Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Уиллард Ван Орман Куайн. Слово и объект. Глава II. Перевод и значение

Рабочий набросок главы 2 был опубликован, с купюрами, в виде очерка «Значение и перевод». Часть этого очерка дословно воспроизводится в данной главе, охватывая в совокупности примерно третью её часть.

§ 2.1. Первые шаги радикального перевода

Мы рассматривали в самом общем виде, как поверхностные раздражения производят при помощи языка наше знание о мире. Нас учат так ассоциировать слова со словами и иными стимулами, что возникает нечто, понимаемое как разговор о вещах и неотделимое от истины о мире.

Пространный и сложно структурированный разговор, который возникает в результате этого обучения, содержит мало явного соответствия с прошлым и нынешним потоком невербальной стимуляции; тем не менее именно к этой стимуляции мы должны обращаться с вопросом, касающимся эмпирического содержания данного разговора. В этой главе мы рассмотрим, какую часть языка можно осмыслить в терминах его стимульных условий и какое место это оставляет для эмпирически необусловленных изменений в человеческой концептуальной схеме.

Первый, некритический способ выделить именно эту область для эмпирически необусловленной вариации состоит в следующем: два человека могут быть в точности подобны друг другу в отношении всех их диспозиций к вербальному поведению при всех возможных чувственных стимуляциях, и тем не менее значения идей, заключённых в их идентично стимулированных и идентично звучащих высказываниях, могут различаться радикальным образом в целом ряде случаев. Такая постановка вопроса, однако же, содержит в себе опасность бессмысленности: поскольку в таком случае напрашивается возражение, что различение в значении, не находящее отражения в совокупности диспозиций к вербальному поведению, является таким различением, которое лишено различия.

Эту постановку вопроса можно сделать осмысленной, если переформулировать её следующим образом: бесконечная совокупность предложений любого данного языка, на котором изъясняется говорящий, может быть перестроена или картографирована на саму себя так, что (a) совокупность диспозиций говорящего к вербальному поведению останется неизменной и тем не менее (b) картографирование больше уже не будет простой корреляцией предложений с эквивалентными предложениями, в любом удовлетворительном смысле эквивалентности, как бы он ни был расплывчат. Бесчисленное множество предложений может решительно отклоняться от своих соответствующих коррелятов, и тем не менее колебания могут так систематически компенсировать друг друга, что общий образец, по которому предложения ассоциируются друг с другом и с невербальной стимуляцией, сохраняется. Конечно, чем прочнее непосредственные связи предложения с невербальной стимуляцией, тем меньше предложение способно отличаться от своего коррелята при любом таком картографировании.

То же самое можно сказать менее абстрактно и более реалистично, если обратиться к переводу. Тезис тогда будет состоять в следующем: руководства для перевода с одного языка на другой могут быть составлены различными способами; все они могут быть совместимы со всей совокупностью речевых диспозиций, но в то же самое время несовместимы друг с другом. В бесчисленном множестве случаев они будут различаться в том, что они предлагают в качестве соответствующих переводов предложений одного языка предложения другого языка, которые не находятся одно к другому в отношении какой-либо удовлетворительной эквивалентности. Конечно, чем прочнее непосредственные связи предложения с невербальной стимуляцией, тем менее решительно переводы этого предложения могут различаться от руководства к руководству. Именно в этой последней форме, а именно в форме принципа неопределённости перевода, эта проблема и будет рассмотрена мною в этой главе. Однако глава будет длиннее, чем она могла бы быть, если бы различные понятия и рассуждения, играющие вспомогательную роль в рамках этой темы, казались бы не заслуживающими рассмотрения также и сами по себе.

Здесь мы имеем дело с языком как комплексом данных диспозиций к вербальному поведению, в котором говорящие на одном языке волей-неволей оказываются сходными друг с другом; при этом речь не идёт о процессе овладения языком, чьи вариации от индивида к индивиду должны быть сглажены в интересах коммуникации (ср. § 1.2). Предложение «Этот человек хорошо стреляет», которое произносится одновременно с указанием на невооружённого человека, в качестве непосредственной стимуляции имеет увиденное мельком знакомое лицо стрелка. Прошлая стимуляция, которая сыграла здесь свою роль, включает в себя прошлые наблюдения за тем, как человек стрелял, равно как и отдалённые эпизоды, которые приучали говорящего к соответствующему употреблению слов. В силу этого прошлая стимуляция обычно обусловлена отчасти овладением языком, а отчасти овладением дополнительной (collaterial) информацией; тем не менее этой вспомогательной дихотомии может недоставать указания на то, для чего она пригодна и какие общие подсказки имеются для неё в наблюдаемом вербальном поведении (ср. § 2.3, 2.6, 2.8).

Между тем то, что нас интересует, — это то, на что в данный момент направлены вербальное поведение и его наблюдаемые в настоящее время корреляции со стимуляцией. Оценивай текущий язык человека по его текущим диспозициям реагировать вербально на текущие стимулы, и ты автоматически отнесешь все прошлые стимуляции к обучающей фазе. Тем не менее даже этот способ проводить границу между языком, которым овладевают, и языком, который используют, имеет свои колебания в той степени, в какой мы можем принимать в расчёт соображения удобства, устанавливая границы области текущих стимуляций. Эту границу, рабочий стандарт для того, что считается кажущимся наличным, я называю коэффициентом (modulus) стимуляции.

Извлечение языка, который человек в данный момент использует, из его текущих наблюдаемых ответов является делом лингвиста, который, не пользуясь услугами переводчика, не может понять и перевести до сих пор бывший неизвестным язык. Все объективные данные, с которых ему приходиться начинать, это те силы, что он видит воздействующими на нервные поверхности аборигена, и наблюдаемое поведение, звуковое или иное, этого аборигена. Такие данные проявляют «значения» аборигена только в отношении наиболее эмпирических или связанных со стимулами многообразий. И всё же лингвист более или менее справляется со «значениями» аборигена в некотором довольно нестрогом смысле; при этом его задача, как бы то ни было, состоит в переводе всех возможных предложений языка аборигена.

Перевод с одного родственного языка на другой, например с фризского на английский, облегчается сходством словесных форм, произошедших от одного корня. Перевод с не соотносящихся друг с другом языков, например с венгерского на английский, может облегчаться традиционными соответствиями, связанными с общностью культуры.

Для наших целей подходит скорее радикальный перевод, то есть перевод с языка бывшего до сих пор ещё неизвестным народа. Эта задача обычно не возникает в её крайней форме, поскольку есть возможность воспользоваться услугами целого ряда переводчиков из среды каких-то маргинальных личностей даже на самых малонаселённых архипелагах.

Но проблема тем более приближается к этой крайней форме, чем скуднее те подсказки, которые могут дать эти переводчики; в силу этого внимание к техникам предельно радикального перевода не было затребовано 1.

Я буду исходить из того, что всякая помощь со стороны переводчиков исключена. По случаю я буду игнорировать в данный момент фонематический анализ (§ 3.2), хотя вроде бы он и должен входить в задачу нашего полевого лингвиста, поскольку он не затрагивает то философское положение, которое я намереваюсь отстаивать.

Высказывания, в первую очередь и с наибольшей степенью убеждённости переведённые в такой ситуации, являются теми высказываниями, которые опираются на данные события и которые видны как лингвисту, так и его информатору. Мимо быстро пробегает кролик, абориген говорит: «Gavagai», и лингвист записывает предложение «Rabbit» («Кролик») или «Lo, a rabbit» («Смотри, кролик») в качестве пробного перевода, который требуется подвергнуть проверке в других ситуациях. На первый раз лингвист будет отказываться от того, чтобы вкладывать слова в уста своего информатора, разве что ему не будет хватать слов.

Сам лингвист, когда он в состоянии это сделать, должен дополнить предложения аборигенов одобрением своего информатора, несмотря на имеющийся риск тенденциозно домыслить данные. В противном случае он мало что может сделать с терминами аборигенов, которые вообще имеют референцию. Ибо, предположим, что язык аборигенов включает в себя предложения S1S2 и S3, которые реально переводимы как соответственно: «Животное», «Белое» и «Кролик». Стимульные ситуации всегда различаются, неважно, релевантно или нет; и именно потому, что эти предложения являются произвольными реакциями или ответами, даваемыми поодиночке, классы ситуаций, при которых туземец произвольно высказывает S1S2 и S3, являются, конечно же, взаимоисключающими, несмотря на скрытые действительные значения слов. Как тогда лингвисту установить, что абориген захочет согласиться с предложением S, во всех тех ситуациях, когда ему случалось произвольно высказывать предложение S3, и в некоторых, хотя и не во всех ситуациях, когда ему приходилось произвольно высказывать предложение S2? Только взяв исходные и вопросительно-уточняющие комбинации предложений аборигена и стимульных ситуаций таким образом, чтобы сузить свои догадки до возможного удовлетворительного ответа.

Итак, лингвист спрашивает: «Гавагай?» («Gavagai?») — в каждой из различных стимульных ситуаций и всякий раз записывает, соглашается ли абориген с его вопросом, высказывает ли он несогласие или же демонстрирует какую-то иную реакцию. Однако как ему узнать, согласен или несогласен абориген? Жесты не следует принимать за чистую монету; турки являются почти что полной противоположностью нам самим.

Он должен вывести из своих наблюдений определённую догадку, а потом посмотреть, «работает» ли она. Предположим, что, спрашивая: «Гавагай?» — в моменты присутствия кроликов в поле зрения, лингвист сталкивался с ответами «Да» («Evet») и «Нет» («Yok») достаточно часто для того, чтобы предположить, что они соответствуют ответам «Yes» («Да») и «No» («Нет»), но не имеет пока представления, что с чем соотносится. Затем он пытается провести эксперимент, подражая произвольным изъявлениям (pronouncements) самих аборигенов. Если таким образом он достаточно часто вызывает скорее ответ «Evet», чем «Yok», то склоняется к тому, чтобы считать «Evet» эквивалентом «Да». Он также пытается употреблять «Evet» и «Yok» для ответов на замечания аборигенов; то выражение, которое встречает более спокойную реакцию, становится более предпочтительным кандидатом для «Да». Как бы несовершенны ни были эти методы, они производят рабочую гипотезу.

Если из ряда вон выходящие трудности сведут все его последующие усилия на нет, то лингвист может отбросить эту гипотезу и принять новую 2.

Теперь предположим, что лингвист установил, что считать знаками согласия и несогласия аборигенов. В таком случае он оказывается в состоянии собрать индуктивные данные для перевода предложения «Гавагай» предложением «Кролик». Общий закон, для которого он собирает отдельные случаи, заключается в следующем предположении: аборигены будут всякий раз соглашаться с «Гавагай?» при тех же стимуляциях, при которых они дали бы утвердительный ответ на вопрос «Кролик?»; то же самое имеет силу и в отношении несогласия.

Но мы можем ещё в большей степени отдать должное цели поисков лингвиста, если вместо того, чтобы говорить просто о стимуляциях, при которых абориген будет выражать согласие или несогласие с заданным ему вопросительным предложением, мы, используя причинные цепи, будем говорить о стимуляциях, которые побуждают аборигена к согласию или несогласию с заданным ему вопросительным предложением. Предположим, что вопросительное предложение было задано потому, что кто-то выслеживал жирафа. Целый день абориген будет соглашаться с ним, когда бы его ни спросили; а на другой день он будет не соглашаться с этим вопросительным предложением при тех же самых не имеющих отношения к делу стимуляциях. Важно знать, что в случае вопроса «Гавагай?» стимуляции, представляющие кролика, и в самом деле вызывают согласие и что другие действительно вызывают несогласие.

На практике лингвист обычно разрешает эти вопросы, касающиеся причинности, сколь настойчивыми бы они ни были, при помощи интуитивного суждения, опирающегося на особенности поведения аборигена: его разглядывающие движения, его внезапное чувство признания, etc.

Имеются и более формальные размышления, которые, при надлежащих обстоятельствах, могут убедить лингвиста в том, что имеется отношение побуждения к ответу. Если сразу же после того, как аборигену был задан вопрос S и он согласился или не согласился с ним, лингвист подвергает аборигена стимуляции s, снова задаёт вопрос S и получает противоположный ответ, то он может сделать вывод, что s побудила к ответу.

Отметьте, что побудить к чему-то (prompt) в нашем смысле не означает добиться ответа (elicit). Добиться ответа «Evet» или «Yok» со стороны аборигена позволяет комбинация, состоящая из побуждающей к ответу стимуляции и настойчивого повторения вопроса «Гавагай?»

§ 2.2. Стимуляция и стимульное значение

Важно думать о том, что побуждает аборигена к согласию с вопросом «Гавагай?», как о стимуляциях, а не как о кроликах. Стимуляция может оставаться той же самой, даже если кролик заменяется его муляжом.

Напротив, сила стимуляции побуждать к согласию с вопросом «Гавагай?» может изменяться в зависимости от изменений в зрительной перспективе, освещении и цветовом контрасте, хотя кролик при этом и остаётся тем же самым. При экспериментальном отождествлении употребления предложений «Гавагай» и «Кролик» именно стимуляции, а не животные должны быть приведены в соответствие.

Для наших целей именно зрительная стимуляция наилучшим образом отождествляется с моделью хроматического возбуждения глаза.

Глубоко входить в рассмотрение мозга субъекта, даже если бы это и было возможно, нет никакого смысла, поскольку мы стремимся держаться подальше от его идиосинкратических нервных окончаний или от личной истории формирования его привычек. Нас интересует его социально обусловленное употребление языка, следовательно, его реакции на условия обычно подлежат социальной оценке (ср. § 1.2). Зрительное возбуждение в известной степени интерсубъективно проверяемо со стороны общества и лингвиста путём принятия допущений относительно ориентации субъекта и соотносящегося с ним местоположения объектов.

Рассматривая зрительные стимуляции в качестве моделей возбуждения, мы снабдили их такой точностью деталей, которые лингвист оказался бы не в состоянии проверить. Но это не страшно. Лингвист может разумно доказать, что абориген был бы побужден согласиться с предложением «Гавагай» в силу тех же микроскопических возбуждений, что побудили бы его самого, лингвиста, согласиться с предложением «Кролик», даже если это доказательство опирается исключительно на примеры, относительно которых соответствующие возбуждения могут в лучшем случае рисковать оказаться всего лишь очень похожими.

Тем не менее не следует рассматривать зрительные стимуляции как образцы моментального статистического воздействия. Поступать так означало бы не брать в расчёт примеры, которые, в отличие от предложения «Кролик», утверждают движение. С другой стороны, подобный подход мог бы создавать проблемы даже с предложениями типа «Кролик»; дело в том, что слишком много зависит от того, что предшествует мгновенному воздействию, и от того, что следует за ним. Мгновенный кроликоподобный образ, высвечиваемый искусственным образом посреди какой-то последовательности, которая иначе ничем бы не напоминала о кролике, может не побудить к согласию с предложением «Кролик», даже несмотря на то, что тот же самый образ побудил бы к согласию с вышеуказанным предложением, будь он частью более благоприятной последовательности.

Трудность может возникнуть из-за надежды поставить в соответствие моделям возбуждения, располагающим к согласию с предложением «Гавагай», модели возбуждения, которые располагают к согласию с предложением «Кролик»; мы даже не можем недвусмысленно сказать о модели возбуждения, самой по себе и безотносительно к тому, что предшествует ей и следует за ней, располагает ли она к предложению «Кролик» или нет 3.

Поэтому лучше считать соответствующими стимуляциями не модели моментального возбуждения, но эволюционирующие образцы возбуждения, включающие в себя всё длительности до определённого удобного предела, или коэффициента. Более того, мы можем рассматривать в качестве идеальной экспериментальной ситуации такую, в которой требуемая зрительная экспозиция сопровождается моментами полной слепоты.

Вообще, образцы зрительного возбуждения лучше всего постигаются в их пространственной полноте, поскольку имеются образцы, вроде предложения «Хорошая погода», которые, в отличие от предложения «Кролик», невозможно приурочить к каким-либо без труда выделяемым фрагментам поля зрения. Таковы же все те свободные от наличия кроликов модели, которые требуются для побуждения к несогласию с предложением «Кролик». В том же, что касается моделей, которые требуются для побуждения к согласию с предложением «Кролик», все поля зрения в целом будут всё же лучше служить этой цели, нежели их отдельные фрагменты, поскольку в этом случае автоматически вступает в действие различие между центром и периферией, которое является столь важной детерминантой зрительного внимания. Модели всеобъемлющего зрительного возбуждения, которые отличаются в отношении своего центра, отличаются также и в отношении своих границ; поэтому они просто являются разными моделями. Модель, которая показывает кролика чересчур косвенно, просто-напросто не будет моделью, побуждающей согласиться с предложением «Гавагай», или «Кролик».

Определённые предложения типа «Гавагай» являются теми самыми предложениями, с которых должен начинать наш полевой лингвист, и как раз для этих предложений мы теперь имеем в своём распоряжении грубо сработанное понятие эмпирического значения, поскольку значение предположительно есть то, что предложение разделяет со своим переводом; а сам перевод на данном этапе основывается исключительно на корреляциях с невербальной стимуляцией.

Давайте проясним это понятие значения и дадим ему нейтральное техническое обозначение. Начать можно с определения утвердительного стимульного значения предложения вида «Гавагай» для данного говорящего как класса всех тех стимуляций (следовательно, моделей эволюционирующего зрительного возбуждения в промежутке между точно отмеренными точками полной зрительной слепоты), которые будут побуждать говорящего к согласию с данным предложением. Ещё отчётливее: если следовать соображениям, изложенным в конце § 2.1, стимуляция с относится к утвердительному стимульному значению предложения S для данного говорящего тогда и только тогда, когда имеется стимуляция Ơ1, такая, что если бы она была дана говорящему и затем ему задали бы вопрос S, после чего он был бы подвергнут стимуляции Ơ1 и ему снова был бы задан вопрос S, он выразил бы несогласие в первом случае и согласие — во втором. Мы можем определить отрицательное стимульное значения предложения S сходным образом, просто поменяв местами «согласие» и «несогласие», а затем определить стимульное значение как упорядоченную пару этих двух. Мы могли бы усовершенствовать понятие стимульного значения, проведя различие между степенями сомнительности согласия и несогласия, скажем, по времени реакции; однако в целях краткости изложения мы пока оставим эти тонкости в стороне. Воображаемое равенство предложений «Гавагай» и «Кролик» теперь можно сформулировать так: они имеют одинаковое стимульное значение.

Стимульное значение есть стимульное значение предложения для говорящего в определённое время, поскольку мы должны позволить говорящему менять свои способы выражения. Оно зависит также от коэффициента, или максимальной длительности, устанавливаемого для стимуляции, так как с увеличением коэффициента мы дополняем стимульное значение некоторыми стимуляциями, которые были слишком длительными, чтобы их можно было исчислить прежде. Обобщая, можно сказать, что стимульное значение есть стимульное значение коэффициента n секунд предложения S для говорящего a во время t.

Для того, чтобы стимуляции можно было объединить в стимульное значение предложения, мы для живости до сих пор рассматривали их как визуальные, в отличие от сопровождавших их вопросов. В действительности наряду со зрением нам следует иметь в виду и иные чувства, которые отождествляют стимуляции не только с образцами зрительного возбуждения, но с этими образцами и с различными токами других чувств, взятыми как по отдельности, так и во всевозможных синхронических комбинациях. Возможно, детали этой процедуры можно опустить.

Утвердительное и отрицательное стимульные значения предложения (для данного говорящего в данный момент времени) взаимно исключают друг друга. Предположим, что наш субъект сперва мог бы быть побужден данной стимуляцией а согласиться с предложением S, а затем, при повторении Ơ, он выразил бы своё несогласие с S; в этом случае, однако, мы были бы вынуждены просто заключить, что то значение, которое он приписывал S, изменилось. Мы считали бы тогда, что стимуляция а его утвердительного стимульного значения предложения S относится к одному времени, а стимуляция s отрицательного стимульного значения S — к другому времени.

Тем не менее утвердительное и отрицательное стимульные значения не определяют друг друга; это объясняется тем, что многие стимуляции не являются ни утвердительными, ни отрицательными. Поэтому, вообще-то говоря, сравнение целых стимульных значений может служить лучшим основанием для перевода, чем сравнение только утвердительных стимульных значений.

Как в таком случае быть с частицей в сослагательном наклонении, выражающей жёсткое условие («would») в нашем определении стимульного значения? Её употребление в данном контексте ничем не хуже её употребления при объяснении значения предложения «x растворим в воде», под которым мы подразумеваем, что x растворится, если его погрузить в воду. Высказывание, выражающее жёсткое условие, определяет диспозицию; в нашем случае — диспозицию соглашаться или не соглашаться с S при наличии различных стимуляций. Диспозиция могла бы считаться едва различимым структурным условием, наподобие аллергии или растворимости; в частности, наподобие аллергии на непонимание. Онтологический статус диспозиций, или философский статус рассуждения о диспозициях, я намереваюсь затронуть в § 6.7; а между тем мы достаточно осведомлены — в самом общем виде — о том, как мы узнаем, исходя из продуманных проверок, и образцов, и наблюдаемых единообразий, имеет ли место диспозиция определённого вида.

Стимульное значение предложения обобщает для субъекта его диспозиция соглашаться или не соглашаться с предложением в ответ на данную стимуляцию. Стимуляция — это то, что актуализирует диспозицию, в противоположность тому, что её прививает (даже несмотря на то, что стимуляция имеет шанс внести определённый вклад в закрепление какой-то другой диспозиции).

С этой точки зрения стимуляция должна мыслиться не как датируемое конкретное событие, но как универсальная, повторяемая форма события. Мы должны утверждать, что не две одинаковые стимуляции произошли, но что одна стимуляция повторилась. Такой подход предполагается тем, как мы говорим об одинаковости стимульного значения для двух говорящих. Мы могли бы, конечно же, пересмотреть это соображение, перестроив нашу терминологию. Но это не относилось бы к сути дела; поскольку кое-где все ещё остаётся непреодолимая причина считать стимуляции универсалиями, а именно форма жёсткого условия в определении стимульного значения.

Так, рассмотрим снова утвердительное стимульное значение предложения S: класс Σ всех тех стимуляций, которые побуждали бы к согласию с S. Если бы стимуляции считались бы скорее событиями, нежели формами событий, то в этом случае класс S был бы классом событий, которые в значительное мере не происходили в прошлом и не произойдут в будущем, но которые побудили бы к согласию с S, если бы они произошли. Когда бы класс Σ ни включал в себя реализованное или нереализованное особенное стимульное событие Ơ, он должен был бы включать в себя всё остальные нереализованные двойники события Ơ; и как много таковых могло бы оказаться? Поэтому было бы безнадёжной бессмыслицей вести речь о нереализованных конкретных событиях и пытаться объединить их в класс. Нереализованные сущности следовало бы конструировать в качестве универсалий.

В § 1.3 на нас произвела впечатление взаимозависимость предложений.

Поэтому мы имеем полное право выяснить, можно ли вообще говорить о значении целых предложений (более краткие выражения оставим пока в покое) иначе, нежели как о зависимых от их отношений с другими предложениями всеобъемлющей теории. Подобная относительность затруднительна, поскольку, напротив, отдельные предложения открывают нам путь в теорию. Итак, понятие стимульного значения отчасти может преодолеть это затруднение. Оно выделяет своего рода сеть эмпирического содержания каждого из различных отдельных предложений, взятых безотносительно к содержащей их теории, даже если при этом не утрачивается то, чем эти отдельные предложения обязаны включающей их теории. Понятие стимульного значения — это инструмент, постольку, поскольку он работает, для исследования конструкции взаимосвязанных предложений, предложения в определённый момент времени.

Между понятием стимульного значения и заметками Карнапа по эмпирической семантике 4 имеются некоторые связи и различия, требующие упоминания. Карнап предлагает объяснять значение термина путём опроса субъекта, при каких воображаемых обстоятельствах, которые были ему описаны, он бы применил данный термин. Данный подход имеет то преимущество, что позволяет сохранить различие между такими терминами, как «гоблин» и «единорог», несмотря на несуществование соответствующих отдельных случаев этих сущностей в мире. Стимульное значение имеет то же самое достоинство, поскольку имеются образцы стимуляции, которые побуждали бы к согласию с вопросительным предложением «Единорог?», но не с предложением «Гоблин?» Подход Карнапа подразумевает определённое решение по поводу того, какие описания воображаемых обстоятельств являются допустимыми; например, «единорог» не требуется при описаниях, употребляемых для исследования значения термина «единорог». С этой целью он намекает на соответствующие ограничения, имея в виду «размер, форму и окраску»; моё понятие стимульного значения, двигаясь в том же самом направлении, даёт более устойчивое определение.

В данном случае сохраняется важное различие между тем, как мы оба употребляем условные частицы в сослагательном наклонении: я ограничиваю их рассудительным суждением моего исследователя по поводу того, что сделал бы информатор, столкнувшись с определённой стимуляцией; исследователь же Карнапа отдает такие предложения, выражающие условия, на суд своему информатору. Конечно же, мой исследователь на практике задал бы тот же самый вопрос, что и исследователь Карнапа, для того чтобы побыстрее оценить стимульное значение, если имеется подходящий язык для формулировки подобных вопросов. Однако стимульное значение можно исследовать и на первых этапах радикального перевода, на которых недоступен тип вопрошания Карнапа. В силу всего этого немаловажным обстоятельством, как мы увидим в § 2.6, является то, что моя теория, в отличие от теории Карнапа, имеет в первую очередь дело с предложениями определённого вида, а не с терминами.

§ 2.3. Ситуативные предложения. Вклинивающаяся информация

Ситуативными (occasion) предложениями, в противоположность устойчивым (standing) предложениям, являются такие предложения, как «гавагай», «красное», «больно», «его лицо испачкано», которые вызывают согласие или несогласие только после того, как был задан вопрос при соответствующей побудительной стимуляции. К вердиктам по поводу устойчивых предложений также можно побуждать; стимуляция, осуществлённая интерферометром, побудила однажды Майкельсона и морли выразить несогласие с устойчивым предложением «наблюдается движение эфира»; говорящий может ежегодно побуждаться к согласию с предложением «Крокусы отцвели» и ежедневно — с предложением «Газета «Таймc» пришла». Однако эти устойчивые предложения отличаются от ситуативных предложений тем, что субъект, когда его снова опрашивают некоторое время спустя, может воспроизводить своё прошлое согласие или несогласие, не будучи побужден к этому наличной стимуляцией; тогда как ситуативное предложение вызывает согласие или несогласие только в том случае, если субъект побуждается к этому наличной стимуляцией снова и снова. Устойчивые предложения постепенно приближаются к ситуативным предложениям по мере того, как уменьшается интервал между возможными повторениями побуждений; а ситуативное предложение представляет собой предельный случай, при котором интервал оказывается меньше коэффициента. Как и сами стимульные значения, различение между устойчивыми предложениями и ситуативными предложениями зависит от коэффициента; ситуативное предложение коэффициента n секунд может быть устойчивым предложением коэффициента n — 1.

Стимуляции, не принадлежащие ни к утвердительному, ни к отрицательному стимульному значению ситуативного предложения, таковы, что препятствуют вынесению вердикта по поводу соответствующего вопросительного предложения, либо в силу нерешительности (как в случае с неясным проблеском), либо в силу того, что они сбивают субъекта с толку. С другой стороны, стимуляции, не принадлежащие ни к утвердительному, ни к отрицательному стимульному значению устойчивого предложения, бывают двух видов: наряду с теми, что препятствуют вынесению вердикта, имеются ещё и те, которые являются иррелевантными. Они не побуждают к согласию или к несогласию и не препятствуют им. Задавание вопросительного предложения по следам такой стимуляции вызывало бы вердикт, но всегда такой, который этот вопрос вызывал бы без дополнительной стимуляции; и вердикт никогда бы не изменился.

Стимульное значение является срезом развёрнутых диспозиций субъекта соглашаться или не соглашаться с предложением, если предложение является ситуативным предложением; в меньшей мере это касается устойчивого предложения. С любой интуитивной точки зрения 5, устойчивые предложения могут отличаться друг от друга по своему «значению» столь же произвольно, сколь и ситуативные предложения; но, чем менее чувствительны они к побуждаемому согласию или несогласию, тем меньше подсказок содержит в себе стимульное значение. Поэтому понятие стимульного значения в первую очередь важно для ситуативных предложений, и мы на время ими и ограничимся.

В действительности даже в отношении таких привилегированных ситуативных предложений, как «гавагай» и «Кролик», подобие (sameness) стимульного значения, как и отношение синонимии, не лишено недостатков.

Проблема заключается в том, что согласие или несогласие информатора с предложением «гавагай?» Может быть излишне зависимо от предшествующей дополнительной информации, сопутствующей наличному побудительному стимулу. Он может выразить согласие, основанное исключительно на едва мелькнувшем движении в траве, руководствуясь тем, неизвестным для лингвиста соображением, что он прежде видел в этом месте кролика. Поскольку сам лингвист, исходя из имеющейся в его распоряжении информации, не был бы побужден тем же самым мимолётным зрительным впечатлением согласиться с предложением «кролик?», мы сталкиваемся здесь с несовпадением между наличным стимульным значением предложения «гавагай?» для информатора и наличным стимульным значением предложения «кролик?» для лингвиста.

Более устойчивые несовпадения того же самого типа можно представить себе, если воздействовать не на одного аборигена, а на всех вместе и не один раз, а регулярно. Так, может наличествовать частный случай кроличьего бега 6, неизвестный лингвисту и опознаваемый каким-то образом по мельтешению его лапок и беспорядочным движениям: и наблюдение бега по соседству с едва различимым животным может помочь аборигену опознать это последнее как кролика. Зрительные возбуждения, комбинирующие смутные образы кроликов с ясными образами кроличьего бега, принадлежали бы к стимульному значению предложения «гавагай» для аборигена, но не к стимульному значению предложения «Кролик» для лингвиста.

Сюда же, чтобы быть менее фантастичным, относятся все те стимулы, которые включают вербальные указания аборигенов-зануд. Так, предположим, что стимуляция, по следам которой информатору задают вопрос «гавагай?», есть сложная стимуляция, включающая в себя постороннего наблюдателя, указывающего на смутно различимый объект и говорящего «гавагай». Эта сложная стимуляция будет, вероятно, относиться к утвердительному стимульному значению предложения «гавагай» для информатора, а не к стимульному значению предложения «Кролик» для большинства англоязычных говорящих, для которых будет утрачена сила вербального вмешательства постороннего наблюдателя. Такие случаи не будут сбивать с толку нашего лингвиста, но они на практике послужат доводами против определения синонимии как подобия стимульного значения. Поскольку мы должны помнить о том, что всякая достаточно кратковременная модель стимуляции, хотя она и может оказаться такой, что никогда не будет приниматься во внимание или использоваться лингвистом, все же, по определению, относится к стимульному значению предложения «гавагай» для некоторого лица в какой-то определённый момент времени, если только она побуждает этого человека к согласию в этот момент времени.

Интуитивно ясно, что в идеале следовало бы ставить в соответствие стимульному значению предложения «гавагай» только те стимуляции, которые побуждали бы к согласию с вопросительным предложением «гавагай?» исключительно в силу понимания предложения «гавагай» и без помощи какой бы то ни было дополнительной информации: без помощи текущих наблюдений кроликов в поле зрения, без помощи знания природы и повадок кроличьего бега, без помощи знакомства с языком зануд. Вследствие этого трудно исключить этот третий вид помощи, учитывая нашу сохраняющуюся зависимость от понимания субъектом предложения «гавагай». Однако само затруднение распространено ещё шире. Оно заключается в том, что мы не придали никакого экспериментального смысла различию между тем, что входит в изучение аборигеном использования выражения, и тем, что входит в изучение аборигеном дополнительной информации по поводу соответствующих объектов. Верно, что лингвист частично может такое различие провести: он может отфильтровать такие идиосинкратические единицы дополнительной информации, как текущие наблюдения информатором кролика в своём поле зрения, за счёт того, что будет менять время постановки вопроса и самих своих информаторов и тем самым выделит более устойчивое и более социальное стимульное значение в качестве общего знаменателя. Однако любая социально разделяемая информация, вроде информации по поводу кроличьего бега или способности понимать замечания постороннего наблюдателя, будет продолжать оказывать воздействие даже на этот общий знаменатель. Мы не располагаем ясным критерием для того, чтобы устранить такие следствия и оставить только значение предложения «гавагай» как такового, чем бы ни было это значение само по себе.

Таким образом, для того чтобы отобразить это затруднение в более общих терминах, предположим, что утверждается, что отдельный класс S охватывает только те стимуляции, каждая из которых достаточна для непосредственного побуждения к согласию с предложением S без помощи какой-либо дополнительной информации. Предположим, утверждается, что стимуляции, входящие в другой класс, Σ1, также достаточны для побуждения к согласию с предложением s, но уже в первую очередь благодаря широко распространённой дополнительной информации C. Не могли бы мы вместо этого с тем же основанием утверждать, что, приобретая C, люди сочли удобным имплицитно изменять само «значение» S, как и членов класса Σ, так что членов класса Σ1 вполне достаточно для непосредственного побуждения к согласию с S? Я думаю, что мы можем утверждать и то, и другое; даже историческое предвидение не открыло бы различия, хотя оно открыло бы все этапы приобретения C, поскольку значение может эволюционировать pari passu. Это различие является мнимым: оно столь же ошибочно, как и понятие, отвергнутое в § 1.4, будто мы можем определить по отдельности, о чём говорить и что сказать об этом. Речь идёт просто о том, как называть сокращения транзитивности — изменениями значения или сжатиями доказательства; в действительности это нереальный вопрос. То, с чем мы объективно имеем дело, — это эволюционирующее приспособление к природе, которое находит своё отражение в ряде диспозиций быть побуждаемым стимуляцией к согласию или несогласию с предложениями. Эти диспозиции можно считать нечистыми в том смысле, что они содержат знание о мире, но они содержат его в растворенном состоянии, не имеющем осадка.

Кстати, отметьте, что стимульные значения, как мы их определили в § 2.2, могут даже претерпевать некоторые расхождения, которые — интуитивно — нельзя приписать ни различиям в значении, ни различиям в дополнительной информации.

Например, рассмотрим шокирующее молчание. Начнём с того, что, если говорящий уже ошеломлен к моменту времени t, все стимульные значения для него в момент времени t будут пусты. Этот результат определения стимульного значения является неестественным, но безобидным, поскольку мы можем не принимать во внимание стимульные значения для ошеломлённых личностей. Однако в случае, когда говорящий находится настороже в момент времени t, имеются стимуляции, которые ошеломили бы его в момент времени t и тем самым положили бы конец любому согласию или несогласию с вопросительным предложением «гавагай?» эти стимуляции, по определению, не будут относиться ни к утвердительному, ни к отрицательному стимульному значению предложения «гавагай» для говорящего в момент времени t. Итак, расхождения в стимульном значении будут появляться в тех ситуациях, в которых стимуляция окажется таковой, что будет приводить в потрясение одного говорящего, а не другого, поскольку она могла бы относиться, скажем, к отрицательному стимульному значению для второго говорящего и ни к утвердительному, ни к отрицательному стимульному значению для первого говорящего.

Тут вновь мы сталкиваемся с расхождением, которое не озадачивает нашего лингвиста, но которое, по нашему определению, существует. Помимо этого, имеются менее сильнодействующие помехи. Абориген может не согласиться с предложением «гавагай» из-за того, что видны только уши кролика и в этом положении он представляет собой неудобную мишень для стрельбы 7; в данном случае речь идёт о том, что абориген ошибочно истолковал мотив, побудивший лингвиста задать ему вопрос «гавагай?» теперь мы видим, что стимульному значению в том виде, в каком мы его определили, по-разному недостаёт интуитивных требований в отношении понятия «значение» как неопределённого и что подобие стимульного значения оказывается слишком строгим отношением, чтобы можно было ожидать, что оно связывает ситуативное предложение аборигена с переводом этого ситуативного предложения даже в таких благоприятных случаях, как «гавагай» и «Кролик». Тем не менее стимульное значение, как его ни называть, следует рассматривать как объективную реальность, которую лингвист должен исследовать в том случае, если он занимается радикальным переводом. Ведь стимульное значение ситуативного предложения есть, по определению, всеобъемлющий набор наличных диспозиций аборигена побуждаться к согласию или к несогласию с предложением и эти диспозиции как раз являются тем, что лингвист должен испытать и оценить. Поэтому более правильным было бы подвергнуть исправлению не наше понятие стимульного значения, но только наши представления о том, как лингвист оперирует со стимульными значениями. Факт заключается в том, что он делает перевод, опираясь при этом не на тождество (identity) стимульных значений, а на установление приблизительного сходства (approximation) стимульных значений.

Если, несмотря на вышеописанные расхождения в стимульном значении, лингвист всё же переводит предложение «гавагай» как «Кролик», то он поступает так потому, что стимульные значения, по-видимому, с непреодолимой силой обнаруживают тенденцию к совпадению, а расхождения, поскольку он наталкивается на них, кажутся наилучшим образом объяснимыми или устранимыми как следствия неидентифицированных помех. Некоторые расхождения он может устранить, как было предположено, меняя время и своих информаторов. Другие расхождения, включающие неясные образы, или шок, или вербальные вмешательства, он даже не побеспокоится прояснить до конца путём повторения предложения. Некоторые, включающие кроличий бег, он устранит как следствия неидентифицированных препятствий, если только он не сталкивается с ними часто. Действуя энергично в этом последнем направлении, он, ясное дело, будет исходить из естественного предположения, что все люди в стране, где обитают кролики, должны были бы располагать неким кратким выражением, которое в конечном счёте можно было бы наилучшим образом перевести предложением «Кролик». Он доказывает, что на данный момент не объяснённые расхождения между предложениями «гавагай» и «Кролик» в конце концов могут быть сглажены посредством его перевода, после того как он каким-то образом настолько глубоко освоит аборигенный язык, что сможет задавать сложные вопросы.

Конечно, на деле естественное ожидание, что аборигены имеют краткое выражение для предложения «Кролик», оказывает на лингвиста подавляющее влияние. Лингвист однажды слышит предложение «гавагай» в ситуации, когда интересующим объектом, по-видимому, выступает кролик.

Он будет затем подвергать испытанию предложение «гавагай» в паре с ситуациями, возможно сконструированными для устранения предложений «белый» и «животное» в качестве альтернативных переводов, и немедленно остановится на предложении «Кролик», не прибегая к дальнейшим опытным проверкам, хотя и находясь при этом в полной готовности обнаружить, при помощи какого-то непредвиденного опыта, что исправление стоит в повестке дня. Я сделал лингвиста неестественно предусмотрительным и преувеличил его невезучесть в отношении противоречивых наблюдений, чтобы рассмотреть, в каком теоретическом отношении дополнительная информация аборигена может находиться к той дополнительной информации, которой располагает лингвист в условиях совершенно поспешного начинающегося перевода.

§ 2.4. Предложения наблюдения

Некоторые стимульные значения меньше других чувствительны к влияниям вклинивающейся информации. Поэтому предложения «Красное» и «Кролик» существенно различаются даже тогда, когда предложение «Красное» употребляется равнозначным предложению «Кролик» образом, то есть сообщает не о преходящем чувственном данном, а об имеющем длительность объективном следе физического объекта. Правда, существуют крайние случаи, когда дополнительная информация о необычном освещении и положении в пространстве может убедить нас, что нечто, не кажущееся красным, на самом деле красное, и наоборот; но, несмотря на наличие таких случаев, решение вопроса, является ли вещь, увиденная лишь мельком, красной, меньше зависит от дополнительной информации, чем решение вопроса, кролик ли это. Таким образом, для предложения «Красное» однообразие стимульного значения необыкновенно близко подходит к тому, чего интуитивно ожидают от синонимии.

Известно, как плохо соответствуют друг другу слова, обозначающие цвет, в отдалённых языках вследствие различий в привычках группировать оттенки. Но не в этом суть дела; это просто значит, что в некоем аборигенном языке вполне может не существовать такого ситуативного предложения, которое приблизительно соответствовало бы стимульному значению предложения «Красное», по крайней мере достаточно простого такого предложения. Но даже если такое предложение существует, имеется определённое затруднение с установлением его равенства предложению «Красное», просто потому, что границы между цветами в обоих языках нечёткие. Но проблема дополнительной информации даже не в этом; это трудность, которая сохраняется даже в том случае, когда различие между значением и дополнительной информацией успешно проведено. С ней можно справиться путём приблизительного соотнесения статистических расхождений (scatterings). Степень (penumbra) смутности предложения «Красное» состоит из стимуляций, в отношении которых его стимульное значение имеет тенденцию изменяться от говорящего к говорящему и от случая к случаю; то же относится и к степени смутности предложения аборигенного языка; следовательно, предложение «Красное» настолько хорошо подходит для перевода, насколько его степень смутности совпадает со степенью смутности предложения аборигенного языка (umbra for umbra and penumbra for penumbra).

Чем, говоря в терминах непосредственной поведенческой очевидности, те флуктуации стимульного значения, которые можно отнести к степени смутности, отличаются от тех его флуктуации (например, предложения «Гавагай»), которые возникают вследствие изменений дополнительной информации от случая к случаю? Отчасти тем, что первые (penumbral fluctuations) довольно плавно растут по мере прекращения (grade off) стимуляции, тогда как вторые не так регулярны и указывают на вторжение посторонних факторов. Но в основном они различаются тем, что в случае, когда побуждающая стимуляция относится к степени смутности, каждое индивидуальное согласие или несогласие имеет тенденцию характеризоваться сомнением и колебанием. Если бы нам нужно было усовершенствовать понятие стимульного значения так, чтобы оно представляло собой оценку каждой стимуляции по времени реакции (см. § 2.2), но с обратным знаком, то расхождения стимульного значения для разных говорящих имели бы тенденцию играть незначительную роль в случае, когда их появление вызвано смутностью, и — более значительную в случае, когда оно не вызвано смутностью.

Если «Красное» каким-то образом менее чувствительно к влияниям вклинивающейся информации, чем «Кролик», то существуют другие предложения, которые к ней гораздо чувствительнее. Пример — «Холостяк».

Согласие информатора с этим предложением, можно сказать, действительно вызывает увиденное лицо, хотя опирается оно главным образом на накопленную информацию, а не на побудительную стимуляцию, за исключением той, которая нужна для признания холостяком его друга. Если использовать некритический жаргон значения, трудность с предложением «Холостяк» заключается в том, что его значение выходит за рамки вида лиц, оказывающих побудительное воздействие, и имеет дело с тем, что может быть известно только из других источников. Значение предложения «Кролик» только отчасти таково, как свидетельствуют муляжи кролика из папье-маше; значение предложения «Холостяк» таково в гораздо большей степени. Никакая широта воображения не поможет считать стимульное значение предложения «Холостяк» его «значением», разве что если её дополняет некая широта коэффициента.

Различие стимульного значения для разных говорящих на одном языке есть признак вторжения дополнительной информации, за исключением случаев, когда информация разделяется всеми говорящими, как в примерах с занудой и бегом кролика (§ 2.3). В таком случае, как с предложением «Холостяк», мы, следовательно, можем ожидать, что различия будут подавляющими; и они действительно таковы. Для любых двух говорящих, чьи социальные контакты фактически не тождественны, стимульные значения предложения «Холостяк» будут различаться значительно сильнее, чем стимульные значения предложения «Кролик».

Чем менее чувствительно стимульное значение ситуативного предложения к влияниям дополнительной информации, тем менее абсурдно думать о стимульном значении предложения как о его значении.

Ситуативные предложения, стимульные значения которых не изменяются под воздействием дополнительной информации, естественно можно назвать предложениями наблюдения, а об их стимульных значениях можно, не опасаясь противоречия, сказать, что они полностью исчерпывают их значения. Это — ситуативные предложения, которые не скрывают своих значений (wear their meanings on their sleeves). Ещё лучше было бы говорить о степенях наблюдаемости (observationality), поскольку даже стимульное значение предложения «Красное» можно, как мы заметили, заставить немного колебаться от случая к случаю в зависимости от дополнительной информации, касающейся условий освещения. У нас есть градация наблюдаемости, где в высшей точке находится «Красное» или предложение с ещё большей степенью наблюдаемости, а в нижней — «Холостяк» или предложение с ещё меньшей степенью наблюдаемости.

В предыдущем параграфе мы, оставив всякую брезгливость, барахтались в концептуальном болоте значения и дополнительной информации. Теперь же любопытно будет заметить, что почерпнутое нами из этого болота — понятие степени наблюдаемости — вполне можно почистить и уважить. Ведь, если говорить в терминах поведения, ситуативное предложение можно с тем большим основанием назвать предложением наблюдения, чем ближе стремятся совпасть его стимульные значения для разных говорящих. Правда, с помощью этого определения нельзя выявить неприятные следствия влияния такой информации, которая разделяется всеми говорящими, подобной информации о беге кролика. Однако, как утверждалось в § 2.3, я подозреваю, что различию между употреблением, основанном на значении, и употреблением, основанном на разделяемой всеми говорящими дополнительной информации, не следует придавать систематического экспериментального смысла.

Понятие наблюдаемости соответствует коэффициенту стимуляции. Этому не следует удивляться, так как понятие стимульного значения соответствовало коэффициенту (см. § 2.2) и таково же само различие между формированием привычки и сформированной привычкой (см. § 2.1).

Наблюдаемость увеличивается вместе с коэффициентом следующим образом. Типическим случаем различия между стимульными значениями предложения «Гавагай» для двух аборигенов является случай, когда один из двоих, но не другой, недавно видел кроликов неподалёку от того места, на которое они теперь оба смотрят. Мелькнувшее неясное движение побуждает одного из аборигенов, но не другого, утвердительно ответить на вопрос «Гавагай?» Но если мы сделаем коэффициент достаточно большим, чтобы он включал в себя как часть наличной стимуляции одного аборигена его недавнее наблюдение кроликов рядом с данным местом, тогда то, что было различием между стимульными значениями, окажется просто различием между стимуляциями: одна стимуляция такова, что побудила бы утвердительно ответить на вопрос «Гавагай?» обоих аборигенов, а другая — ни одного. Увеличь коэффициент настолько, чтобы он включал пространные периоды изучения друзей, и ты увеличишь даже наблюдаемость для предложения «Холостяк». Но давайте на некоторое время снова забудем о коэффициентах, выведя, таким образом, из игры наши переменные.

Мы грубо определили наблюдаемость для ситуативных предложений как степень неизменности стимульного значения для разных говорящих.

Бесполезно использовать это определение в общем виде применительно к устойчивым предложениям, поскольку стимульное значение устойчивого предложения может оправданно оставаться неизменным для разных говорящих по другой причине: из-за простой скудности составляющих стимуляций. Между тем применительно к тем устойчивым предложениям, которые в значительной степени приближаются к ситуативным (см. § 2.3), понятие наблюдаемости работает так же хорошо, как и применительно к ситуативным предложениям, и значимо таким же образом; а именно чем выше наблюдаемость, тем лучше мы можем справиться с переводом с помощью стимульного значения. Мы можем надеяться, например, перевести фразу «Прилив закончился» посредством приблизительного соотнесения стимульных значений; с фразой «На борту — известный романист» этого сделать нельзя.

Рассматривая градуированное понятие наблюдаемости в качестве первичного, мы по-прежнему можем говорить о предложениях просто как о предложениях наблюдения, если их степень наблюдаемости высока. В узком смысле таким образом характеризуемо только предложение «Красное»; в более широком смысле к предложениям наблюдения относятся также «Кролик» и «Прилив закончился». Именно для предложений наблюдения, определённых подобным образом, понятие стимульного значения конституирует приемлемое понятие значения.

Для философов «предложение наблюдения» говорит о предложениях, выражающих данные науки. В этом отношении наша версия не плоха, поскольку предложения наблюдения, как мы их определили, есть просто ситуативные предложения, относительно которых почти наверняка существует устойчивое соглашение со стороны хорошо расположенных наблюдателей.

Таким образом, они представляют собой просто такие предложения, к которым склонен прибегать учёный, критикуемый сомневающимися коллегами. Более того, наша версия поддерживает философскую доктрину непогрешимости предложений наблюдения. Ведь простор для ошибки и диспута существует лишь в той мере, в какой многообразны, косвенны и противоречивыми способами опосредованы во времени теорией связи с опытом, служащие критериями оценки предложений; пока дела обстоят так, ни один вердикт по поводу предложения не будет непосредственно опираться на наличную стимуляцию. (Однако для нас этот иммунитет к ошибкам, как и сама наблюдаемость, есть вопрос степени.) Наша версия предложений наблюдения отклоняется от философской традиции, позволяя предложениям быть предложениями об обычных вещах вместо того, чтобы требовать от них быть отчётами о чувственных данных; но у этого отклонения достаточно сторонников 8.

Варьирование времени и говорящего помогает лингвисту оценивать стимульное значение предложения для некоего говорящего в некое определённое время. Выбирать перевод ему помогает сравнение говорящих на этом языке, и таким образом устраняются идиосинкразии стимульного значения. И тем не менее само понятие стимульного значения, по определению, не зависит от многообразия говорящих. А понятие наблюдаемости, напротив, социально. Поведенческое определение, предложенное для него выше, включает в себя сходства стимульных значений на всем сообществе.

Широкая интерсубъективная изменчивость стимульного значения — вот что, по определению, делает степень наблюдаемости ситуативного предложения низкой. Язык как социально внедрённый набор диспозиций в значительной степени единообразен для всего сообщества, но он единообразен по-разному для разных предложений. Если предложение таково, что (подобно предложениям «Красное» и «Кролик») внедрено в основном посредством чего-то подобного прямой остенсии, единообразие будет лежать на поверхности и изменчивость стимульного значения будет мала; предложение будет иметь высокую степень наблюдаемости. Если же оно таково, что (как «Холостяк») внедрено через связи с другими предложениями, косвенно связывающими его, таким образом, с прошлыми стимуляциями других видов, не тех, что служат непосредственно для побуждения к нынешнему согласию с предложением, то его стимульное значение будет изменяться в зависимости от того, каково прошлое говорящего, и предложение будет считаться в очень большой степени не предложением наблюдения. Стимульное значение такого ситуативного предложения для говорящего есть продукт двух обстоятельств: довольно стандартного множества связей между предложениями и случайной личной истории; отсюда — во многом случайный характер стимульного значения для разных говорящих.

Но этот случайный характер влияет не только на то, что стимульное значение предложения для одного говорящего отличается от стимульного значения этого предложения для других говорящих. Оно будет отличаться также и от стимульного значения любого другого обнаруживаемого предложения для других говорящих, в том же языке или любом другом.

Допустим, что можно вообразить такое большое сложное английское предложение, относительно стимульного значения которого для одного человека на основании абсолютного исчерпания всех случаев установлено его соответствие стимульному значению предложения «Холостяк» другого человека; но такое предложение никогда не найти, поскольку так как ничье стимульное значение предложения «Холостяк» нельзя подходящим образом описать, то и поиск начинать не с чего.

Но посмотрим опять, как это было с предложением «Гавагай». В данном случае стимуляции, относящиеся к утвердительному стимульному значению, обладают заметной отличительной чертой, и для нас, и для аборигенов: они содержат мимолётные кроличьи образы. Эта черта достаточно заметна, для того, чтобы лингвист сделал обобщение, отталкиваясь от образцов: он ожидает, что следующий мимолётный образ кролика побудит согласиться с предложением «Гавагай» так же, как это делали прошлые мимолётные образы. Его обобщение рождено повторениями, и он заключает, исходя из своего предположения, что в целом стимульное значение «Гавагай» аборигенов — никогда, разумеется, экспериментально не исчерпаемое — стремится совпасть с нашим стимульным значением предложения «Кролик».

Но сходное усилие, предпринятое в отношении ситуативного предложения аборигенов, не являющегося предложением наблюдения, типа нашего «Холостяк», забуксует на ранних стадиях. Образцовые стимуляции, относящиеся к утвердительному стимульному значению такого предложения для данного аборигена, не выкажут соблазнительных общих черт, на основании которых можно было бы предполагать, какими будут последующие случаи, или не выкажут никаких других черт, кроме тех, которые не смогут поддерживать дальнейших усилий в этом направлении.

§ 2.5. Внутрисубъектная синонимия ситуативных предложений

Стимульное значение остаётся определённым независимо от наблюдаемости. Но в случае предложений, не являющихся предложениями наблюдения, такими, как «Холостяк», оно мало походит на то, что можно было бы обоснованно назвать значением. Перевод «Soltero» предложением «Холостяк» явно не может основываться на тождестве стимульных значений говорящих; нельзя на этом основании также утверждать синонимию предложений «Холостяк» и «Неженатый».

Весьма любопытно, однако, что стимульные значения предложений «Холостяк» и «Неженатый», несмотря на всё это, тождественны для любого индивидуального говорящего 9. В любой единичный момент времени одни и те же стимуляции побуждают индивида согласиться и с предложением «Холостяк», и с предложением «Неженатый»; и то же самое касается несогласия. Стимульная синонимия, или сходство стимульного значения, — настолько же хороший стандарт синонимии для ситуативных предложений, не являющихся предложениями наблюдения, как и для предложений наблюдения, в той мере, в какой мы ограничиваемся одним говорящим. Для каждого говорящего «Холостяк» и «Неженатый» — стимульные синонимы, которые при этом не имеют одного и того же значения в каком-либо приемлемым образом определённом смысле термина «значение» (поскольку стимульное значение в случае предложения «Холостяк» ни в коей мере не является его значением). Очень хорошо; в этом случае мы можем приветствовать синонимию, а значение оставить в покое.

Ограничение одним говорящим не препятствует тому, чтобы утверждать, что «Холостяк» и «Неженатый» стимульно синонимичны для всего сообщества в том же смысле, в каком они стимульно синонимичны для каждого его члена. Не надо долго искать практического расширения этого случая даже до случая с двумя языками, если имеется двуязычный говорящий. Взяв его за образец, мы можем считать «Холостяк» и «Soltero» синонимами в рамках переводческих задач двух языковых сообществ, которые такой двуязычный говорящий представляет. Достаточно ли он хорош в качестве образца, проверяется наблюдением за плавностью его коммуникации в обоих сообществах и сравнением его с другими двуязычными говорящими.

Мы оставили лингвиста в § 2.4 неспособным судить о тенденции стимульного значения ситуативного предложения, не являющегося предложением наблюдения, на основании примеров. Теперь мы видим путь, хотя и не простой, которым он всё же может завершить радикальный перевод таких предложений. Он может вжиться в аборигенное сообщество и выучить язык аборигенов непосредственно так, как это мог бы сделать ребёнок 10. Становясь, таким образом, двуязычным, он может перевести не являющиеся предложениями наблюдения ситуативные предложения, опираясь на самонаблюдение стимульной синонимии.

Примечательным результатом этого шага является инициация ясного понимания того, что аборигены считают ложным. Пока лингвист не делает ничего большего, как только соотносит предложения наблюдения аборигена со своими собственными посредством стимульного значения, он не может выявить ложность ни одного из вердиктов аборигена — разве что ad hoc, очень сдержанно, ради упрощения своих сопоставлений. Но как только он становится двуязычным и, таким образом, выходит за рамки предложений наблюдения, он может вступать в спор с аборигеном, так же как это может делать брат аборигена.

Даже при недостатке двуязычности не составит труда сравнить два не являющихся предложениями наблюдения аборигенных предложения, чтобы увидеть, являются ли они для аборигена внутрисубъектно стимульно синонимичными. Лингвист может сделать это без помощи интуитивных предположений о тенденциях стимульного значения каждого предложения.

Ему только нужно высказывать эти предложения в виде вопросов, заданных наугад, параллельно различным стимуляциям, пока он либо не обнаружит стимуляцию, которая побуждает к согласию или несогласию с одним предложением, но не с другим, либо не удовлетворится тем, что он не может обнаружить такой стимуляции. Пришелец с Марса, который никогда не учил, при каких обстоятельствах применять предложения «Холостяк» или «Неженатый», всё же сможет выяснить приведённым выше методом, что стимульное значение предложения «Холостяк» для одного говорящего на английском языке не совпадает со стимульным значением этого же предложения для другого говорящего на английском языке, но совпадает со стимульным значением предложения «Неженатый» для того же самого говорящего. Можно считать, что он способен это сделать, если не принимать в расчёт одной трудности: нет ясной причины, почему ему должно прийти на ум пытаться так, вслепую, сравнивать именно предложения «Неженатый» и «Холостяк». Эта трудность делает внутрисубъектную стимульную синонимию не являющихся предложениями наблюдения ситуативных предложений в меньшей степени доступной для иноязычного лингвиста, чем стимульная синонимия предложений наблюдения, таких, как «Гавагай» и «Кролик». Все же лингвист может исследовать на предмет стимульной синонимии любую пару ситуативных предложений аборигена, которой ему придёт в голову заинтересоваться; и мы увидим в § 2.9, как косвенные соображения могут даже предлагать такие пары для изучения.

Пока один человек понимает язык, который не понимает другой, между стимульным значением какого-либо предложения для первого и стимульным значением того же или любого другого предложения для второго почти наверняка будут существовать бессчетные различия в том, что касается вербально засоренных стимуляций. Аргумент здесь — такой же как в случае с занудой из § 2.3. Лингвист, занимающийся переводом должен, следовательно, учитывать различия, возникающие вследствие вербальной засоренности стимуляций. Но внутрисубъектное сравнение не сталкивается с этой трудностью. Внутрисубъектно мы можем даже сравнить ситуативные предложения «Да», «Ого» и «Точно» в отношении стимульной синонимии, несмотря на то что стимуляции, входящие в стимульные значения этих предложений, — чисто вербальные в их соответствующих частях. Другое достоинство внутрисубъектной ситуации проявляется в случае стимуляций, которые в одно и то же время лишают дара речи одного говорящего, но не другого (см. § 2.3); ведь ясно, что при этом внутрисубъектно никакие различия не конституируются.

Приравнивание стимульных значений вообще выполняется гораздо лучше внутрисубъектно, чем между субъектами: оно выходит за рамки предложений наблюдения, поглощает шок и лучше распределяет вербальные стимуляции.

Вербальные стимуляции могут мучить даже внутрисубъектные сравнения, если это стимуляции «вторичной интенции», то есть если, помимо того, что они состоят из слов, они ещё и о словах. Примеры вторичной интенции отравляют теоретическую лингвистику, даже независимо от проблем синонимии. Так, допустим, лингвист устанавливает различия между теми последовательностями звуков или фонем, которые могут встречаться в английской речи, и теми, которые не могут: все исключённые им формы могут встретиться ему в закавыченном виде и сбить его с толку во вторично интенциональном английском. Следующие вторично интенциональные стимуляции могут побудить субъекта согласиться с одним из вопросов «Холостяк?» или «Неженатый?» и не согласиться с другим: стимуляция, представляющая произношение слова «холостяк», стимуляция, представляющая слова «рифмуется с «беспокойный» («harried»)», стимуляция, представляющая мимолётный образ друга-холостяка вместе с требованием переопределить слово «холостяк». Нелегко найти поведенческий критерий вторичной интенции, с помощью которого можно было бы отразить такие случаи, особенно последний.

Оставляя эту проблему нерешённой, мы всё же должны упомянуть другое, более банальное ограничение, которое надо иметь в виду, приравнивая предложения в соответствии с их стимульными значениями: мы должны ограничиться короткими предложениями. Иначе простая неспособность субъекта переварить длинные вопросы может, в соответствии с нашим определением, привести к различию стимульных значений длинных и коротких предложений, синонимичность которых нам хотелось бы установить. Стимуляция может побудить к согласию с коротким предложением, но не с длинным, просто вследствие неясности длинного предложения; поэтому нам хотелось бы в таком случае сказать не что субъект продемонстрировал отличие значения длинного предложения от короткого, а что он просто не смог осмыслить его. Тем не менее понятие синонимии, первоначально значимое только для коротких предложений, может быть распространено на длинные предложения по аналогии, например следующим образом. Будем понимать под конструкцией, лингвистически говоря, любой фиксированный способ построения сложного выражения из произвольно взятых компонентов соответствующего вида, одного или более в определённый момент времени.

(Фиксированная часть может включать в себя несколько добавочных слов, наряду со способом расположения нефиксированных компонентов.)

Теперь две формирующие предложения конструкции могут быть так соотнесены, что, когда бы они ни применялись к одним и тем же компонентам, они дают взаимно синонимичные предложения в той мере, в какой эти предложения достаточно коротки для того, чтобы их можно было сравнить с целью установления синонимии. В этом случае естественно также считать, действуя подобным же образом, взаимно синонимичными любые предложения, появившиеся в результате применения таких конструкций к тождественным, сколь угодно длинным, компонентам. Но, чтобы упростить следующие отсюда соображения, давайте продолжим рассуждать, не ссылаясь на эту тонкость там, где возможно.

Нашего успеха с предложениями «Холостяк» и «Неженатый» достаточно, несмотря на тупик вторичной интенции, чтобы подвигнуть нас к переоценке того, как хорошо внутрисубъектная стимульная синонимия противостоит дополнительной информации. Внеся соответствующие коррективы, рассмотрим случай исследователя Гималаев, выучившего, как применять слово «Эверест» к отдалённой горе, видимой из Тибета, и Гаурисанкер» — к горе, видимой из Непала. Как ситуативные предложения эти слова будут иметь взаимно исключающие стимульные значения для него до тех пор, пока его исследования не откроют, к удивлению всех заинтересованных, что эти пики тождественны. Его открытие — болезненно эмпирическое, а не лексикографическое; тем не менее стимульные значения предложений «Эверест» и «Таурисанкер» для него с этого момента будут совпадать 11.

Или возьмём ситуативные предложения «Индейский пятицентовик» и «Бизоний пятицентовик» («Indian nickel», «Buffalo nickel» — два названия серебряной монеты США, достоинством пять центов. — Прим. перев.). Они имеют разные стимульные значения для мальчика в первую минуту, или две, пассивного знакомства с этими монетами, но, когда он догадывается посмотреть на их обратные стороны, эти стимульные значения получают тенденцию к слиянию.

Сливаются ли они полностью? Вопрос, одинаковое ли стимульное значение у предложений «Бизоний пятицентовик» и «Индейский пятицентовик» для данного субъекта, есть вопрос о том, будет ли какая-либо последовательность зрительных раздражений или другая стимуляция (в границах коэффициента), реализованная или нет, побуждать к согласию или несогласию с предложением «Индейский пятицентовик», но не с предложением «Бизоний пятицентовик», или наоборот. Среди подобных стимуляций встречаются такие, которые предлагают, для всех визуализаций, монету, чья лицевая сторона подобна лицевой стороне индейского пятицентовика, но изображение на обратной стороне которой не похоже на бизона. Такие стимуляции могут быть, даже несколько злонамеренно, реализованы. После длительного по коэффициенту исследования такой гибридной монеты новичок мог бы с удивлением прийти к выводу, что, оказывается, существуют два вида индейского пятицентовика, тогда как эксперт, знаток нумизматики, мог бы заключить, что монета, должно быть, поддельная. Для эксперта «Индейский пятицентовик» и «Бизоний пятицентовик» стимульно синонимичны; для новичка — нет.

Новичок полагает и продолжает полагать, как и эксперт, что все индейские пятицентовики суть бизоньи пятицентовики, и наоборот; поскольку новичок не был и не будет реально подвержен удивляющей стимуляции описанного выше типа. Но тот простой факт, что образец такой стимуляции существует и что новичок теперь отреагировал бы на неё описанным выше образом (знаем мы об этом или нет), есть то, что, по определению, заставляет стимульные значения предложений «Индейский пятицентовик» и «Бизоний пятицентовик» различаться даже для такого новичка.

Чтобы сохранить уместность нашего примера, мы должны абстрагироваться от того, что может быть названо попустительствующим способом выражения: способом, каким мы сознательно называем Оливье Макбетом, статую лошади — лошадью, фальшивый пятицентовик пятицентовиком. Даже эксперт на практике говорил бы о представленной на экспертизу монете как о «том индейском пятицентовике с какой-то непонятной штуковиной на обратной стороне», добавляя, что это — подделка. Здесь мы имеем дело с более широким употреблением слова «пятицентовик», при котором никто всерьёз не утверждает даже, что все индейские пятицентовики на самом деле — бизоньи пятицентовики, и наоборот; между тем наша задача в этом примере — исследовать два предположительно совпадающих по объёму (coextensive) термина на сходство стимульного значения. В этом примере, таким образом, следует понимать «индейский пятицентовик» и «бизоний пятицентовик» как «подлинный индейский пятицентовик» и «подлинный бизоний пятицентовик».

Из приведённого примера мы видим, что два термина могут фактически совпадать по объёму или быть истинными относительно одних и тех же предметов, но не быть внутрисубъектно стимульно синонимичными подобно ситуативным предложениям. Можно считать их совпадающими по объёму и при этом не стимульно синонимичными подобно ситуативным предложениям даже для того, кто так считает; об этом свидетельствует отношение новичка к предложениям «Индейский пятицентовик» и «Бизоний пятицентовик». Но если, как в случае эксперта, вера настолько крепка, что никакой образец стимуляции (в границах коэффициента) не будет достаточным, чтобы поколебать её, эти предложения будут стимульно синонимичны так же, как ситуативные предложения.

Таким образом, очевидно, что внутрисубъектная стимульная синонимия остаётся открытой для критики со стороны интуитивных предвзятых мнений за близость к ситуативным предложениям, чьи стимульные значения совпадают вследствие дополнительной информации. Однако по-прежнему существует способ отсечь влияния идиосинкротической информации: мы можем настаивать на фактической неизменности внтурисубъектной синонимии для всего сообщества. В этом социальном смысле стимульной синонимии «Индейский пятицентовик» и «Бизоний пятицентовик» перестали бы считаться стимульно синонимичными из-за таких говорящих, как наш новичок; в то же время «Холостяк» и «Неженатый» по-прежнему могли бы считаться стимульно синонимичными даже социально, поскольку они почти для всех внутрисубъектно стимульно синонимичны. Все же не существует никакого общего для всего сообщества прикрытия от влияний дополнительной информации; но, как говорилось в § 2.3, я думаю, что в этом месте идеал становится иллюзорным.

§ 2.6. Синонимия терминов

Начав наше рассмотрение значения с предложений, мы прокладывали себе путь в направлении, заданном § 1.3–1.4, где подчёркивалось, что слова изучаются только абстрактным образом по их ролям в изучаемых предложениях. Имеются, однако, однословные предложения, такие, как «Красное» и «Кролик». Постольку, поскольку понятие стимульного значения может считаться конституирующим, в некотором неестественном смысле, понятие значения для таких предложений, оно будет казаться конституирующим также понятие значения для общих терминов вроде «красный» и «Кролик». Это, однако же, ошибочно. Стимульная синонимия ситуативных предложений «Гавагай» и «Кролик» даже не гарантирует того, что термины «гавагай» и «Кролик» являются терминами, совпадающими по объёму, то есть терминами, истинными относительно одних и тех же предметов.

Так, рассмотрим термин «гавагай». Кто знает, не являются ли те объекты, к которым применяется этот термин, не кроликами, а простыми фазами, или краткими временными сегментами кролика? В каждом таком случае стимульные ситуации, которые побуждают к согласию с предложением «Гавагай», будут такими же, что и стимульные ситуации, которые побуждают к согласию с предложением «Кролик». Или, возможно, те объекты, к которым применяется термин «гавагай», — это все без исключения неотчуждаемые части кроликов; опять-таки стимульное значение не зарегистрирует каких-либо различий. Когда от подобия стимульных значений предложений «Гавагай» и «Кролик» лингвист резко перескакивает к заключению, что гавагай — это целый длящийся кролик, он просто считает само собой разумеющимся то, что аборигены достаточно похожи на нас, чтобы иметь краткий общий термин для кроликов и не иметь кратких общих терминов для кроличьих фаз или частей.

Другая альтернатива, равным образом совместимая с тем же самым старым стимульным значением, заключается в том, чтобы считать «гавагай» единичным термином, именующим, в смысле Гудмена, слияние всех кроликов: ту единичную, хотя и прерывистую часть пространственно-временного мира, что состоит из кроликов. Таким образом, даже различие между общими и единичными терминами независимо от стимульного значения. То же самое можно увидеть, если рассмотреть, наоборот, единичный термин «Бернард Дж. Орткатт»: по своему стимульному значению он не отличается ни от общего термина, истинного по отношению к темпоральным сегментам хорошего декана, ни от общего термина, истинного в отношении каждой из пространственных частей декана.

Ещё одна альтернатива в случае «гавагай» заключается в том, чтобы считать его единичным термином, именующим повторяющуюся универсалию, кроликовость. Различие между конкретным и абстрактным объектом, равным образом как и между общим и сингулярным термином, независимо от стимульного значения.

Обычно мы можем перевести нечто (например, «for the sake of» («ради чего-то») на данный язык, хотя ничто в этом языке не соответствует составляющим его словам каждому в отдельности. Точно так же ситуативное предложение «Гавагай» переводимо как утверждение, что здесь находится кролик, даже если ни одна из частей предложения «Гавагай», ни что-либо вообще в аборигенном языке полностью не соответствует термину «Кролик». Синонимия «Гавагай» и «Кролик» как предложений зависит от размышлений по поводу побуждённого согласия; однако с синонимией «гавагай» и «Кролик» как терминов дело обстоит по-иному. Мы вправе написать «Кролик» вместо «Кролик» в качестве указания на то, что мы рассматриваем его в связи с тем, что синонимично ему как предложению, а не в связи с тем, что синонимично ему в качестве термина.

Не кажется ли, что воображаемое отсутствие решения между кроликами, фазами кроликов, неотчуждаемыми частями кроликов, слиянием кроликов и кроликовостью должно быть обусловлено просто некоторым особенным недостатком в нашей формулировке стимульного значения и что оно могло бы быть устранено путём некоторого дополнительного указания и вопрошания? Рассмотрим тогда, как это достигается. Указывая на кролика, вы указываете на фазу кролика, на неотчуждаемую часть кролика, на слияние кроликов и на то место, где проявляется кроликовость. Указывая на неотчуждаемую часть кролика, вы снова указываете на оставшиеся четыре вида предметов; и так по кругу. То, что не выделено в стимульном значении самом по себе, не может быть выделено путём указания до тех пор, пока указание не сопровождается вопросами идентичности и различия: «Это тот же самый гавагай, что и тот?», «Один здесь гавагай или два?»

Такое вопрошание требует от лингвиста владения языком аборигена в значительно большей степени, чем та, которую мы на данный момент знаем, как объяснить. Мы не можем даже сказать, какие выражения аборигена следует считать аналогичными нашим терминам, а тем более — как приравнять их друг к другу термин за термином; у нас нет другого выхода, кроме как считать, что мы уже решили, какие есть у аборигена вспомогательные средства, аналогичные нашим, выполняющие окольными путями работу наших собственных различных вспомогательных средств указания на объект: наши артикли и местоимения, наши единственное и множественное числа, наша связка, наш предикат тождества 12.

Весь аппарат в целом является взаимозависимым, и само понятие термина столь же свойственно именно нашей культуре, как и эти связанные с ним средства. Абориген может достичь тех же самых сетевых эффектов, используя лингвистические структуры, столь отличные от наших, что любое гипотетическое (eventual) толкование наших средств в аборигенном языке, и наоборот, могло оказаться неестественным и чересчур произвольным (ср. § 2.9). Тем не менее сетевые эффекты, ситуативные предложения, а не термины могут соответствовать друг другу по стимульным значениям, как обычно. Ситуативные предложения и стимульное значение являются чем-то общим; термины и референция являются локальными по отношению к нашей концептуальной схеме 13.

Возможно, сочтут, что нет никакой серьёзной проблемы в распознавании суждений тождества со стороны аборигена или даже бессловесного животного. Это достаточно верно в отношении качественного тождества, которое более удачно было бы называть сходством. В чувствительности организма к обусловливанию реакций мы имеем полноценные критерии для его стандартов сходства стимуляции (ср. § 3.1). Однако предшествующие размышления касались нумерического тождества. Два указания могут быть указаниями на нумерически тождественного кролика, на нумерически различные части кролика и на нумерически различные фазы кролика; непроницаемость заключается не в совпадении, но в анатомии предложений.

Мы могли бы приравнять аборигенное выражение к любому из несоизмеримых английских терминов — «Кролик», «фаза кролика», «неотчуждаемая часть кролика» и так далее — и всё же, путём компенсирующей фальсификации перевода нумерического тождества и связанных с ним частиц, сохранить соответствие стимульным значениям ситуативных предложений 14.

Внутрисубъектная стимульная синонимия, при всех её преимуществах над случаем двух говорящих, равным образом не в состоянии приравнять термины. Наш марсианин из § 2.5 может обнаружить, как он это и сделал, что «Холостяк» и «Неженатый человек» являются синонимичными ситуативными предложения для англоязычного, но всё же любой термин, исключающий другой термин, мог бы, настолько, насколько это ему известно, применяться не к людям, но к их фазам или частям или даже к беспорядочно рассредоточенной конкретной тотальности или к абстрактному атрибуту.

Мы видели в § 2.5, что совпадение терминов по объёму или даже убедительное совпадение недостаточно для их стимульной синонимии в качестве ситуативных предложений. Теперь мы видим также и то, что оно не является и необходимым. Там, где речь идёт о языках иных, нежели наш собственный, совпадение терминов по объёму оказывается не более очевидно ясным понятием, чем синонимия или сам перевод; оно оказывается не более ясным, чем размышления, каковы бы они ни были (§ 2.9, 2.10), которые делаются для контекстуального перевода предиката тождества, связки и соответствующих частиц.

Тем не менее основной интерес, скрывавшийся в синонимии «Холостяк» и «Неженатый человек» в качестве ситуативных предложений, заключался наверняка в том, что она информировала нас по поводу синонимии «холостяк» и «неженатый человек» в качестве терминов. Итак, в рамках английского языка ситуация отнюдь не безнадёжна. Для того, чтобы из синонимии соответствующих ситуативных предложений получить синонимию терминов, нам надо только добавить условие, которое будет отбрасывать такие пары, как «холостяк» и «часть холостяка»; мы можем добиться этого, выдвинув требование, чтобы субъект был готов соглашаться с устойчивыми предложениями «Все F суть G, и наоборот», думая при этом об «F» и «G» как об интересующих нас терминах. Определение получается следующее: «F» и «G» являются стимульно синонимичными терминами для говорящего в момент времени t тогда и только тогда, когда в качестве ситуативных предложений они имеют то же самое стимульное значение для данного говорящего в момент времени t и говорящий согласился бы с предложением «Все F суть G, и наоборот», будучи спрошенным в момент времени t. Однако мы можем упростить это определение, ужесточив последнюю часть для того, чтобы сделать её гарантирующей первую часть. Вместо того, чтобы говорить, что говорящий согласился бы с предложением «Все F суть G, и наоборот» как имеющим место (as things stand) в момент времени t, мы можем сказать, что он всё-таки согласился бы с ним, если вообще согласился бы с чем-либо, следуя любой стимуляции, какой он только может подвергнуться в момент времени t. (Выражение «если вообще согласился бы с чем-либо» включает в себя состояние шока.) Это ужесточённое условие убеждает, что «F» и «G» будут также совпадать по своему стимульному значению в качестве ситуативных предложений; поскольку, если каждая стимуляция позволяла бы субъекту оставаться готовым к согласию с предложением «Все F суть G, и наоборот», если вообще с чем-либо, то ни одна стимуляция не побуждала бы его к согласию или несогласию с одним только «F» или «G», безотносительно к другому члену этой пары 15.

По соображениям, которые станут ясными из § 2.8, я называю предложение стимульно аналитическим для некоего субъекта, если он будет соглашаться с ним или вообще ничего не будет делать после всякой стимуляции (в пределах коэффициента). Наше условие стимульной синонимии «F» и «G» в качестве общих терминов сводится поэтому к стимульной аналитичности предложения «Все F суть G, и наоборот». Это условие обладает известным параллелизмом для единичных терминов, представленных «a» и «b», а именно стимульная аналитичность «a = b».

Заметьте, однако, что наши формулировки применимы только к английскому и к языкам, переводы на которые выражений «все», «суть» и «=» каким-либо образом заранее установлены. Формулировку этого ограничения следует ожидать в понятиях, относящихся к терминам.

Наше упрощение определения синонимии терминов распространяет его на все термины, вне зависимости от того, являются ли их объекты такими, что мы могли бы разумно использовать эти термины в качестве ситуативных предложений. Нам не следует, исходя из кажущегося соответствия определения, применимого к терминам вроде «Кролик», «холостяк», «бизоний пятицентовик», заключать, что оно также соответствует более широкой области. Давайте, однако же, оставим в покое этот вопрос и задумаемся о более узкой области.

Наша версия синонимии делает термины «индейский пятицентовик» и «бизоний пятицентовик» синонимичными для эксперта § 2.5, а не для новичка. Она открыта для критики, отталкивающейся от интуитивных предрассудков, из-за приравнивания терминов, равенство которых по объёму субъект выучил путём исследования и эксперимента, а не просто путём схватывания их «значений». Таково понятие стимульной синонимии терминов, произведённое от стимульной синонимии ситуативных предложений для отдельных говорящих. Мы можем ещё социализировать это понятие и пресечь тем самым следствия идиосинкратической информации, как мы сделали это в отношении ситуативных предложений в конце § 2.5: мы можем считать социально стимульно синонимичными только те термины, которые являются стимульно синонимичными для каждого отдельного говорящего почти что без исключения. Социально термины «холостяк» и «неженатый человек» остаются стимульно синонимичными, тогда как термины «индейский пятицентовик» и «бизоний пятицентовик» — нет.

Мы приветствуем это следствие социализации нашего понятия стимульной синонимии, поскольку наша интуитивная семантика 16 считает термины «холостяк» и «неженатый человек» синонимичными, а «индейский пятицентовик» и «бизоний пятицентовик», вероятно, нет. Теперь какова была причина самих этих интуитивных оценок? Такой причиной, как я думаю, не была никакая близкая аналогия, какой бы бессознательной она ни была, нашей нынешней конструкции; не является таковой и имплицитная социологическая догадка, что при необычной стимуляции большинство людей сочло бы термины «холостяк» и «неженатый человек» совпадающими по объёму, тогда как большая часть из них стала бы считать термины «индейский пятицентовик» и «бизоний пятицентовик» различающимися по объёму. На самом деле причину следует искать в различии между тем, как мы на своём родном английском языке выучиваем «холостяк» и «индейский пятицентовик». Мы выучиваем «холостяк», обучаясь соответствующим ассоциациям слов со словами, и мы выучиваем «индейский пятицентовик», обучаясь непосредственно ассоциировать термин с образцом объектов 17.

Это — различие между описанием и знакомством, занимающее центральное место в философии Рассела. Оно проходит перед нами в синхронном поведении в виде различия между ненаблюдательными ситуативными предложениями, с их произвольными вариациями в стимульном значении от говорящего к говорящему, и предложениями наблюдения с их социально единообразными стимульными значениями (ср. § 2.4). На термин «неженатый человек» смотрят как на семантически связанный с термином «холостяк» потому, что в данном случае не существует социально постоянного стимульного значения, которое бы управляло использованием этого слова; разрубите его связь с термином «неженатый человек», и вы лишите его довольно очевидного социального определения, поскольку от него не будет пользы в коммуникации.

«Брат» по своей синонимии с «ребёнок мужского пола тех же родителей» принципиально подобно синонимии «холостяк» с «неженатый человек». Мы учим слово «брат» (в его точном взрослом употреблении) исключительно путём вербальных взаимосвязей с предложениями относительно рождения детей, а «ребёнок мужского или женского пола тех же родителей» — путём вербальных взаимосвязей с выражениями «брат» и «сестра». Ситуативные предложения «Брат» и «Дитя одних родителей» являются ненаблюдательными; их стимульные значения колеблются в обществе настолько случайным образом, насколько колеблются стимульные значения предложения «Холостяк», и только редкие вербальные связи придают терминам устойчивость, требующуюся в коммуникации.

Многие термины систематической теоретической науки относятся к третьему виду. Они подобны выражениям вроде «холостяк» и «брат» в том, что не имеют социально постоянных стимульных значений, управляющих их использованием; конечно же, такой термин обычно бесполезен в роли ситуативного предложения, так что в данном случае речь не идёт о стимульном значении. С другой стороны, они отличаются от выражений «холостяк» и «брат» тем, что они обладают более сложной сетью вербальных взаимосвязей, так что ни одна из связей, как кажется, не имеет решающего значения для коммуникации. Таким образом, в теоретической науке, по крайней мере до тех пор, пока это не пересмотрено с точки зрения энтузиастов семантики, редко ощущаются или утверждаются различия между синонимиями и «фактическими» эквивалентностями. Даже тождество, исторически введённое в механику путём определения «количества движения» как «массы, помноженной на скорость» занимает своё место в сети взаимосвязей наряду со всем остальным; если физик последовательно пересматривает механику таким образом, что импульс оказывается непропорциональным скорости, изменение будет, вероятно, сочтено изменением в теории, а не в самом значении 18. Интуиции синонимии в данном случае не возникают просто в силу того, что термины связаны с остальным языком большим числом способов, чем слова вроде «холостяк» 19.

§ 2.7. Переводя логические связки

С § 2.1 по § 2.4 мы объясняли радикальный перевод ситуативных предложений при помощи приблизительной идентификации стимульных значений. Однако имеется ещё одна, принципиально отличная область, которая непосредственно касается радикального перевода: это область истинностных функций, таких, как отрицание, логическая коньюнкция и двойное отрицание. Для этой цели безразлично, являются ли предложения, согласие или несогласие с которыми мы пытаемся вызвать у аборигенов, ситуативными предложениями или же устойчивыми предложениями. Те, которые являются ситуативными предложениями, должны сопровождаться побуждающей стимуляцией, если требуется вызвать согласие или несогласие; с другой стороны, устойчивые предложения могут быть предъявлены без поддержки стимуляции. Теперь путём ссылки на согласие или несогласие мы можем установить семантические критерии для истинностных функций; то есть критерии для определения того, действительно ли данная аборигенная идиома должна толковаться как выражающая соответствующую истинностную функцию. Семантический критерий отрицания заключается в том, что он превращает любое короткое предложение, с которым будут соглашаться, в предложение, с которым не будут соглашаться, и наоборот. Семантический критерий конъюнкции заключается в том, что он производит сложное предложение, с которым (постольку, поскольку предложения, являющиеся его составными частями, кратки) готовы соглашаться тогда и только тогда, когда готовы соглашаться с каждой из его составных частей. Семантический критерий двойного отрицания подобен согласию, дважды изменённому на несогласие.

О коротких компонентах речь, как и в § 2.5, идёт исключительно потому, что в случае с длинными компонентами субъект может запутаться. Идентификация аборигенной идиомы в качестве отрицания, или конъюнкции, или двойного отрицания не должна исключаться на основании отклонения субъекта от наших семантических критериев, если таковое происходит из-за смешения. Не существует никаких ограничений на длину составных предложений, к которым может применяться отрицание, конъюнкция и двойное отрицание; дело просто в том, что пробные случаи для первоначального опознания таких конструкций в чужом языке являются случаями с короткими компонентами.

Когда мы обнаруживаем, что аборигенная конструкция удовлетворяет тому или другому из этих трёх семантических критериев, мы можем больше не интересоваться тем, как её следует понимать. В зависимости от конкретного случая мы можем теперь перевести идиому на английский как «не», «и» или «или», только если каждая из них в отдельности не является предметом банальной оговорки; поскольку хорошо известно, что эти три английских слова не представляют отрицание, конъюнкцию и двойное отрицание точным и недвусмысленным образом.

Любая конструкция для построения предложений из предложений считается в логике выражающей истинностную функцию, если она удовлетворяет следующему условию: составное предложение обладает единственным истинностным значением (истина или ложь) для каждого задания истинностных значений частям, его составляющим. Семантические критерии могут, ясное дело, быть установленными для всех истинностных функций согласно методам, которые уже применяются для отрицания, конъюнкции и двойного отрицания.

Этот подход плохо согласуется с доктриной «дологической ментальности». В качестве предельного случая предположим, что о некоторых аборигенах утверждается, что они признают истинными определённые предложения, переводимые в форму «p и не-p». Это утверждение согласно нашим семантическим критериям является абсурдным. Чтобы не быть догматиками в отношении этих критериев, какие критерии можно было бы предпочесть? Произвольный перевод может сделать аборигенные звуки столь проблематичными, насколько пожелает переводчик. Лучший перевод навязывает им нашу логику, и здесь возникла бы проблема дологичности, если вообще можно считать это проблемой 20.

Рассмотрим с этой целью испанца с его «No hay nada» («Ничего нет»).

Любители парадоксов могут посчитать, что он нарушает закон двойного отрицания. Более рассудительные переводчики могут рассматривать «no» и «nada» в этом контексте как составные части одного отрицания.

То, что сносный перевод сохраняет логические законы, имплицируется на практике даже там, если выражаться парадоксально, где речь вообще не идёт об иностранном языке. Так, когда на наше вопросительное предложение, заданное на английском языке, англоговорящий отвечает «Yes and no» («Да и нет»), мы допускаем, что заданное предложение означает разное при утверждении и при отрицании; это более правдоподобно, чем допущение, что говорящий настолько глуп, что одновременно утверждает и отрицает одно и то же. Наконец, когда некто демонстрирует логику, законы которой по видимости противоречат нашим, мы готовы предположить, что он просто придаёт некоторым знакомым старым вокабулам («и», «или», «не», «все» и так далее) новое значение. Такой разговор о значении является интуитивным, некритическим и неопределённым, но он мирно сосуществует с переводом; он выражает наше нежелание при таких обстоятельствах «переводить» английский говорящего на наш английский посредством нормального подразумеваемого метода омофонного перевода.

Или рассмотрим знакомое нам замечание, что даже наиболее оригинальный строитель системы связан законом противоречия. Как он им в действительности связан? Если он должен был принять противоречие, то он перестроил бы свои логические законы так, чтобы гарантировать различия определённого вида; поскольку классические законы утверждают, что из противоречия следует любое предложение. Но тогда мы перешли бы к перетолкованию его отчаянно новой логики как непротиворечивой логики, возможно даже знакомой логики, представленной в извращённой символике.

Максима перевода, лежащая в основании всего этого, заключается в том, что утверждения, изначально ложные, следует, вероятно, рассматривать как содержащие скрытые языковые различия. Эта максима является достаточно сильной в каждом из нас, чтобы даже заставить нас отклониться от омофонического метода, который играет столь фундаментальную роль в самом приобретении и употреблении родного языка.

Здравый смысл, диктующий это правило, гласит, что глупость какого-то собеседника, за определённой гранью, значительно менее правдоподобна, нежели плохой перевод или, в частном случае, лингвистическое расхождение 21.

Другой подход к проблеме, в той мере, в какой он касается логических законов в частном случае, заключается в следующем. Логические частицы «и», «или» и так далее выучиваются только в контексте предложений.

Отбрасывание логического закона означает ужасающее широко распространённое приведение в беспорядок истинностных значений контекстов соответствующих частиц, причём не остаётся ничего устойчивого, на что можно было бы опереться при употреблении этих частиц. Короче говоря, их значения исчезли; можно добавить новые значения.

В данном случае то, что обусловливает смысл включения значения (meaning-involvement), является, таким образом, в своей основе тем же самым, что и в случае с терминами «холостяк» и «неженатый человек» (§ 2.6).

Давайте подведём итог нашим размышлениям по поводу логики в условиях радикального перевода. Мы полностью определили логические законы людей постольку, поскольку дело касается истинностно-функциональной части логики, поскольку мы зафиксировали наши переводы при помощи вышеупомянутых семантических критериев. Истины этой части логики называются тавтологиями: это — истинностно-функциональные составные выражения, истинные исключительно в силу своей истинностно-функциональной структуры. Имеется известная табличная процедура определения для предложений, в которых функции истинности являются как угодно чрезмерно итерированными и добавленными, какие именно задания истинностных значений минимальным составляющим сделают целое составное предложение истинным; а тавтологии являются составными предложениями, которые становятся истинными при любых заданиях.

Однако истинностные функции и тавтологии являются только простейшими из логических функций и логических истин. Не можем ли мы сделать больше? Другие логические функции, которые наиболее естественно приходят на ум, — это категорические высказывания, традиционно обозначаемые А, Е, I и О и обычно конструируемые в английском языке при помощи конструкций «all are» («все суть») («Все кролики пугливы»), «none are» («ни один не суть»), «some are» («некоторые суть»), «some are not» («некоторые не суть»). Семантический критерий для А, вероятно, намекает о себе следующим образом: составное выражение вызывает согласие (у данного говорящего) тогда и только тогда, когда (для него) утвердительное стимульное значение первого компонента есть подкласс утвердительного стимульного значения второго компонента и отрицательные стимульные значения связаны противоположным образом.

Как варьировать это правило для Е, I и О — довольно очевидно, за исключением того, что вся идея в целом является ложной с точки зрения § 2.6. Так, возьмём А. Все индейские пятицентовики суть бизоньи пятицентовики и даже считаются таковыми новичком из § 2.6, и всё же утвердительное стимульное значение предложения «Индейский пятицентовик», во всяком случае для нашего новичка, обладает само по себе образцами стимуляции, не содержащимися в утвердительном стимульном значении предложения «Бизоний пятицентовик». По этой причине предполагаемый семантический критерий противоречит «Все F суть G» в том, что он выходит за пределы объёма. И он обладает ещё более серьёзным недостатком противоположного вида; поскольку, в то время как неотъемлемые части кроликов не являются кроликами, мы видели в § 2.6, что с точки зрения стимульного значения подобное различие не имеет места.

Это затруднение носит фундаментальный характер. Истинность категорических высказываний зависит от объектов, какими бы внешними или выводными они ни были, относительно которых истинны составляющие термины; а то, чем являются эти объекты, не определяется однозначно стимульными значениями. Конечно, категорические высказывания, равно как окончания множественного числа и тождество, являются частью нашего собственного специального аппарата объектной референции, тогда как стимульное значение является, повторяя § 2.6, чем-то общим. В том, что нами считается логикой, истинностно функциональная составляющая представляет только одну часть, признание которой в чужом языке мы, по-видимому, можем свести к поведенческим критериям.

Условие, которые было сочтено неадекватным в качестве семантического условия для связки А, все ещё определяет связку. Позвольте мне написать «равенство» для этой связки. Её употребление должно быть таковым, чтобы составное выражение формы «… равно…», образованное из двух ситуативных предложений S1 и S2 в таком вот порядке, было устойчивым предложением и вызывало согласие только того говорящего, для которого утвердительное стимульное значение предложения S1 есть подкласс утвердительного стимульного значения предложения S2, и наоборот — для пары отрицательных стимульных значений. Таким образом, если мы считаем S1 и S2 общими терминами — деталь перевода, которая остаётся незатронутой стимульным значением, — то «F равно G» утверждает приблизительно то, что всякое F есть часть слияния (§ 2.6) G; а если мы считаем S1 и S2 единичными терминами, то «a равно b» утверждает приблизительно то, что a есть часть b. Теория отношений между частями, названная мереологией Лесьневским и исчислением индивидов — Гудменом и Леонардом 22, является, таким образом, в большей степени согласуемой с радикальными семантическими критериями, чем логика силлогизма. Мы должны, однако, только что дважды использованному слову «приблизительно» придать полновесный смысл, поскольку, как было отмечено двумя параграфами выше, требование нашего семантического критерия выходит за пределы объема.

§ 2.8. Синонимичные и аналитические предложения

По своей этимологии «синонимичный» применяется к именам. Хотя это употребление термина нацелено просто на то, чтобы приписывать тождество значения, действие его этимологии усматривается в тенденции обращаться к некоторому другому слову, «эквивалентный» или «эквиполентный», для случаев, в которых оба сравниваемых выражения являются (в отличие от выражения «холостяк») вербально сложными. Использование мною выражения «синонимичный» не ограничивается подобным образом; я полагаю, что это слово несёт на себе всю степень общности выражения «то же самое по значению», каковой бы она ни была. Конечно же, я не придавал существенного значения различию между словом и фразой. Даже первый объект перевода, скажем «Гавагай», может или не может в конце концов быть представлен в виде связной последовательности нескольких слов, зависящей от чьего-либо окончательного выбора аналитической гипотезы (§ 2.9, 2.10).

Принимая эту незначительную либерализацию в дальнейшем в качестве чего-то само собой разумеющегося, мы всё же должны проводить различие между широким и узким типом синонимии, или тождества значения, применительно к предложениям. Широкий тип синонимии может быть сформулирован в интуитивных терминах следующим образом: два предложения вызывают согласие при сопутствующих обстоятельствах и несогласие при сопутствующих обстоятельствах, и это сопутствие обязано своим наличием исключительно словоупотреблению, а не тому, что происходит в мире. Стало привычным считать, что ситуация описывается обычно скорее в терминах истинностных значений, нежели в терминах согласия и несогласия; однако я деформирую описание первого вида до второго с тем, чтобы предельно увеличить шансы осмысления отношения на основе вербального поведения.

Для определённых целей требуется более узкий вид синонимии предложений, вроде того, который Карнап называет интенсиональным изоморфизмом; он включает в себя определённые поэлементные (part-by-part) соответствия рассматриваемых предложений (ср. § 6.3). Однако подобные различные варианты могут быть определены на основе более широкого типа синонимии. Синонимия частей определяется путём обращения к аналогии ролей в синонимичных целых единицах; в таком случае синонимия в более узком смысле определяется для целых единиц путём обращения к синонимии гомологических частей. Так что давайте сосредоточим внимание на более широком и более основополагающем понятии синонимии предложений.

Ведя в данном случае разговор в терминах согласия и несогласия, а не в терминах истинностных значений, мы вводим следующее затруднение: согласие и несогласие могут подвергаться воздействию путаницы, обязанной своим появлением длине и сложности предложения. Однако это затруднение может быть устранено способом, обрисованным в § 2.5.

Кроме того, только что упомянутая программа действий автоматически позаботилась бы и о выведении отношения синонимии фрагментов предложения и, таким образом, о конструировании реформированного отношения синонимии для целых предложений. Давайте не будем останавливаться на этих моментах, поскольку есть более серьёзная проблема.

В тех случаях, когда предложения являются ситуативными предложениями, представленное понятие синонимии достаточно хорошо реализуется во внутрисубъектной стимульной синонимии, особенно если она социализована. Ведь мы можем утверждать, что только вербальная привычка в состоянии убедительно объяснить, с точки зрения согласия и несогласия, сопутствующую вариацию двух ситуативных предложений в рамках всего диапазона возможных стимуляций. Имеются всё же невыявленные воздействия широко распространённой в сообществе дополнительной информации, однако нет никаких очевидных оснований не считать такую информацию просто детерминантом вербальной привычки (§ 2.3). Когда же предложения являются устойчивыми предложениями, которые, наподобие «Газета «Таймс» пришла», имеют близкое сходство с ситуативными предложениями в том, что касается разнообразия согласия и несогласия, стимульная синонимия все ещё действует достаточно хорошо.

Однако чем менее изменчивы устойчивые предложения с точки зрения согласия и несогласия, тем большим будет разброс их стимульных значений и, следовательно, тем меньше стимульная синонимия будет приближаться к синонимии предусмотренного вида. Ведь каким бы ни был разброс его стимульного значения, предложение всё равно сохраняет взаимосвязи с другими предложениями и играет свою характерную роль в теориях.

Разбросанность его стимульного значения не является разбросом того, что мы интуитивно называем значением, но имеет своим последствием то, что стимульное значение не позволяет оценить предложение должным образом.

Путём увеличения коэффициента стимуляции мы можем обогатить стимульные значения и тем самым усилить отношение стимульной синонимии; поскольку чем более долговременными являются стимуляции, тем выше их шанс оказать воздействие на согласие или несогласие. Тем не менее ситуация выходит из-под контроля, когда коэффициент становится чрезмерным. Так, рассмотрим стимульную синонимию коэффициентом в месяц. Сказать, что два предложения соотнесены в настоящее время таким вот способом, означает сказать, что любой образец месячной стимуляции, если начался в настоящий момент и закончился месяц спустя вопрошанием двух предложений, будет вызывать одинаковый вердикт относительно обоих предложений. Проблема заключается в том, что в данном случае отсутствуют всякие указания на то, чего ожидать при совершенно фантастических последовательностях стимуляции на протяжении указанного времени. Субъект мог бы исправить свои теории непредвиденными способами так, что этим предполагалось бы изменение значений слов.

Нет никаких оснований ожидать, что сопутствование предложений в подобных обстоятельствах будет отражать тождество значения в каком-то интуитивно правдоподобном смысле. Увеличение коэффициента обогащает стимульные значения и усиливает стимульную синонимию только постольку, поскольку оно уменьшает познаваемость стимульных синонимов.

Стимульная синонимия при оптимальном коэффициенте приблизительно соответствует тому, что философы неточно называют тождеством подтверждающих опытов и неподтверждающих опытов. Она есть приближение к тому, что могло бы означать «речь о двух предложениях как о находящихся в том же самом отношении согласованности с теми же самыми отдельными опытами» 23.

В тех случаях, когда устойчивые предложения относятся к типу предложений, в ничтожно малой степени зависящих от обстоятельств, неадекватность стимульной синонимии синонимии, которая так называется интуитивно, разделяется только что цитированными более смутными формулировками. И она разделяется предположением Перкинса и Сингера, а именно что мы сравниваем предложения по синонимии, предлагая их нашему информатору для верификации и наблюдая за тем, ведёт ли он себя одинаковым образом в обоих случаях 24.

Проблема заключена во взаимосвязях предложений. Если функция предложения может исчерпываться описанием опыта, подтверждающего или не подтверждающего его в качестве изолированного предложения самого по себе, тогда предложение является, по существу, ситуативным предложением.

Отличительная черта иных предложений заключается в том, что опыт соотносится с ними по преимуществу косвенными способами, благодаря посредничеству ассоциированных предложений. Появляются альтернативы: опыты требуют изменения теории, но не указывают — в каком месте и как.

Любые из различных систематических изменений могут согласовать конфликтующие данные, и все предложения, испытавшие воздействие какой-либо из этих возможных альтернативных перестроек, должны, очевидно, были бы считаться не подтверждёнными этими данными всеми вместе или вообще не считаться таковыми. Тем не менее предложения, интуитивно говоря, могут весьма отличаться по содержанию или по роли в той теории, в которую они включены.

Грайс и Стросон (loc. cit.) пытаются разрешить это затруднение, определив S1 и S2 как синонимичные в том случае, когда для каждого допущения, касающегося истинностных значений других предложений, одни и те же опыты подтверждают (и не подтверждают) S1 при этом допущении, что и подтверждают (и не подтверждают) S2 при этом допущении. Теперь, вместо «каждое допущение, касающееся истинностных значений других предложений» мы с равным правом можем сказать просто «всякое предложение S»; поскольку S может быть логической конъюнкцией этих соответствующих «других предложений» или их отрицаний. Так что S1 и S2 определяются как синонимичные тогда, когда для всякого S одни и те же опыты подтверждают (или не подтверждают) S1 на основании гипотезы S, как и подтверждают (или не подтверждают) S2 на основании той же самой гипотезы. Понятие подтверждающих и неподтверждающих опытов имело поведенческое приблизительное соответствие в нашем понятии стимульного значения; но можем ли мы релятивизировать его таким образом, чтобы оно соответствовало гипотезе S? Я полагаю, что мы в состоянии сделать это, поскольку подтверждение или неподтвержение S1 нa основании S представляет собой, по-видимому, подтверждение или неподтверждение условного предложения, состоящего из S как антецедента и S1 как консеквента. В таком случае предполагаемое определение синонимии приобретает следующий вид: S1 и S2 синонимичны тогда, когда для каждого S условное предложение, составленное из S и S1 и условное предложение, состоящее из S и S2, стимульно синонимичны. Однако теперь очевидно, что этому определению не удаётся обеспечить более тесное отношение между S1 и S2, чем то удаётся стимульной синонимии. Ведь если S1 и S2 являются стимульно синонимичными, то a fortiori условные предложения также являются таковыми.

Иным предположением было бы определить S1 и S2 как синонимичные тогда, когда для всякого S логическая конъюнкция S и S1 и логическая конъюнкция S и S2 стимульно синонимичны. Но ещё проще увидеть, что они не обеспечивают более тесной связи.

Если бы какое-либо из этих предприятий оказалось удачным, то полученная синонимия все ещё была бы строго внутриязыковой, поскольку вспомогательное предложение S, принадлежа к одному языку, присоединяется (gets joined) как к S1, так и к S2 Однако язык не обязательно должен быть нашим собственным языком. Поскольку, согласно § 2.7, конъюнкция переводима; и тем самым переводимо и условное предложение, если мы берём его в материальном смысле «Не (p и не-q).

Общее отношение столь безуспешно разыскивавшейся внутрисубъектной синонимии предложений взаимоопределимо с помощью другого ускользающего понятия интуитивной философской семантики: понятия аналитического предложения. Это интуитивное понятие состоит в том, что предложение является истинным исключительно в силу своего значения и независимо от дополнительной информации: таковы предложения «Ни один холостяк не женат», «Свиньи суть свиньи» и, при некоторых подходах, «2 + 2 = 4» 25.

Взаимоопределения происходят следующим образом: предложения являются синонимичными тогда и только тогда, когда их двустороннее условное предложение (biconditional) (образованное путём соединения их с «тогда и только тогда») является аналитическим, а предложение является аналитическим тогда и только тогда, когда оно синонимично со своим собственным условным предложением («Если p, то p»).

Как синонимия предложений связана с аналитичностью, так и стимульная синонимия предложений связана со стимульной аналитичностью (§ 2.6).

Философская традиция указывает на три угнездившиеся категории надёжных истин: аналитические, априорные и необходимые. Вопрос о том, исчерпывается ли вторая категория первой, а третья — второй, традиционно вызывал разногласия, поскольку ни одна из этих трёх категорий традиционно не определялась в терминах различимых признаков вербального поведения. В наши дни те, кто допускает отождествление этих трёх категорий, будучи принуждаемы к прояснению взаимоотношений между ними, отвечали следующим образом: аналитические предложения суть те, которые мы готовы утверждать при любых обстоятельствах (come what may).

Это заявление равнозначно нулю до тех пор, пока мы независимым образом не очертим границы выражения «любые обстоятельства». Так, можно возразить, что мы не приняли бы «Ни один холостяк не женат», если бы обнаружили женатого холостяка; и как бы мы отклонили его пример без обращения к самому понятию аналитичности, которое мы пытаемся определить? Один способ заключается в том, чтобы считать «при любых обстоятельствах» равнозначным «при любой стимуляции (§ 2.2)»; и это, действительно, даёт определение (§ 2.6) стимульной аналитичности 26.

Мы слегка усовершенствовали стимульную синонимию, социализировав её. Мы можем проделать то же самое с аналитичностью, назвав социально стимульно аналитическими только те предложения, которые стимульно аналитичны практически для всех. Однако даже в этом усовершенствованном смысле аналитичность будет применяться как к предложению «Существовали чёрные собаки», так и к «2 + 2 = 4» и «Ни один холостяк не женат». Давайте честно признаем: наши социализированные стимульная синонимия и стимульная аналитичность все ещё являются не бихевиористскими реконструкциями интуитивной семантики, но только бихевиористским суррогатом.

В конце § 12 мы размышляли о том, что делает осмысленной интуицию синонимии терминов. Сходные соображения применимы к интуициям стимульной синонимии и аналитичности предложений. Такая интуиция фигурирует в случае аналитичности, несмотря на техническое звучание слова; предложения вроде «Ни один неженатый человек не женат», «Ни один холостяк не женат» и «2 + 2 = 4» вызывают ощущение, которое все высоко ценят. Более того, понятие «согласие при любых обстоятельствах» не содержит чётких указаний на имеющуюся интуицию. Чья-то реакция на отрицание предложений, которые типично воспринимаются как аналитические, больше похожа на реакцию на непонятые иностранные предложения 27.

Там, где соответствующее предложение является законом логики, кое-что, касающееся основания этой реакции, было выделено в § 2.7: отбрасывание логического закона разрушает образец, от которого сильно зависит коммуникационное употребление логической частицы. Во многом то же самое применимо к «2 + 2 = 4» и даже к «Части частей вещи суть части вещи». Ключевые слова здесь обладают бесчисленными дополнительными контекстами, фиксирующими их употребление, но мы каким-то образом чувствуем, что если наш собеседник не согласится с нами относительно этих банальностей, то это не будет зависеть от него в большинстве дополнительных контекстов, содержащих соответствующие термины.

Примеры вроде «Ни один холостяк не женат» считаются аналитическими как непосредственно на смутном основании, только что предположенном, так и в силу того, что они получаются из логических истин путём подстановки синонимов.

Если механизм интуиции аналитичности в своих существенных чертах таков, как я предположил в общем виде, то эти интуиции в целом стремятся возникать там, где имеет место неразбериха в отношении того, о чём человек, отрицающий некоторое предложение, может говорить. Этот результат может быть постепенным, а также кумулятивным 28.

Интуиции являются со своей стороны безупречными, однако было бы ошибкой проводить с их помощью широкую эпистемологическую дихотомию между аналитическими истинами как побочными продуктами языка и синтетическими истинами как отчётами о мире 29.

Я подозреваю, что понятие такой дихотомии только поощряет ошибочные впечатления по поводу того, как язык связан с миром. Стимульная аналитичность, наша строго вегетарианская имитация, в данном случае, конечно же, не подвергается сомнению.

§ 2.9. Аналитические гипотезы

Для начала мы предположили, что наш лингвист наблюдал за высказываниями аборигена и сопутствующими им обстоятельствами пассивно, а затем выборочно проверял аборигенные предложения на согласие и несогласие с ними при изменяющихся обстоятельствах. Суммируем возможные результаты таких действий. (1) Могут быть переведены предложения наблюдения. При этом остаётся неопределённость, но это — нормальная индуктивная ситуация. (2) Могут быть переведены истинностные функции. (3) Могут быть опознаны стимульно аналитические предложения, а также — предложения противоположного типа, «стимульно противоречивые», вызывающие безапелляционное несогласие. (4) Могут быть разрешены, если возникают, вопросы внутрисубъектной стимульной синонимии аборигенных ситуативных предложений даже не из числа предложений наблюдения, но сами эти предложения не могут быть переведены. И как же лингвисту выйти за эти рамки? В общих чертах, следующим образом. Он разделяет услышанное на повторяющиеся сегменты удобной для него краткости и на этом основании составляет список аборигенных «слов». Некоторые из них он гипотетически приравнивает к английским словам и фразам так, чтобы они отвечали условиям (1) — (4). Таковы его аналитические гипотезы, как я их называю. Их соответствие условиям (1) — (4) в идеале должно быть следующим. В число переводов предложения, производного от аналитических гипотез, должны включаться те, что уже установлены по условию (1); они должны соответствовать предварительному переводу истинностных функций, полученному по условию (2); они должны ставить в соответствие стимульно аналитическим или стимульно противоречивым, по условию (3), предложениям такие предложения английского языка, которые также являются стимульно аналитическими или стимульно противоречивыми; и они должны переводить стимульно синонимичные, по условию (4), пары предложений такими предложениями английского языка, которые так же являются стимульно синонимичными.

Аналитические гипотезы, какими бы пробными они при этом ни были, начинают появляться задолго до того, как закончена работа, предписанная методами (1) — (4), и они помогают направлять выбор примеров для исследования этими методами. Это существенно для метода (4), поскольку без косвенных подсказок со стороны аналитических гипотез, очевидно, никак нельзя сказать, какие пары предложений, не являющихся предложениями наблюдения, следует испытать на внутрисубъектную стимульную синонимию.

Наш рецепт более чем схематичен. Если аналитические гипотезы предлагают какую-либо банальность английского языка в качестве перевода какого-либо аборигенного устойчивого предложения, обнаружение того, что последнее также вызывает общее и незамедлительное согласие среди аборигенов, окажет поддержку этим гипотезам, даже если ни соответствующее предложение английского языка, ни аборигенное не являются вполне стимульно аналитическими. При более реалистичном подходе допустимы степени приближения к стимульной аналитичности, так же как и степени наблюдаемости. В любом случае от аналитических гипотез не требуется безоговорочно, чтобы они согласовывались с условиями (1) — (4) применительно к каждому примеру; чем аккуратнее аналитические гипотезы, тем большую следует проявлять терпимость.

Если аборигенное предложение, разделяемое всем сообществом с твёрдостью, которую не может поколебать никакой стимульный образец приемлемой длительности, переводится как «Все кролики — перевоплотившиеся люди», следует проявлять терпимость. Ведь переводчик вправе переводить стимульно аналитическое аборигенное предложение предложением английского языка, не являющимся стимульно аналитическим. Я думаю, такой образ действий придаёт подобному переводу вполне правильный смысл: смысл резкого отклонения, которое может быть принято только в том случае, если во избежание его потребуется, предположительно, принять гораздо более сложные аналитические гипотезы. Действительно, чем абсурднее или экзотичнее приписываемые людям верования, тем подозрительнее мы вправе относиться к переводам; миф о дологическом человеке указывает лишь на крайний случай 30.

Для теории перевода банальные сообщения — это дыхание жизни.

Читатель может попытаться вывести из стимульной аналитичности лучшее понятие аналитичности, отображая предложения, подобные аборигенному предложению о перевоплощении, воспользовавшись следующим критерием: посредством косвенных соображений они переводятся предложениями другого языка, не являющимися стимульно аналитическими. Однако этот критерий иллюзорен, поскольку он зависит от аналитических гипотез, которые, как подчёркнуто на последующих страницах, не являются определёнными функциями языкового поведения.

Вернёмся теперь к аналитическим гипотезам с целью более неторопливого рассмотрения их формы и содержания. Они не всегда имеют форму уравнения. Нет нужды настаивать на том, что аборигенное слово должно быть непосредственно приравнено к какому-либо английскому слову или фразе. Могут быть установлены определённые контексты, в которых слово должно переводиться одним способом, и другие контексты, в которых слово должно переводиться по-другому. На форму уравнения могут влиять дополнительные семантические инструкции ad libitum. Поскольку нет общего позиционного соответствия между словами и фразами одного языка и их переводами на другой, некоторые аналитические гипотезы нужны также для объяснения синтаксических конструкций. Это обычно описывают с помощью вспомогательных терминов для разных классов аборигенных слов и фраз. Взятые вместе, аналитические гипотезы и вспомогательные определения конституируют аборигенно-английские (Jungle-to-English) словарь и грамматику лингвиста. Их форма не материальна, так как их цель — не перевод слов или конструкций, а перевод когерентного дискурса; отдельные слова и конструкции обращают на себя внимание только как средства достижения этой цели.

Тем не менее есть причина привлечь особое внимание к простой форме аналитической гипотезы, приравнивающей аборигенное слово или конструкцию к гипотетическому английскому эквиваленту. Ведь гипотезы должны придумываться, а типичный случай придумывания — это случай, когда лингвист постигает параллелизм функций между каким-либо составляющим фрагментом переводимого целого аборигенного предложения и каким-либо словом — компонентом перевода этого предложения. Только каким-то таким способом мы вообще можем объяснить чье-либо решение радикально переводить некий аборигенный оборот речи на английский как окончание множественного числа или как предикат тождества «=», или как категориальную копулу, или как любую другую часть нашего родного аппарата объективной референции. Только путём такой непосредственной проекции предшествующих языковых привычек лингвист может вообще найти в аборигенном языке общие термины или, найдя их, поставить их в соответствие своим собственным; стимульных значений никогда не бывает достаточно для определения даже того, какие слова являются терминами, если таковые вообще имеются, и в ещё меньшей степени — для того, чтобы определить, какие термины совпадают по объёму.

Метод аналитических гипотез — это способ катапультироваться в аборигенный язык, получив импульс от родного языка. Это — способ прививки экзотических побегов на старый знакомый куст (если вспомнить заключительную метафору § 1.2), пока ещё что-то, кроме экзотики, попадается на глаза. С точки зрения теории перевода значений самое примечательное в аналитических гипотезах — то, что они подразумевают больше, чем любая аборигенная диспозиция речевого поведения. Проводя аналогии между предложениями, поддающимися переводу, и другими, они расширяют рабочие границы перевода за те границы, в которых может существовать независимая очевидность.

Не то чтобы методы (1) — (4) сами по себе охватывали все доступные данные. Ведь мы помним, что утверждали подобное только в отношении лингвиста, для которого сбору данных предшествовала проверка аборигенных предложений, задаваемых в виде вопросов, на согласие и несогласие при изменяющихся обстоятельствах. Лингвист может расширить свои основания, как отмечалось в § 2.5, став двуязычным. Пункт (1) тогда расширится следующим образом: (1») все ситуативные предложения могут быть переведены. Пункт (4) опускается как излишний. Но даже наш двуязычный лингвист, если он создаёт переводы, не предусмотренные условиями (1») — (3), необходимо делает это с помощью метода аналитических гипотез, какими бы бессознательными они ни были. Так, предположим для начала нереальное: что, изучая язык аборигенов, двуязычный лингвист оказался в состоянии симулировать ситуацию ребёнка до такой степени, чтобы не принимать в расчёт своё прошлое знание языков.

Тогда, если он в конце концов, как двуязычный лингвист, вернётся к своему проекту аборигенно-английского разговорника, он должен будет проектировать аналитические гипотезы во многом так, как будто его английская личность является лингвистом, а его аборигенная личность — информатором; различия состоят только в том, что он может интроспективно наблюдать свои эксперименты вместо того, чтобы ставить их, что он может изнутри отслеживать связи ситуативных предложений, не являющихся предложениями наблюдения, и что он будет склонен видеть в своих аналитических гипотезах очевидные аналогии в случаях, когда он вообще их осознает. Однако истина, разумеется, такова, что он не мог бы точно симулировать ситуацию ребёнка, обучаясь языку аборигенов, но на протяжении всего обучения прибегал бы к помощи аналитических гипотез; таким образом, на практике эти элементы оказались бы неразделимо смешанными. Из-за этого обстоятельства и ускользающей природы интроспективного метода мы отталкивались, теоретизируя о значении, от более примитивной парадигмы: согласно ей лингвист наблюдает за информатором, как за живым помощником, а не «проглатывает» его предварительно.

Каковы бы ни были детали его приёмов толкования переводов слов и синтаксических парадигм, законченный лингвистом аборигенно-английский словарь приносит чистый доход в виде бесконечной семантической корреляции предложений: неявного определения английского предложения или различных приблизительно взаимозаменяемых английских предложений для каждого из бесконечного множества возможных предложений аборигенного языка. Большинство семантических корреляций за пределами зоны, где возможна независимая очевидность перевода, поддерживается только аналитическими гипотезами. То, что такие неверифицируемые переводы не терпят неудач, нельзя рассматривать как прагматическое свидетельство в пользу хорошей лексикографии, поскольку неудача здесь невозможна.

Так, вспомним § 2.6, где мы видели, что стимульное значение не может служить основанием решения вопроса, какому из терминов: «Кролик» или «неотъемлемая часть кролика» — наряду со многими другими считаться переводом «гавагай». Если, согласно аналитической гипотезе, мы принимаем «есть то же самое» как перевод некой конструкции в аборигенном языке, мы на этом основании можем перейти к опросу нашего информатора относительно одинаковости гавагаев в разных случаях и таким образом заключить, что гавагаи — это кролики, а не их неотъемлемые части. Но, если вместо этого мы принимаем «есть неотъемлемые части одного и того же животного» в качестве перевода той же аборигенной конструкции, мы из того же самого последующего опроса нашего информатора заключим, что гавагаи — это неотъемлемые части кроликов. Можно предполагать обе аналитические гипотезы. Обе, несомненно, можно приспособить посредством компенсаторных вариаций аналитических гипотез, касающихся других оборотов речи, ко всем независимо открываемым переводам целых предложений и, конечно, ко всем речевым диспозициям всех рассматриваемых говорящих, так, чтобы равным образом всем им соответствовать. И всё же для несметного числа аборигенных предложений, не проверяемых независимо и не удовлетворяющих условиям (1) — (3), можно ожидать получить радикально различающиеся и несовместимые английские переводы в этих двух системах.

Затруднительно привести реальный пример двух таких соперничающих систем аналитических гипотез. Известные языки известны посредством единственных в своём роде систем аналитических гипотез, сформированных традицией или рождённых в муках единичными профессиональными лингвистами. Разработка отличающейся системы потребовала бы дублирования всего перевода без помощи даже обычных подсказок со стороны переводчиков. Стоит только задуматься о природе возможных данных и методов, чтобы оценить существующую неопределённость.

Предложения, переводимые непосредственно благодаря независимым данным стимуляции, редки и должны удручающе недоопределять аналитические гипотезы, от которых зависит перевод всех последующих предложений.

Проецировать такие гипотезы на не независимо переводимые предложения — значит в конечном счёте неверифицируемым образом приписывать наше чувство языковой аналогии аборигенному сознанию. И даже диктат нашего собственного чувства аналогии не склонил бы нас к какой-либо внутренней уникальности; использование того, что первым приходит на ум, создаёт атмосферу определённости там, где правит бал свобода. Не может быть никаких сомнений в том, что конкурирующие системы аналитических гипотез могут полностью соответствовать всей совокупности речевого поведения и в той же степени могут соответствовать всей совокупности диспозиций речевого поведения и всё же предполагать взаимно несовместимые переводы бесчисленных предложений, невосприимчивых к независимому контролю.

§ 2.10. О неспособности понять неопределённость

Итак, аналитические гипотезы и большая синтетическая гипотеза, к которой они сводятся, являются гипотезами лишь отчасти. Сравните случай перевода ситуативного предложения «Гавагай» на основании подобия стимульного значения. Это — настоящая гипотеза, основанная на выборочных наблюдениях, хотя, возможно, неверная. «Гавагай» и «Там — кролик» имеют приблизительно одинаковые или существенно различные, в зависимости от правильности или неправильности нашей догадки, стимульные значения для двух говорящих. С другой стороны, ничего такого нельзя сказать о типичной аналитической гипотезе. Суть не в том, что мы не можем быть уверены, правильна ли аналитическая гипотеза, а в том, что здесь даже нет, в отличие от случая с предложением «Гавагай», объективного критерия, согласно которому можно быть правым или неправым.

Существует по крайней мере семь причин неспособности правильно оценить это. Первая состоит в том, что аналитические гипотезы подтверждаются в полевых условиях. Это значит всего лишь, что дополнительные случаи видов, перечисленных в пунктах (1) — (4) или (1») — (3) § 2.9, собираются после того, как сформировались аналитические гипотезы. Неверифицируемые следствия, которые я имею в виду, — это переводы, не согласующиеся с условиями (1) — (4) и даже (1») — (3). Их можно отстоять только с помощью аналитических гипотез, теперь и всегда.

Вторая причина неспособности правильно оценить неопределённость — смешение заключения о неопределённости с более поверхностным выводом о том, что не стоит рассчитывать на единственность грамматической систематизации. Очевидно, грамматические теории могут различаться способами сегментации слов, частей речи, конструкций и, соответственно, волей-неволей — словарями для перевода и при этом приводить к тождественным системным результатам на уровне целых предложений и даже английских переводов предложений. Но я как раз говорю о различии системных результатов.

Третья причина неспособности правильно оценить неопределённость — смешение заключения о неопределённости с банальным выводом о том, что единственность перевода абсурдна. Неопределённость, которую я имею в виду, радикальнее. Она состоит в том, что конкурирующие системы аналитических гипотез могут соответствовать всем речевым диспозициям каждого из рассматриваемых языков и всё же предписывать в бесчисленных случаях резко различающиеся переводы — не просто взаимные парафразы, а переводы, каждый из которых исключается другой системой перевода. Два таких перевода могут даже упорно иметь противоположные истинностные значения благодаря отсутствию стимуляции, которая поддержала бы согласие с одним из них.

Четвёртая и главная причина неспособности правильно оценить неопределённость — упрямое чувство, что подлинный носитель двух языков, разумеется, может в общем виде правильно скоррелировать предложения этих двух языков. Это чувство взлелеяно некритической менталистской теорией идей: каждое предложение и его приемлемые переводы выражают одну и ту же идею в уме двуязычного индивида.

Это чувство может также сохраниться после отказа от идей: можно продолжать утверждать, что как предложение, так и его переводы отвечают какому-то одному, даже если и не известному, состоянию нервной системы двуязычного индивида. Допустим, мы приняли это; этим мы только утверждаем, что у двуязычного индивида имеется его собственная личная семантическая корреляция — и соответственно его личная неявная система аналитических гипотез — и что она каким-то образом располагается в его нервной системе. Моя позиция остаётся незыблемой; ведь в этом случае она может сводиться к тому, что другой двуязычный индивид, не отличающийся от первого своими речевыми диспозициями, относящимися к каждому из языков, за исключением диспозиций перевода, может иметь семантическую корреляцию, несовместимую с семантической корреляцией первого двуязычного индивида.

Пятая причина состоит в том, что лингвисты придерживаются неявных дополнительных канонов, помогающих ограничивать их выбор аналитических гипотез. Например, если поставлен вопрос, приравнивать ли короткий аборигенный оборот речи к выражению «Кролик», а длинный — к выражению «часть кролика», или наоборот (§ 2.6), они предпочтут первый вариант, объясняя, что, чем заметнее выделяется целое, тем вероятнее оно является носителем более простого термина. Такой неявный канон всем хорош, пока его ошибочно не принимают за существенный закон речевого поведения.

Шестая причина состоит в том, что небольшое число принятых на ранних стадиях аналитических гипотез заводит лингвиста слишком далеко. Приняв гипотезы, охватывающие тождество, связку и связанные частицы, он может переводить термины, основываясь на стимульной синонимии предложений. Лишь немногие гипотезы, принимаемые в дальнейшем, могут послужить основанием для переоценки аборигенных предложений и положить начало спору или даже постановке интуитивной синонимии под вопрос. В этом случае в распоряжение лингвиста поступают изобильные новые структурные данные и он не в состоянии обратить внимание на предварительные решения, которым эти данные обязаны своей значимостью.

Седьмая причина заключается в том, что, формируя свои аналитические гипотезы, лингвист подчиняется практическим ограничениям. Поскольку он, в своей конечности, не свободен сопоставлять английские предложения бесконечному числу предложений аборигенного языка только тем способом, который бы отвечал поддерживающим его гипотезы данным, он вынужден делать это каким-то контролируемо систематическим относительно контролируемо ограниченного множества повторяемых сегментов речи образом. Выделив такие сегменты, приняв для себя аналитические гипотезы и выработав вспомогательный аппарат классов слов для своих формулировок, лингвист ещё больше ограничивает свою свободу в отношении последующего выбора.

Рабочая сегментация, производимая лингвистом, всё же есть нечто большее, нежели сужение возможностей появления аналитических гипотез.

Она даже вносит вклад в установление, для него или для всех нас, целей перевода. Ведь целью являются структурные параллели: соответствие между частями аборигенного предложения, как они выделены в качестве сегментов, и частями английского предложения. При прочих равных, более буквальный перевод рассматривается как перевод в более буквальном смысле 31.

Тенденция к буквальному переводу в любом случае гарантирована, поскольку задача сегментации — создать условия для конструирования длинных переводов из коротких соответствий; но лингвист идёт дальше и превращает эту тенденцию в цель — в цель, которая даже изменяется в деталях в зависимости от принятой практической сегментации.

Полный радикальный перевод продолжается, а аналитические гипотезы неустранимы. Не являются они и капризом; мы показали в общих чертах, как они подкреплены. Не можем ли мы в таком случае сказать, что самими этими способами выдумывания и подкрепления аналитических гипотез смысл в конечном счёте придаётся подобию значения выражений, которые приравниваются этими гипотезами друг к другу? Нет. Мы могли бы утверждать такое, только если никакие два конфликтующих множества аналитических гипотез не могли бы поделить первое место в борьбе за все теоретически допустимые данные. Для методологии аналитических гипотез неопределимость синонимии посредством референции — формально то же самое, что неопределимость истины посредством референции для научного метода (§ 1.5). Так же сходны и их следствия. Подобно тому как мы можем осмысленно говорить об истине предложения только в терминах какой-либо теории или концептуальной схемы (ср. § 1.5), мы в целом можем осмысленно говорить о межъязыковой синонимии только в терминах какой-либо конкретной системы аналитических гипотез.

Можем ли мы заключить, что синонимия, получаемая путём перевода, как бы она ни была плоха, не хуже истины в физике? Увериться в этом — значит неправильно оценить параллелизм. Тот, кто способен говорить об истине предложения только в рамках содержащей его теории, не испытывает по этому поводу особых затруднений; ведь человек всегда действует в рамках какой-либо удобной теории, каким бы предварительным ни был её характер. Истина даже открыто зависит от языка в том, что, например, форма слов «Брут убил Цезаря» может, благодаря совпадению, иметь не связанные одно с другим употребления в двух языках; поскольку человек действует в рамках какого-либо языка, это обстоятельство также не слишком мешает ему высказываться об истине. Короче говоря, параметры истины остаются фиксированными в большинстве случаев по соображениям удобства. Но не так обстоит дело с аналитическими гипотезами, конституирующими параметры перевода. Мы всегда готовы выяснять значение замечаний иностранца без ссылки на какое-либо множество аналитических гипотез и даже в отсутствие таковых; тем не менее два множества аналитических гипотез, равным образом совместимых с любым языковым поведением, могут дать противоположные ответы, если только замечание не является замечанием такого вида (их ограниченное число), которые возможно перевести без помощи аналитических гипотез.

Истинное положение дел проявляется в случаях, когда затрагиваются предельно теоретические предложения. Так, кто возьмётся переводить на аборигенный язык предложение «Нейтрино не обладает массой?» Если кто-то возьмётся за это, то от него можно ожидать, что он создаст новые слова или исказит употребление старых. От него можно ожидать, что он сошлется в качестве оправдания на недостаток требуемых понятий у аборигенов; а также — на их слишком слабое знание физики. И он прав во всём, за исключением только своего указания на то, что «Нейтрино не обладает массой» имеет некое свободно плавающее нейтральное значение, которое мы понимаем, а аборигены не могут понять.

Если оставаться в континууме нижненемецкого языка, то это облегчит перевод с фризского на английский (§ 2.1), а если оставаться в континууме культурной эволюции, то это облегчит перевод с венгерского на английский.

Облегчая переводы, эти континуумы поощряют иллюзию наличия предмета: иллюзию, что наши с такой готовностью взаимно переводимые предложения есть различные вербальные воплощения некой межкультурной пропозиции или значения, тогда как лучше их рассматривать как простейшие варианты одного и того же внутрикультурного вербализма. Дисконтинуальность радикального перевода подвергает наши значения испытанию: либо действительно полагает их на множестве их вербальных воплощений, либо, что типичнее, не обнаруживает там никаких значений.

Предложения наблюдения замечательным образом очищаются; их значения, стимульные значения, являют себя абсолютными и свободными от остаточного вербального налета. Подобным образом обстоят дела и с ситуативными предложениями вообще, поскольку лингвист может стать аборигеном.

Теоретические предложения, такие, как «Нейтрино не имеет массы» или закон энтропии или постоянства скорости света, представляют собой противоположную крайность. Именно относительно таких предложений истинно высказывание Витгенштейна: «Понимание предложения значит понимание языка» 32. Такие предложения и бессчетное множество других, занимающих промежуточное положение между двумя крайними позициями, не имеют лингвистически нейтрального значения.

Здесь не говорится, насколько успех, которого кто-либо достигает, оперируя аналитическими гипотезами, обязан реальному сходству между аналитическими гипотезами аборигенов и нашими и насколько — языковой изобретательности и счастливому совпадению. Я не уверен, что имеет смысл даже спрашивать об этом. Напротив, мы можем удивляться неанализируемости аборигенного сознания и тому, насколько абориген похож на нас, если, в одном случае, мы просто упустили из виду лучший перевод, а в другом — проделали более тщательную работу по вчитыванию наших собственных периферийных состояний в речь аборигена.

Так, рассмотрим, для большей ясности, простой случай, когда культурное различие объективно проявляется в языке без вмешательства аналитических гипотез. О неких островитянах говорят, что они называют пеликанов своими единокровными братьями 33.

Таким кратким переводом аборигенного слова, как «единокровный брат», здесь не отделаешься: скорее потребуется какой-то более объемлющий вариант, такой, как «единокровный брат или младший член тотема».

Остаётся ещё не связанное с этим объективное культурное различие, и оно отражается в языке следующим образом: у островитян есть короткое ситуативное предложение, обусловливающее согласие островитянина при всех без исключения представлениях любого из его единокровных братьев или любого пеликана, и у них, предположительно, нет никакого сравнительно короткого ситуативного предложения для случаев представления одних только единокровных братьев, тогда как в английском — все наоборот. Подобные разночтения в том, что касается вычленения человеческих стимуляций в соответствии с базисными или короткими предложениями, есть подлинные разночтения между культурами, которые можно объективно описать посредством референции к стимульным значениям 34.

Культурным контрастам отсутствие значения начинает угрожать скорее там, где они зависят от аналитических гипотез.

Часто можно слышать утверждения 35, что глубокие различия в языке сопровождаются глубокими различиями в способах мыслить или во взглядах на мир. Я утверждаю, что в наибольшей степени здесь задействована неопределённость соотношения. Чем дальше мы удаляемся от предложений, явно непосредственно обусловленных невербальными стимулами, и чем больше родная почва уходит у нас из-под ног, тем меньше оснований для сравнения — меньше смысла говорить, что является хорошим переводом, а что — плохим.

Наш успех в случае с соотечественником состоит в том, что автоматическая или омофонная (§ 2.7) гипотеза перевода, принимаемая с небольшими изменениями, затмевает все остальные. Будь мы капризны и изобретательны, мы могли бы презреть эту гипотезу и изобрести другие аналитические гипотезы, которые бы приписывали нашему соотечественнику невообразимые взгляды, согласуясь при этом со всеми его диспозициями, касающимися вербальных реакций на все возможные стимуляции. Размышление об экзотических языках в терминах радикального перевода помогло оживить эти обстоятельства, но главный урок, который стоит отсюда почерпнуть, касается эмпирической слабости наших собственных верований. Дело в том, что наши собственные взгляды могут быть пересмотрены и заменены на приписываемые соотечественнику в рамках воображаемой неуместной шутки; никаких конфликтов с опытом отсюда не может последовать, кроме тех, что в равной степени затрагивают наши сиюминутные понятия о благоразумии. В той же степени, в какой радикальный перевод предложений недоопределён всей совокупностью диспозиций к вербальному поведению, наши собственные теории и полагания в общем недоопределены всей совокупностью возможных чувственных данных, сколько бы их ни было.

Могут возразить, что, когда две теории таким образом согласны относительно всех возможных чувственных детерминант, то это уже не две, а в некоем существенном смысле одна теория. Разумеется, такие теории, как совокупности, эмпирически эквивалентны. Если нечто подтверждается одной теорией и отрицается другой, можно возразить, что сама конкретная форма слов, которая подтверждается и отрицается, имеет в этих двух случаях разные значения, но что при этом содержащие её теории как совокупности имеют одно и то же системное значение. Сходным образом, могут возразить, что две системы аналитических гипотез, как совокупности, эквивалентны постольку, поскольку никакое вербальное поведение не позволяет установить различия между ними; и, если они предлагают различающиеся на первый взгляд английские переводы, на это опять-таки могут возразить, что видимый конфликт есть конфликт только между частями, рассматриваемыми отдельно от контекста. Это — вполне оправданный подход, если не принимать во внимание, как бойко он решает проблему значения; и он помогает сделать принцип неопределённости перевода не таким неожиданным. Когда две системы аналитических гипотез полностью согласуются со всей совокупностью вербальных диспозиций и всё же не согласны в том, что касается их переводов некоторых предложений, имеет место именно конфликт частей, рассматриваемых отдельно от включающих их совокупностей. Принцип неопределённости перевода требует внимания, хотя бы потому, что перевод осуществляется шаг за шагом, а предложения считаются выражающими значения каждое в отдельности. То, что этот принцип требует внимания, хорошо иллюстрирует почти универсальная вера в то, что объективные референции терминов в радикально различающихся языках могут объективно сравниваться.

Неопределённость перевода была не так полно оценена, как её достаточно многообразный аналог в родном языке. В менталистской философии существует знакомое затруднение индивидуальных миров. В спекулятивной неврологии существует условие, что одно и то же вербальное поведение может быть объяснено различными нервными соединениями. Изучение языка сопряжено со множеством индивидуальных историй, которые могут быть выражены в одном и том же вербальном поведении. И всё же о ситуации с родным языком с готовностью утверждается со всей позитивистской рассудительностью, что если два говорящих согласны во всех своих диспозициях речевого поведения, то нет смысла воображать, будто между ними существуют семантические различия. Иронично, что межъязыковой случай привлекает меньше внимания, ведь именно здесь семантическая неопределённость получает ясный эмпирический смысл.

Приме­чания:
  1. См. Pike.
  2. См. Firth. Elements of Social Organisation, p. 23, по поводу сходной проблемы идентификации жеста приветствия.
  3. Эта проблема была поднята Дэвидсоном.
  4. Carnap R. Meaning and Necessity, 2d ed., Прил. D. См. также: Chisholm. Perceiving, pp. 175f, и его сноски.
  5. Я был дважды поражён тем, что употребление мною термина «интуитивный» расценивалось как намекающее на некий особенный и мистический путь познания. под интуитивным подходом я имею в виду такой, при котором термины употребляются привычными способами, когда не задумываются над тем, как их можно было бы определить или какие предпосылки они скрывают.
  6. Этим примером я обязан дэвидсону.
  7. Этот пример я заимствовал у раймона фёрта (firth).
  8. См. заметки по этому поводу в: von Mises. Positivism, pp. 91–95, 379. Я чувствую, что по поводу главной темы этого параграфа согласен со Стросоном (Individuals, p. 212): «Если какие-нибудь факты заслуживают… быть названными… атомарными фактами, то это — факты, утверждаемые теми пропозициями, которые демонстративно указывают на сферу действия общего признака». Судя по всему, упомянутые пропозиции, в свете смежного текста, вполне соответствуют тому, что я назвал ситуативными предложениями.
  9. Можно возразить, что этот часто используемый пример синонимии несовершенен, когда речь идёт о возрастах, разводе и бакалавре гуманитарных наук. О другом примере, много используемом в философии, «брат» и «ребёнок тех же родителей мужского пола» (male sibling), можно утверждать, что он теряет свою значимость, когда речь идёт об определённых церковных словоупотреблениях. Пример, возможно свободный от нападок, — «отец матери» и «дедушка по материнской линии» (поэтические коннотации здесь не принимаются во внимание) или «вдовец» и «человек, потерявший свою жену» (Якобсон). Имея всё это в виду, во избежание софизмов, мы можем, пожалуй, придерживаться нашего конвенционального примера и не обращать внимания на существующие отклонения.
  10. См. соображения по поводу обучения ребёнка нашему собственному языку в главе 3.
  11. Я обязан этим рассуждением Дэвидсону, а примером — работе «What is life?» Шрёдингера.
  12. Стросон обращает внимание на это обстоятельство, когда пишет, что «предложения, размещающие свойства, не вводят особенности в наш дискурс» (Particular and general, p. 244). См. § 6.6 относительно связи с тезисом Брентано.
  13. Рассел мыслил то, что он называет «объектными словами», как в действительности ситуативные предложения (Inquiry, Ch. 4). Однако он, как и Карнап (см. конец § 2.2), не замечает данного обстоятельства, а именно что употребление слова в качестве ситуативного предложения, сколь бы определённым оно ни было, не фиксирует экстенсионал слова в качестве термина.
  14. По этому поводу см. далее § 2.9, 2.10, 3.3, 3.4, 3.8.
  15. Непоследовательное поведение возможно, однако имеется предел причудам тех исключений, допустить которые требуется в наших поведенческих формулировках.
  16. См. § 2.3, примечание 5.
  17. Если быть точным относительно этого примера, мы выучиваем «пятицентовик» и «индейский» путём прямой ассоциации с объектами-образцами или сходствами, и в этом случае «индейский пятицентовик» объясняет сам себя, поскольку мы его видим.
  18. См. последний раздел моей статьи «Carnap and Logical Truth».
  19. Патнэм в статье «Analytic and Synthetic» предложил поучительное описание интуиции синонимии как противоположности между терминами, которые коннотируют пучки характерных свойств, и теми, которые не делают этого. Мой подход согласуется с его и, возможно, кое-что добавляет к объяснению. Его случаи разбиения на пучки характерных свойств соответствуют моим терминам наблюдения, таким, как «индейский пятицентовик», и теоретическим терминам типа «импульс» в отличие от таких, как «холостяк».
  20. Малиновский (Malinowski) (pp. 68 ff.) избавляет своих островитян от дологичности, варьируя переводы терминов от случая к случаю так, чтобы избежать противоречия. Лич (Leach) (p. 130) протестует; однако никакого ясного критерия не возникает. Вполне понятно, что дальнейшая альтернатива порицания перевода союзов, связок или иных логических частиц нигде не рассматривается; поскольку любая значимая сложность со стороны английских коррелятов подобных слов столкнула бы работающего переводчика с грозными практическими трудностями. В конечном счёте Леви-Брюль (р. 130 f.) отбросил свою доктрину дологической ментальности; однако соображения, которые при этом принимаются в расчёт, не так-то просто соотнести с соображениями, которыми мы здесь оперируем.
  21. Сравните принцип снисходительности Уилсона: «В качестве десигната мы выделяем тот индивид, который будет делать наибольшее возможное число… высказываний истинными» (Wilson. Substances without Substrata).
  22. См. Goodman. Structure of Appearance, pp. 42 ff., а также дальнейшие имеющиеся там отсылки.
  23. Grice and Strawson, p. 156.
  24. См. Perkins and Singer. Важно иметь в виду то, что их примерами являются ситуативные предложения.
  25. Имеется небольшая путаница, которую я хотел бы, пользуясь предоставившейся возможностью, устранить, хотя она и лежит в стороне от основного направления данных размышлений. Те, кто убеждённо говорит об аналитичности, не соглашались, как известно, друг с другом относительно аналитичности истин арифметики, но практически единодушны в том, что касается аналитичности истин логики. Мы, то есть те, кто не считает понятие аналитичности таким ясным, можем поэтому воспользоваться в общем допущенной (conceded) аналитичностью истин логики как частичным экстенсиональным прояснением аналитичности; однако пойти на это не означает принять аналитичность истин логики как предварительно понятную доктрину. По этой причине я был неправильно понят Гевиртом (Gewirth, p. 406, сноска) и другими. Сравните мою статью «Truth by Convention» Нельзя сказать, что вся эта критика моих замечаний, касающихся истин логики, основывается на этом непонимании. Критика Папа (Semantic and Necessary Truth, p. 237, сноска) представляет собой нечто иное и получила предвосхищающий ответ в моей статье «Carnap and Logical Truth», конец § IX, к которой он не имел доступа. Критика Стросона в статье «Propositions, concepts and Logical Truths» представляет собой другой и интересный пример такой критики; причём я не могу утверждать, что где-либо ответил на неё. Говоря о работе «Truth by Convention», я отметил бы, что моё многократно цитировавшееся определение логической истины в этой статье имело в виду только усовершенствованное выражение давней идеи. Так что я не был ошеломлен тем, что Бар-Хилель обнаружил эту идею у Больцано, хотя я недавно обнаружил предвосхищение моего специфического изложения у Айдукевича.
  26. Я обязан Дэвидсону понятием стимульной аналитичности, равно как и наблюдениями, её касающимися. О Мейтсе также можно сказать, что он сделал шаг в сходном направлении, предложив контрфактические анкеты (Analytical Sentences, p. 532).
  27. Ср.: Grice and Strawson, pp. 150 f.
  28. Апостел и его коллеги исследовали эту проблему экспериментально, прося субъектов классифицировать избранные предложения, с помощью и без помощи предшествующих рубрик. Их открытия предлагают постепенность (gradualism) интуитивной аналитичности. По поводу более раннего экспериментирования с интуициями синонимии смотри: Naess. По поводу постепенности см. также: Goodman. On likeness of meaning, White. Analytic and synthetic.
  29. Понятие, напоминающее о Канте, часто некритически принимается в современных работах по эпистемологии. Иногда давалась видимость обоснования в терминах «семантических правил» и «постулатов значения» (Carnap. Meaning and Necessity, особенно второе издание), однако эти проекты только принимают это понятие в замаскированной форме. (См. мои статьи: «Two Dogmas of Empiricism» и «Carnap and Logical Truth») Это понятие давно уже вызывало сомнения; взгляды Дюэма, выраженные в работе 1906 года (Duhem, op. cit., pp. 303, 328, 347 f.), вряд ли благоприятны для понятия аналитичности, и идеалисты открыто отвергали его. (см. Гевирт Gewirth), p. 399 по поводу ссылок). Мои опасения по поводу этого понятия появились в ограниченном виде в статье «Truth by Convention» и фигурировали во все возрастающей степени в моих лекциях в Гарварде. Тарский и я долго обсуждали эту проблему там в 1939–1940 годах. Вскоре Уайт занимался обсуждением этой проблемы с Гудменом и со мной в трёхсторонней переписке. Очерки, ставившие под вопрос это различие, принадлежат перу многих людей, иногда независимо от обсуждений, имевших место в Гарварде; например, Рид, 1943. Карнап и Уайт упомянули мою позицию в своих статьях 1950 года, однако мои опубликованные упоминания о ней были незначительными (1940, р. 55; 1943, р. 120; 1944, Введение; 1947, р. 44f.) до тех пор, пока в 1950 году я не получил приглашения от Американской философской ассоциации выступить с докладом по этой теме и так вот написал «Two Dogmas» Последующая дискуссия привела к появлению множества статьёй и нескольких книг. Помимо работ, отмеченных в примечаниях к этому параграфу и к § 2.6, 6.3, 6.4, см. в особенности: Пэш (Часть I), Уайт (Toward Reunion in Philosophy, pp. 133–163), и Беннет. Между прочим, заголовок «Two Dogmas» оказался неудачным в его непреднамеренном, но весьма правдоподобном предположении, что не существует эмпиризма без соответствующих догм; ср. например: Хофштадтер (Hofstadter), pp. 410, 413.
  30. Об этом мифе и принципе снисходительности см. § 2.7
  31. С этим связаны понятия аналитического значения Льюиса и интенсионального изоморфизма Карнапа. См. ниже, § 6.3
  32. Blue and Brown Books, p. 5. Возможно, доктрина неопределённости перевода не будет выглядеть такой парадоксальной для тех, кто знаком с замечаниями Витгенштейна последнего времени по поводу значения.
  33. Пример взят из: Lienhardt, p. 97. Его обсуждение этого примера некоторым образом согласуется с моим.
  34. Яркий пример — сравнение слов, выражающих цвета у Леннеберга и Робертса (Lenneberg and Roberts, pp. 23–30).
  35. Например, Кассирер, Д. Д. Ли, Сепир (гл. X), Уорф. См. далее рецензию Бидо (Bedau).
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения