Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Курт Хюбнер. Критика научного разума. Часть II. Теория истории науки и исторических наук. Глава 8. Основания всеобщей исторической теории эмпирических наук

XX век называют научно-техническим веком. Под этим подразумевается, что наука в современном обществе приобрела решающее значение и нет такой сферы общественной жизни, которая не испытывала бы на себе её влияние. Наука заняла место, аналогичное тому, какое некогда занимала теология (как бы странно ни выглядела подобная аналогия). В своё время теология пронизывала всю структуру общества, всему придавала смысл и все объясняла и организовывала; точно так же в наше время наука компетентна во всех вопросах и судит обо всём на свете. В прежние времена священники благословляли всякое важное предприятие, теперь такое благословение даёт учёный. Учёные выступают в роли экспертов и в общественных, и в приватных делах даже тогда — лучше было бы сказать, именно тогда, — когда мнения исследователей в высшей степени противоречивы; для примера можно назвать такие научные области как социология или футурология. На науку тратятся громадные деньги: суммы, выделяемые на реализацию научных проектов, сопоставимы с затратами на строительство грандиозных соборов в прошедшие времена. Если раньше считалось, что нельзя спасти свою душу без наставлений священника, так теперь полагают, что только университетский диплом может сделать человека полноценным.

Чем же объяснить эту потрясающую воображение власть науки? Она начинает заявлять о себе в эпоху Возрождения, когда зародилось представление, будто наука и только она одна способна найти верный путь к истине, что истину некоторых вещей она уже нашла или по крайней мере приближается к ней день ото дня. В первой главе мы уже вели речь о подобном воззрении на примере Канта. Считалось, что научная картина мира эволюционирует ко всё большей точности и всеобъемлемости. Научные высказывания и научные теории получают доказательное обоснование в объективных фактах или необходимо истинных фундаментальных принципах; с ними же она постоянно сверяет свои шаги.

Здесь не так уж важно, что некоторые философы науки больше симпатизируют эмпиризму и подчёркивают роль фактов, тогда как другие уповают на рационализм и фундаментальные принципы разума; и эмпиризм, и рационализм в равной мере внесли свой вклад в формирование этой радикальной доктрины научного оптимизма, ставшей одной из главных причин тех потрясающих перемен, какие произошли в мире, начиная с эпохи Просвещения. И тем не менее, как мы пытались показать в предыдущих главах, этот оптимизм зиждется на иллюзии.

Если в поисках оснований научного оптимизма мы обратимся к фундаментальным принципам, на которых строится наука (а другого выхода у нас, по-видимому, просто нет), то, рассмотрев, с одной стороны, установления, названные нами категориями теории естественных наук (см. 4 главу), с другой — установления, играющие сходную роль в других эмпирических науках (это будет предметом 13 главы), мы вынуждены будем констатировать: нет ни абсолютных фактов, ни абсолютных установлений, которые могли бы служить незыблемой основой научных высказываний или теорий, необходимым обоснованием и оправданием последних. Напротив, и фактуальные высказывания, и установления оказываются теоретически зависимыми, они формулируются в рамках определённых теорий, с помощью этих теорий получают свой статус и значимость, они могут рассматриваться как части этих теорий. И это характерно для всех эмпирических наук — как для естествознания, так и для исторических дисциплин 120.

Таким образом, проблема значительно усложняется. Если научные факты находятся в неизбежной зависимости от теорий, то логично предположить, что они изменяются вместе с изменениями этих теорий. Поэтому рушится представление о науке, как о непрерывно прогрессирующем познании самотождественных объектов, подчинённом некой строгой необходимости. Нас не должно вводить в заблуждение то обстоятельство, что, когда одна теория сменяет другую, используются одни и те же термины или слова; из этого вовсе не следует, что более поздняя теория является улучшением предыдущей. Например, такие выражения как масса, импульс, скорость, время, пространство фигурируют как в современной физике, так и в прежних физических теориях, однако, означают они совершенно разные вещи, что связано со всем теоретическим контекстом, будь то картезианская, ньютонианская или эйнштейновская физические концепции.

По этой причине научные факты никогда не обнаруживаются как таковые; правильнее будет сказать, что они возникают только на основании новой теории (которая поэтому должна предшествовать им). Было бы бесполезным занятием пересаживать новые факты на почву старой теории, перенося их в предшествующие стадии науки, поскольку эти факты неразрывно связаны с новым контекстом и расти могут только на этой почве. Что же касается старых фактов, то они либо получают новую теоретическую интерпретацию, либо их забывают, либо объявляют результатом заблуждения. Возьмём, например, возникновение классической механики в XVII веке. После того, как были сформулированы фундаментальные идеи, с её помощью удалось открыть новые, ранее неизвестные законы движения. И с этих пор явления, которые ранее интерпретировались в соответствии с организмической, по сути, концепцией Аристотеля, получив механистическое толкование, стали пониматься совершенно по-иному.

Организмическим понятиям, которыми руководствовались раньше, вообще не было места в новой системе понятий. Декарт категорически заявлял: «Animala sunt automata», тем самым полностью отметая старое мировоззрение. На этом примере ясно видно, что новое в науке нельзя рассматривать как простое улучшение или расширение, как количественный прирост. Возникновение нового в науке нередко напоминает возникновение иного, наполненного новым смыслом, мира, одни фрагменты которого требуют более широкого, другие — более узкого, чем прежде, взгляда на вещи.

Подводя итог сказанному, можно сформулировать следующие доказательства того, что оптимизм эмпирико-рационалистического воззрения на науку зиждется на иллюзии:

  1. Не существует абсолютных фактов или абсолютных фундаментальных установлений, на которые могла бы опереться наука.
  2. Нет также и необходимых оснований для утверждения о том, что наука в своём развитии непрерывно улучшает и дополняет представление о неизменных, имеющих одно и то же эмпирическое содержание объектах.
  3. Нет оснований полагать, что наука в ходе своего исторического движения подходит все ближе к некоей абсолютной, свободной от теоретической нагруженности, истине (проблема абсолютной истины будет подробнее рассмотрена в 11 главе) 121.

8.1. Исторический контекст определяет, какими должны быть факты и фундаментальные принципы науки, а не наоборот; исторические системы и исторические системные ансамбли

В предыдущих главах мы преимущественно на примерах показали, что естественнонаучные высказывания могут найти историческое обоснование. Настоящая глава имеет своей целью, во-первых, обобщить этот вывод, распространив его на все без исключения эмпирические теории, относятся они к естествознанию или нет; во-вторых, проанализировать логическую структуру такого обоснования предельно точно и систематически, предлагая категории, необходимые для такого анализа; в-третьих, показать беспочвенность опасений, что подобная историческая интерпретация науки прокладывает дорогу скептицизму и релятивизму и лишает нас всякой надежды на прогресс науки.

Я начну с утверждения, что именно исторической ситуацией определяется, какими должны быть научные факты и фундаментальные принципы, а не наоборот.

Вначале проясним понятие «исторической ситуации», введя две категории, заимствованные из сферы исторических наук. Это категории «исторической системы» и «исторического системного ансамбля».

Категория «историческая система» применима к структуре любого исторического процесса, а не только к процессам научного развития. С одной стороны, такие процессы неразрывно связаны с естественными законами, такими как законы биологии, психологии или физики, и так далее. С другой стороны, они подчинены правилам, созданным человеком; именно на них я бы и хотел остановиться. Существует столько типов таких правил, сколько разнообразных форм и граней человеческой жизни. Это правила, регулирующие повседневное общение и все разнообразие взаимоотношений; правила бизнеса, экономики, государственной жизни; правила, по которым живёт искусство, музыка, религия и, конечно же язык. Поскольку такие правила, с одной стороны, возникают исторически и подвержены историческим преобразованиям, а с другой стороны, они придают сферам нашей жизни систематическое строение, я назову их историческими системами правил, или в дальнейшем — просто «системами». Очевидно, что большая часть таких систем не соответствует идеальным требованиям точности и полноты; но, вообще говоря, они достаточно точны, чтобы применяться в тех ситуациях, для которых были специально созданы. Таким образом, вопреки распространённому предрассудку и за рамками науки жизнь обладает определённой рациональностью и логикой, воплощёнными в таких системах.

Историческая система может быть построена аксиоматически или описываться аксиоматической системой. Если она построена как строгая аксиоматическая система и, кроме того, представляет собой определённую идеализацию, тогда в её основу положены небольшое число точно сформулированных аксиом и механизм выведения, посредством которого из аксиом получаются другие предложения или символы. Примером такой системы может служить строго сформулированная физическая теория, как предмет истории науки. Примером же системы, которая, не являясь собственно аксиоматической, всё же допускает систематическое описание, может служить реальный механизм, для которого существует математическая модель; такая система может быть объектом изучения для истории техники. Если рассматриваемая система не идеальна, а в большинстве случаев именно это имеет место, то её нельзя описать посредством идеальной системы. И здесь аксиомы и следствия тоже заданы, они могут быть описаны и имеют, как мы уже говорили, свой собственный исторический статус, однако, системы остаются более или менее нечёткими, размытыми, во всяком случае, не поддающимися строгой формализации. К таким случаям можно отнести системы практической и культурной жизни, системы ценностей, правовые и политические системы, и так далее. Все они, не являясь сравнительно определёнными аксиоматическими системами, могут быть описаны посредством последних.

Под второй исторической категорией — «историческим системным ансамблем» — я понимаю структурированное множество систем, частью наличествующих в данный момент времени, частью наследуемых от прошлого, образующих определённую иерархию в соответствии с многообразными отношениями, в рамках которых общество живёт и развивается в каждый данный исторический момент. Системы науки, то есть теории и системы теорий, а также правила научной работы — все это входит в системный ансамбль — мир правил, по которым мы живём и действуем в каждый данный момент времени.

Связи между элементами такого ансамбля могут устанавливаться по практическим мотивам, например, одна система может получить моральное оправдание, осуждение или опровержение на основании другой системы. Вспомним, что в былые времена теоретико-научные высказывания корректировались с учётом теолого-этических аксиом, а сегодня научные проекты оцениваются, исходя из так называемой «социальной релевантности» и так далее. Другой тип отношений между системами — критика одной системы на основании другой. Здесь можно вспомнить критику Лейбница в адрес Ньютона, основанную на реляционной концепции пространства, которую отстаивал Лейбниц, или же критику реляционной натурфилософии со стороны Эйлера, исходившего из самоочевидности принципа инерции. Другим примером могло бы служить распространённое отрицание этических систем, основанное на теоретическом суждении о том, что все события, в том числе человеческие действия, подчинены всеохватывающему детерминизму. Можно было бы ограничиться этими немногими примерами возможных отношений между системами. Следует лишь подчеркнуть, что в конкретном системном ансамбле могут встречаться системы несовместимые и даже несоизмеримые друг с другом.

С помощью этих исторических категорий можно теперь более точно определить понятие «исторической ситуации». Так мы будем называть период исторического времени, в который доминирует тот или иной системный ансамбль. Моя мысль заключается в утверждении, что такое положение вещей имеет место в любом периоде исторического времени.

Если мы хотим более точно выразить мысль о том, что в такой-то исторический период имеет место тот или иной системный ансамбль, нам придётся говорить о логической конъюнкции аксиоматически построенных теорий, каждая из которых выступает как описание какой-то одной из систем этого ансамбля. Конечно, это только регулятивная идея; здесь этот термин имеет иной нежели у Канта, смысл. Я называю идею регулятивной только в практическом смысле. Это действительно идея, ибо исторический период не может быть таким образом исчерпывающе описан; и это регулятивная идея, потому что она направляет наше движение от некоторой известной конкретной связи в системном ансамбле к более широкому множеству связей; и, наконец, это идея лишь в практическом смысле, поскольку в отличие от теоретических идей Канта она относится только к ограниченному множеству и её нереализуемость имеет лишь практические причины.

Поскольку системный ансамбль структурирован отношениями между его элементами, легко предположить, что все эти элементы выводятся из какого-то одного фундаментального элемента ансамбля. На самом деле это не так. Действительно, мы можем выбрать в системном ансамбле какой-то элемент, чтобы затем в соответствии с некоторой регулятивной идеей двигаться от него в определённом направлении, устанавливая те или иные линии связей, хотя, вообще говоря, нельзя одновременно двигаться во всех направлениях. Однако, как уже отмечалось, многие элементы ансамбля оказываются неоднородными, порой несоизмеримыми и даже противоречащими друг другу.

Таким образом, системный ансамбль организуется в соответствии с практически-регулятивной идеей, применимой к конъюнкции аксиоматически построенных теорий.

Поэтому, утверждая, что историческая ситуация определяет, какими должны быть факты и фундаментальные принципы, а не наоборот, мы имеем в виду, что именно системный ансамбль оказывается той силой, которая в данный исторический период выполняет эту функцию. Последнее легко показать на ряде примеров. Их мы возьмём из предшествующих глав, чтобы убедиться, что они укладываются в предложенную здесь схему и что эта схема действительно может быть применена для их объяснения.

Факты и принципы, положенные в основу системы Птолемея, как мы уже отмечали ранее, были опосредованы конкретной интерпретацией аристотелизма, доминирующего учения того времени, с её жёстким разграничением подлунной и надлунной сфер. В соответствии с этим учением человеческое восприятие является надёжным источником знаний только на Земле. Если стать на эту позицию, никакие факты, говорящие о небесных телах, не могут противоречить птолемеевской астрономии; всегда можно рассматривать их так, что они будут ей соответствовать. Кроме того, эта система в значительной мере основана на фундаментальных принципах физики, метафизики и теологии, господствовавших в это время 122. Далее, мы видим, что Эйнштейн полагал реальность состоящей из отдельных субстанций с внутренне присущими им свойствами, совершенно не зависимыми от многообразия взаимоотношений между субстанциями 123.

Такое воззрение уходит истоками в античную философию, а в наиболее развитом виде оно было представлено Аристотелем и Декартом. В противоположность этому взгляду на мир Н. Бор, как мы уже отмечали, полагал, что реальность, по существу, образуется отношениями между субстанциями; эта концепция своим формированием обязана влиянию диалектической философии Кьеркегора и Джемса. Расхождения Эйнштейна с Бором ясно показывают, что «факты» для каждого из них имеют различные смыслы и проявляют себя по-разному. Поэтому Эйнштейн считал квантовую механику неполной, ибо она оставляет за бортом многое из того, что Эйнштейн связывал с понятием факта, и в то же время Бор отвергал какой-либо смысл, стоящий за «фактами», как их понимал Эйнштейн.

Можно взять также пример из области исторических наук (подробнее мы остановимся на этом в 13 главе) — теорию фактов, принятую школой исторического позитивизма. Основные представители этой школы — американские учёные Эндрью Д. Уайт, Джон Фиск, Г. Адамс, Уолтер П. Уэбб и другие. Радикализируя и расширяя сферу применения идей, заимствованных у немецких историков — фон Савиньи, Нибура, Лахмана и Ранке — заимствованных, однако, едва ли правильно понятых, они пришли к убеждению, что вся история есть совокупность фактов, и подлинная задача историка состоит в исследовании этих фактов. Но выполнить свою задачу историк может только тогда, когда его исследования будут основываться исключительно на оригинальных документах, археологических находках, раскопках, на изучении видов оружия, расшифровке старинных трактатов, на поисках писем, дневников и записей, на хрониках и летописях и так далее. Они исходили из того, что лишь углублённое исследование такого рода фактов могло бы дать представление о том, что и как происходило в реальной истории.

Теория исторических фактов также имеет различные корни. Можно назвать среди них критику библейских текстов, методы классической филологии, философию Просвещения и, наконец, — что, вероятно, наиболее важно, — интеллектуальную установку естествознания. Именно влияние последней отзывается эхом в известном высказывании Уэбба о том, что Ранке превратил лекционный зал в лабораторию, где вместо реторт используются документы 124. Эта концепция была позднее отвергнута; в особенности горячо ратовали за её опровержение представители немецкой исторической школы. Они утверждали, что факты подлежат интерпретации, которая возникает в контексте концептуальных замыслов историка; следовательно, факты не имеют для нас значения вещей в себе и для себя 125. Какими должны или не должны быть исторические факты — этот вопрос решается на основании множества теорий, неразрывно связанных с исторической ситуацией.

8.2. Противоречия внутри системных ансамблей как движущая сила развития наук; семь законов исторических процессов

Теории Птолемея, Эйнштейна, Бора, Уэбба и кого бы то ни было ещё — сохраняют свою действенность и значимость в рамках определённого системного ансамбля, исторического периода, ограниченного временными параметрами. Этот ансамбль — почва, на которой мы стоим, воздух, которым мы дышим, свет, благодаря которому все становится видимым для нас.

Однако, допустив это, мы неизбежно сталкиваемся с вопросом о том, что же в таком случае значит «научный прогресс» и можем ли мы избежать релятивизма.

Во-первых, из всего сказанного выше следует, что развитие науки существенным образом определяется противоречиями внутри системных ансамблей и состоит во внутренних преобразованиях таких ансамблей. Можно показать это на примере, опять-таки взятом из предшествующих глав; в данном контексте он поможет нам внести ясность в проблему, которая, безусловно, требует более детального анализа.

Рассмотрим системный ансамбль эпохи Возрождения. Уже отмечалось, что в него помимо прочего входят гуманистический эмансипационизм и ряд теологических учений, астрономия Птолемея и аристотелевская физика. Гуманизм, стремящийся приблизить человека к Богу, вступал в противоречие с астрономией Птолемея, согласно которой Земля рассматривалась как юдоль греха (Status corruptionis); эта астрономия была тесно связана с теологией того времени. Коперник разрешил это противоречие, изменив астрономию, ориентировав её на гуманизм. Но при этом возникло новое противоречие — между новой астрономией и аристотелевской физикой, оставшейся незатронутой изменениями. Были предприняты попытки устранить и это противоречие. Но когда эта задача была (позднее) выполнена Ньютоном, не только Аристотель, но и Коперник были вынуждены покинуть сцену 126. Измененный таким образом ландшафт естествознания вновь лишился гуманистической компоненты и оказался в оппозиции к теологии; положение оставалось прежним до тех пор, пока изменению не подверглись и астрономия, и теология, и физика, и гуманизм. Важнее всего то, что с этими изменениями стали иными и фундаментальные принципы, и фактуальные высказывания этих дисциплин. В итоге возник совершенно новый системный ансамбль и совершенно иная историческая ситуация.

Эти примеры показывают не только, что понятие системного ансамбля может быть использовано для прояснения и более чёткой концептуализации, классификации и упорядочения исторических явлений, но что источником наиболее важных событий внутри системных ансамблей являются его внутренние противоречия. С самого начала существование системного ансамбля Возрождения, как и всякого другого исторического ансамбля, характеризовалось разломами и брешами в его целостности, что выдвигало на первый план задачу их устранения. В этом примере важен ещё один момент: искомый «катарсис» может быть достигнут только теми средствами, какие даёт сам же системный ансамбль. Решение противоречий ищется в той самой исторической ситуации, в какой возникают эти противоречия; ситуация преобразует себя на своей же собственной основе — это и есть внутренняя трансформация системного ансамбля. Когда поставлен вопрос: что в действительности происходит при устранении внутреннего противоречия системного ансамбля — ответ должен быть следующим: разрешение противоречия есть выбор в пользу какой-то из частей этого ансамбля, за которым следуют попытки приспособить остальные части к одной выбранной.

Критика реально существующего и творческое его изменение в равной мере опираются на конкретную историческую данность. К этому важно добавить следующее: в каждом случае те определяющие или конституирующие элементы системного ансамбля, которые одержали победу над другими элементами, в большей степени противоречат фактуальным высказываниям, чем побеждённые. Вращение Земли оставалось неразрешимой загадкой до тех пор, пока не был сформулирован закон инерции; соответствующие физические теории ad hoc были изобретены специально, чтобы компенсировать отставание коперниканской теории от вытесняемой ей аристотелевской физики. Не открытие новых фактов, а скорее внутренняя противоречивость системного ансамбля являлась главной причиной его развития. Это можно выразить следующим афоризмом: движение науки есть самодвижение системных ансамблей.

Здесь самое время заметить, что это ничего общего не имеет с гегелевской философией, хотя на первый взгляд могло бы показаться, что имеет место сходство. Не вдаваясь в частности, выделим только наиболее очевидные различия. Противоречия, о которых здесь идёт речь, и процессы, которые ими вызываются, не являются, по сути, диалектическими. Например, гуманистический эмансипационизм Возрождения и астрономия Птолемея не связаны как тезис и антитезис в смысле Гегеля, поскольку между ними нет необходимой связи. Ни противоречивость системы, ни разрешение этого противоречия не могут рассматриваться как рациональная необходимость; стороны противоречия в данном случае не выступают в строго определённой форме как таковые.

Даже научные теории по сравнению с вненаучными системами правил скорее являются исключениями в этом отношении, отличаясь от вненаучных систем только степенью точности. Причина не в каких-либо несовершенствах теорий, а скорее в том, что формальное совершенство теорий часто становится причиной их ригидности и неспособности поспевать за постоянно меняющимися историческими ситуациями, и потому развитие теорий часто связано с разрушением их формального благополучия. Поэтому системы, в том числе научные системы, как правило, не являются строго закрытыми; скорее можно говорить, что они устроены так, как того требуют цели, ради которых они в тот или иной момент возникают.

Поскольку системы должны иметь возможность приспосабливаться к изменениям, не всегда можно точно или строго определить следующие из них выводы. Это значит, что существует определённая свобода конструирования и интерпретации систем, из чего следует, что концептуализация противоречий между системами и их решение не могут осуществляться со строгостью рациональной необходимости. Если же говорить о гегелевской диалектике, то она представляет мышление как процесс, необходимость, строгость и точность которого соответствует аналогичным требованиям формальной логики. Что касается самого Гегеля, то для него необходимость и логическая обязательность истории тем более неизбежны, что эта система освящена и благословлена мировым духом. Однако я не могу связать рассмотрение исторических событий и процессов ни с чем подобным.

В отличие от Гегеля я настаиваю на контингентности истории. Прежде всего она свойственна спонтанным актам, благодаря которым едва наметившиеся несогласованности в реализациях систем превращаются в очевидные противоречия, а затем разрешаются. «Спонтанными» я называю эти акты потому, что мы не обязаны следовать лишь одному из возможных способов действия. Более того, можно было бы сказать, что все эмпирическое является в то же время и контингентным, оно вовсе не устраняется тем обстоятельством, что факты находятся в прямой зависимости от теории (см. 3 главу). Каждый системный ансамбль — это конкретное проявление тех возможностей, благодаря которым люди могут, вообще говоря, судить о реальности и оценивать её. Если воспользоваться терминологией Канта, системные ансамбли представляют собой «условия возможности» опыта. Эти условия исторически изменчивы — в этом различие между моей концепцией и кантовской. Однако нельзя точно предсказать, как именно предстанет реальность в условиях данного системного ансамбля; поэтому можно говорить о её контингентности, как и о контингентности реакций на такое понимание реальности, определяемых тем же самым системным ансамблем 127.

Здесь следует также подчеркнуть, что согласно распространённому мнению исторические процессы детерминируются природными — психологическими, биологическими, физическими и другими — законами. Иногда ссылаются на то, что люди в своих действиях направляются чувствами и эмоциями — любовью, ненавистью, тщеславием и мстительностью — или стимулами: голодом, жаждой, половым влечением. Это, в свою очередь, связывают с климатом, географическими условиями, и так далее. Рассматривая ранее роль опыта, мы пришли к выводам, которые не позволяют нам исключить подобные естественные факторы (не-исторического плана) из рассмотрения самодвижения системных ансамблей. Но следует подчеркнуть, что действие природных факторов реализуется только в рамках системных ансамблей, и сама возможность этого определяется условиями и содержанием последних.

Так, например, любовная страсть Саломеи к Иоханаану зиждется на иудейской до-христианской метафизике. Гомосексуализм, процветавший в Античности, также показывает, что направленность сексуального влечения определяется именно культурой. Любовь Вертера неотделима от сентиментализма эпохи «Бури и натиска», тогда как любовь Тристана кровно связана со средневековым, или, по Вагнеру, с шопенгауэрианским мистицизмом. Выстрел из пистолета — физическое явление, но никакой Брут не мог бы нажать на спусковой крючок этого орудия убийства, как никакой житель древнего Рима не мог бы испытать душевной усталости от слишком долгого путешествия по автобану.

После этих предварительных замечаний можно сформулировать ряд общих структурных законов истории, экземплифицируемых эпизодами эпохи Возрождения, о которых шла речь выше:

  1. Каждый исторический период определяется наличествующим в нём системным ансамблем.
  2. Всякий системный ансамбль несёт в себе внутреннее противоречие и нестабильность.
  3. Изменения системных ансамблей связаны с попытками устранить такие противоречия.
  4. Противоречия разрешаются путём согласования одних частей ансамбля с другими.
  5. Этот процесс не является строго детерминированным.
  6. Детерминация процесса ограничена степенями свободы, вытекающими из неоднозначности систем.
  7. Любое историческое событие происходит в рамках системного ансамбля, хотя в то же время оно определяется и естественными факторами; невозможно появление в системном ансамбле совершенно чуждого ему элемента и никакой элемент не может полностью исчезнуть из него. (Здесь необходимо добавить, что это идеализация, позволяющая отвлечься от обмена с другими историческими системами и культурами).

Эти законы нуждаются в важном комментарии. Следует подчеркнуть, что они вытекают из чисто логического анализа науки и научного же рассмотрения как своей собственной истории, так и любой другой истории. В известной мере эти рассуждения связаны с теми наблюдениями, которые были представлены в третий главе и являются базисом для настоящей главы (как и для других). Логический анализ, проведённый ранее, будет продолжен в десятый главе. Здесь мы ограничимся только следующим пояснением: законы, сформулированные выше, не связаны с какой-либо конкретной эмпирической теорией; они выступают как универсальные априорные принципы, применимые в науке всегда, когда она стремится к описанию и понятийному объяснению исторических процессов, используя при этом соответствующие теоретические методы и категории (такие как «системы» и «системные ансамбли»).

Характер структурных исторических законов проясняется при сравнении их со структурным законом природы, который можно было бы с некоторым упрощением сформулировать так: природа есть система каузальных законов. Такое суждение также является простым отнесением к априорным принципам, применимым при всяком научном рассмотрении любого фрагмента природы, но не есть некая аксиома какой-либо конкретной теории об этом фрагменте. Здесь, как и ранее, мы сталкиваемся с априоризмом науки, то есть с возможностями всякого научного опыта как такового, что равным образом имеет место как в исторических науках, так и в естественных.

8.3. Исторический способ научного исследования не обязательно ведёт к релятивизму

Приведённый ряд структурных законов позволяет судить о непрерывной внутренней трансформации системных ансамблей; но оставляет открытыми вопросы, связанные с понятием прогресса, и проблему релятивизма, которые неизбежно возникают в этом контексте. Вначале обратимся к проблеме релятивизма.

Релятивизм заключается в утверждении, что выбор в пользу истины или ложности, добра или зла совершается либо абсолютно произвольно, либо под воздействием некоего исторического фатума. Однако подобные выводы вовсе не являются неизбежными, если мы опираемся на названные нами выше исторические законы.

Прежде всего надо отметить, что различение истины и лжи, добра и зла находит основание в системах, а не в случайных понятиях или в капризе судьбы. Следовательно, сами системы и определяют, что есть истина, что есть ложь, и так далее. Имеются и вполне определённые рациональные основания для целостности систем и для их трансформаций в данной исторической ситуации.

Например, начав с утверждения, что пространство по своей природе является евклидовым (аксиоматическое основоположение в терминологии, принятой в четвёртый главе), установив далее, что мы понимаем под фактом, наблюдением, подтверждением, фальсификацией и так далее), применяя эти предпосылки при данных обстоятельствах, можно прийти к открытию, посредством которого получает признание истинность этого утверждения — пространство пронизано гравитационными силами. Сами же эти предпосылки, однако, не являются ни произвольными, ни фатальными с исторической точки зрения; они вырастают из почвы, подготовленной системным ансамблем эпохи Возрождения, её рационалистическим гуманизмом и лежащими в его основе принципами. В наше время уже не имеет смысла рассуждать о том, является или не является пространство евклидовым; важно понять другое — что само предположение о евклидовости пространства было хорошо обоснованным и имевшем решающее значение условием исторической ситуации Ренессанса. В наше время этих условий уже нет, и потому вопрос о природе Вселенной ставится теперь совсем по-иному 128.

Может быть, суть проблемы пояснит следующее сравнение. Пусть перед нами люди, играющие в карты. Что истинно или ложно, хорошо или плохо в этой игре — определено её правилами. Например, истинно, что если у вас на руках такой-то набор карт, а у противника карты лучше, то вы проигрываете. Кроме того, признается, что хорошая тактика игры — когда ставки делаются осмотрительно, не слишком опрометчиво. Предположим, что игроки обнаружили некое противоречие в правилах игры. Тогда они изменят эти правила, но вместе с этим изменятся и оценки того, что считалось истинным или ложным, хорошим или плохим для данной игры. Пройдёт время, и новые правила также могут оказаться неудовлетворительными, и их снова придётся менять с теми же последствиями, что и ранее, и все повторится сначала. Нетрудно предположить, что таким образом можно однажды получить игру, которая уже будет очень мало напоминать первоначальную (даже если сохранит то же название). Такой пример явно не соответствует тому, что мы назвали релятивизмом; он скорее, если можно так выразиться, иллюстрирует работу некой «ситуационной логики», которой подчинены не только конкретные ситуации, но и смена ситуаций. По аналогии можно было бы сказать, что опыт также является игрой, результаты которой в той или иной мере необходимы, а условия игры постоянно меняются, но не произвольно, а по определённым основаниям.

Ещё раз подчеркну, что я не гегельянец и ни в коем случае не поддерживаю идею, что в истории науки следует видеть строго логическую неизбежность прогресса, даже если смысл прогрессивного развития существенно модифицирован понятием ситуационной логики. Ничего подобного в истории нет. Я хотел бы только отметить, что установка на последовательный исторический подход отнюдь не тождественна релятивизму, если последний понимается как субъективный произвол или исторический фатум.

Я уже говорил, что нет ни малейшего основания постулировать, что в ходе познания мы приближаемся к абсолютной истине; нет ни абсолютных фактов, ни абсолютных принципов, которые могли бы указать путь к такой истине. Мы не можем утверждать также, что прогрессирующее научное исследование — это все более адекватное познание одних и тех же объектов. Научное исследование раскрывает новые горизонты, которые то приближаются, то вновь отступают, суля нам совершенно иные перспективы и опыт. Связь этих горизонтов с данной ситуацией может быть предметом особого анализа, однако, нет никаких оснований полагать, что они имеют отношение к воображаемой абсолютной истине (подробнее мы ещё вернёмся к этой теме в 11 главе).

Я полагаю, что следует раз и навсегда оставить мысль о том, что развитие научного познания подобно тому, как живописец создаёт портрет какого-либо человека, прибавляя к нему новые детали, от чего портрет становится всё более похожим на свой оригинал.

Перед нами, таким образом, возникает вопрос: что означает научный прогресс в свете названных выше структурных законов?

8.4. Экспликация и мутация систем: «прогресс I» и «прогресс II»

Мы можем различать две фундаментальные формы, в которых происходит развитие науки: экспликация научных систем и их мутация 129. Под «экспликацией» системы я понимаю формирование и эволюцию системы, при которых не изменяются её основания; примером может служить «нормальная наука» в смысле Т. Куна 130, то есть выведение теорем из данного множества аксиом, уточнение констант в рамках теории и прочее. Мутация — это то, что происходит с системой, когда меняются сами её основания (например, когда переходят от одной геометрической теории пространства к другой). Определение научного прогресса возможно только в рамках этих двух форм исторического движения науки; поэтому следует также различать две фундаментальные формы научного прогресса: «прогресс I» и «прогресс II» — соответствующие экспликации и мутации научных систем.

В каком смысле «прогресс I» связан с экспликацией, а «прогресс II» — с мутацией? Экспликация олицетворяет собой такой прогресс в науке, когда высвечиваются скрытые возможности системы, а также предел её возможностей. Экспликация действительно является необходимой формой научного прогресса, поскольку без неё наука была бы собранием разрозненных фрагментов, набросков, незаконченных проектов. Взять, к примеру, экспликацию теории относительности. Её начало — это формулировка закона о ковариантности уравнений движения для всех инерциальных систем; отсюда выводятся частные определения, которые, наконец, увенчиваются знаменитым уравнением, связывающим массу с энергией. Нашему изумленному взору медленно открывается целый космос, а сама эта теория постепенно распространяется на все более широкие и отдалённые сферы. Будь то удачный прогноз относительно перигелия Меркурия или отклонения лучей света в поле тяготения Солнца, мы видим, как суждения и понятия, в которых выражаются эти прогнозы, берут своё начало в экспликациях исходного тезиса этой теории.

Очевидно, однако, что сама по себе экспликация ещё не исчерпывает содержания того, что здесь было названо «прогресс I». Мы должны сопоставлять эксплицированную систему с другими системами с тем, чтобы определить её функцию и значимость в контексте данного системного ансамбля. Только так могут быть вознаграждены усилия, направленные на то, чтобы по достоинству оценить данную систему, либо отбросить её, как нечто бесплодное, безнадёжно отсталое и отжившее. Вспомним, что безумие в его крайних формах также может порождать замкнутые на себе системы, которые, однако, отличает именно непреодолимая идиосинкразия ко всему, что образует интеллектуальный каркас эпохи. Таким образом, вопрос заключается в следующем: какой функцией и каким смыслом должна обладать некоторая научная система в системном ансамбле, чтобы её экспликация означала такое развитие, которое мы назвали «прогресс I»? Чтобы ответить на этот вопрос, рассмотрим вначале «прогресс II», основанный на мутации.

8.5. «Прогресс I» и «Прогресс II» как гармонизация системных ансамблей

Мутация сама по себе может рассматриваться как синоним прогресса не в большей степени, чем экспликация, по тем же причинам, какие были названы выше. Никто вообще не связывал бы мутацию с прогрессом, если бы в её основе были только произвол, безудержное увлечение новшествами, тщеславие или явное помешательство. Но где ещё искать рациональные аргументы мутации, как не в самом конкретном системном ансамбле?

Я повторяю: не существует никакого вне-исторического пространства, в котором можно было бы найти адекватные средства для измерения прогресса; масштаб задаётся только самим ансамблем. Допустив это, оставаясь в своих поисках в рамках данного системного ансамбля, признав, что нет возможности выйти за эти рамки, что все изменения должны порождаться самим же системным ансамблем, мы должны признать, что причину таких изменений вообще нельзя было бы отыскать, если бы внутренняя согласованность элементов этого ансамбля не допускала подобных изменений. Это означает, что мутация может связываться с прогрессом в той мере, в какой она: 1) устраняет противоречие; 2) устраняет неясность; 3) приводит к возникновению более объёмной и внутренне непротиворечивой системы возможных взаимосвязей. Это я и называю гармонизацией системного ансамбля.

В качестве примера можно привести теорию относительности. Создавая свою специальную теорию относительности, Эйнштейн отважился на системную мутацию, поскольку стремился согласовать максвелловскую электромагнитную теорию излучения с наиболее важным принципом классической физики — эквивалентности всех инерциальных систем. Когда позднее обнаружилось, что такое согласование может быть достигнуто только ценой закона тяготения, Эйнштейн осуществил вторую мутацию системы, результатом которой стало создание общей теории относительности. Сам он заявлял со всей определённостью, что вдохновляющей идеей была для него идея гармонической вселенной. Выражаясь менее отвлечённо, скажем, что Эйнштейн руководствовался идеей гармонического единства научной системы с концептуальным каркасом современного ему системного ансамбля.

Теперь можно ответить на поставленный ранее вопрос о том, какой функцией и каким смыслом должна обладать система в системном ансамбле, чтобы её экспликация рассматривалась как «прогресс I»: она должна вносить свой вклад в гармонизацию системного ансамбля, как и мутация, вызвавшая её к жизни.

Ещё раз вернёмся к экспликации, имевшей место в теории относительности. Она действительно ведёт к соединению множества явлений и принципов в гармоническое целое, позволяющее унифицировать объяснение; это и есть то, что мы назвали гармонизацией (более подробно этот процесс будет рассмотрен в 10 главе). С другой стороны, экспликация, имеющая форму чисто критического анализа, способствует раскрытию противоречий и несогласованностей системы; её можно считать прогрессивной, если это ведёт к устранению выявленных противоречий.

Как показывают многие дискуссии, понятие «гармонизации системного ансамбля» часто вызывает недоразумения. Иногда его ошибочно трактуют в эстетическом смысле, хотя оно имеет строго логический смысл. Бывает, что ему приписывается роль какого-то унифицирующего инструмента, с помощью которого подчиняются огрехи или осуществляется подгонка (если не подделка) некоторых «строптивых» частей системы. Мне, например, задавали вопрос: «Нельзя ли, по-вашему, считать пресловутую биологию Лысенко гармонизирующей системный ансамбль советского социализма — ведь она соответствует материалистическим принципам этой системы, хотя и противоречит научным методам и экспериментальным данным?» Я отвечал, что в данном и подобных случаях противоречия на самом деле не устраняются, а либо завешиваются дымовой завесой пустословия, либо укрываются за откровенным мошенничеством. Современная биология настолько превосходит так называемый советский диалектический материализм и по ясности, и по внутренней последовательности и широте охвата, что при всех её известных и ещё неизвестных недостатках не может быть никаких сомнений в том, предпочесть ли её так называемой биологии Лысенко. Следовательно, под «гармонизацией» в данном контексте следует понимать подлинное преодоление мыслительных трудностей, всегда возникающих перед субъектом познания, а не чисто внешнее или вынужденное, навязанное силой решение.

Однако вернёмся ещё раз к Копернику. Как уже отмечалось, Коперник стремился элиминировать противоречие между гуманизмом его времени и современной ему астрономией. Он разрешал это противоречие, внося в астрономию изменения, соответствующие духу гуманизма. Но почему он не шёл в обратном направлении? Разве не очевидно, что гармоничность, к какой он стремился, была куплена слишком дорогой ценой, поскольку в ряде иных аспектов системный ансамбль становился ещё более дисгармоничным? Коперник и его последователи помимо прочего были вынуждены вести отчаянную борьбу с фактами, имманентными самой системе! Рациональность выбора Коперника в пользу гуманизма, гармонизирующая роль его системы в системном ансамбле его времени могут быть поняты, только если мы выйдем за рамки узкого сектора, называемого «Физика и астрономия» — в системном ансамбле «Возрождение». Тогда окажется, что возрожденческий гуманизм является лишь частью более широкой и сравнительно более последовательной взаимосвязи, определившей начало преобразования мира в целом. Открытие новых континентов и морских путей, колоссальные изменения в сфере торговли в конце концов расшатали такие доселе незыблемые и «священные» структуры, какой являлась, например, империя. Начавшаяся секуляризация государства, появление печатных станков и рост третьего сословия разрушили старую иерархию и систему классовых привилегий, вели к усилению нового индивидуализма. И на фоне этих событий возникла мысль о том, что Божественное Творение подобно гигантской вселенской машине должно быть постижимо для человеческого разума.

Таким образом, мир представал совокупностью взаимосвязанных и согласованных между собой систем, мировым порядком, который, однако, нарушался другими системами, противоречившими этому порядку, вносящими в него борьбу и нарастание противоречий. Только учитывая это, можно понять смысл коперниканской революции, понять, что противоречия, которые были присущи коперниканской астрономии, не были достаточно весомы, чтобы склонить чашу весов в другую сторону. Следует подчеркнуть, что постоянная критика этих противоречий со стороны оппонентов коперниканской системы тоже играла прогрессивную роль, ибо очевидно, что сам Коперник слишком легко пытался избавиться от этих противоречий. Поэтому было бы несправедливо и противно исторической истине видеть в Церкви только ретроградную силу.

Вместе с тем гармонизация системного ансамбля не ограничена только научным прогрессом; системный ансамбль не исчерпывается одной только наукой. Вопреки распространённому мнению прогресс, где бы он ни имел место, не должен определяться по отношению к некой сверхисторической цели или какому-либо esсhaton — как не следует определять его в смысле тотальной трансформации системного ансамбля, возникновения чего-то абсолютно нового; трансформация, которая не направлена к гармонизации существующего состояния, может завершиться только духовным крахом.

Итак, если прогресс неразрывно связан с противоречиями, нарушением порядка, борьбой, абсурдностью или вызовом существующему порядку, то своего имени он заслуживает лишь при условии, что все эти качества рассматриваются как неизбежные в некоторых, более узких контекстах, но в других, более широких и значительных — как то, что преодолевается движением к внутренней согласованности системного ансамбля в целом.

Из этого следует, что прогресс, как он понимается здесь, вопреки распространённому мнению, нельзя сводить к какому-то «прогрессивному времени». Это было бы слишком одностороннее воззрение, граничащее с исторической слепотой. Каждый исторически сложившийся системный ансамбль может быть гармонизирован точно так же, как разрушен и обращён в руины, если присущие ему противоречия достигнут слишком большой интенсивности 131. История даёт многочисленные примеры и того, и другого. Таким образом, понятия «прогресс I» и «прогресс II» выступают как нормативные критерии, позволяющие определить ценность экспликаций или мутаций — и не только в науке, но в любой исторической системе.

8.6. Ни «прогресс I», ни «прогресс II» не являются непрерывным развитием

  1. Можно ли, несмотря на всё сказанное выше, всё же считать прогресс непрерывным, поступательным процессом?
  2. Можно ли думать, что ход исторического развития непременно ведёт каждый системный ансамбль к более гармоничному состоянию?

Тот, кто поспешил бы ответить утвердительно на эти вопросы, прошел бы мимо того факта, что с разрешением противоречий системный ансамбль не всегда становится более гармоничным и устойчивым. Действительно, как я уже пытался показать на примерах, в иных случаях системный ансамбль изменяется настолько радикально, что на первый план выходят новые проблемы и ответы на них, которые были бы вообще невозможны в рамках. Вместе с ними возникают и новые противоречия и иные трудности — перед нами уже совсем иной концептуальный каркас.

Кто-то мог бы вслед за Витгенштейном, сказать, что большинство объектов исторически развивающейся науки, которые на остенсивном уровне выглядят одними и теми же, на самом деле обладают лишь семейным сходством. Будь то пространство, время, звездные сферы, силы, которым подчиняется движение тел или какие-либо иные объекты науки — тщетно искать общие или совпадающие смыслы, которые позволяли бы считать эти объекты неизменными на протяжении всей их научной истории, которые красной линией пронизывали бы все изменения значений этих терминов и служили бы общим и непрерывным основанием всех научных теорий, посвящённых этим объектам.

Человечеству было трудно согласиться с мыслью, что не одно и то же время протекает во всех частях мироздания. Наверное, ещё труднее признать, что говоря о научном объекте сегодня и сравнивая его с тем, как он существовал в науке вчерашнего дня, мы не обязательно говорим об одном и том же предмете. Тем не менее согласиться с этим необходимо, поскольку нет оснований говорить о тождестве в каком-либо строгом смысле. Если бы такие основания были, то правы были бы эссенциалисты, утверждавшие, что на такого рода тождестве основываются сущностные определения объекта. Но попробуйте определить такие понятия как пространство, время, тело, движущая сила, и так далее, не соотносясь при этом с исторически определёнными теоретическими построениями и не учитывая, что в конкретные исторические эпохи так или иначе было связано с этими понятиями, — попробуйте сделать это и сказать при этом нечто большее, чем совершенная банальность.

Поэтому, когда речь идёт о двух последовательно сменяющих друг друга системных ансамблях, очень трудно в конечном счёте — я подчёркиваю, в конечном счете — решить, что последующий лучше предыдущего, потому что он якобы проще, согласованней или содержит в себе больше истины. Не следует придавать слишком большого значения тем аргументам, согласно которым подобный переход связывается с ростом рациональности или большей прогрессивностью, наступающими после тех или иных мутаций. «прогресс II» — это всегда удача, которая, однако, мимолётна, как всякая удача; «прогресс I» в конечном счёте рано или поздно затухает, а мутации сводят его на нет. Таким образом, прогресс заключается в поиске временных облегчений от груза проблем, которые тут же сменяются новыми.

Проделанный здесь анализ можно рассматривать как демистификацию науки понимаемой в духе рационализма и/или эмпиризма, демистификацию веры в абсолютные факты и принципы. Тем самым я оспариваю монопольное право науки на единственно верный путь к истине и реальности. С научной точки зрения само возникновение и функционирование науки должно рассматриваться как то, что определяется историческими ситуациями. Поэтому нельзя понимать прогресс науки ни как квази-самоосуществление познания, ни как само-осуществление рациональности. В действительности развитие науки есть процесс, по сути, совпадающий с возникновением идеалов Возрождения, и между этими двумя событиями существует очень тесная связь.

В нашем научно-техническом мире, точнее говоря, в априорных предпосылках этого мира, мы встречаемся только с одной конкретной возможностью, ореализованной в конкретной же исторической ситуации. У нас нет ни причин, ни мотивов для веры, что избранный путь является единственным, и он обеспечивает нам бесконечный прогресс; у нас нет оснований полагать, что, сойдя с этого пути, мы обречены на возврат к варварству. Напротив, как будет показано в 14 главе, есть основания считать, что пароксизмы научно-технической деятельности и связанной с ней идеей прогресса вполне могут свидетельствовать о своего рода варварстве. Но перед тем, как обсуждать эту тему, я бы хотел пояснить полученные здесь выводы и проиллюстрировать их на двух примерах. Этому и посвящена следующая глава.

Приме­чания: Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания.
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения