Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Уиллард Ван Орман Куайн. Слово и объект. Глава I. Язык и истина

§ 1.1. Начиная с обычных вещей

Этот знакомый письменный стол даёт знать о своём присутствии, сопротивляясь моим воздействиям и преломляя лучи света, попадающие в мои глаза. Физические вещи, как бы ни были они от нас отдалены, обычно становятся известными нам благодаря воздействиям, в производстве которых на наши органы чувств они принимают участие. Все же общепринятым способом говорить о физических вещах остаётся способ, не использующий преимуществ, которые дают объяснения в более точных чувственных терминах. Разделение мира на сущности начинается уже на расстоянии вытянутой руки; опорными точками в исходной концептуальной схеме являются зрительно воспринимаемые вещи, а не впечатления от них. В этом нет ничего удивительного. Каждый из нас перенимает свой язык от других людей посредством наблюдаемой артикуляции слов при наличных интерсубъективных условиях. Лингвистически, а следовательно, и концептуально вещи, прежде всего попадающие в зону нашего внимания, являются достаточно публичными для того, чтобы о них можно было рассуждать публично; они являются достаточно обычными и заметными для того, чтобы о них можно было говорить часто, и достаточно доступными органам чувств для того, чтобы их можно было быстро идентифицировать и выучивать по именам. Именно эти вещи обозначаются словами чаще всего.

Разговор о субъективных чувственных качествах обычно носит производный характер. При попытке описать особенное чувственное качество обычно приходится ссылаться на общедоступные вещи: описывать цвет как цвет апельсина или гелиотропа, а запах — как запах тухлых яиц. Точно так же, как человек лучше всего видит свой нос в зеркале, отойдя от последнего на дистанцию половины оптимального фокусного расстояния, свои чувственные данные он лучше всего идентифицирует, воспроизводя их из внешних объектов.

Находясь под впечатлением того факта, что мы познаем внешние вещи только опосредованно, при помощи наших органов чувств, философы начиная с Беркли занялись устранением физикалистских предположений и выделением чувственных данных в чистом виде. Но даже если мы пытаемся получить данные, не затронутые интерпретацией, то обнаруживаем, что зависим от взглядов, которые бросаем в сторону естественной науки. Мы можем, вместе с Беркли, придерживаться того мнения, что мгновенные данные зрения состоят из цветов, расположенных в пространственном многообразии двух измерений; однако мы приходим к этому заключению посредством рассуждения, отталкиваясь от двумерности зрительной поверхности или замечая иллюзии, которые могут порождаться двумерными артефактами (такими, как картины и зеркала), или, более абстрактно, просто замечая, что распространению света в пространстве с необходимостью должно мешать столкновение с поверхностью. Мы можем также считать, что мгновенные звуковые данные являются группами компонентов, каждый из которых представляет собой функцию только двух переменных — высоты и громкости, — однако при этом учитывается и наше знание физических переменных частоты и амплитуды в выступающей в роли стимула струне.

Мотивирующее понимание, а именно наша способность познавать внешние вещи только благодаря их воздействиям на наши нервные окончания, само основывается на нашем общем знании способов поведения физических объектов — освещённых столов, отраженного света, испытавших воздействие сетчаток. Неудивительно, что поиск чувственных данных должен руководствоваться тем же видом знания, который вызывает его.

Учитывая все вышеизложенное, наш философ может всё же попытаться выделить, в духе рациональной реконструкции, чистый поток чувственного опыта и затем изобразить физическую доктрину как средство систематизации регулярностей, различимых в этом потоке. Он может вообразить идеальный «протокольный язык», который, даже если он в действительности выучен на основе разговора о физических вещах в духе здравого смысла или же не выучен вообще, несомненно, является первичным: нарочито безыскусным средством передачи неприукрашенных данных. В этом случае он мог бы в принципе рассматривать разговор об обычных физических вещах как средство упрощения этого беспорядочного объяснения происходящего.

Однако подобным образом изображать суть дела ошибочно, причём даже в том случае, когда идея «языка» чувственных данных честно считается метафорой. Поскольку проблема заключается в том, что непосредственный опыт в качестве самостоятельной области просто-напросто не будет связным.

Его в значительной степени объединяют именно указания (references) на физические объекты. Такие указания не являются лишь несущественными рудиментами изначально интерсубъективного характера языка, от которых можно избавиться при помощи изобретения искусственно субъективного языка чувственных данных. Скорее они обеспечивают нам непрерывный доступ к самим прошлым чувственным данным; поскольку прошлые чувственные данные по большей части исчезают навсегда, за исключением тех, память о которых запечатлевается в физических постулируемых сущностях. Всё, чем мы располагаем помимо постулируемых сущностей и теоретических предположений, — это наши нынешние чувственные данные и наши нынешние воспоминания о прошлых чувственных данных; а оставленные чувственными данными в памяти следы слишком слабы для того, чтобы как-то себя проявить. Настоящие воспоминания являются по большей части следами не прошлых ощущений, а прошлых концептуализаций или вербализаций 1.

Поэтому есть все основания исследовать чувственные или связанные со стимулами предпосылки обыденного разговора о физических вещах. Ошибка кроется лишь в поисках неявной подосновы концептуализации, или языка.

Концептуализация на любом значимом уровне неотделима от языка, и наш обыденный язык физических вещей является базисным почти настолько, насколько это только возможно для языка.

Нейрат уподобил науку лодке, которую, если мы хотим перестроить её, мы должны перестраивать доска за доской прямо на плаву. Философ и учёный находятся в одной и той же лодке. Если мы усовершенствуем наше понимание обыденного разговора о физических вещах, то произойдёт это вовсе не благодаря сведению этого разговора к более знакомой идиоме; таковой вообще не существует. Это произойдёт благодаря прояснению отношений, причинных и иных, существующих между обычным разговором о физических вещах и различными иными предметами, которые мы, в свою очередь, постигаем с помощью обыденного разговора о физических вещах.

На этом фоне представляется, что идея, будто общераспространённый способ говорить о знакомых физических вещах обычно понимается не сам по себе, или что знакомые физические вещи не являются реальными, или что доказательства их существования нуждаются в раскрытии, является определённым вербальным извращением. Поскольку очевидно, что ключевые слова «понимается», «реальный» и «доказательство» в данном случае слишком плохо поняты, чтобы вынести такого рода наказание. Нам всего лишь следовало бы лишить их тех самых денотатов (denotations), которым они обязаны подобными смыслами, свойственным им с нашей точки зрения. Так лексиколог доктор Джонсон доказывал реальность камня, пиная его; и по крайней мере находящиеся в нашем распоряжении средства не столь сильно отличаются от тех, что были под рукой у д-ра Джонсона. Область реального, возможно, и не исчерпывается знакомыми физическими объектами, однако они являются её наиболее примечательными примерами.

Есть, однако, философы, которые преувеличивают эту мысль, рассматривая обыденный язык как что-то священное и неприкосновенное.

Они превозносят обыденный язык вплоть до того, что исключают одну из его собственных характеристик: предрасположенность к эволюции. Научный неологизм сам представляет собой результат лингвистической эволюции, ставший осознанным, точно так же, как наука представляет собой осознавший себя здравый смысл. В свою очередь, философию как попытку дать себе более ясный отчёт о вещах не следует отличать — с точки зрения характерных особенностей её цели и метода — от хорошей и плохой науки.

В частности, в том случае, если мы преуспеем в организации и упорядочивании различных речевых оборотов, используемых в так называемых утверждениях существования, то обнаружим, что некоторые из них играют ключевую роль в структуре, становящейся всё более систематичной; а затем, действуя в стиле, типичном для научного поведения, мы будем предпочитать эти идиомы как утверждения существования («строго говоря»). Кое-кто (хотя сами мы не будем так поступать) может даже успокоиться, открыв для себя то обстоятельство, что самое гладкое и наиболее адекватное всеобъемлющее описание мира в конечном счёте не приписывает существование обычным физическим вещам в этом уточнённом смысле существования. Такие возможные отклонения от джонсоновского употребления могли бы отдавать духом науки и даже эволюционным духом самого обыденного языка.

Наша лодка остаётся на плаву потому, что при каждой перестройке мы сохраняем груз в целостности — в этом наша забота. Наши слова продолжают обладать понятным смыслом благодаря непрерывным изменениям в теории: мы искажаем способы употребления достаточно постепенно для того, чтобы избежать разрывов. И точно также в самом начале обстоит дело и с джонсоновским употреблением, поскольку наше исследование объектов может когерентно начаться только в связи с системой теории, которая сама опирается на временно принятые нами допущения относительно объектов. Мы ограничены в отношении начала исследования, даже если мы не ограничены в отношении конца. Если видоизменить метафору Нейрата при помощи метафоры, предложенной Витгенштейном, то можно сказать, что мы можем отбросить лестницу лишь после того, как взобрались по ней наверх.

Итак, пропозицию, согласно которой внешние вещи в конечном счёте известны нам только благодаря их воздействию на наши тела, следует считать одной из множества различных соотнесённых друг с другом истин об изначально несомненных физических вещах в физике или в чём-либо ещё. Она характеризует эмпирическое значение нашего способа говорить о физических вещах, однако ничего не говорит о референции. Остаётся ещё немало оснований для того, чтобы более тщательно исследовать эмпирическое значение или стимульные условия нашего способа говорить о физических вещах, поскольку подобным образом мы узнаем пределы творческого воображения в науке; и такое исследование не станет хуже от того, что будет проводиться в рамках каркаса тех же самых физических допущений. Никакое исследование невозможно без какой-то концептуальной схемы, и мы можем сохранять и использовать наилучшую из тех, что нам известны, — вплоть до последней подробности квантовой механики, если мы знаем её и её предмет.

Анализируя построение теории, как мы хотим, все мы должны начинать с середины. Нашими концептуальными началами являются объекты среднего размера, находящиеся от нас на среднем расстоянии, и наше знакомство с ними и со всем остальным оказывается посередине культурной эволюции человечества. Осваивая это культурное наследие, мы осознаем различие между отчётом и изобретением, субстанцией и стилем, исходной информацией и концептуализацией ненамного больше, чем мы осознаем различие между белками и углеводами в процессе питания. Ретроспективно мы можем провести различие между компонентами, из которых строится теория, точно так же, как мы можем различить белки и углеводы, в то время как мы живём за счёт них. Мы не можем предложение за предложением устранить концептуальные атрибуты и оставить только описание объективного мира; однако мы можем исследовать мир, и человека как часть этого мира, и узнать, какой информацией он может обладать о том, что происходит вокруг него. Вычитая вот эту информацию из его мировоззрения, мы получаем в остатке чистый вклад человека. Этот остаток характеризует степень концептуальной суверенности человека — ту область, в пределах которой он может пересмотреть теорию, сохранив при этом данные.

Поэтому в этой вводной главе я предлагаю, в общем виде, рассматривать наш разговор о физических феноменах как физический феномен и наши научные представления — как деятельность в пределах того мира, который мы себе представляем. Последующие главы будут содержать более детальное рассмотрение.

§ 1.2. Тяга к объективному; или Ex pluribus unum 2

«Ой» представляет собой однословное предложение, которое человек может время от времени использовать в качестве краткого комментария происходящего. Правильными случаями его употребления являются те, что сопровождаются болевой стимуляцией. Такое употребление слова, как и правильное употребление языка вообще, прививается индивиду обществом; и общество добивается этого, несмотря на то что оно не может почувствовать боль индивида. Метод общества состоит в поощрении произнесения «Ой» в том случае, когда индивид выказывает некоторые дополнительные свидетельства внезапного дискомфорта, скажем морщится от боли, или если видно, что он действительно подвергается насилию, и в порицании высказывания «Ой» в том случае, когда говорящий не подвергается видимому насилию и сохраняет видимое спокойствие.

Для человека, который выучил свой языковой урок, некоторые из стимулов для произнесения «Ой» могут быть публично наблюдаемыми ударами и порезами, тогда как другие будут скрыты от публичного наблюдения в его внутренностях. Общество, реагируя исключительно на внешние проявления, способно тем не менее натаскать индивида говорить надлежащие с точки зрения общества вещи в ответ даже на скрытые от общества стимуляции. Это зависит от предварительного сопутствия скрытой стимуляции наблюдаемому поведению, которое находит своё выражение, в частности, в инстинкте морщиться от боли.

Мы можем представить себе первоначальное употребление «Красное» в качестве однословного предложения, довольно равнозначного предложению «Ой». Точно так же как «Ой» представляет собой замечание, уместное в случае наличия болевой стимуляции, так и «Красное» при том употреблении, которое я сейчас воображаю, представляет собой замечание, уместное в случае наличия тех определённых фотохимических реакций, которые происходят у нас на сетчатке под воздействием красного света. В этом случае метод общества состоит в поощрении произнесения предложения «Красное» в тех случаях, когда индивида видят смотрящим на что-то красное, и в порицании таких произнесений в тех случаях, когда индивида видят смотрящим на что-то ещё.

В действительности виды употребления предложения «Красное» оказываются менее простыми. Обычно «красное», в отличие от «Ой», встречается в качестве фрагмента более длинного предложения. Более того, даже когда «Красное» употребляется само по себе в качестве однословного предложения, оно обычно вызывается не просто восприятием чего-либо красного; гораздо чаще имеет место какой-то вербальный стимул в форме вопроса. Но давайте на время обратимся к тому воображаемому виду употребления, что был описан в предыдущем параграфе; поскольку он, благодаря своему сходству с «Ой», поможет нам найти и определённое различие.

Критик, выступая от имени общества, одобряет произнесение субъектом предложения «Красное», если он видит субъекта и наблюдаемый им объект и находит, что этот объект действительно красный. Отчасти поэтому информация, которой критик располагает, — это красное раздражение его собственной сетчатки. Между информацией субъекта для произнесения и информацией критика для одобрения в случае с предложением «Красное» достигается частичная симметрия, которая, к счастью для критика, отсутствовала в случае с предложением «Ой».

Наличие частичной симметрии в одном случае и её отсутствие в другом намекает на некий достаточно поверхностный смысл, в котором о предложении «Ой» можно говорить как о более субъективном — в отношении своей референции — по сравнению с предложением «Красное»; «Красное» является более объективным по своей референции, чем «Ой».

С обеих сторон возможны исключения. Если критик и субъект вместе борются с огнем и внезапно оказываются обожженными одной и той же внезапной вспышкой пламени, то одобрение критиком предложения «Ой», произнесённого субъектом, не отличается в сколько-нибудь значимой степени от одобрения, высказанного критиком в рассмотренном случае с предложением «Красное». И наоборот, критик может одобрить предложение «Красное» на основании косвенных данных, не имея возможности взглянуть на объект самому. Если мы называем предложение «Ой» более субъективным, чем предложение «Красное», то нас следует считать обращающимися к наиболее характерным ситуациям обучения. В случае с предложением «Красное» наставник или критик обычно видит красное; в случае же с предложением «Ой» наставник или критик обычно не испытывает боли.

«Ой» зависит от социального обучения. Стоит только уколоть иностранца, и можно будет убедиться, что «Ouch» («Ой») — это английское слово. Однако в его субъективности нет ничего необычного. Слова — это социальные средства, и объективность является условием их выживания. В том случае когда слово, несмотря на свои субъективные особенности, имеет широкое распространение, как-то местоимения «я» и «ты», можно предположить, что оно имеет важную, в чём-то даже исключительную, социальную функцию. Сохраняющаяся значимость «Ой» с социальной точки зрения заключается в том, чтобы служить указанием на страдание. И всё-таки это слово имеет исключительно маргинальный лингвистический статус, поскольку его нельзя включить — в качестве составного элемента — в более длинные предложения.

Обычное поощрение за объективность хорошо иллюстрируется словом «квадратный». Каждый из группы наблюдателей смотрит на кафельную плитку со своей собственной точки зрения и называет её квадратной; при этом проекция кафельной плитки на сетчатке каждого наблюдателя представляет собой неравносторонний четырёхугольник, который геометрически отличается от всех остальных проекций. Обучаемый слову «квадратный» должен попытаться получить одобрение со стороны остальной части общества, и он приходит к тому, что употребляет это слово в согласии с этим остальным обществом. Ассоциация слова «квадратный» исключительно с теми ситуациями, в которых проекция на сетчатку является квадратной, была бы проще для обучения; однако более объективным, по самой своей интерсубъективности, является такое употребление, с которым мы чаще всего сталкиваемся и которое поощряется со стороны общества.

Говоря в общем, если термин должен выучиваться путём индукции от наблюдавшихся частных случаев, к которым он применяется, то частные случаи должны иметь сходство друг с другом в двух отношениях: они должны быть достаточно подобны от случая к случаю с точки зрения обучаемого, чтобы дать ему основания для обобщения случаев сходства, и кроме того, они должны быть достаточно похожими друг на друга одновременно с различных точек зрения, чтобы заставить обучающего и обучаемого считать соответствующие случаи одними и теми же. Термин, употребление которого ограничивается указанием на квадратную проекцию на сетчатке, соответствовал бы только первому требованию; термин, который употребляется для обозначения физических квадратов во всех неравносторонних проекциях, соответствует обоим. И он соответствует обоим требованиям в том же смысле, а именно в том, что точки зрения, доступные обучаемому от случая к случаю, похожи на точки зрения, доступные обучающему и обучаемому при одновременно происходящих событиях. Так обычно обстоит дело с терминами, используемыми для обозначения доступных для наблюдения физических объектов вообще; и именно поэтому такие объекты находятся в фокусе референции и мысли.

«Красный», в отличие от «квадратного», представляет собой тот счастливый случай, при котором практически все наблюдатели одновременно находятся в схожих стимульных условиях. Сетчатки всех вовлечённых наблюдателей возбуждаются в принципе одним и тем же красным светом, в то время как никакие два наблюдателя не могут получить геометрически подобные проекции квадрата на своей сетчатке. Таким образом, тяга к объективности представляет собой сильное отталкивание от субъективно простейшего правила ассоциации в случае со словом «квадратный» и в значительно меньшей степени — в случае со словом «красный». Отсюда и возникает наша готовность считать цвет чем-то более субъективным по сравнению с физической формой. Однако же, подобного рода тяга к объективности имеет место даже в случае со словом «красный» — постольку, поскольку заставляют красный объект отбрасывать в чём-то различные оттенки на различные точки зрения. Тяга к объективности всё равно ограничит все ответы словом «красное», задействовав множество корректирующих исправлений. Причём совершенство нашей социализации таково, что эти корректирующие исправления по большей части происходят бессознательно; и даже художник должен научиться отбрасывать их в тех случаях, когда он пытается воспроизвести правильно то изображение на сетчатке, которое у него имеется.

То единообразие, что объединяет нас при коммуникации и в наших убеждениях, есть единообразие полученных в результате обучения, накладываемых на хаотичное субъективное многообразие связей между словами и опытом. Единообразие появляется там, где оно имеет социальную значимость; поэтому оно возникает скорее при интерсубъективно наблюдаемых обстоятельствах произнесения, нежели чем при обстоятельствах, доступных для наблюдения только одному лицу. В качестве предельно заострённой иллюстрации этой проблемы рассмотрим двух людей, один из которых имеет нормальное зрение, а другой не различает красный и зеленый цвет. Общество натаскивает обоих при помощи указанного выше метода: поощряя произнесение слова «красный» в том случае, когда говорящего видят смотрящим на что-то красное, и наказывая его в противоположном случае. Более того, социально наблюдаемые результаты оказываются почти что сходными; оба человека достаточно успешно приписывают предикат «красный» только красным вещам. Однако личные механизмы, при помощи которых оба достигают этих сходных результатов, весьма отличаются друг от друга. Первый выучил слово «красное», ассоциируя его с регулярным фотохимическим воздействием. Другой же мучительно выучился произносить «красное» при наличии стимуляции в виде световых волн определённой длины (красного и зелёного), сопровождающихся достаточно сложными своеобразными комбинациями дополнительных условий в виде интенсивности, насыщенности, формы и фона, с тем чтобы принимать огонь и закат, но исключать траву; принимать цветы, но исключать листья, и признавать омаров лишь после того, как их сварили.

Разные люди, обученные одному и тому же языку, напоминают разные кусты в саду, подстриженные так, чтобы они приняли форму одинаковых слонов. Анатомические детали прутиков и веток будут по-разному выполнять свои функции составления этой формы для различных кустов, однако внешние результаты будут в целом сходными.

§ 1.3. Взаимооживление предложений 3

«Ой» было однословным предложением. «Красное» и «Квадратное», если они употребляются в изоляции, также удобно считать предложениями. Большинство предложений длиннее. Однако даже и более длинное предложение всё же может выучиваться как единое целое, наподобие «Ой», «Красное» и «Квадратное», благодаря тому, что некоторая чувственная стимуляция непосредственно обусловливает произнесение всего предложения в целом. Свойственные философии Юма проблемы, касающиеся того, как мы приобретаем различные идеи, зачастую можно обойти, представляя соответствующие слова просто в качестве фрагментов предложений, выученных как единое целое.

Не то чтобы все или большинство предложений выучиваются как целое.

Скорее большинство предложений строится из уже выученных частей по аналогии с прежде имевшим место использованием этих частей в составе других предложений независимо оттого, были ли они выучены как целое или нет 4.

Какие предложения получены путём такого синтеза по аналогии, а какие непосредственно в качестве единого целого — это проблема, затрагивающая биографию, и притом забытую, каждого индивидуума.

Ясно, как новые предложения могут быть построены из старых материалов и при соответствующих обстоятельствах задействованы просто благодаря аналогиям. Будучи непосредственно обусловлен применять «Нога» (или «Это — моя нога») как предложение и «Рука» — подобным же образом, а «У меня болит нога» — как целое, ребёнок вполне может произносить: «У меня болит рука» — в соответствующей ситуации, не имея при этом никакого предшествующего опыта употребления этого последнего предложения.

Но задумайтесь о том, как бы мало мы могли сказать, если бы наше обучение предложениям было строго ограничено только двумя способами: (1) выучиванием предложений целиком путём прямого их обусловливания соответствующими невербальными стимуляциями и (2) построением последующих предложений из предшествующих путём подстановки по аналогии, описанной в предшествующем абзаце.

Предложения, полученные первым способом, таковы, что каждое из них имеет свой особенный диапазон допустимых стимульных ситуаций, независимо от более широкого контекста. Предложения, полученные вторым способом, в значительной степени похожи на предложения, полученные первым способом; правда, они выучиваются быстрее, но не в меньшей степени могут быть выучены и первым способом. Таким вот образом ограниченная речь удивительно напоминала бы голые отчёты о чувственных данных.

В этом случае была бы вполне уместна тяга к объективному, описанная в § 1.2. Стимуляции, вызывающие «Это — квадратное», включали бы в себя неестественно много удобно расположенных искаженных проекций, требуемых воздействием со стороны общества. Все же эффект от этой тяги к объективному сам по себе является поверхностным, простым искривлением систематизации, искажением фальсификацией в интересах общества набора стимуляций, каждая из которых фиксирует восприятие. Наша идиома в значительной степени осталась бы идиомой того неадекватного вида, что была описана в § 1.1: нарочито безыскусное средство сообщения неприкрашенных новостей. Как было там отмечено, не было бы какого-либо доступа к прошлому, помимо ничтожно малых результатов, которые даёт случайный след, оставляемый в памяти неконцептуализованной стимуляцией.

В § 1.1 было отмечено, что для того, чтобы решить, что ещё нужно для сохранения богатства прошлого опыта, надо в первую очередь иметь в виду то, что данные памяти представляют собой по большей части следы не прошлых ощущений, а прошлых концептуализации. Мы не можем остановить постоянно происходящую концептуализацию чистого потока опыта; нам нужно лишить этот поток чистоты. Если мы должны использовать готовые концептуализации, а не просто повторять их, то желательно ассоциировать предложения не только с невербальной стимуляцией, но и с другими предложениями.

Вышеуказанный способ (2) в известном смысле всегда представляет собой ассоциацию предложений с предложениями, но только весьма ограниченную.

Кроме этого требуются ассоциации слов со словами, чтобы обеспечить использование новых предложений без привязывания их, пусть даже производным образом, к какому-либо фиксированному диапазону невербальных стимулов.

Наиболее очевидным случаем вербальной стимуляции вербальной реакции является опрашивание. В § 1.2 уже было отмечено, что «Красное» является однословным предложением, обычно требующим вопроса для своего произнесения. Вопрос может быть простым: «Какого это цвета?» В этом случае стимул, вызывающий произнесение предложения «Красное», является составным: красный свет воздействует на глаз, а вопрос на ухо. Или же вопрос может быть «Какого цвета это будет?» или «Какого цвета это было?»

В таком случае стимул, вызывающий произнесение предложения «Красное», является вербальным; он не сопровождается красным светом, хотя его способность вызывать ответ «Красное», конечно же, зависит от предшествующей ассоциации предложения «Красное» с красным светом.

Широко распространена и обратная зависимость: способность невербального стимула вызывать данное предложение обычно зависит от предшествующих ассоциаций предложений с предложениями. И в действительности именно случаи данного вида наилучшим образом иллюстрируют, как язык преодолевает границы, по сути, феноменалистских отчётов (reports). Так, некто, смешав содержимое двух тестируемых тюбиков, наблюдает зеленый оттенок и утверждает: «Там была медь». В данном случае предложение вызывается невербальным стимулом, однако эффективность стимула зависит от предшествующей сети ассоциаций слов со словами; а именно от того, что этот некто знает химическую теорию. Здесь мы имеем дело с хорошей иллюстрацией нашей рабочей концептуальной схемы как своего рода действующего предприятия. Здесь, как и на исходной стадии (1) и (2), предложение вызывается невербальным стимулом, но здесь, в отличие от исходной стадии, вербальная сеть ясно и стройно сформулированной теории вмешивается, чтобы связать стимул с реакцией.

Выступающая в роли посредника теория состоит из предложений, связанных друг с другом при помощи разнообразных способов, которые не так-то просто сформулировать даже предположительно.

Существуют так называемые логические связи, и существуют так называемые причинные связи; однако любые такие взаимосвязи предложений должны в конечном счёте основываться на обусловленности предложений, выступающих в роли реакций, предложениями, выступающими в роли стимулов. Если некоторые из этих связей при более тщательном рассмотрении считаются логическими или причинными, то это только благодаря тому, что они отсылают (by reference) к так называемым логическим, или причинным, законам, которые, в свою очередь, являются предложениями в составе определённой теории. Теория в целом — в данном случае раздел химии, дополненный соответствующими приложениями из логики и других наук, — представляет собой строение, составленное из предложений, различным образом связанных друг с другом и с невербальными стимулами посредством механизма условной реакции.

Теория может быть специально сконструированной, как то имеет место в случае с разделом химии, или же она может быть второй натурой, как в случае с идущим с незапамятных времён учением об обычных непрерывно существующих физических объектах среднего размера. Однако в обоих случаях теория обусловливает разделение чувственных данных по предложениям. В конструкции арки блок свода непосредственно поддерживается другими блоками свода, а в конечном счёте он поддерживается всеми блоками, лежащими в основании в совокупности, и ни одним из них в отдельности; и так обстоит дело с предложениями, если они соответствуют теории. Контакт блока с блоком — это ассоциация предложения с предложением, а блоки, лежащие в основании, — это предложения, обусловленные невербальными стимулами при помощи способов (1) и (2). Возможно, следует вспомнить о том, что арка неустойчива во время землетрясения; в этом случае блок, лежащий в основании, поддерживается время от времени только другими блоками, тоже лежащими в основании, через посредство арки 5.

Наш пример «Там — медь» наряду с предложениями «Окись меди — зеленая» и другими представляет собой блок свода. Одним из блоков, лежащих в основании, является, возможно, предложение «Вещество стало зеленым», непосредственно обусловленное чувственной стимуляцией, идущей от тестируемого тюбика.

В ряду ассоциаций между предложениями, связывающих в конечном счёте между собой предложения «Вещество стало зеленым» и «Там была медь», все шаги, за исключением последнего, являются, очевидно, непроговорёнными. Некоторые из них могут быть проговорены кратко и про себя, однако большинство из них просто пропускается тогда, когда теория становится привычной. Такого рода пропуски, которые выходят за пределы аналогии с аркой, кажутся, в сущности, банальностью: транзитивностью обусловливания.

Другой проблемой, выходящей за рамки аналогии с аркой, является различие между ситуативными предложениями (occasional sentences) вроде «Там была медь», истинность которых следует оценивать каждый раз заново в различных экспериментальных обстоятельствах (§ 2.3), и вечными предложениями (eternal sentences) типа «Окись меди — зеленая», истинными всегда. Ситуативное предложение произносится химиком-практиком довольно часто; к произнесению же вечного предложения он может быть побужден всего один раз в юности экзаменатором. Вечные предложения более всего стремятся выскочить из транзитивности обусловливания, не оставляя при этом иных следов, кроме как неявно в создании образцов обусловливания остальных предложений.

В результате ассоциаций предложений с предложениями появляется разветвлённая вербальная структура, которая, прежде всего в качестве единого целого, самыми разнообразными способами соотносится с невербальной стимуляцией. Эти связи присоединяются к отдельным предложениям (для каждого человека), однако одни и те же предложения, в свою очередь, так связаны друг с другом и с другими предложениями, что невербальные соединения сами могут растягиваться или поддаваться давлению 6.

Очевидным образом эта структура взаимосвязанных предложений представляет собой единый связный продукт, включающий в себя всё науки и, конечно же, всё то, что вообще может быть сказано о мире; поскольку по крайней мере логические истины и, безусловно, многие предложения здравого смысла имеют отношение к любой проблеме и тем самым обеспечивают взаимосвязи 7.

Однако некоторые среднего размера фрагменты теории обычно включают в себя всё связи, которые, вероятно, оказывают влияние на наше суждение о данном предложении.

Устойчивость ассоциации с невербальными стимулами, способность такой ассоциации выдерживать обратное воздействие, исходящее от ядра теории, изменяется постепенно от предложения к предложению. Мыслимые в самом общем виде последовательности воздействий на нервные окончания могут убедить нас в истинности высказывания, что на Элм-стрит есть кирпичный дом, вне зависимости от того, будет ли добавлена или исключена способность вторичной ассоциации. Даже тогда, когда обусловливание со стороны невербальной стимуляции оказывается таким устойчивым, всё равно остаётся неясным, до какой степени оно является исходным, а до какой — продуцируется сокращением старых связей предложений с предложениями благодаря транзитивности обусловливания.

За единообразием, объединяющим нас в коммуникации, скрывается хаотическое личностное разнообразие связей, причём для каждого из нас эти связи продолжают развиваться. Никто из нас не учит родной язык одинаковым образом, и каждый из нас в известном смысле продолжает учиться языку на всём протяжении своей жизни.

§ 1.4. Способы выучивания слов

В начале § 1.3 мы указали на различие между выучиванием целых предложений и построением их из отдельных частей. Первые выученные предложения выучиваются как целое (некоторые из них, как мы видели, являются однословными). По мере своего развития ребёнок во всё большей степени стремится строить новые предложения из частей; и именно поэтому обычно говорят о выучивании нового слова, а не нового предложения.

Однако даже утончённое выучивание нового слова обычно осуществляется в рамках какого-то контекста — отсюда обучение, при помощи примера и аналогии, употреблению тех предложений, в которых может встречаться слово. Поэтому вполне уместно на протяжении всего § 1.3, а не только в его начале, рассматривать именно предложения, а не слова в качестве тех целых единиц, употребление которых выучивается; это, однако же, не означает отрицания того, что выучивание этих целых единиц происходит в значительной степени благодаря абстрагированию и соединению частей.

Теперь же рассмотрим части более подробно.

Вопрос о том, что считать словом, в противоположность цепочке из двух или более слов, менее очевиден, нежели вопрос о том, что считать предложением. Принципы использования пробелов печатником туманны, а уместность этих принципов для наших размышлений — туманна вдвойне. Мы могли бы даже поддаться искушению и, избавившись от практики печатников, называть любое предложение, равнозначное «Ой», словом, поскольку оно выучивается как целое, а не строится из частей. Но этот план слаб; он привел бы к тому, что принципы вычленения слова (wordhood) колебались бы непредсказуемым образом от человека к человеку, причём принципы вычленения слова для каждого отдельного человека стали бы функцией его давно забытой личной истории. В действительности же нет никакой нужды в рационализации понятия слова. Практика печатников, сколь бы случайный характер она ни носила, обеспечивает слово «слово» денотатом, вполне удовлетворительным для всего того, что мне придётся сказать.

Изучение слов (в этом нечётком и подручном смысле) включает в себя контраст, сходный с тем, что имеет место между выучиванием предложений как целого и построением их из частей. В случае со словами это контраст между выучиванием слова в изоляции, то есть, по существу, как однословного предложения, и выучиванием его по контексту, то есть при помощи абстракции, в качестве части предложения, выученного как целое. Предлоги, союзы и многие другие слова могут быть выучены только контекстуально; мы продолжаем употреблять их по аналогии с теми способами, которыми они, как было нами замечено, употреблялись в прошлых предложениях.

Существительные, прилагательные и глаголы, как правило, большей частью выучиваются в изоляции. Однако то, какие из них выучиваются в изоляции, а какие — только в контексте, меняется от человека к человеку. Некоторые, конечно же, вроде «sake» (Имеется в виду составная часть английского идиоматического выражения «for the sake of…» — «ради»… — Прим. перев.), выучиваются только в контексте.

То же самое представляется уместным и в случае с терминами типа молекула, которые, в отличие, от «красный», «квадратный» и «кафель», не отсылают к таким вещам, на которые можно определённым образом указать.

Такие термины, однако, могут быть освоены ещё и при помощи третьего метода, а именно при помощи описания предполагаемых объектов. Этот метод можно было бы отнести к числу контекстуальных, однако он заслуживает особого внимания.

Вещи, которые не могут быть даны при помощи органов чувств, можно понятно описать благодаря аналогии, в частности благодаря специальной форме аналогии, известной как экстраполяция. Так, рассмотрим молекулы, которые описываются как то, что меньше всего виденного. Этот термин «меньше» первоначально становится для нас осмысленным благодаря своей ассоциации с такими наблюдаемыми различиями, как различия между пчелой и птицей, мошкой и пчелой, пылинкой и мошкой. Экстраполяция, которая приводит к речи о совершенно невидимых частицах, например о микробах, может быть представлена в виде аналогии отношения: предполагается, что по своей величине микробы сравнимы с пылинками точно так же, как пылинки — с пчелами. Если микробы незаметны, то в этом нет ничего удивительного; точно так же по большей части обстоит дело и с пылью. Микроскопы подтверждают учение о микробах, однако они вовсе не требуются для того, чтобы понимать его; и переход к ещё более микроскопическим частицам, молекулам и прочему, столь же мало утруждает воображение.

Поскольку мы вообразили молекулы при помощи аналогии по величине, проведём ещё и другие аналогии. Так, используя термины движения, первоначально выучиваемые в связи с видимыми вещами, мы представляем молекулы как движущиеся, сталкивающиеся, отталкивающиеся. В этом заключается способность аналогии делать неощутимое ощутимым.

Однако аналогия, скажем так, в исходном смысле соотносит между собой вещи, которые уже известны независимо от самой аналогии.

Сказать, что молекулы понимаются по аналогии с пылинками или другими наблюдаемыми частицами, означает, очевидно, отклониться от этого смысла аналогии. Если мы установим аналогию в том, что касается отношения «меньше, чем» (как я и сделал, предположив, что отношение «меньше, чем», в котором молекулы или микробы стоят к пылинкам, понимается по аналогии с наблюдаемым отношением «меньше, чем», в котором пылинки находятся к мошкам, etc), мы всё-таки будем отклоняться от аналогии в исходном смысле; данная аналогия не является-таки аналогией между вещами или отношениями, известными независимо от аналогии. Мы можем, однако, сделать так, чтобы сохранить исходный смысл понятия «аналогия». В данную аналогию входят, с одной стороны, целые наблюдаемые твёрдые тела и наблюдаемые так называемые скопления, например, пылинок или мошек, с другой.

Конечно же, эта аналогия довольно ограниченна. Дополнительная поддержка при оценке динамики молекул твёрдых тел приходит со стороны аналогии кровати на пружинах. Но факт заключается в том, что всё то, что выучивается о молекулах при помощи аналогии, является довольно скудным. Для того чтобы получить правильное представление о молекулах, необходимо знать, как действует учение о молекулах в рамках физической теории, а этого вообще нельзя добиться ни при помощи аналогии, ни при помощи описания. Этого можно добиться путём изучения слова в контексте как фрагмента предложений, которые выучиваются для использования в подходящих условиях как целое.

В случае с некоторыми терминами, которые отсылают или нацелены на то, чтобы отсылать к физическим вещам, аналогия имеет ещё более ограниченную ценность, чем в случае с молекулами. Так, в физике света с её общеизвестной смешанной метафорой волны и частицы понимание физиком того, о чём он ведёт речь, должно практически целиком зависеть от контекста, то есть от знания того, когда использовать различные предложения, которые говорят одновременно о фотонах и о наблюдаемых феноменах света. Такие предложения напоминают несущие конструкции, удерживаемые тем, что они говорят о знакомых объектах на ближнем конце, и поддерживающие труднодоступные объекты на дальнем конце. Объяснение становится странно обоюдным: фотоны постулируются для того, чтобы помочь объяснить феномены, а эти феномены и относящаяся к ним теория объясняют, что же физик имеет в виду, говоря о фотонах 1.

Представляется, что когда кто-либо предлагает теорию, относящуюся к объектам определённого рода, наше понимание того, что он говорит, будет состоять из двух фаз: во-первых, мы должны понять, что это за объекты, и, во-вторых, мы должны понять, что о них утверждает теория. В случае с молекулами две эти фазы в известной степени разделены благодаря наличию довольно хороших аналогий, которые осуществляют первую фазу; тем не менее наше понимание того, «чем являются эти объекты», в значительной степени зависит от второй фазы. В случае с волнами-частицами в принципе нет никакого значимого разделения; наше достижение понимания того, чем являются эти объекты, по большей части есть не что иное, как знание того, что утверждает теория по их поводу. Мы не учимся сперва тому, о чём говорить, и лишь затем — тому, что говорить об этом.

Представьте себе двух физиков, спорящих о том, имеет ли нейтрино массу. Обсуждают ли они одни и те же объекты? Они согласны друг с другом в том, что та физическая теория, которой они оба с самого начала придерживаются, донейтринная теория, требует исправления в свете тех современных экспериментальных данных, которые ей противоречат. Один физик утверждает, что исправление должно заключаться в постулировании новой категории частиц, а именно частиц, лишённых массы. Другой отстаивает альтернативный способ исправления, заключающийся в постулировании новой категории частиц, обладающих массой. Тот факт, что оба физика используют слово «нейтрино», не существенен.

Различать в данном случае две фазы: первую, связанную с согласием по поводу того, что представляют собой объекты (то есть нейтрино), и вторую, касающуюся разногласия по поводу их качеств (имеют они массу или нет), просто-напросто абсурдно.

Разделение слов на такие, которые следует считать соотносящимися с объектами определённого рода, и на те, которые подобным образом рассматривать не следует, нельзя проводить на грамматической основе. «Sake» представляет тому ярчайший пример. Иллюстрацией иного рода является «кентавр». Примером третьего рода будет «атрибут», поскольку среди философов имеют место разногласия, существуют ли атрибуты. Вопрос о том, что есть, будет подвергнут изучению позже (гл. 7). Однако между тем мы замечаем, что различия в способах изучения слов являются как грамматическими, так и референциальными. Слово «кентавр», хотя оно и не является истинным относительно какого-либо объекта, выучивается обычно с помощью дескрипции предполагаемого объекта. Оно также, конечно, может быть выучено контекстуально. «Sake» может быть выучено только с помощью контекста. «Кафель», которое отсылает (refer) к объектам, может быть выучено или в изоляции как однословное предложение, или контекстуально, или по описанию. «Молекула», которое тоже (предположим) отсылает к объектам, может быть выучено как контекстуально, так и по описанию. Точно так же обстоит дело и с «фотоном» и «нейтрино», за тем единственным исключением, что дескриптивный фактор играет в этих последних случаях меньшую роль, чем в случае со словом «молекула». Наконец, слова «класс» и «атрибут», вне зависимости от того, считаем ли мы их отсылающими к объектам или нет, почти наверняка выучиваются только при помощи контекста.

§ 1.5. Данные

Слова могут выучиваться как части более длинных предложений, а некоторые слова могут выучиваться как однословные предложения путём прямого указания (ostention) на их объекты. В обоих случаях слова значат только постольку, поскольку их употребление в предложении обусловлено чувственными стимулами, вербальными и иными. Любая реалистическая теория данных должна быть неотделима от психологии стимула и реакции, применённой к предложениям.

Модель обусловливания сложна и колеблется от человека к человеку, однако имеются и пункты общего совпадения: комбинации вопросов и невербальных стимуляций, которые вполне достаточны для того, чтобы вызвать утвердительный ответ у всякого, кого можно включить в соответствующее речевое сообщество. Джонсон наткнулся на такое сочетание, обнаружив такой стимул, который на вопрос, камень ли перед ним, вызвал бы положительный ответ любого из нас (Имеется в виду аргумент, приведённый филологом Джонсоном против тезиса Беркли о том, что материя не существует вне восприятий нашего ума. Чтобы опровергнуть этот тезис, доктор Джонсон, по преданию, пнул ногой камень, в доказательство того, что материальные тела — это реально существующие сущности. — Прим. перев.).

Назвать камень камнем при непосредственном контакте с ним — это предельный случай. Данные разумно упорядочиваются только при равновесии между чувственным обусловливанием утвердительного ответа и противоположным обусловливанием, опосредованным взаимооживлением предложений. Так, вопросом для размышления могло бы быть следующее: было ли камнем то нечто, увиденное из движущегося автомобиля. То, что это был камень, и то, что это был клочок смятой бумаги, — вот два готовых ответа; причём тяга к первому ответу исключается тягой ко второму ответу в силу взаимооживления предложений в рамках общепринятой физической теории. Тогда осуществляется «проверка», или поиск неопровержимых данных, — путём возвращения к месту, наиболее благоприятному для вынесения суждения и постановки себя в стимульные условия, более устойчиво и непосредственно ассоциируемые с качеством «каменности» или «бумажности».

Если же вещь была замечена с движущегося поезда, операция проверки может оказаться неосуществимой. В этом случае вопрос может быть честно оставлен неразрешённым из-за «отсутствия данных», или, если это сильно занимает кого-то, он может быть разрешён в порядке рабочей гипотезы в свете имеющихся под рукой «косвенных данных».

Так, если та местность, которую мы проезжаем вскоре после того, как заметили камень или бумагу, будет каменистой и практически лишённой следов пребывания человека, мы можем предположить, что замеченная нами ранее вещь была скорее камнем, нежели клочком бумаги. Собирая и используя косвенные данные, мы пытаемся сделать себя чувствительными, насколько это только возможно, к цепочкам стимуляций в том виде, в каком они отражаются в нашей теории, начиная от наличных чувственных стимуляций, через взаимооживление предложений.

Утверждение доктора Джонсона было, помимо всего прочего, достаточно надёжно обусловлено данными стимулами, чтобы устоять против любой противоположной тенденции, вызванной взаимооживлением предложений; однако в общем случае данные являются вопросом центра тяжести. Обычно мы должны руководствоваться тонким уравновешиванием различных сил, передаваемых от соответствующих отдалённых стимулов через структурированную совокупность (fabric) предложений. Иногда, как в случае с поездом, это происходит потому, что строгие стимулы типа джонсоновских являются недоступными, или же потому, что некоторый достаточно сильный стимул испытывает совместное противодействие менее сильных сил в рамках структурированной совокупности предложений.

Зачастую это происходит ещё и потому, что соответствующее предложение таково, что понимается только посредством обусловливания его другими предложениями.

Предсказание объединяет то, что иллюстрирует случай с машиной, с тем, что иллюстрирует случай с поездом. Так, мы можем, как в случае с поездом, принять решение относительно того, был ли замеченный нами предмет камнем или клочком бумаги, при помощи косвенных методов, а затем вернуться на место для проверки. Наше предсказание состоит в том, что полученные на близком расстоянии стимуляции приведут к принятию решения о качестве «каменности», свойственном объекту.

В действительности предсказание — это дополнительное ожидание дальнейших чувственных данных для подтверждения заранее принятого заключения. Когда предсказание не сбывается, остаётся отклоняющаяся от предыдущей и тревожащая нас чувственная стимуляция, которая стремится аннулировать ранее принятое решение и таким образом исключить обусловливание предложений предложениями, приведшее к предсказанию. Поэтому теории увядают, когда их предсказания оказываются неверными.

В крайнем случае теория может состоять из столь надёжно обусловленных взаимосвязей между предложениями, что она выдерживает одно или два несбывшихся предсказания. Мы оправдываем несбывшееся предсказание как ошибку в наблюдениях или как результат необъяснённой помехи. Так в крайних случаях хвост начинает вилять собакой.

Как следует из сделанных замечаний, тщательное изучение данных вроде бы является до крайности пассивным занятием, не говоря уже о попытке перехватить полезные стимулы: мы всего лишь пытаемся быть настолько чувствительными, насколько это только возможно, к последовательному взаимодействию стимуляций в цепи. Какой же разумной политике тогда надо следовать, если не подчиняться пассивно этому взаимооживлению предложений? По размышлении, таковой должен быть поиск простейшего решения. Однако это предполагаемое свойство простоты легче ощутить, чем описать. Возможно, наше хваленое чувство простоты, или наиболее вероятного объяснения, во многих случаях представляет собой просто чувство убеждённости, присоединяемое к случайным следствиям взаимодействия стимуляций различной силы в цепи.

В любом случае о размышлениях, касающихся простоты, в известном смысле можно сказать, что они определяют наиболее нерегулярные (casual) действия индивидуального познания даже самого нелюбознательного наблюдателя. Поскольку ему постоянно приходится решать, пусть только косвенным образом, истолковать ли две отдельные встречи как повторяющиеся встречи с одним и тем же физическим объектом или же как встречи с двумя разными физическими объектами. И он решает подобным образом, как свести, по мере своих бессознательных способностей, до минимума такие факторы, как многообразие объектов, скорость промежуточных изменений качеств и местоположений и, в общем, нерегулярность естественного закона 9.

Осмотрительный учёный продолжает действовать, по существу, тем же самым способом, если не более находчиво; и закон наименьшего действия занимает важное место среди его руководящих принципов. Рабочие стандарты простоты, с каким бы трудом они ни поддавались формулировке, функционируют даже в более явно выраженном виде. В область занятий учёного входит обобщение или экстраполяция образцовых данных и тем самым достижение законов, охватывающих больше феноменов, чем было исследовано; и именно простота в его понимании и служит основанием для экстраполяции. Простота по существу своему относится к статистическому выводу. Если данные учёного представляются точками на графике, а его закон должен представляться в виде кривой, проходящей через эти точки, то он проводит самую плавную и простейшую из линий, что он может провести. Он даже слегка подтасовывает расположение точек, чтобы сделать прямую проще, и ссылается при этом на неточность измерений. Если он может получить более простую линию путём устранения некоторых точек, то он старается выявить для них отдельное объяснение.

Простота не является столь желаемой, как соответствие наблюдению.

Наблюдение служит для проверки уже принятых гипотез; простота побуждает к их принятию для последующей проверки. Однако решающее наблюдение или долго откладывается, или оказывается невозможным, по крайней мере по этой причине простота — это окончательный судья.

Чем бы ни была простота, она не является, случайным увлечением. В качестве руководства для вывода она содержится как в бессознательных шагах, так и в наполовину выраженном виде — в сознательных. Вне всякого сомнения, неврологический механизм стремления к простоте является фундаментальным, хотя и неизвестным, и его жизненное значение огромно.

Одно из неожиданных достоинств простоты (которое можно и не заметить) заключается в том, что она имеет тенденцию увеличивать объём теории — богатство её наблюдаемых следствий. Так, пусть θ — теория, а C — класс всех её проверяемых следствий. Теория θ была получена нами при помощи ряда K первичных наблюдений, составляющих подкласс C. Говоря в общем, чем проще теория θ, тем меньше выборка K из C, достаточная для того, чтобы предложить θ. Сказать это — значит просто повторить сделанное ранее замечание: простота служит своего рода руководящим указанием для экстраполяции. Однако это отношение может быть описано и в перевёрнутой форме: при данном K, чем проще теория θ, тем более обширным будет класс проверяемых следствий C. Само собой разумеется, что последующая проверка C может отбросить θ; но тем не менее выигрыш в объёме теории налицо 10.

Простота также создаёт хорошие рабочие условия для непрерывной деятельности творческого воображения, поскольку чем проще теория, тем легче держать в уме соответствующие соображения. Но другое свойство (быть может, равноценное по этой причине) — это привычность принципа.

Привычность принципа — это то, чем мы пользуемся, когда ухитряемся «объяснять» новые проблемы при помощи старых законов; например, когда мы изобретаем молекулярную гипотезу для того, чтобы подчинить феномены теплоты, капиллярного притяжения и поверхностного натяжения старым знакомым законам механики. Привычность принципа играет роль и тогда, когда «неожиданные наблюдения» (то есть в конечном счёте какой-то нежелательный конфликт между чувственными стимуляциями, опосредованными взаимооживлением предложений) заставляют нас подвергнуть старую теорию исправлению. В этом случае действие привычности принципа будет заключаться в предпочтении минимального изменения.

Полезность привычности принципа для непрерывной деятельности творческого воображения является своего рода парадоксом. Консерватизм, предпочтение унаследованной или изобретённой концептуальной схемы своей собственной уже проделанной работы является одновременно и защитной реакцией лени и стратегией открытия. Отметим, однако, важное нормативное различие, имеющее место между простотой и консерватизмом. Всякий раз, когда известно, что простота и консерватизм дают противоположные рекомендации, вердикт обдуманной методологии находится на стороне простоты. Тем не менее консерватизм является преобладающей силой, и в этом нет ничего удивительного: он может продолжать действовать и тогда, когда силы и воображение на исходе.

Ещё один принцип, который можно считать подспудным руководящим принципом науки, — это принцип достаточного основания.

Давний след этого почтенного принципа кажется узнаваемым по крайней мере в том, что учёный избегает необоснованных фактов 11.

Если он приходит к законам динамики, которые не предпочитают какую-либо одну систему координат другим, движущимся относительно данной, то он немедленно решает, что понятие абсолютного покоя и, следовательно, абсолютного положения в пространстве является несостоятельным. Такого рода отрицание не является, как это могли бы предположить, отрицанием эмпирически неопределимого; эмпирически неисключаемые определения покоя всегда есть у нас под рукой — в произвольном принятии любой из разнообразных специфицируемых систем координат. Это же — отбрасывание необоснованного. Этот принцип достаточного основания может, однако, быть подведен под требование простоты благодаря неопределённости этой последней идеи.

§ 1.6. Постулированные сущности и истина

Мы можем думать, что физик интересуется систематизацией таких общих истин, которые могут быть выражены в терминах здравого смысла по поводу обыкновенных физических вещей. Однако самое большое, чего он добивается в рамках этого посредника, — это комбинация q плохо связанных теорий относительно ракетных снарядов, изменений температуры, капиллярного притяжения, поверхностного натяжения, etc. Достаточным основанием для постулирования им необычных физических вещей, то есть молекул и невидимых групп молекул, является то, что для расширенного таким вот образом универсума он может предложить теорию θ1, которая проще, чем θ, и согласуется с θ в следствиях, касающихся обыденных вещей. Её дальнейшие следствия для постулированных необычных вещей носят побочный характер.

(Оказывается, он действует ещё лучше. Помимо того, что его теория θ1 проще, чем θ, она превосходит θ в отношении привычности лежащих в её основе принципов; ср. § 1.5. Более того, даже те из её следствий, которые могут быть сформулированы при помощи терминов здравого смысла, относящихся к обычным вещам, превосходят соответствующие следствия θ и, видимо, не включают при этом предложения, которые есть основания отрицать).

Если бы при помощи какого-то чуда физик мог напрямую идентифицировать все истины, которые могут быть высказаны при помощи терминов здравого смысла, относящихся к обычным вещам, всё же его разделение высказываний о молекулах на истинные и ложные оставалось бы по большей части непроведённым. Мы можем представить, что он частично проводит это разделение при помощи того, что смутно принято называть научным методом: руководствуясь при этом соображениями простоты объединённой теории обычных вещей и молекул. Однако вполне вероятно, что истины о молекулах только частично определены каким-либо идеальным органоном научного метода плюс всеми истинами, которые могут быть высказаны при помощи терминов здравого смысла, относящихся к обычным вещам; поскольку в общем простейшая из возможных теорий, соответствующих данной цели, не обязательно должна быть единственной.

В действительности те истины, о которых можно говорить при помощи терминов здравого смысла, относящихся к обычным вещам, сами, в свою очередь, располагают гораздо большим, чем нужно, количеством доступных данных. Неполнота определения поведения молекул при помощи поведения обычных вещей лишь случайна по отношению к этой более основополагающей неопределённости: оба вида событий не полностью определяются поверхностными раздражениями наших органов чувств.

Ситуация не изменится, даже если мы включим все прошлые, настоящие и будущие стимуляции всех органов чувств человечества и, возможно, даже если мы добавим сверх того в действительности недостижимый идеальный органон научного метода.

Молекулы и им подобные необычные сущности, будучи рассмотренными относительно имеющихся у нас раздражений органов чувств, которыми исчерпываются наши взаимосвязи с внешним миром, оказываются весьма сходными с самыми обычными вещами. Постулирование таких необычных вещей — это всего лишь яркий аналог постулирования или признания обычных вещей; живость его обусловлена тем, что физик явно постулирует эти необычные сущности по понятным причинам, тогда как гипотеза об обычных вещах скрыта в предыстории. Хотя о мотивах принятия древней и бессознательной гипотезы обычных физических объектов мы можем говорить не больше, чем об основаниях того, что мы люди или млекопитающие, всё же с точки зрения функции и жизненной силы эта гипотеза и гипотеза о молекулах схожи. Что ж, тем лучше для молекул!

Назвать постулированную сущность постулированной сущностью не означает относиться к ней снисходительно. Постулированная сущность может быть исключена лишь ценою использования других, не менее искусственных приёмов. Все, за чем мы признаем существование, с точки зрения описания процесса построения теории является постулированной сущностью и одновременно — реальным с точки зрения теории, которая строится. Не стоит смотреть свысока на точку зрения теории как на выдуманную; поскольку нам не остаётся ничего иного, кроме как занять точку зрения той или иной теории, лучшей из имеющихся под рукой в распоряжении в настоящее время.

Мучительно строить догадки и предположения о том, на что похожа реальность, — это дело учёного в самом широком смысле этого слова; и вопрос о том, что есть, что реально, является частью этого вопроса. Вопрос о том, откуда мы знаем, что существует, составляет часть вопроса, кратко затронутого в § 1.5, о данных для истины о мире. Последний арбитр — это так называемый научный метод, каким бы аморфным он ни был.

Научный метод был схематически описан в § 1.5 как определяемый чувственными стимулами, чувством простоты в известном смысле и чувством привычности. Из рассмотрения значительного количества литературы, посвящённой научному методу, можно почерпнуть более точные каноны; хотя обычно принято сомневаться в том, что научный метод может быть разработан окончательно и во всех деталях. В любом случае научный метод, каковыми бы ни были его детали, производит теорию, связь которой со всеми возможными раздражениями органов чувств заключается исключительно в самом научном методе, не поддержанном какими-либо окончательными проверками. Именно в этом смысле научный метод является последним арбитром истины.

Пирс стремился определить истину напрямую в терминах научного метода как идеальную теорию, к которой приближаются как к пределу, когда (предполагаемые) каноны научного метода непрерывно отрабатываются на длящемся опыте 12.

Однако в этом представлении Пирса много неверного, помимо его допущения окончательного органона научного метода и его обращения к бесконечному процессу. Когда речь идёт о пределе теорий, возникает неправильное употребление числовой аналогии, поскольку понятие предела зависит от понятия «ближе, чем», которое определено для чисел, а не для теорий. И даже если мы обойдём подобного рода затруднения путём довольно произвольной идентификации истины с идеальным результатом применения научного метода сразу ко всей будущей совокупности раздражений органов чувств, всё же остаётся проблема с приписыванием свойства единственности «идеальному результату».

Ведь, как утверждалось двумя страницами ранее, у нас нет никакого основания предполагать, что раздражения органов чувств человека даже в вечности допустят какую-либо одну систематизацию, которая будет в научном отношении лучше или проще, чем все остальные возможные систематизации. Кажется более вероятным, что в первую очередь были бы связаны между собой бесчисленные альтернативные теории, если только не рассматривать их с точки зрения симметрии и дуальности.

Научный метод — это путь к истине, однако он даже в принципе не способен дать единственного определения истины. Любое так называемое прагматическое определение истины равным образом обречено на неудачу.

После этого размышления можно обрести некоторое утешение в следующем. Если имеется (вопреки нашему выводу) какая-то неизвестная, но единственная лучшая и всеобъемлющая систематизация θ, соответствующая всем прошлым, настоящим и будущим раздражениям нервных окончаний человечества, так что мы могли бы определить всеобъемлющую истину как это неизвестное θ, всё же мы тем самым не определили бы истину для действительных отдельных предложений. Мы не могли бы утверждать, соответственно, что любое отдельное предложение S является истинным, если оно или его перевод входят в состав θ, поскольку вообще нет никакого смысла в приравнивании предложения теории θ предложению S, не входящему в состав этой теории. Не будучи обусловленным достаточно устойчиво и непосредственно чувственной стимуляцией, предложение S бессмысленно за пределами своей собственной теории; оно бессмысленно межтеоретически (intertheoretically13.

Это обстоятельство, уже достаточно очевидное из § 1.3 и из притчи про нейтрино в § 1.4, будет более детально развито в главе 2.

Мы можем и действительно говорим осмысленно о том или ином предложении как об истинном скорее тогда, когда мы обращаемся к средней части фактически принятой, пусть по крайней мере гипотетически, теории. Осмысленно можно применять термин «истинный» к предложению, сформулированному в терминах данной теории и рассматриваемому в рамках самой теории и постулированной ей реальности. Здесь нет оснований обращаться даже к воображаемой кодификации научного метода. Утверждать, что высказывание «Брут убил Цезаря» является истинным или что высказывание «Атомный вес натрия–23» истинно, означает в действительности утверждать только то, что Брут убил Цезаря или что атомный вес натрия–23 14.

То, что это — высказывания о постулированных сущностях, что они имеют значение только относительно всей теории в целом и обосновываются только путём дополнительного наблюдения при помощи научного метода, не имеет больше значения, поскольку задание истинностных значений происходит с точки зрения той же самой теории и они находятся в той же самой лодке.

Что же нам теперь так снизить наши требования, чтобы довольствоваться релятивистской доктриной истины, то есть оценкой высказываний каждой теории как истинных относительно этой теории, и отказом от всякой дальнейшей критики? Нет! Нас спасает то, что мы продолжаем серьёзно относиться к нашей отдельной составной науке, к нашей собственной отдельной теории или к расплывчатой совокупности квазитеорий, каковы бы они ни были. В отличие от Декарта, мы владеем и распоряжаемся временными мнениями, даже в самом средоточии философствования, пока с помощью того, что смутно называется научным методом, мы не изменим их там и сям к лучшему. В рамках нашей собственной совокупной развивающейся доктрины мы можем судить об истине столь серьёзно и абсолютно, насколько это только возможно; она подлежит коррекции, но это само собой разумеется.

Приме­чания:
  1. Chisholm. Perceiving, p. 160.
  2. Из многого — единое (лат).
  3. Оборот заимствован у Ричардса.
  4. Этот процесс, равно как и первичность предложения, был хорошо известен уже в Древней Индии. См: Brough. Some Indian theories of meaning, pp. 164–167.
  5. Аналогии с устройством и аркой хорошо дополняются более подробной аналогией с сетью, разработанной Гемпелем (Hempel) в работе: «Fundamentals of Concept Formation», p. 36.
  6. Олдрич (Aldrich) ярко обощил и проанализировал мою точку зрения по этим проблемам (р. 18f). Но он упускает из виду то, что предложения, расположенные на периферии, и наиболее тесно связанные с невербальной стимуляцией, связаны также и с другими предложениями; и благодаря этому внешняя сила передаётся вовнутрь.
  7. Это обстоятельство, как я думаю, часто упускалось из виду теми, кто возражал против чрезмерного холизма, с которым можно столкнуться в некоторых моих коротеньких пассажах. Но даже если это так, я всё равно считаю их возражения в значительной степени обоснованными. См., к примеру: Хофстадтера (Hofstadter, pp. 408ff).
  8. Относительно косвенного характера связи между теоретическими терминами и терминами наблюдения см. Braithwaite. Scientific Explanation, Ch. 3; Carnap, Methodological character of theoretical concepts; Einstein, p. 289; Frank, Ch. 16; Hempel, оба указанных в библиографии произведения.
  9. Превосходный логический пример этой операции см. в «Aufbau» Карнапа, где он в общих чертах обрисовывает то, что называет dritte Stufe.
  10. О пользе простоты см. также: Kemeny. The use of simplicity in induction.
  11. См. Birkhoff. Lecture II.
  12. Peirce. Vol. 5, § 407.
  13. Ринин (Rynin) в статье «The Dogma of Logical Pragmatism» (p. 390) доказывает противоположное: «Если высказывания, являющиеся составными частями системы, сами не имеют истинностных значений, то они не могут и вносить никакого вклада в истинностное значение системы как целого … Однако если высказывание является истинным, то оно верифицируемо; и если оно ложно, то оно фальсифицируемо; и если верифицируемо или фальсифицируемо, то оно осмысленно … Отдельное высказывание не просто могло бы быть осмысленным вне всей науки в целом, но… оно должно быть таковым, если оно может функционировать в рамках системы науки». Моё несогласие касается среднего шага — шага верификации.
  14. Классическое развитие этой темы см. в статье «Понятие истины» в сборнике работ Тарского.
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения