в наиболее передовых странах могут быть почти повсеместно применены»:

  1. Экспроприация земельной собственности и обращение земельной ренты на покрытие государственных расходов.
  2. Высокий прогрессивный налог.
  3. Отмена права наследования.
  4. Конфискация имущества всех эмигрантов и мятежников.
  5. Централизация кредита в руках государства посредством национального банка с государственным капиталом и с исключительной монополией.
  6. Централизация всего транспорта в руках государства.
  7. Увеличение числа государственных фабрик, орудий производства, расчистка под пашню и улучшение земель по общему плану.
  8. Одинаковая обязательность труда для всех, учреждение промышленных армий, в особенности для земледелия.
  9. Соединение земледелия с промышленностью, содействие постепенному устранению различия между городом и деревней.
  10. Общественное и бесплатное воспитание всех детей. Устранение фабричного труда детей в современной его форме. Соединение воспитания с материальным производством и так далее.

Очевидно, эта система мер установит и в самом деле «деспотическую» власть государства над всем населением, то есть власть руководителей «победившего пролетариата». Но затем эта система насилия чудесным образом исчезнет, как доказывает следующее философское рассуждение: «Когда в ходе революции исчезнут классовые различия и все производство сосредоточится в руках ассоциации индивидов, тогда публичная власть потеряет свой политический характер. Политическая власть в собственном смысле слова — это организованное насилие одного класса для подавления другого. Если пролетариат в борьбе против буржуазии непременно объединяется в класс, если путём революции он превращает себя в доминирующий класс и в качестве доминирующего класса силой упраздняет старые производственные отношения, то вместе с этими производственными отношениями он уничтожает условия существования классовой противоположности, уничтожает классы вообще, а тем самым и своё собственное господство как класса.

На место старого буржуазного общества с его классами и классовыми противоположностями приходит ассоциация, в которой свободное развитие каждого является условием свободного развития всех».

* * *

Маркс был человек сильных страстей, не умевший признавать свои ошибки. Он верил в себя, и если ему казалось, что он открыл истину, он яростно защищал её от всех возражений. Из таких людей редко получаются учёные, чаще — религиозные сектанты. Но у Маркса были также способности учёного, и он хотел, чтобы его прозрения были «наукой». Своё учение он назвал «научным социализмом». В молодости Маркс был гуманным и общительным человеком, и всю жизнь он искренне стремился помочь страждущим труженикам. Но преследования, эмиграция и политические дрязги испортили его характер. Он все больше становился авторитарным главой секты. В действительности он не умел вести за собой массы и не способен был идти на компромиссы; оставаясь кабинетным учёным, он передал политические задачи другим. Но он уверенно предсказывал будущее, и в этом смысле исполнял функцию пророка. Был ли он последним пророком, покажет будущее, которое он так неверно предсказывал.

Маркс был пророком ещё в другом, более важном смысле: он создал новую доктрину спасения человечества. Эта доктрина была ересью христианства, подобно тому как христианство было ересью иудейской религии — при этом крайне радикальной ересью. Христианство можно было ещё изобразить как продолжение «материнской» религии, но марксизм вообще отрицает, что он религия, и претендует на совсем иной статус, более респектабельный в глазах современного человека: он хочет быть «наукой».

Между тем, его религиозные черты, связывающие его с иудео-христианской религией, очевидны. Христос изменил еврейское представление об «избранном народе», превратив его в общину праведных, тайный союз своих последователей: он скрывал, что он Мессия, и настаивал, чтобы апостолы не говорили о его чудесах. Союз, который возглавил Маркс, так и назывался: Bund der Gerechten, Союз Праведных (что чаще переводят как «Союз Справедливых»). Это был тоже тайный союз, и состоял он тоже из простых тружеников. Замысел Маркса тоже состоял в коренном улучшении человеческого общества, и он, так же как Христос, вызывал ироническое отношение высших классов: немецкое выражение Weltverbesserer [Улучшатель мира] представляет презрительное прозвище вроде тех, какие, вероятно, давали Христу раввины. Маркс, потомок раввинов, не считал себя верующим, и в самом деле не верил в бога, но он подсознательно ввёл в свою философию «первородный грех» и «избранный народ», переделав их в соответствии с духом его времени. Первородным грехом стал для Маркса «капитал» — не просто «деньги», а прибыль от наёмного труда, то есть «эксплуатация человека человеком». Отсюда ясно, почему Маркс так торжествовал, когда открыл «прибавочную стоимость»: к этой конструкции его подталкивала подсознательная психическая установка. «Избранным народом» стал для Маркса класс людей, свободных от этого «первородного греха» — пролетариат. Естественно, Маркс хотел построить, с этим избранным народом, своё «тысячелетнее царство» — коммунизм. Главной эмоцией верующих марксистов было ощущение нечистоты имущих и чистоты неимущих. В их рел игии предполагалось, что можно освободить людей от первородного греха корысти уже на этом свете; Гейне сказал об этом знаменитыми стихами: Wir wollen hier, auf Erde schon Das Himmelreich errichten [Мы хотим уже здесь, на земле/Устроить небесное царство]. Это было написано в пору наибольшей близости поэта к молодому Марксу.

Конечно, это была странная религия — религия без бога. Потом явились другие религии без бога, которые сами были уже ересями марксизма. Но каждая по-настоящему новая религия столь непохожа на прежние, что её не сразу признают религией: она должна отличаться от старых религий атрибутами своего божества. Евреи поняли, что бога нельзя изображать и называть по имени: они отняли у бога атрибут материальности, и язычники полагали, что у них нет настоящего бога. Марксисты отняли у бога атрибут существования, столь важный в христианском богословии, и отказались от веры в загробную жизнь. Может быть, это уж слишком радикально, но вспомним, что у древних евреев, тоже не знавших загробной жизни, религия обещала лишь земные блага. Может быть, человек, снова ставший смертным, удовольствуется таким блаженством?

Основанная Марксом земная религия имела бесчисленных верующих, героев и мучеников. Но его пророчества не сбылись. «Закон абсолютного обнищания рабочего класса» не оправдался — ещё при жизни Маркса пришлось это признать. Пролетарии Европы не стали устраивать дальнейших революций, а встали на путь компромиссов с буржуазией, и сами постепенно превращались в «мелких буржуа». Но на Востоке — в ненавистной Марксу России — религия Маркса нашла пламенных неофитов, сделавших из неё нечто совсем другое, как это всегда бывает в истории религий. На старости Маркс, кажется, смирился с задержкой революции и с оппортунизмом европейских социалистов, предпочитавших синицу в руках журавлю в небе. Такова была судьба всех пророков, если их не удавалось вовремя распять.

4. Социал-демократы и современный капитализм

Марксизм дал сильный импульс рабочему движению в Европе. Люди, продающие свою рабочую силу, осознали свои общие «классовые» интересы и научились за них бороться. После революционных бурь середины века будущее общество, о котором говорили социалисты, казалось чем-то недостижимым. Рабочие чувствовали, что все попытки посягнуть на собственность натолкнутся на ожесточённое сопротивление. Но можно было заставить предпринимателей отдать б`oльшую долю дохода, сговариваясь между собой и устраивая забастовки; и можно было заставить их улучшить условия труда, навязав им через парламент государственные ограничения.

Для такого нажима на хозяев нужны были рабочие организации — профессиональные союзы и партии. В Англии, под угрозой революции, правящей олигархии пришлось их разрешить. На континенте, где не было традиций парламентского правления, этот процесс занял целую половину века. Франция должна была стать, наконец, республикой, а Германия должна была отменить «исключительный закон против социалистов».

Постепенное улучшение положения рабочих обнаружило в них те самые черты, которые были ненавистны марксистам — рабочие сами становились чем-то вроде мелких буржуа. Свидетелем этого процесса был Герцен, вначале столь же пламенный революционер, как Маркс, но более свободный мыслитель. В конце жизни, в 1869 году Герцен написал «Письма старому товарищу» (Бакунину), опубликованные в неполном виде после его смерти; лишь в 1953 году появился их полный текст, по авторской рукописи. Письма Герцена представляют собой самый зрелый суд над революционизмом — стремлением как можно скорее переделать мир насильственным путём. Вот что он говорит, через двадцать лет после трагического расстрела рабочих на улицах Парижа, описанного им самим: «Экономически-социальный вопрос становится теперь иначе, чем он был двадцать лет тому назад. Он пережил свой религиозный и идеальный, юношеский возраст — так же, как возраст натянутых опытов и экспериментаций в малом виде, самый период жалоб, протеста, исключительной критики и обличенья приближается к концу … Знание и пониманье не возьмешь никаким coup d’etat [Государственным переворотом] и никаким coup de tete [Силовым решением]. Медленность, сбивчивость исторического хода нас бесит и душит, она нам невыносима, и многие из нас, изменяя собственному разуму, торопятся и торопят других. Хорошо это, или нет? В этом весь вопрос … Мы видели грозный пример кровавого восстания, в минуту отчаяния и гнева сошедшего на площадь и спохватившегося на баррикадах, что у него нет знамени. Сплочённый в одну дружину, мир консервативный побил его — и следствие этого было то ретроградное движение, которого следовало ожидать — но что было бы, если бы победа стала на сторону баррикад? — в двадцать лет грозные борцы высказали всё, что у них было за душой? Ни одной построяющей, органической мысли мы не находим в их завете, а экономические промахи, не косвенно, как политические, а прямо и глубже ведут к разорению, к застою, к голодной смерти …

Я нисколько не боюсь слова «постепенность», опошленного шаткостью и неверным шагом разных реформирующих властей. Постепенность так, как непрерывность, неотъемлемы всякому процессу разуменья. Математика передаётся постепенно, отчего же конечные выводы мысли и социологии могут прививаться, как оспа, или вливаться в мозг так, как вливают лошадям сразу лекарства в рот?

Между конечными выводами и современным состоянием есть практические облегчения, компромиссы, диагонали, пути. Понять, которые из них короче, удобнее, возможнее, — дело практического такта, дело революционной стратегии … Я не верю в прежние революционные пути и стараюсь понять шаг людской в былом и настоящем, для того, чтобы знать, как идти с ним в ногу, не отставая и не забегая в такую даль, в которую люди не пойдут за мной — не могут идти … Наука — сила; она раскрывает отношения вещей, их законы и взаимодействия, и ей до употребления нет дела. Если наука в руках правительства и капитала — так, как в их руках войска, суд, управление, то это не её вина. Механика равно служит для построения железных дорог и всяких пушек и мониторов. Нельзя же остановить ум, основываясь на том, что большинство не понимает, а меньшинство злоупотребляет пониманьем … Я не верю в серьёзность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и сделкам. Проповедь нужна людям, проповедь неустанная, ежеминутная, проповедь, равно обращённая к работнику и хозяину, к земледельцу и мещанину. Апостолы нужны нам прежде авангардных офицеров, прежде саперов разрушения, — апостолы, проповедующие не только своим, но и противникам … Дико необузданный взрыв, вынужденный упорством, ничего не пощадит; он за личные лишения отомстит самому безличному достоянию. С капиталом, собранным ростовщиками, погибнет другой капитал, идущий от поколенья в поколенье и от народа народу. Капитал, в котором оседала личность и творчество разных времен, в котором сама собой наслоилась летопись людской жизни и скристаллизовалась история… Разгулявшаяся сила уничтожит вместе с межевыми знаками и те пределы сил человеческих, до которых люди достигали во всех направлениях с начала цивилизации.

Довольно христианство и исламизм наломали древнего мира, довольно Французская революция наказнила статуй, картин и памятников, — нам не пристало играть в иконоборцев».

В этих же письмах Герцен объясняет сложную природу собственности и различие между собственностью, нажитой личным трудом, и собственностью, приобретённой чужим трудом. Он указывает прежде всего на землю, принадлежащую крестьянину и обрабатываемую им самим, с его семьёй. При нынешнем состоянии человеческой психики, — говорит он, — было бы безумием посягнуть на эту собственность и на право её передачи наследникам. Герцен видит также, что и промышленный рабочий привязывается к своему скудному имуществу и представляет себе лучшее будущее как приращение этого имущества. Попытки игнорировать это исторически сложившееся отношение к собственности ведут к катастрофе — к развалу экономики, нищете и гибели культуры. Это понял Герцен, но этого никогда не могли понять марксисты. История доставила им странные места для опытной проверки их доктрины — Россию и Китай.

Подобно христианству, марксистская религия раскололась на две ветви — западную и восточную. В обеих ветвях конечная цель развития человечества описывалась одинаково: это должно было быть «бесклассовое» общество, то есть общество без частной собственности и наёмного труда, с рационально планируемым общественным производством и без государственной власти, которая сама собой «отомрет». Предполагалось, что в таком обществе, освобождённом от «первородного греха» собственности, получат свободное развитие лучшие возможности человека, носителем которых является в наше время «сознательный пролетарий». Восточные марксисты, считавшие себя единственными наследниками марксистской ортодоксии, называли это будущее общество словом «коммунизм». Западные социалисты тоже признавали такое общество своей конечной целью, но называли эту цель «социализмом». Впрочем, очень скоро они перестали принимать эту цель всерьёз: бытие определяло их сознание. Один из лидеров западного марксизма, Эдуард Бернштейн, выразил своё неверие в конечную цель знаменитым изречением: «Движение для меня — все, цель — ничто». Это принципиальный отказ от всякой стратегии общественного движения, о которой говорил Герцен, обессмысливающий всю деятельность европейских социалистов. Любопытно, что все формы «активизма», распространившиеся в XX веке — движения, называвшие себя фашистами, «повстанцами», «партизанами» — подчёркивали существенную роль самого «движения», считая несущественной его цель. Можно сказать, что Бернштейн выдал своим афоризмом тайну всех людей, инстинктивно жаждущих что-то немедленно сделать, но в сущности не знающих, чего они хотят. Конечно, при такой психической установке «движение» преследует только ближайшие цели, подсказываемые текущим положением вещей. Это может быть то, что в данный момент понятно массе людей, но этого мало для тех, кто думает о будущем.

Я уже не раз говорил о локальных и глобальных мотивах поведения. Напомню простейшую модель, позволяющую это понять. Представьте себе, что вы движетесь по неровной местности, с впадинами и холмами, и что ваша цель — подняться как можно выше, что символически может означать «возможно большее счастье». Тогда простейшая тактика поведения может состоять в том, чтобы двигаться в направлении градиента, то есть в сторону наибольшего подъёма. Конечно, это может оказаться слишком трудным, и вы можете подниматься какими-нибудь зигзагами, но вы всё время будете идти в сторону большей высоты. Если вы и не видите, куда идете (следуя девизу Бернштейна), то рано или поздно окажетесь на вершине одного из ближайших холмов. Но когда вы на неё подниметесь, может случиться, что перед вами откроются более высокие вершины (пусть только в воображении или на карте!). Чтобы до них добраться, потребовалось бы спуститься с достигнутой высоты и начать путь к выбранной вами более отдалённой вершине, а затем, вероятно, вам пришлось бы одолеть особенно крутой подъём. Таков закон человеческого дерзания: это была бы уже не тактика, а стратегия вашего счастья!

Но тот, для кого «движение — все», ни о какой стратегии не задумывается: для него существует лишь градиент, то есть видимое в данный момент направление вверх. Таким градиентом в истории европейских рабочих оказалось повышение «уровня жизни», то есть покупательной способности заработной платы. Тем самым единственным мотивом их поведения стало стремление немедленно повысить своё потребление. Другие мотивы марксистской религии были отодвинуты в отдалённое будущее. Вожди социал-демократии, ориентируясь на ближайшие, и прежде всего избирательные перспективы, научились думать только в терминах заработной платы. Массовые партии, созданные ими в разных странах Европы, разучились даже обещать что-нибудь, кроме материального благополучия. Следствием этого стал застой. В самом деле, представьте, что вы взобрались на самую вершину ближайшего холма. Ваша программа (не фиктивная партийная программа, где могли уцелеть какие-нибудь реликты прошлого, а выученная вами программа движения по градиенту!) тут же отказывается служить: вам вообще незачем больше двигаться. Вы усаживаетесь на вершине холма и наслаждаетесь жизнью.

Однако, в отличие от описанной неподвижной местности, рельеф общественной жизни постепенно меняется, а иногда и резко меняется, когда случаются кризисы. Вы видите вдруг, что почва под вами колеблется, и вот вы уже не на вершине холма, а на склоне! Теперь вам придётся снова карабкаться вверх, чтобы усесться на новой вершине — до следующего толчка. Все это скорее напоминает поведение насекомых, чем человеческую жизнь. Но такова жизнь нынешнего западного общества.

Европейская социал-демократия сложилась под сильным влиянием марксизма, но она имела и другие источники. В Англии, где Маркс прожил много лет, его влияние было гораздо меньше, чем на континенте Европы. Началом рабочего движения в Англии был чартизм, возникший в 1840-е годы, и это движение с самого начала ставило себе только «материальные» цели — что бы ни писали в своих программах лейбористы. В Германии настоящим инициатором массового рабочего движения был Лассаль, не философ, а оратор и пропагандист, и его влияние склоняло партию скорее к сотрудничеству, а не к вражде с государством. Лассаль не нашёл ничего интересного в учении о «прибавочной стоимости», и хотя марксизм долго держался в программах германских социал-демократов, их направлением стал «оппортунизм» — стремление к ближайшим возможным целям, о чём и говорил Бернштейн.

Сильные социалистические партии марксистского направления развились во Франции, в Италии, в Испании и во многих других европейских странах. В Швеции социал-демократы были у власти в течение полувека, с небольшими перерывами. Но во всех случаях стратегические цели социалистов были забыты. Их вытеснили тактические соображения: ближайшие выборы — вот предел мышления западных социалистов! Как мы видели, Герцен рекомендовал гибкую тактику, рассчитанную на приготовленную историей психику народной массы. Но Герцен выдвигал на первое место воспитание этой массы, чтобы можно было вести её к более высоким целям. У европейских социалистов эти отдалённые цели мертвы: они не умеют воспитывать массы и не знают, зачем.

Маркс и Энгельс, стараясь отмежеваться от «утопистов», намеренно отказывались от всяких гипотез о будущем обществе. Они предполагали, что устройством этого общества займутся вожди победившего пролетариата; и когда Ленин оказался перед этой задачей, он горестно констатировал, что о будущем обществе у «классиков марксизма» ничего нет. Конечно, партия, так много говорившая о планировании производства и обличавшая буржуазную «анархию производства», должна была заранее думать о том, что она будет делать, захватив государственную власть. Меры, перечисленные в «Коммунистическом манифесте», предназначались только на переходное время. Они и были применены в России — и привели к катастрофическим последствиям.

Социал-демократы не думали о захвате власти, а если они побеждали на выборах и пытались осуществить какие-то части своих программ, то ограничивались «национализацией» некоторых отраслей промышленности, как это было в Англии после 1945 года, или во Франции в 1980-е годы. На эти робкие меры капиталисты отвечали решительным сопротивлением, и социалисты сразу же отступали, под угрозой экономического спада. Массы не согласны были спуститься с ближайшего холма!

Застойное общество Запада неспособно изменить себя, оставаясь при своей тактике рефлекторно реагирующих насекомых. Но оно не сможет выжить в таком виде. Ему придётся сойти со своего холма.

Приме­чания: Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания.
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения