Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Станислав Лем. Сумма технологии. Глава VII. Сотворение миров

Вступление

Мы находимся, по-видимому, на склоне эпохи. Я имею в виду не то, что эпоха пара и электричества переходит в очередную — кибернетики и космонавтики. Ведь такие наименования сами по себе уже выражают преклонение перед технологией, а технология становится слишком могущественной, чтобы можно было и в дальнейшем мириться с её самостоятельностью.

Человеческая цивилизация похожа на корабль, построенный без плана.

Постройка удалась на диво. Цивилизация создала мощные двигатели и освоила недра своего корабля — неравномерно, правда, но это-то поправимо. Однако у корабля нет кормчего. Цивилизации недостаёт знания, которое позволило бы выбрать определённый курс из многих возможных, вместо того чтобы дрейфовать в потоках случайных открытий. Ибо открытия, из которых сложилась постройка, все ещё являются частично делом случая. Подобного положения вещей не меняет и то, что, не зная дальнейшего пути, мы устремляемся к звездным берегам. По всей вероятности, мы просто осуществляем то, что возможно уже сейчас. Наука впутана в игру с Природой, и хотя она выигрывает одну партию за другой, но до такой степени позволяет втянуть себя в последствия выигрышей, так эксплуатирует каждый из них, что вместо стратегии применяет тактику. Так вот, парадокс состоит в том, что чем больше будет в грядущем этих успехов, этих выигрышей, тем затруднительней станет ситуация, поскольку — как мы уже показали — не всегда можно будет эксплуатировать всё, что мы приобретаем. Эти embarras de richesse (Трудности изобилия (фр). — Прим. ред.), эту лавину информации, обрушенную на человека алчностью его познания, необходимо обуздать. Мы должны научиться регулировать даже прогресс науки, иначе случайность очередных этапов развития будет возрастать. Выигрыш — то есть внезапно открывающиеся просторы для новых блистательных действий — будет охватывать нас своей беспредельностью, не позволяя увидеть иные возможности, кто знает — не более ли ценные в отдалённой перспективе.

Речь идёт о том, чтобы цивилизация обрела свободу стратегического маневрирования в своём развитии, чтобы она могла определять свои пути.

Сегодня у мира другие заботы: он разделен, он не удовлетворяет потребностей миллионов. Но что, если эти потребности будут наконец удовлетворены? Если начнётся автоматическое производство благ?

Наука вырастает из технологии и, окрепнув, берёт её на буксир.

Говорить о будущем, тем более далёком будущем, — это значит говорить о видоизменениях науки. То, о чём мы будем рассуждать, возможно, не осуществится никогда. Безусловно, надёжным является лишь то, что происходит, а не то, что возможно вообразить. Не знаю, мыслили ли Демокрит или Фалес более дерзко, чем современный человек. Может быть, и нет — ведь они не видели того лабиринта фактов, тех запутанных джунглей гипотез, сквозь которые дано было пройти нам за эти несколько десятков столетий, так что вся история науки, собственно говоря, представляет собой суровую страну, где следы поражений гораздо многочисленней, чем памятники побед, где разбросаны остовы покинутых систем, где полным-полно теорий, устаревших, как примитивные орудия из кремня, вдребезги разбитых истин, которые пользовались некогда всеобщим признанием. Сейчас мы понимаем, что ожесточённые споры, веками длившиеся в науке, были тщетными лишь с виду; их тщета — в том, что спорили о понятиях, о словах, которых само течение времени лишило смысла. Так обстояло дело с наследием Аристотеля целые столетия после его смерти; так было с борьбой эпигенетиков и преформистов в биологии. Но я говорю — «тщетными с виду», потому что с равным успехом можно сказать, что были бессмысленны или излишни все те вымершие организмы, те окаменелости животного мира, которые предшествовали появлению человека. Утверждение, будто они подготовили его приход, не кажется мне находкой, потому что в нём выразился бы слишком уж эгоистический антропоцентризм. Может быть, достаточно сказать, что эти вымершие существа, так же как и старые теории, составляли цепь этапов, не всегда необходимых, не всегда неизбежных, оплаченных иногда слишком дорогой ценой, иногда уводивших на ложный путь и, однако, всей своей массой проложивших дорогу, которая поднимается всё выше и выше. Речь, впрочем, идёт не о том, чтобы признать их индивидуальную ценность.

Ничего нет проще, чем назвать вымершие формы организмов примитивными, а создателей ошибочных теорий — глупцами. Сейчас, когда я пишу эти строки, на моём столе лежит номер научного журнала с сообщением об эксперименте, результаты которого противоречат одной из основных физических истин — эйнштейновскому постулату постоянства скорости света. Быть может, этот закон ещё устоит. Важно нечто иное: то, что для науки нет нерушимых истин или авторитетов. Её заблуждения и ошибки не смешны, потому что они возникают в результате осознанного риска. Сознание этого даёт право высказывать гипотезы, так как даже если они вскоре рухнут, это будет поражением на правильном пути. Ибо человек ещё на заре своих дней всегда выбирал правильный путь, даже когда он этого не осознавал.

Выращивание информации

Немало кибернетиков занимается сейчас проблемой «гипотезо-творческой автоматики». «Теория», формируемая в машине, — это информационная структура, которая эффективно кодирует ограниченный массив информации, относящийся к определённому классу явлений в окружающей среде. Эта информационная структура может успешно применяться для надёжных предсказаний, относящихся к данному классу. Машинная теория для класса явлений формулирует на языке машины некое инвариантное свойство, общее для всех элементов этого класса» (См. С. Амарел, Подход к автоматическому формированию теории, сб. «Принципы самоорганизации», издательство «Мир», 1966. — Прим. ред.). Машина получает информацию из среды и создаёт некоторые «конструкты» или гипотезы, которые в ходе этой «эволюции», этого «процесса познания» конкурируют друг с другом вплоть до или «взаимоуничтожения», или стабилизации.

Наибольшие трудности представляют: возникновение в машине исходных инвариантов, которое определяет последующие процессы создания гипотез; проблема ёмкости машинной памяти и скорости доступа к содержащейся там информации, а также регуляционное управление ростом «ассоциативных деревьев», каковыми являются лавинно разрастающиеся альтернативные рабочие варианты. При этом даже небольшое увеличение числа учитываемых переменных (допустим, речь идёт о маятнике; вопрос формулируется так: сколько переменных нужно учесть, чтобы предсказать его будущие состояния?) приводит к краху всей этой программы. При пяти переменных большая цифровая машина способна пересмотреть все их возможные значения в течение двух часов со скоростью миллион операций в секунду. При шести переменных тот же процесс требует 30 тысяч таких машин, работающих в течение нескольких десятков лет с максимальной скоростью. Из этого следует, что если переменные являются случайными (по крайней мере для нас, то есть пока мы не улавливаем ни малейшей связи между переменными), то никакая система вообще, ни искусственная, ни естественная, не сможет оперировать с числом переменных, превышающим несколько десятков, даже если бы она по размеру равнялась метагалактике.

Если бы кто-нибудь вздумал, например, построить машину, моделирующую социогенез (причем нужно было бы сопоставить серию переменных каждому человеку, жившему когда-либо со времён австралопитека), то такая задача была бы невыполнимой и в данное время и вообще. К счастью, этого не нужно.

А если бы Природе пришлось подвергать регулированию импульс-спин и угловой момент каждого электрона в отдельности, то она никогда не создала бы живых систем. Ведь она не делает этого и на атомном уровне (нет организмов, которые состояли бы всего из двух миллионов атомов), поскольку не в силах регулировать квантовые флуктуации и броуновское движение. На этом уровне число независимых переменных оказывается слишком большим. Клеточное строение организмов, следовательно, не столько результат того, что первичные живые системы были одноклеточными, сколько следствие необходимости, корни которой уходят гораздо глубже в фундаментальные свойства материи. Иерархичность строения системы — это предоставление относительной автономности различным её уровням, подчинённым главному регулятору, но вместе с тем это и вынужденный отказ от контроля над всеми изменениями, происходящими в системе. Иерархичным должно бы быть и строение постулируемых нами будущих плодов Имитологического древа. Этот вопрос мы вскоре рассмотрим. Сейчас нас будет интересовать сфера имитологической деятельности.

Повторим то, к чему мы уже пришли.

Построение модели, которая представляет собой динамически связанную систему переменных, признанных существенными, окупается лишь до определённой степени сложности. Очень важно знать границы применимости модели, то есть в каких пределах модель может воспроизводить ход реального явления. Отбор существенных переменных не является отказом от точности; наоборот, спасая нас от потопа несущественной информации, этот отбор позволяет быстрее обнаружить целый класс явлений, подобных данному, то есть создать теорию. Что является моделью, а что «оригинальным» явлением — это зависит от конкретных обстоятельств. Если нейтроны в цепной реакции размножаются в том же темпе, что и бактерии в питательной среде, то — с точки зрения параметров экспоненциального роста — одно из этих явлений может быть моделью другого. Если, например, удобнее исследовать бактерии, мы будем считать моделью бактериальную культуру. Если же, однако, модель начинает чрезмерно усложняться, то мы либо ищем модели иного типа, либо обращаемся к «эквивалентной» модели (человека «моделируем другим человеком, входя «через боковую дверь» в процесс эмбриогенеза, как об этом говорилось выше).

Объём предварительных знаний должен быть тем большим, чем точнее требуемая модель. Наглядность модели не имеет никакого значения. Важно лишь, чтобы перед ней можно было «ставить вопросы» и получать на них ответы. Следует обратить внимание на различный подход к модели со стороны учёного и со стороны технолога. Технолог, получив возможность «синтеза живого организма» — если такова была его цель, — удовлетворится «конечным продуктом». Учёный — по крайней мере учёный в классическом понимании — стремится детально изучить «теорию синтеза организмов». Учёный жаждет алгоритма, технолог же скорее походит на садовника, который, сажая дерево и срывая яблоки, не заботится о том, «как яблоня это сделала». Учёный считает такой узкоутилитарный, прагматический подход прегрешением против Канонов полного познания. Нам кажется, что в будущем обе эти позиции изменятся.

Модель сходна с теорией в том отношении, что она не учитывает ряда переменных — переменных, признанных для данного явления несущественными. Однако чем больше переменных учитывается в модели, тем в большей степени она превращается из «теоретического» воспроизведения в копию явления.

Модель человеческого мозга — это динамическая структура, учитывающая переменные, существенные для каждого человеческого мозга, но модель мозга мистера Смита тем менее «применима» к какому-либо иному мозгу, чем более увеличивается «поверхность её динамического контакта» со всеми процессами, происходящими в мозгу мистера Смита. В конце концов такая модель будет учитывать и то, что Смит не способен к математике, и даже то, что вчера он повстречал свою тетку. Разумеется, столь точная модель, являющаяся в некотором роде «буквальным» повторением явления (звезды Капеллы, мопсика Фильки или мистера Смита), нам не нужна.

Как следует из сказанного, машина, которая с огромной скоростью копировала бы любое реальное явление, была бы универсальным плагиатором, и этот её «всеучет» переменных как бы автоматически отключал её от какой-либо творческой деятельности; ведь по существу эта деятельность означает селекцию, выбор одних переменных и отбрасывание других с целью обнаружить класс явлений, для которых динамические траектории учитываемых переменных являются общими. Законы поведения такого класса — это и есть теория.

Теории потому и возможны, что количество переменных отдельного явления несравненно больше количества переменных, общих для него и для множества других явлений, причём эти первые переменные дозволено — с точки зрения целей, поставленных наукой, — игнорировать. Поэтому можно отказаться от изучения истории индивидуальных молекул или от того, встретил ли вчера мистер Смит свою тетку, а также от миллионов других переменных.

Правда, подход физики и биологии к их явлениям существенно различен.

Атомы взаимозаменимы, организмы же — нет. Индивидуальная история атома несущественна для всей современной физики (кроме одной гипотезы, относящейся к «покраснению» фотонов, испускаемых атомом). Атом мог прилететь с Солнца или отделиться от кусочка угля, лежащего в подвале, — его свойства от этого нисколько не меняются. Но вот если тетка отказала мистеру Смиту в наследстве, отчего мистер Смит вконец потерял голову, эта переменная становится весьма существенной. Мистера Смита можно как-никак понять, но лишь потому, что мы сами очень на него похожи. Другое дело с атомами. Если создают теорию ядерных сил, а потом спрашивают, что это, собственно, такое «на самом-то деле» — псевдоскалярные связи, то вопрос этот лишён смысла. Привязав к операциям нашего алгоритма какие-либо термины, мы не вправе требовать, чтобы эти термины выражали нечто иное, нечто не имеющее связи именно с этими шагами алгоритма. Можно самое большее ответить: «Если вы проделаете такие-то и такие-то преобразования на бумаге, а потом вот это подставите вот туда, то в результате вы получите два с половиной, а потом, если вы сделаете то-то и то-то в лаборатории и посмотрите на вот эту стрелку прибора, то она остановится посредине между делениями 2 и 3». Опыт подтвердил результаты теории, и поэтому мы будем пользоваться понятием псевдоскалярных связей и всей прочей терминологией.

Таким образом, фотоны со спином + 1 и — 1 и все прочее — это перекладины лестницы, по которой мы взбираемся на чердак, причём на чердаке этом можно выявить нечто ценное, вроде нового источника атомной энергии, но спрашивать о «смысле» лестницы «самой по себе» нельзя.

Лестница — это часть искусственной среды, которую мы соорудили, чтобы подняться куда-то наверх, а упомянутые фотоны — часть операций на бумаге, которые позволяют предвидеть некие будущие состояния, и ничего более. Я говорил всё это для того, чтобы не казалось, будто Имитология должна представлять собой нечто такое, что нам «все объяснит». Объяснять — значит сводить свойства и поведение неизвестного к свойствам и поведению известного, а если это неизвестное не похоже на кеглю, шар, сыр или стул, то не надо опускать руки: в нашем распоряжении остаётся математика.

Вероятно, отношение учёного-технолога к миру изменится. Он будет подключен к этому миру посредством Имитологии. Имитология сама по себе не намечает никаких целей деятельности, эти цели ставятся цивилизацией на определённом этапе развития. Имитология — как подзорная труба: показывает то, на что мы её направили. Если мы заметили что-либо интересное, мы можем прибавить увеличение (нацелить на этот объект машины, накапливающие информацию). Имитология с помощью бесчисленных процессов, моделирующих различные аспекты действительности, даст нам различные «теории», связи и свойства явлений. Ничего абсолютно изолированного не существует, но природа благосклонна к нам: существует относительная изоляция (между отдельными уровнями действительности — атомным, молекулярным и так далее).

Существует теория систем; теория биоэволюции была бы теорией систем, состоящих из систем, а теория цивилизации — теорией систем, состоящих из систем систем. Хорошо ещё, что квантовые процессы почти не проявляются уже в масштабах одноклеточного организма, разве как исключение. Иначе мы утонули бы в океане разнородности без надежды на какое-либо регулирование, ибо регулирование базируется вначале на биологическом гомеостазе (благодаря существованию растений, наверняка не имеющих разума, количество кислорода в атмосфере остаётся постоянным; следовательно, растения регулируют это количество), а позже, с появлением разума, на гомеостазе, использующем результаты теоретических знаний.

Таким образом, «ультимативное моделирование» не только невозможно, но и не нужно. Только «нечёткое» отображение реальности, игнорирующее ряд переменных, делает теорию универсальной. Так, нечёткий снимок не позволяет опознать, представлен ли на нём мистер Смит или пан Ковальский, но даёт ещё возможность утверждать, что это человек. Для марсианина, желающего узнать, как выглядит человек, нечёткий снимок ценнее, чем портрет мистера Смита, а то марсианин мог бы счесть, что у всех людей вот такой нос картошкой, редкие зубы и синева под левым глазом. Итак, всякая информация предполагает наличие адресата. «Информации вообще» не существует. Адресат «имитологической машины» — это цивилизация, её учёные. Сегодня они вынуждены сами обогащать путём просеивания информационную «руду». В грядущем они будут получать уже только экстракт и будут строить теорию не из фактов, а из других теорий (что частично происходит уже сегодня: нет теорий, полностью изолированных от других).

Читатель, по всей вероятности, давно ожидает обещанной встречи с этим самым «выращиванием информации». Ну, а я вместо этого займусь сущностью научных теорий. Можно подумать, что я изо всех сил стараюсь отбить у читателя охоту к дальнейшему чтению. Прошу, однако, понять, чего я, собственно, хочу. Нам предстоит ни более, ни менее, как автоматизировать Науку. Это устрашающая задача; прежде чем подступиться к ней, нужно по-настоящему понять, чем же, собственно говоря, занимается Наука. Только что сказанное было лишь первым, метафорическим приближением. Метафоры, однако, нуждаются в переводе на точный язык. Весьма сожалею, но это необходимо.

Итак, нам надлежит изобрести устройство, которое собирало бы информацию, обобщало бы её аналогично тому, как это делает учёный, и представляло специалистам результаты этих изысканий. Устройство собирает факты, обобщает их, проверяет справедливость обобщений на новом фактическом материале, и этот «конечный продукт», уже после «техконтроля», выходит из «фабрики».

Итак, устройство генерирует теорию. Теория — в науковедческом понимании — это система, построенная из символов и представляющая собой структурный эквивалент реального явления; преобразования этой системы подчиняются правилам, не имеющим ничего общего с самим явлением, причём последовательные сечения динамической траектории явления, его последовательные во времени состояния по значениям всех параметров, учитываемых теорией, Согласуются со значениями, дедуктивно выводимыми из теории 9.

Теория относится не к отдельному явлению, а к классу явлений.

Элементы класса могут существовать одновременно в пространстве (биллиардные шары на столе) или следовать друг за другом во времени (последовательные во времени положения одного и того же шара). Чем многочисленней класс явлений, тем «лучше» теория, ибо тем универсальнее её применимость.

Теория может не иметь никаких доступных экспериментальной проверке следствий (единая теория поля Эйнштейна). До тех пор пока не удастся извлечь из неё таких следствий, она бесполезна. Не только как орудие реальной деятельности, но и как орудие познания. Ибо теория, чтобы быть полезной, должна иметь и «вход» и «выход»: «вход» для обобщаемых фактов, а «выход» — для предсказуемых фактов (благодаря которым её можно проверить).

Если она имеет только «вход», она столь же метафизична, как если бы не имела ни «входа», ни «выхода». В действительности все обстоит не так красиво, то есть не так просто. «Входы» одних теорий являются «выходами» других. Существуют менее общие и более общие теории, но — в перспективе развития — все они должны образовывать такое иерархическое единство, каким является, например, организм. Теория биоэволюции «связана» с подчинёнными ей теориями из химии, зоологии, геологии, ботаники, а сама она в свою очередь подчинена теории самоорганизующихся систем, частный случай которой она собой представляет.

В настоящее время существует два подхода к теориям: дополнительный (комплементарный) и редукционный. Дополнительность означает, что одно и то же явление, один и тот же класс явлений можно «объяснять» с помощью двух различных теорий, причём вопрос о том, когда и какую теорию нужно применять, решается практикой. Этот подход используется, например, в микрофизике (электрон как волна и электрон как частица). Но некоторые полагают, что такое состояние является переходным и что нужно всегда стремиться к редукционному подходу. Вместо того чтобы дополнять одну теорию другой, нужно сконструировать такую теорию, которая объединит их обе, сведет одну к другой или обе к какой-то ещё более общей (в этом и состоит «редукция»). Так, например, полагают, что явления жизни удастся свести к физико-химическим процессам. Но эта точка зрения является дискуссионной.

Теория тем более заслуживает доверия, чем больше разнородных её следствий оправдывается. Теория может быть абсолютно достоверной, но лишённой почти всякой ценности (тривиальной, как, например, теория, сводящаяся к утверждению «все люди смертны»).

Ни одна теория не учитывает всех переменных данного явления. Это не значит, что мы не способны в каждом отдельном случае перечислить произвольное количество этих переменных; скорее это означает, что мы не знаем всех состояний явления.

Теория может, однако, предвидеть существование новых значений уже используемых переменных. Но это не в том смысле, что она с абсолютной точностью говорит, каковы эти вновь открытые переменные и где их искать.

«Указание» на эти новые переменные может быть «спрятано» в её алгоритме, и нужно хорошо разбираться в деле, чтобы понять, что где-то зарыт клад. Мы приближаемся, таким образом, к области туманных и таинственных понятий типа «интуиции». Ибо теория — это информация о структуре, структуру же в принципе можно выбирать из огромного запаса мыслимых структур, которым ничто в природе не соответствует, причём окончательный выбор наступает после поочерёдного отвергания её неисчислимых соперниц («тела притягиваются пропорционально кубам диаметров, пропорционально квадрату расстояния, умноженному на частное от деления масс» и так далее). В действительности так не происходит. Учёные работают не только вслепую, методом проб и ошибок, они пользуются также догадками и интуицией.

Это — проблема, относящаяся к так называемой «гештальт-психологии». Я не сумею так описать лицо моего знакомого, чтобы вы по этому описанию сразу узнали его на улице. Однако сам я узнаю его сразу. Следовательно, лицо его с точки зрения психологии чувственных восприятии есть некий «образ» (Gestalt). Конечно, нередко один человек напоминает нам кого-то другого, но не всегда мы можем сказать, чем именно, — не какой-либо частью лица или тела, взятой в отдельности, а сочетанием всех своих черт и движений, то есть опять-таки «образом».

Так вот — этот тип обобщающего восприятия относится не только к визуальной сфере. Он может относиться к любому из чувств. Мелодия сохраняет свой «образ» независимо от того, насвистывают ли её, «выстукивают» ли пальцами на пианино или исполняют на духовых инструментах. Такими приёмами распознавания «образа» форм, звуков, и так далее.

пользуется каждый. Учёный-теоретик, искушённый в обращении с абстрактным формально-символическим аппаратом теорий, в мире которого он проводит жизнь, начинает (если он крупный учёный) воспринимать эти теории как определённые «образы», — конечно, не в виде лиц, очертаний или звуков: это некие абстрактные конструкции, существующие в его сознании. И вот может случиться, что он откроет сходство между «образами» двух теорий, ранее совершенно не связанных друг с другом, либо же, сопоставляя их, поймёт, что они являются частными случаями ещё не существующего обобщения, которое надлежит построить.

Позабавимся теперь такой игрой. Возьмём двух математиков, один из которых будет Учёным, а другой — Природой. Природа выводит из принятых постулатов некую сложную математическую систему, которую Учёный должен отгадать, то есть воспроизвести. Осуществляется это так: Природа сидит в одной комнате и время от времени показывает Учёному через оконце карточку с несколькими числами: числа эти соответствуют тем изменениям в системе, конструируемой Природой, какие происходят на данном этапе. Можно представить себе, что Природа — это звездное небо, а Учёный — первый земной астроном. Поначалу Учёный не знает ничего, то есть не замечает никаких связей между показываемыми ему числами («между движениями небесных тел»), но спустя некоторое время ему кое-что приходит в голову. Наконец он начинает экспериментировать: он сам строит некоторую математическую систему и смотрит, будут ли числа, которые вскоре покажет ему через оконце Природа, совпадать с ожидаемыми. Но Природа показывает ему иные числа.

Учёный делает новые попытки, и если он хороший математик, то через некоторое время ему удастся найти правильный путь, то есть сконструировать точно такую же математическую систему, какой пользуется Природа.

В этом случае мы имеем право сказать, что перед нами две одинаковые системы, то есть что математика Природы аналогична математике Ученого.

Повторим эту игру, изменив её правила. Природа по-прежнему показывает Учёному числа (допустим, парами), но теперь они возникают не из математической системы. Они образуются каждый раз при помощи одной из пятидесяти операций, перечень которых мы передали Природе. Первые два числа она может выбрать совершенно произвольно. Следующие — уже нет: она выбирает одно из правил преобразования, содержащихся в перечне, любое, и согласно его виду делит, умножает, возводит в степень и тому подобное; результат Природа показывает Учёному. Затем она берёт другое правило, снова преобразует (предыдущие результаты), а новый результат опять показывает Учёному — и так далее. Есть операции, предписывающие не производить никаких изменений. Есть операции, предписывающие что-то отнять, если у Природы свербит в левом ухе, а если нигде не свербит, то извлечь корень. Кроме того, есть две операции, обязательные в любом случае. Природа обязана всякий раз так располагать числа в паре, чтобы сначала показывалось меньшее число; кроме того, по крайней мере в одном из чисел рядом с нечетной цифрой должен всегда стоять нуль.

Хотя это, возможно, и покажется странным, но в порождаемой таким способом числовой последовательности и проявится особая закономерность, и Учёный сможет эту закономерность открыть; иначе говоря, через некоторое время он научится предвидеть, но, разумеется, лишь приближённо, какие числа появятся в следующий раз. Поскольку, однако, вероятность правильного определения каждой следующей пары чисел резко уменьшается по мере того, как прогнозы пытаются распространить не только на ближайший этап, но и на всю их последовательность, Учёному придётся создать несколько систем прогнозирования. Прогноз появления нуля рядом с нечетной цифрой будет вполне достоверным: нуль рядом с нечетной цифрой появляется в каждой паре, хотя и в разных местах. Достоверно также, что первое число всегда меньше второго. Все другие изменения подчиняются уже различным распределениям вероятностей. В действиях Природы заметен некий «порядок», но это не есть «порядок» одного определённого типа. В нём можно обнаружить различного рода закономерности; это в значительной мере зависит от продолжительности игры. Природа как бы демонстрирует наличие определённых «инвариантов», не подлежащих трансформациям. Её будущие состояния, не очень отдалённые во времени, можно предвидеть с определённой вероятностью, но невозможно предвидеть очень далёкие состояния.

В подобной ситуации Учёный мог бы подумать, что Природа применяет на самом деле лишь одну систему, но с таким количеством переменных, что он не может её воссоздать; однако, по всей вероятности, он скорее придёт к заключению, что Природа действует статистически. Тогда он использует соответствующие методы приближённых решений типа метода Монте-Карло. Самое интересное, однако, состоит в том, что Учёный может заподозрить существование «иерархии уровней Природы» (числа; над ними — операции с числами; ещё выше — супероперации: расположение чисел в паре и введение нуля; следовательно, есть и различные уровни и «запреты», то есть «законы Природы»: «первое число никогда не может быть больше второго»), но вся эта эволюционирующая числовая система по своей формальной структуре не является единой математической системой.

Это, однако, лишь часть проблемы. Если игра будет идти достаточно долго, Учёный в конце концов заметит, что некоторые операции Природа совершает чаще, чем другие. (Ведь «Природа» — тоже человек и должна проявить пристрастие к каким-либо операциям, ибо человек не в состоянии действовать абсолютно хаотично, «лотерейно».) Учёный согласно правилам игры наблюдает только числа и не знает, кто генерирует их: какой-то естественный процесс, машина или же другой человек. Однако он начинает догадываться, что за операциями преобразования действует фактор ещё более высокого ранга, который решает, какая операция будет применена. Этот фактор (человек, изображающий Природу) обладает ограниченным выбором действий, и всё же сквозь серии чисел начнёт постепенно вырисовываться система его предпочтений (например, он чаще прибегает к операции № 4, чем № 17, и так далее), то есть, иначе говоря, динамические черты, свойственные его психике.

Однако есть ещё один фактор, сравнительно независимый, — ведь безотносительно к тому, какую операцию она более всего любит, «Природа» поступает то так, то эдак, поскольку производимая ей операция зависит от свербенья в ушах. Этот зуд в ухе связан уже не с динамикой сознания «Природы», а скорее с периферическими молекулярными процессами в кожных рецепторах. Итак, в конечном счёте Учёный исследует не только мозговые процессы, но даже то, что происходит на определённом участке кожи человека, который изображает «Природу».

Разумеется, Учёный мог бы приписать «Природе» свойства, которыми она не обладает. Он мог бы, например, решить, что «Природе» нравится нуль рядом с нечетной цифрой, хотя в действительности она вынуждена вводить этот результат, потому что ей так приказано. Пример этот очень примитивен, но он показывает, что Учёный может по-разному интерпретировать наблюдаемую «числовую действительность». Он может рассматривать её как меньшее или как большее количество взаимодействующих систем. Но какую бы математическую модель явления он ни построил, не может быть и речи о том, чтобы каждый элемент его «теории Природы», каждый её символ имел точный эквивалент по ту сторону стены. Даже узнав спустя год все правила преобразования, он всё равно не сможет создать «алгоритм зудящего уха». А только в этом случае можно было бы говорить о тождественности или же об изоморфизме Природы и математики.

Таким образом, возможность математического отображения Природы ни в коей мере не подразумевает «математичности» самой Природы. Дело даже не в том, верна ли эта гипотеза: она абсолютно излишня.

Обсудив обе стороны процесса познания («нашу», то есть теоретическую, и «ту», то есть Природы), мы приступаем наконец к автоматизации познавательных процессов. Самое простое, казалось бы, — создать «синтетического учёного» в виде какого-нибудь «электронного супермозга», соединённого органами чувств, «перцептронами», с внешним миром. Такое предложение само собой напрашивается — ведь об электронной имитации мыслительных процессов, о совершенстве и быстроте действий, выполняемых цифровыми машинами, столько говорят уже и теперь. Я думаю, однако, что путь ведёт не через планы конструирования «электронных сверхлюдей». Все мы загипнотизированы сложностью и мощью человеческого мозга, поэтому и не можем представить себе информационную машину иначе, как аналог нервной системы. Несомненно, мозг — это великолепное творение Природы. Если этими словами я уже воздал ему надлежащие почести, то хотелось бы добавить, что мозг — это система, которая выполняет разные задания с весьма неодинаковой эффективностью.

Количество информации, которое может «переработать» мозг лыжника во время слалома, значительно больше того, которое «переработает» за такой же отрезок времени мозг блестящего математика. Под количеством информации я понимаю здесь главным образом количество параметров, которые регулирует, то есть которыми «управляет», мозг слаломиста. Количество параметров, контролируемых лыжником, попросту несравнимо с количеством параметров, находящимся в «селективном поле» мозга математика, потому что подавляющее большинство регулирующих вмешательств, которые совершает мозг слаломиста, автоматизировано, находится вне поля его сознания, а математик не может до такой степени автоматизировать формальное мышление (хотя некоторой степени автоматизма хороший математик достичь способен). Весь математический формализм является как бы забором, следуя вдоль которого слепой может уверенно двигаться в намеченном направлении. Зачем же нужен этот «забор» дедуктивного метода? Мозг как регулятор обладает малой «логической глубиной». «Логическая глубина» (число последовательно совершенных операций) математического доказательства несравненно больше «логической глубины» мозга, который не мыслит абстрактно, а в соответствии со своим биологическим предназначением действует как устройство, управляющее телом (слаломист на трассе спуска).

«Глубина» мозга никак не достойна похвалы; совсем наоборот. Она связана с тем, что человеческий мозг не в состоянии эффективно регулировать явления подлинно большой сложности, поскольку это не процессы его тела. Как регулятор тела мозг ведает огромным количеством переменных, исчисляющихся сотнями, а вероятно, даже тысячами. Но ведь у любого животного — скажут мне — есть мозг, который успешно управляет его телом. Да, но мозг человека, помимо этого задания, может справиться с бесчисленным множеством других; достаточно, впрочем, сопоставить размеры мозга обезьяны и человека, чтобы хотя бы в грубом приближении понять, насколько больше мозговой массы у человека предназначено для решения интеллектуальных проблем!

Так что нечего обсуждать интеллектуальное превосходство человека над обезьяной. Человеческий мозг, разумеется, более сложен. Но значительная часть этой сложности «не годится» для решения теоретических проблем, ибо ведает соматическими процессами: для этого она и предназначена.

Следовательно, проблема выглядит так: то, что менее сложно (та часть нейронной системы мозга, которая образует базу интеллектуальных процессов), пытается обрести информацию о том, что более сложно (обо всём мозге). Это не невозможно, но очень трудно. Во всяком случае, это не невозможно косвенно (один человек вообще не смог бы сформулировать этой задачи). Процесс познания — общественный процесс; происходит как бы «суммирование» мозговой «интеллектуальной сложности» многих людей, изучающих одно и то же явление. Но поскольку это, как-никак, «суммирование» в кавычках, ибо отдельные сознания всё же не объединяются в единую систему, то проблему мы пока что не решили.

Почему отдельные сознания не объединяются в одну систему? Разве наука не является как раз такой высшей системой? Является, но лишь в переносном смысле слова. Если я понимаю «нечто», то понимаю целиком, с начала до конца. Не может быть так, чтобы сознания отдельных людей, объединившись, создали нечто вроде высшего «интеллектуального поля», где будет сформулирована истина, которую каждый мозг в отдельности вместить не способен. Учёные, разумеется, сотрудничают, но в конечном счёте кто-то один должен сформулировать решение проблемы, ведь не сделает же этого некий «хор учёных».

Наверняка ли это так? А может, дело обстояло по-другому: сначала что-то сформулировал Галилей, у него это воспринял и развил Ньютон, немало добавили и другие, Лоренц создал свои преобразования и лишь тогда, охватив всё это в целом, Эйнштейн объединил все факты и создал теорию относительности? Разумеется, так и было, но это не имеет никакого отношения к делу. Всякая теория оперирует небольшим числом параметров.

Большая универсальность теории означает не то, что она оперирует огромным числом параметров, а то, что она применима в огромном числе случаев.

Именно так, как теория относительности.

Но мы-то говорим о другом. Мозг способен превосходно регулировать огромное число параметров тела, к которому он «подключен». Происходит это автоматически или полуавтоматически (когда мы хотим встать и не заботимся об остальном, то есть о целом кинематическом комплексе, приведённом в действие этим «приказом»). А в мыслительном отношении, то есть как машина для регулировки явлений вне соматической сферы, мозг является малопродуктивным устройством, и, что ещё важнее, он не может справиться с ситуациями, в которых нужно учитывать сразу большое число переменных.

Поэтому, например, он не может точно (на основе алгоритмизации) регулировать биологические или общественные явления. Впрочем, даже процессы гораздо менее сложные (климатические, атмосферные) и по сей день глумятся над его регуляторными способностями (понимаемыми в данном случае лишь как способность детально предвидеть будущие состояния на основе знакомства с предшествующими) 10.

Мозг, наконец, даже и в самой «абстрактной» своей деятельности находится под гораздо большим влиянием тела (которому он и хозяин и слуга благодаря двусторонним обратным связям), чем мы это обычно осознаем.

Поскольку он в свою очередь подключен к окружающему миру «при посредстве» этого самого тела, то все закономерности мира он непременно пытается выражать через формы телесного опыта (отсюда поиски того, кто держит на своих плечах Землю, того, что «притягивает» камень к Земле, и так далее).

Пропускная способность мозга как информационного канала максимальна именно в сфере соматических явлений. Напротив, как только избыток информации, поступающей извне (например, в читаемом тексте), превысит десяток битов в секунду, так он уже блокирует мозг.

Астрономия, одна из первых наук, которую стал разрабатывать человек, по сей день не нашла решения «проблемы многих тел» (то есть не решила вопроса о движении многих тяготеющих друг к другу материальных точек). А ведь существует некто, способный решить эту проблему. Природа делает это «без математики», самим поведением этих тел. Возникает вопрос, нельзя ли подобным же способом атаковать «информационный кризис». Но ведь это невозможно — слышится тут же. Это бессмысленное утверждение. Математизация всех наук возрастает, а не уменьшается. Без математики мы ничего не можем.

Согласен, но установим вначале, о какой «математике» идёт речь. О той ли, что выражается формальным языком равенств и неравенств, написанных на бумаге либо хранимых в двоичных элементах больших электронных машин, или же о той, которую без всякого формализма реализует оплодотворенное яйцо?

Если мы обречены лишь на математику первого рода, нам грозит информационный кризис. Однако если мы пустим в ход — для своих целей — математику второго рода, дело может принять иной оборот.

Развитие зародыша — это «химическая симфония», начинающаяся в момент, когда ядро сперматозоида соединяется с ядром яйцеклетки. Представим себе, что нам удалось проследить это развитие на молекулярном уровне, от оплодотворения вплоть до появления зрелого организма, и мы хотим теперь изобразить этот процесс формальным языком химии, тем же, какой мы используем для изображения простых реакций вроде 2Н + О = Н2О. Как выглядела бы такая «партитура эмбриогенеза?» Прежде всего нам следовало бы выписать подряд формулы всех соединений, «выходящих на старт». Потом мы начали бы выписывать соответствующие преобразования. Поскольку зрелый организм содержит на молекулярном уровне около 1025 битов информации, пришлось бы написать квадрильоны формул. Для записи этих реакций не хватило бы поверхности всех океанов и материков, вместе взятых. Задача абсолютно безнадёжная.

Не будем пока говорить о том, как может справиться с такими проблемами химическая эмбриология. Полагаю, что язык биохимии должен будет подвергнуться весьма радикальной перестройке. Возможно, появится некий физико-химико-математический формализм. Но это не наше дело. Ведь если кому-нибудь «понадобится» живой организм, то вся эта писанина вовсе не понадобится. Достаточно взять сперматозоид и оплодотворить им яйцеклетку, которая через определённое время «сама» преобразуется в «искомое решение».

Стоит поразмыслить, можем ли мы сделать нечто аналогичное в области научной информации? Предпринять «выращивание информации», «скрещивать» её, обеспечить такой её «рост», чтобы в итоге получить в виде «зрелого организма» научную теорию?

В качестве модели для наших экспериментов мы предлагаем, следовательно, не человеческий мозг, а другой продукт эволюции — зародышевую плазму. Количество информации, приходящееся на единицу объёма мозга, несравненно меньше, чем количество информации в том же объёме сперматозоида (я говорю о сперматозоиде, а не о яйцеклетке, потому что его информационная «плотность» больше). Разумеется, нам нужен не тот сперматозоид и не те законы развития генотипов, какие создала эволюция.

Это лишь точка старта и в то же время — единственная материальная система, на которой мы можем основываться.

Информация должна возникать из информации, как организм — из организма. «Порции» информации должны взаимно оплодотворяться, скрещиваться, подвергаться «мутациям», то есть небольшим изменениям, равно как и радикальным перестройкам (генетике неизвестным). Возможно, это произойдёт в каких-то резервуарах, где будут реагировать друг с другом «информационные молекулы», в которых закодированы определённые сведения — подобно тому как в хромосомах закодированы черты организма. Возможно, это будет своеобразное «брожение информационной закваски».

Но энтузиазм наш преждевремен — мы слишком далеко забежали вперёд.

Если уж мы собрались учиться у эволюции, то нужно выяснить, каким образом она накапливает информацию.

Информация эта должна быть, с одной стороны, стабилизированной, с другой — пластичной. Для стабилизации, то есть для оптимальной информационной передачи, необходимы такие условия, как отсутствие помех в передатчике, низкий уровень шумов в канале, постоянство знаков (сигналов), соединение информации в монолитные компактные блоки и, наконец, излишек (избыточность) информации. Объединение информации помогает обнаружить ошибки и уменьшает их влияние на передачу информации; тому же служит её избыточность. Генотип пользуется этими методами точно так же, как инженер-связист. Так же обстоит дело и с информацией, передаваемой печатным или письменным текстом. Она должна быть удобочитаемой (отсутствие помех), не подвергаться уничтожению (например, при выцветании типографской краски), отдельные буквы должны объединяться в блоки (слова), а те — в единицы более высокого порядка (фразы). Информация, содержащаяся в тексте, также избыточна, о чём говорит тот факт, что частично повреждённый текст можно прочесть.

Защиту информации от помех при хранении организм осуществляет посредством хорошей изоляции зародышевых клеток, её передачу — с помощью прецизионного механизма хромосомных делений, и так далее. Далее, эта информация сблокирована в гены, а гены — в блоки высшего порядка, в хромосомы («фразы наследственного текста»). Наконец, каждый генотип содержит избыточную информацию, о чём говорит тот факт, что повреждение яйцеклетки — разумеется, до определённой степени — не препятствует формированию неповреждённого организма 11. В процессе развития генотипическая информация превращается в фенотипическую. Фенотипом мы называем ту окончательную форму системы (то есть её морфологические черты наравне с физиологическими чертами, а следовательно, и функциями), которая возникает как равнодействующая наследственных (генотипических) факторов и влияния внешней среды.

Если воспользоваться наглядной моделью, то генотип — это как бы пустой и съежившийся детский воздушный шарик. Если мы вложим его в граненый сосуд и надуем, то шарик, который по «генотипической тенденции» должен был бы округлиться, приспособит свою форму к форме сосуда.

Существенным свойством органического развития является его пластичность, обязанная своим происхождением «регуляционным буферам», которые служат как бы «амортизирующей прокладкой» между генотипическими инструкциями и требованиями среды. Попросту говоря, организм может жить в условиях даже не очень благоприятных, то есть таких, которые выходят за стандартные рамки генотипической программы. Равнинное растение может вырасти и в горах, но формой оно уподобится горным растениям; иначе говоря, фенотип его изменится, а генотип нет, ибо если перенести его зерна на равнину, то из них опять появятся растения первоначальной формы.

Как происходит эволюционный кругооборот информации? Он осуществляется циклически; система эта состоит из двух каналов. Источником информации, передаваемой по первому каналу, являются зрелые особи во время акта размножения. Но поскольку не все они могут размножаться в равной мере и преимуществом пользуются особи, приспособленные наилучшим образом, то эти их приспособительные черты, в том числе и фенотипические, принимают участие в «конкурсе передатчиков». Поэтому источником такой информации мы считаем в итоге не сами размножающиеся организмы, а весь их биогеоценоз, то есть эти организмы вместе с их средой (и другими живущими в ней организмами, потому что и к их наличию нужно приспосабливаться). В конечном счёте информация идёт от биогеоценоза, через развитие плода, к последующему поколению взрослых особей. Это эмбриогенетический канал, передающий генотипическую информацию. По другому — обратному — каналу течёт информация от зрелых особей к биогеоценозу; но это уже информация фенотипическая, поскольку она передаётся «на уровне» целых особей, а не «на уровне» зародышевых клеток. Фенотипическая информация — это попросту вся жизнедеятельность организмов (то, чем они питаются, как питаются, как приспосабливаются к биогеоценозу, как изменяют его своим существованием, как происходит естественный отбор и так далее) (И. И. Шмальгаузен, Основы эволюционного процесса в свете кибернетики, «Проблемы кибернетики», 1960, № 4. — Прим. ред.).

Итак, по первому каналу идёт информация, закодированная в хромосомах, на молекулярном уровне, а по обратному каналу передаётся макроскопическая, фенотипическая информация, проявляющаяся в адаптации, в борьбе за существование и в половом отборе. Фенотип (зрелая особь) всегда содержит больше информации, чем генотип, потому что влияние среды представляет собой информацию внешнего происхождения. Поскольку кругооборот информации совершается не на одном уровне, она должна подвергаться где-то преобразованию, которое «переводит» один её «код» в другой. Это происходит в процессе эмбриогенеза: такой процесс как раз является «переводом» с молекулярного языка на язык организма. Так микроинформация превращается в макроинформацию.

В вышеописанном кругообороте не происходит никаких генотипических изменений — следовательно, нет и эволюции. Эволюция возникает благодаря спонтанно происходящим «ляпсусам» в генотипической передаче. Гены мутируют не направленно, а вслепую и лотерейно. Только селекция среды отбирает, то есть закрепляет в последующих поколениях, те мутации, которые увеличивают приспособленность к среде — шансы на выживание. Антиэнтропийное (то есть накапливающее порядок) действие селекции можно имитировать на цифровой машине. Ввиду отсутствия таковой сыграем в «эволюционную игру».

Разделим большую компанию детей на численно одинаковые группы. Пусть первая группа представляет собой первое поколение организмов. «Эволюция» начинается в тот момент, когда каждому ребёнку этой группы мы вручаем его «генотип». Это пакетик, в котором находится пелерина из фольги, а также инструкция. Если стремиться к педантизму, то можно сказать, что пелерина соответствует материалу яйцеклетки (плазма), а инструкция — хромосомам ядра. Из инструкции «организм» узнает, «как ему надлежит развиваться».

«Развитие» состоит в том, что он должен надеть пелерину и пробежать через коридор, в котором открыто боковое окно. За окном стоит стрелок с пугачом, заряженным горохом. Тот, в кого попала горошина, «гибнет в борьбе за существование», а значит, не может «размножиться». Тот, кто пробежит невредимым, снова вкладывает пелерину и инструкцию в пакет и эту «генотипическую инструкцию» передаёт представителю «следующего поколения».

У пелерин разные оттенки серого цвета, от очень светлых до почти чёрных, а стены коридора темно-серые. Стрелку тем легче попасть в бегущего, чем заметнее силуэт последнего выделяется на фоне стены. Наибольшие шансы «выжить в борьбе за существование» имеют те, у кого пелерина по оттенку похожа на стены коридора. Таким образом, среда действует как фильтр, отсеивая тех, кто к ней хуже приспособлен. Развивается «мимикрия», то есть уподобление цвету окружающей среды. Вместе с тем уменьшается первоначальный широкий разброс индивидуальных расцветок.

Однако не всеми шансами на выживание бегущий обязан «генотипу», то есть цвету пелерины. Наблюдая за своими предшественниками или просто ориентируясь по обстановке, он понимает, что определённый способ поведения (быстрый бег, бег согнувшись, и так далее) также мешает стрелку попасть, а тем самым увеличивает шансы «выжить». Таким образом, индивидуум приобретает благодаря среде негенотипическую информацию, которой не было в инструкции.

Это — фенотипическая информация. Она является его личным приобретением. Но фенотипическая информация не наследуется, ибо «следующему поколению» передаётся только «зародышевая клетка», то есть пакет с пелериной и инструкцией. Как мы видим из этого, свойства, приобретённые в индивидуальном развитии, не наследуются. После некоторого числа «пробегов» через «среду» «выживают» только те, генотип и фенотип которых (цвет пелерины и образ действий) дают наибольшие шансы на спасение. Группа, вначале разнородная, уравнивается. Выживают только самые быстрые, самые ловкие и одетые в пелерины защитного цвета. Однако каждое следующее «поколение» получает только генотипическую информацию; фенотипическую ему приходится добывать собственными силами.

Пускай теперь вследствие производственного брака среди пелерин появляются пятнистые. Это влияние «шума» играет роль генотипической мутации. Пятнистые пелерины чётко выделяются на фоне стен, поэтому «мутанты» имеют очень мало шансов на «выживание». В результате их очень быстро «уничтожает» стрелок с пугачом, которого можно толковать как «хищника». Но если мы оклеим стены коридора пятнистыми обоями (изменение среды), ситуация внезапно изменится: теперь выживать будут только мутанты, и эта новая наследственная информация вскоре вытеснит прежнюю из всей популяции.

Процесс надевания пелерины и прочтения инструкции является, как мы уже говорили, эквивалентом эмбриогенеза, во время которого по мере формирования организма развиваются и его функции. Вся эта совокупность действий означает передачу генотипической информации в эмбриогенезе по первому информационному каналу (от биогеоценоза к зрелым особям).

Обучиться наилучшему способу пробегать сквозь среду — это значит приобрести фенотипическую информацию. Каждый, кто благополучно миновал критическую точку, несёт уже два вида информации: наследуемую, генотипическую, и ненаследуемую, фенотипическую. Эта последняя навсегда исчезает с эволюционной сцены вместе со своим носителем. А генотипическая информация, которая прошла через «фильтр», передаётся «из рук в руки»; это её обратная передача (по второму каналу).

Таким образом, и в нашей модели информация идёт от биогеоценоза к зрелым особям на «микроскопическом» уровне (открывание полученного пакета, ознакомление с инструкцией и так далее), а от организмов обратно к биогеоценозу — на макроскопическом уровне (поскольку сам по себе пакет, то есть генотип, не пройдёт сквозь среду; пройти должна вся особь, являющаяся его «носителем»). Биогеоценоз в этой игре — весь коридор вместе с бегущими детьми (среда, в которой обитает популяция).

Некоторые биологи, например Шмальгаузен, полагают, что кругооборот информации действительно происходит указанным образом, но что зрелый организм содержит её не больше, чем содержал генотип, — иначе говоря, рост информации, вызванный игрой! связей между особью и средой, является только кажущимся и возникает как результат действия регуляционных механизмов, которые организм создал на основе генотипической информации. Пластичность этих реакций создаёт иллюзию, будто произошло реальное увеличение содержащейся в организме информации.

Так вот, если речь идёт именно о генотипической информации, то она принципиально не изменяется, пока нет мутаций. Зато фенотипическая информация больше генотипической; всякое иное утверждение противоречит теории информации, а не биологическим теориям. Это следует различать. Если установлено множество соотнесения, то количество информации определяется развитием явления, и нельзя произвольно изымать некую её часть как «кажущуюся информацию». Возникает ли она благодаря действию регуляторов или иным образом — это не имеет значения до тех пор, пока мы интересуемся её количеством в определённом материальном объекте (каковым является организм) по отношению к данному множеству соотнесения.

Это не академический спор; дело это имеет для нас первостепенное значение. По концепции, о которой шла речь выше, получается, что «шум» среды может только обеднить фенотипическую информацию (именно это и утверждает Шмальгаузен). Между тем «шум» может быть источником информации.

Ведь и мутации представляют собой такой «шум». Как известно, количество информации зависит от степени её правдоподобия. Фраза «бор — это химический элемент» содержит определённое количество информации. А если муха случайно оставит чёрный след за буквой «о» в слове «бор» и фраза примет вид «бар — это химический элемент», то, с одной стороны, получатся помехи в информационной передаче вследствие «шума», то есть уменьшение информации, а с другой, одновременно — увеличение информации, ибо вторая фраза намного менее правдоподобна, чем первоначальная!

Дело в том, что здесь происходит одновременное увеличение селективной информации и уменьшение структурной информации. Первая относится к множеству возможных фраз (типа «X — это химический элемент»), а вторая — к множеству реальных ситуаций, отражением которых являются фразы. Множество фраз, отражающих реальные ситуации, слагается в данном случае из таких, как «азот — это химический элемент… кислород — это химический элемент»… и так далее. Это множество содержит столько фраз, сколько в действительности существует элементов, то есть около ста. Поэтому, если нам ничего не известно, кроме того, из какого множества будет взята полученная фраза, вероятность появления определённой фразы составляет одну сотую.

Второе множество содержит все слова данного языка, которые можно подставить во фразу «X — это химический элемент» («зонтик — это химический элемент… нога — это химический элемент»…, и так далее). Оно включает, следовательно, столько фраз, сколько слов имеется в языке, то есть несколько десятков тысяч. Информация обратно пропорциональна вероятности, следовательно, каждая из таких фраз в тысячи раз менее правдоподобна, то есть содержит соответственно больше информации (не в тысячи раз, поскольку информация выражается через логарифм, но в данном случае это не имеет принципиального значения).

Как следует из этого, понятием информации надо пользоваться осторожно. Ведь аналогично этому и мутации можно рассматривать как уменьшение информации (структурной) и как увеличение информации (селективной). Как именно будет она «рассматриваться», зависит от биогеоценотической среды. В нормальных условиях она представляет собой уменьшение структурной информации, относящейся к реальному миру, и поэтому, несмотря на рост селективной информации, организм будет уничтожен как хуже приспособленный. Но если условия изменятся, та же мутационная информация вызовет одновременно рост как селективной, так и структурной информации.

Следует добавить, что «шум» может быть источником информации только в очень специфических условиях: когда эта информация является элементом множества, все элементы которого характеризуются высокой степенью организации (сложности). Превращение слова «бор» в «бар» вследствие «шума» представляет собой переход от одного вида организации к другому, тогда как превращение слова «бор» в чернильную кляксу означает уничтожение всякой организации вообще. Мутация тоже является превращением одного вида организации в другой, разве что речь идёт о летальной генетической мутации, которая в ходе развития убивает весь организм.

Фраза может быть истинной или ложной, а генотипическая информация может быть приспособительной или неприспособительной. В обоих случаях — это критерий структурный. А в смысле селективной информации фраза может быть только более или менее правдоподобной, в зависимости от множества, из которого мы её выбираем. Точно так же и мутация в качестве селективной информации может быть более или менее вероятной (и, следовательно, содержать этой информации меньше или больше).

Фенотипическая информация, как правило, структурна, поскольку она появляется в результате воздействия среды, на которое организм отвечает адаптивными реакциями. Поэтому к структурной генотипической информации можно добавить структурную фенотипическую информацию внешнего происхождения, и тогда мы получим всю сумму структурной информации, которую содержит взрослая особь. Разумеется, это не имеет ничего общего с проблемой наследственности: наследуется только генотипическая информация.

Подведение информационного баланса в биологической практике весьма затруднительно, поскольку провести чёткую грань между генотипическим и фенотипическим можно лишь в теории — именно поэтому и существуют регуляционные механизмы. Если бы на делящуюся яйцеклетку вообще не оказывали действия никакие внешние влияния, то её развитие можно было бы назвать «дедуктивным», в том смысле, что генотипическая информация подвергается таким преобразованиям, которые не дают никакого выигрыша информации. Подобным образом «развивается» математическая система, первоначально состоящая из исходных положений («аксиоматического ядра») и правил преобразований. То и другое вместе можно назвать «генотипом математической системы». Однако развитие плода в такой изоляции невозможно, ибо на яйцеклетку всегда что-нибудь да влияет — хотя бы сила тяжести. Известно, какое формирующее воздействие оказывает последняя, например, на развитие растений.

В заключение, прежде чем приступить, наконец, как следует к проектированию «автогностической» или «кибергностической» машины, добавим, что существуют различные типы регуляции. Есть непрерывные регуляторы, которые постоянно следят за значениями контролируемых параметров, и есть дискретные регуляторы (регуляция погрешностей), которые включаются лишь тогда, когда контролируемые параметры выходят за пределы определённых критических значений. Организм применяет оба вида регуляции. Например, температура регулируется в основном непрерывно, а уровень сахара в крови — дискретно. Мозг тоже можно рассматривать как регулятор, использующий оба метода. Но эти вопросы так превосходно обрисовал У. Росс Эшби в своей «Конструкции мозга» («Design for а brain»), что нет необходимости это повторять. (У. Росс Эшби, Конструкция мозга, ИЛ, 1962.23–618. — Прим. ред.)

Индивидуальное развитие — это сопоставление двух видов информации, внешней и внутренней. Так возникает фенотип организма. Организм «работает», однако, и на себя и на эволюцию, то есть он должен существовать сам и в то же время поддерживать существование вида. На информационной ферме «устройства» должны служить нам. Поэтому закон биоэволюции, гласящий, что выживают наиболее приспособленные к среде, мы должны на нашей ферме заменить законом: «Выживает то, что наиболее точно выражает среду».

Мы знаем уже, что означает «выражение среды». Это накопление структурной, а не селективной информации. Быть может, наши повторения столь же излишни, сколь и утомительны, но скажем это ещё раз.

Инженер-связист исследует вероятность поступления информации таким образом, что для него в стобуквенной фразе содержится одинаковое количество информации независимо от того, взята эта фраза из газеты или из теории Эйнштейна. Такой аспект наиболее важен при передаче информации.

Однако о количестве информации можно говорить и в том смысле, что фраза описывает (отображает) некую более или менее вероятную ситуацию. Тогда информационное содержание фразы зависит не от вероятности появления тех или иных букв в данном языке и не от их общего количества, а только от степени вероятности самой ситуации.

Отношение фразы к реальному миру не имеет значения для её передачи по каналу связи, но становится решающим при оценке информации, содержащейся, например, в научном законе. Мы займёмся «выращиванием» только информации этого второго рода, которая называется структурной.

«Обычные» химические молекулы не выражают ничего или «выражают только себя», что одно и то же. Нам нужны такие молекулы, которые были бы и собой и одновременно отображением чего-то вне себя (моделью). Это вполне возможно, так как, например, определённое место в хромосоме «выражает само себя», то есть является частью дезоксирибонуклеиновой кислоты, но, кроме того, «выражает» тот факт, что организм, возникший из этой хромосомы, будет иметь, допустим, голубые глаза. Правда, «выражает» оно этот факт лишь как элемент целостной организации генотипа.

Как же следует теперь понимать «отображение среды» гипотетическими «организмами-теориями?» Среда, которую исследует наука, — это все существующее, то есть весь мир, но не все сразу. Сбор информации состоит в том, что в этом мире избираются определённые системы и исследуется их поведение. Некоторые явления — звезды, растения, люди — таковы, что сами напрашиваются в качестве систем; другие (туча, молния) лишь с виду обладают подобной автономией, относительной независимостью от окружения.

Признаемся теперь, что нашу «информационную эволюцию» мы начнём отнюдь не на пустом месте; иначе говоря, мы не собираемся создавать нечто такое, что сначала должно будет «само» достичь уровня человеческого познания и лишь потом идти дальше. Я не знаю, так ли уж это невозможно; вероятно, нет; но, во всяком случае, такая эволюция «от нуля» потребовала бы массу времени (может, даже не меньшую, чем биологическая эволюция). Но это ведь совершенно не нужно. Мы сразу воспользуемся нашими сведениями, в том числе и относящимися к выделению классов (мы знаем, что является системой, достойной изучения, а что нет). Будем рассчитывать на то, что некоторое время мы, возможно, не добьёмся феноменальных открытий, что они придут позднее, когда наша «ферма» окрепнет. К решению будем идти методом последовательных приближений.

«Ферму» можно запроектировать различным образом. Как бы предварительной моделью для неё является куча речного гравия в качестве «генератора разнородности», а также «селектор» — избирательное устройство, особо чувствительное к «регулярности». Если селектор представляет собой ряд перегородок с круглыми отверстиями, то на «выходе» мы получим только круглые голыши, потому что другие через «фильтр» не пройдут. Мы получим определённый порядок из беспорядка (из галечного «шума»), но округлые камешки ничего, кроме самих себя, не представляют. А информация — это представление. Поэтому селектор ориентироваться на «свойство в себе» не может; он может ориентироваться только на что-то, находящееся вне его. А значит, он должен быть подключен, с одной стороны, как фильтр к генератору «шума», а с другой — к некоему участку внешнего мира.

На концепции «генератора разнородности» основана идея У. Росса Эшби о создании «усилителя мыслительных способностей». Эшби заявляет, что любые научные законы, математические формулы, и так далее могут генерироваться устройством, которое действует совершенно хаотически. Так, например, мотылек, трепеща крыльями над цветком, может совершенно случайно передать бином Ньютона. Более того, таких диковинных случайностей вовсе не придётся выжидать. Поскольку любую ограниченную информацию, а значит и бином Ньютона, можно передать в двоичном коде с помощью нескольких десятков символов, то в каждом кубическом сантиметре воздуха его молекулы в процессе своего хаотического движения передают эту формулу несколько сот тысяч раз в секунду. В действительности так и происходит; Эшби делает нужную прикидку. Отсюда уже прямой вывод, что в воздухе моей комнаты, пока я это пишу, носятся конфигурации молекул, выражающие на языке двоичного кода бесчисленное множество других ценнейших формул, в том числе и формулировки по затронутому мной вопросу, но гораздо более ясные и точные, чем мои. А что уж говорить об атмосфере всей Земли! В ней возникают на доли секунды и тотчас распадаются гениальные истины науки пятитысячного года, стихи и пьесы Шекспиров, которым лишь предстоит родиться, тайны иных космических систем и бог знает что ещё.

Что же из этого следует? К сожалению, ничего, поскольку все эти «ценные» результаты миллиардов атомных столкновений перемешаны с биллионами других, совершенно бессмысленных. Эшби говорил, что новые идеи сами по себе — ничто, поскольку их можно создавать пудами и гектарами при помощи таких «шумовых», таких случайных процессов, как столкновения атомов газа, а что все решает отбор, селекция. Эшби стремится таким путём доказать, что возможно создать «усилитель мыслительных способностей» как селектор идей, которые поставляет любой шумовой процесс. Наш подход иной; я привёл суждения Эшби, желая показать, что к целям сходным (хотя и не одинаковым — «усилитель» есть нечто отличное от «фермы») можно идти противоположными путями. Эшби полагает, что нужно исходить из наибольшей разнородности и постепенно «фильтровать» её. Мы, напротив, стремимся начать с разнородности хоть и большой, но не огромной — такой, которую демонстрирует материальный самоорганизующийся процесс (например, оплодотворенная яйцеклетка), и добиться того, чтобы этот процесс «развился» в научную теорию. Может быть, его сложность при этом возрастёт, а может, и уменьшится; это для нас не самое важное.

Следует отметить, что в определённом смысле «генератор разнородности», постулированный Эшби, уже существует. Можно сказать, что математика неустанно создаёт бесчисленные «пустые» структуры, а физики и другие учёные, непрерывно обшаривая этот склад разнородности (то есть различные формальные системы), время от времени находят там что-нибудь практически применимое, «подходящее» для определённых материальных явлений. Булева алгебра появилась раньше, чем какие-либо сведения о кибернетике; потом оказалось, что мозг тоже пользуется элементами этой алгебры, и на её принципах основана сейчас работа цифровых машин. Кэли изобрёл матричное исчисление за несколько десятилетий до того, как Гейзенберг заметил, что его можно применить в квантовой механике. Адамар рассказывает о некой формальной «пустой» системе, которой он занимался как математик и не помышлял, что она может иметь что-либо общее с действительностью, и которая впоследствии пригодилась ему в эмпирических исследованиях. Таким образом, математики воплощают генератор разнородности, а эмпирики — селектор, постулированный Эшби.

Но, разумеется, математика на самом деле — не генератор «шумов». Она — генератор порядков, различных «упорядоченностей в себе». Она создаёт упорядоченности — и некоторые из них, более или менее фрагментарно, совмещаются с действительностью. Эта фрагментарная совместимость делает возможным развитие науки и технологии, то есть цивилизации.

Говорят иногда, что математика есть «избыточный» порядок по сравнению с действительностью, менее, чем она, упорядоченной. Но это не совсем так.

При всём своём величии, инвариантности, неизбежности, однозначности математика в наш век впервые покачнулась, ибо в её фундаменте появились трещины с тех пор, как в 1930-е годы Курт Гёдель доказал, что её основной постулат — непротиворечивости и одновременно внутренней полноты 12 — невозможно выполнить (У. Росс Эшби, Конструкция мозга, ИЛ, 1962, 23–618. — Прим. ред.). Если система непротиворечива, то она не полна, а если она полна, то перестаёт быть непротиворечивой. Кажется, математика так же неполноценна, как и всякая человеческая деятельность; по-моему, в этом нет ничего плохого, ничего унизительного.

Но хватит говорить о математике, мы ведь хотели обойтись без неё.

Разве нельзя избежать математизации процессов познания? Не той математизации, которая управляет процессами в хромосомах и звездах, обходясь без всяких символов и формализмов, а той, которая использует символический аппарат, правила алгоритмических преобразований и создаёт с помощью своих операций такую логическую глубину, которой в Природе ничто не соответствует? Неужели мы обречены пользоваться её подмостями? Скажем сначала — но просто так, для разгона, — что легче всего начать «выращивание математических систем»; только это наименее перспективно.

Разумеется, речь идёт о «выращивании» на основе «дедуктивного развития» из «аксиоматического ядра», в «генотипе» которого запечатлены все правила дозволенных преобразований. Таким способом мы получим всяческие «математические организмы» — какие только можно себе вообразить — в виде сложнейших кристаллических структур, и так далее; при этом мы сделаем нечто прямо противоположное тому, что до сих пор делала наука. Она наполняла материальным содержанием явлений пустоту математических систем, мы же не явления переводим на язык математики, а, наоборот, математику на язык материальных явлений.

Таким же образом, разумеется, можно было бы производить всевозможные вычисления и даже проектировать различные устройства, а именно вводить исходные данные (например, рабочие параметры какой-нибудь машины, которую мы хотим построить) в «генотип», который, развиваясь, даст нам — в виде «организма» — окончательное решение задачи или проект машины. Разумеется, если уж мы сможем закодировать данные значения параметров на молекулярном языке «генотипа», то сможем сделать затем то же самое и с «математическим организмом», то есть сможем перевести кристалл или какую-нибудь другую структуру, возникшую в ходе «дедуктивного развития», обратно на язык чисел, чертежей, и так далее. Всякий раз решение «само вырастет» в процессе пущенных нами в ход реакций, и нам вовсе не нужно заботиться об отдельных этапах этого процесса. Важен лишь конечный результат. При этом развитие должно идти под контролем внутренних обратных связей, так чтобы в тот момент, когда определённые параметры достигнут соответствующих значений, весь этот «эмбриогенез» был приостановлен.

Пустить в ход «выращивание эмпирической информации» — это значило бы «поставить вверх ногами» все древо биологической эволюции. Эволюция началась с однородной системы (праклетки) и создала древо, разрастающееся миллионами ветвей, — типы, семейства, виды. «Выращивание» начинается с конкретных явлений, отображённых в их материальных эквивалентах, и стремится «привести» все к такому общему знаменателю», что в итоге мы получаем единую теорию, закодированную на молекулярном языке в стабильной структуре псевдоорганизма.

Но, может быть, хватит уже метафор. Начнём с моделирования отдельных явлений определённого класса. Исходную информацию мы собираем сами — «классическим» методом. Теперь нужно перенести её на информациеносный субстрат. Такой субстрат должна поставить нам химия синтетических полимерных соединений.

Наша задача состоит в том, чтобы изобразить траекторию системы (ход явления) посредством динамической траектории и другой системы. Мы должны процессы представить процессами же, а не формальными символами.

Оплодотворенное яйцо изоморфно со своим «атомным портретом», нарисованным на бумаге, или с пространственной моделью из шариков, имитирующих атомы.

Но это — не изодинамические модели, ибо модель из шариков, вполне понятно, не будет развиваться. Модель содержит ту же информацию, что и яйцо. Однако носитель информации тут другой. Поэтому яйцо может развиваться, а бумажный носитель — не может. Нам нужны модели, способные развиваться.

Разумеется, если бы символы в написанных на бумаге уравнениях соизволили реагировать друг с другом, то не к чему было бы «выращивать информацию».

Но это, увы, недостижимо. А создание «информационной фермы» есть дело, правда, невероятно трудное и очень ещё от нас далёкое, но, как можно надеяться, не абсурдное.

Сырьём для «носителей информации» будут, например, большие молекулы синтетических полимеров. Такие молекулы развиваются, растут, усложняют структуру) присоединяя частички «корма», растворенные в среде, где находятся «носители». Носители подбираются так, чтобы их развитие, их последовательные изменения изодинамически соответствовали изменениям определённой системы (явления) во внешнем мире. Каждая такая молекула — это «генотип», который развивается в соответствии с представляемой им ситуацией.

Вначале мы вводим в резервуар большое количество (несколько миллиардов) молекул, о которых нам уже известно, что первые этапы их изменений идут в нужном направлении. Начинается «эмбриогенез», означающий, что траектория развития носителя соответствует динамической траектории реального явления. Развитие контролируется связями с реальной ситуацией.

Эти связи являются селективными (это значит, что «неправильно развивающиеся» молекулы отсеиваются). Все молекулы вместе образуют «информационную популяцию». Популяция поочерёдно переходит из одного резервуара в другой. Каждый резервуар является селекционной станцией. Сокращенно назовём её «ситом».

«Сито» — это аппаратура, соответствующим образом подключённая (например, через автоматические манипуляторы, перцептроны, и так далее) к реальному явлению. «Сито» переводит структурную информацию о состоянии явления на молекулярный язык и создаёт особый вид микроскопических частичек, каждая из которых представляет собой «запись состояния, явления» или мгновенное сечение его динамической траектории. Таким образом, сталкиваются два потока частиц. Первые своим состоянием, достигнутым к этому моменту в ходе своего развития как самоорганизующихся систем, «предсказывают» состояние реального явления. Второй поток — это частицы, созданные в «сите», несущие информацию о том, каково действительное состояние явления.

В «сите» происходит реакция, подобная осаждению антигенов антителами в серологии. Но осаждение происходит на основе различия между «истиной» и «ложью». Осаждаются все частицы, которые правильно предсказывали явление, поскольку их молекулярная структура «согласуется» с молекулярной структурой ловушки на частицах, высылаемых «ситом». Осажденные носители как «правильно предсказавшие» состояние явления поступают на следующую селекцию, где процесс повторяется (они снова сталкиваются с частицами, несущими сведения об очередном состоянии явления; частицы-носители, правильно «предугадавшие» это состояние, вновь осаждаются и так далее). В конце концов мы получаем определённое количество частиц, которые представляют собой изодинамическую, селекционированную модель развития всего явления. Зная их начальный химический состав, мы знаем тем самым, какие молекулы можно считать динамическими моделями развития исследуемого явления.

Таков пролог информационной эволюции. Мы получаем определённое количество информационных «генотипов», хорошо предсказывающих развитие явления X. Одновременно проводится аналогичное «выращивание» частиц, моделирующих явления Y, Z, …, которые относятся ко всему исследуемому классу. Допустим, что мы получили, наконец, носители для всех семисот миллионов элементарных явлений этого класса. Теперь нам нужна «теория класса», которая состоит в определении его инвариантов, то есть параметров, общих для всего класса. Следовательно, надлежит отсеять все несущественные параметры.

Мы предпринимаем выращивание «следующего поколения» носителей, которые моделируют уже не развитие реального явления, а развитие первого поколения носителей. Поскольку явление содержит бесчисленное количество параметров, поддающихся выявлению, был проведён предварительный отбор существенных переменных. Их было очень много, но, конечно, это не могли быть все параметры. Предварительный отбор, как уже говорилось, проводится «классическим» методом, то есть его выполняют учёные.

На сей раз новое поколение носителей тоже не моделирует всех параметров развития первого поколения, но теперь селекция существенных переменных происходит сама собой (методом каталитического осаждения).

Различные экземпляры носителей второго поколения игнорируют в ходе своего развития те или иные параметры первичных носителей. Некоторые из них игнорируют существенные параметры, в результате чего их динамические траектории отклоняются от «правильного предсказания». Такие экземпляры непрерывно исключаются благодаря «ситам». Наконец оказываются отобранными те носители второго поколения, которые, несмотря на игнорирование определённого количества параметров, «предсказали» всю траекторию развития первичных носителей. Если строение носителей, добравшихся «до цели» во втором круге, практически одинаково, это означает, что мы получили, то есть «выкристаллизовали», теорию исследуемого класса. Если все ещё имеется (химическая, топологическая) разнородность носителей, нужно повторить отбор с целью дальнейшего исключения несущественных параметров.

«Кристаллизованные теории», или, если угодно, «теоретические организмы» второго захода, в свою очередь начинают «конкурировать» в способности к отображению с аналогичными частицами, которые образуют «теорию» иного класса. Таким образом, мы стремимся получить «теорию класса классов». Этот процесс можно продолжать сколь угодно долго с целью получить различные степени «теоретического обобщения». Хотя это и недостижимо, но можно представить себе некий «перл познания», некий «теоретический суперорганизм» на самой вершине этой эволюционной пирамиды: это «теория всего сущего». Она, конечно, невозможна; мы говорим о ней, чтобы сделать более наглядной аналогию с «перевёрнутым древом» эволюции.

Приведённая концепция, хотя и весьма утомительна в изложении, всё же очень примитивна. Следует подумать о её усовершенствовании. Стоило бы, например, применить на «ферме» нечто вроде «овеществлённого ламаркизма».

Известно, что теория Ламарка о наследовании приобретённых признаков не соответствует биологическим фактам. Но приём наследования «приобретённых признаков» можно было бы применить в информационной эволюции, чтобы ускорить «теоретические обобщения». Мы говорили, правда, о «кристаллизованной» информации, но с тем же успехом «теориеносные» молекулы могли бы быть иными (например, полимерными). Возможно также, что в некоторых аспектах их сходство с живыми организмами будет весьма значительным. Быть может, следовало бы начинать не с молекул, а с довольно больших конгломератов, либо даже с «псевдоорганизмов», или «фенотипов», представляющих собой информационную запись реального явления, и стремиться к тому, чтобы (опять-таки в противоположность обычным биологическим явлениям) такой «фенотип» породил своё «обобщение», свой «теоретический план», то есть «генотип-теорию».

Впрочем, оставим эти замыслы, потому что всё равно ни один из них нельзя проверить. Заметим лишь, что каждая «молекула-теория» является источником информации, обобщённой до закона, которому подчиняется система.

Эту информацию можно перекодировать на доступный нам язык. Молекулы свободны от ограничений формальных математических систем — они могут смоделировать поведение трех, пяти или шести гравитирующих тел, что математически невыполнимо (по крайней мере строгим путем). Приведя в движение носителей «теории пяти тел», мы пользуемся данными о положении реальных тел. С этой целью нам придётся «пустить их в ход» в соответствующей аппаратуре так, чтобы траектория их развития благодаря обратным связям подстроилась к траектории исследуемой системы. Разумеется, это предполагает существование механизмов авторегуляции и самоорганизации в самих носителях. Можно, пожалуй, сказать, что мы уподобляемся Ляо Си Мину, который обучал, как бороться с драконами, — единственная загвоздка состояла в том, что познавший его науку нигде не мог найти дракона. Мы тоже не знаем ни того, как создать «информационные носители», ни того, где найти материал для этой цели. Во всяком случае, мы показали, как можно представить себе отдалённое будущее «биотехнологии». Как видно из сказанного, у неё и в самом деле немалые возможности. Приободренные этим, представим в заключение ещё одну биотехнологическую возможность.

Отдельным «классом в себе» были бы такие «информациеносные сперматозоиды», задание которых состояло бы не в изучении, а в продуцировании явлений или устройств. Из таких «сперматозоидов» или «яйцеклеток» могли бы возникать всевозможные нужные нам объекты (машины, организмы, и так далее). Разумеется, такой «рабочий сперматозоид» должен был бы располагать как закодированной информацией, так и исполнительными органами (наподобие биологического сперматозоида). Зародышевая клетка содержит информацию о том, какова конечная цель (организм) и каков путь к этой цели (эмбриогенез), но материалы для «построения плода» ей даны в готовом виде (в яйце). Однако мыслим ещё и такой «рабочий сперматозоид», который обладает не только информацией о том, какой объект он должен соорудить и каким способом это надо сделать, но ещё и о том, какие материалы окружающей среды (например, на другой планете) надлежит превратить в строительный материал. Такой «сперматозоид», если он обладает соответствующей программой, будучи высажен в песок, построит всё, что можно создать из кремния. Возможно, ему придётся «подбросить» некоторые иные материалы и, конечно, подключить к нему источник энергии (например, атомной). Но на этом кульминационном панбиотехнологическом аккорде самое время завершить разговор 13.

Гностическое конструирование

Пора объяснить, почему технологическому аспекту развития я уделяю в этой книге больше внимания, чем научному, хотя наука является двигателем технологии. Дело в том, что наука, если можно так выразиться, менее сознает самое себя, чем технология, поскольку она хуже технологии ориентируется в своих собственных ограничениях. Эти ограничения касаются не столько того, о чем говорит наука, то есть мира, целостные изображения которого она предлагает (как союзник философии, иногда как соперник или же как её корректор), сколько того, каким образом действует наука. Наука предсказывает будущие состояния, но своих собственных будущих состояний, собственного пути развития она предсказать не может. Она создаёт «хорошие» — оправдывающиеся на практике — теории, но сама «не знает хорошенько», как их создаёт. Она исследует эмпирические явления, поддающиеся проверке опытом, но опять-таки сама себя не способна трактовать так последовательно эмпирически.

Довольно легко договорится о том, что представляют собой производственные рецепты технологов. Но по вопросу о том, что представляют собой научные теории, такого всеобщего согласия не существует. Обычно различают феноменологические теории, то есть «срочные» обобщения, применимые как рабочие гипотезы к определённой группе или классу явлений, и теории объясняющие. Деление это, может быть, и неплохое, но беда в том, что зачастую не очень понятно, как применять его на практике. Одна и та же теория по отношению к одним явлениям может быть феноменологической, а по отношению к другим — объясняющей. Например, теория Ньютона объясняет законы Кеплера, которые имеют чисто феноменологический характер, поскольку описывают обращение планет, но не объясняют, почему они обращаются именно так, а не иначе. В свою очередь сама теория Ньютона — в сопоставлении с теорией относительности — оказывается феноменологической, потому что она не объясняет свойств гравитационного пространства, а лишь принимает их как данное, тогда как эйнштейновская теория ставит метрику пространства в зависимость от наличия в нём гравитирующих масс. Но и «объяснительная мощность» теории Эйнштейна тоже имеет свои ограничения, поскольку теория эта не вскрывает, «что такое гравитация». Впрочем, объяснение всегда является ступенчатым процессом, который должен остановиться в каком-то месте; это — сопоставление одних фактов (формально уже обобщённых) с другими обобщениями; и всему этому не видно конца. Во всяком случае, как показывают примеры, старая теория, входящая в состав новой, «демаскирует» свой феноменологический характер; но пока этого не произойдёт, суждения специалистов по этому поводу могут быть (и бывают) различными.

Чем руководствуются в такой ситуации специалисты? Их позиция зачастую предопределяется факторами психологического порядка. Так, например, Эйнштейн считал квантовую механику феноменологической теорией, поскольку не мог согласиться с принципиально статистическим характером микроявлений («Господь Бог не может играть с миром в кости»). Я считаю, что если научную теорию можно не только подвергнуть проверке опытом и не только вмонтировать в уже возведённое здание «информационной структуры» всей нашей науки, если, помимо этого, её можно ещё и переживать субъективно, испытывая ощущение, будто благодаря этой теории мы обретаем особое состояние «понимания сути дела», дающее нам интеллектуальную удовлетворённость, то это вроде как люкс-надбавка и её следует принимать с сердечным благодарением, но нельзя домогаться в категорической форме, всегда и от всех явлений. На процессы понимания слишком уж сильно влияют особенности нашего, по неизбежности несколько «животного», разума, чтобы мы имели право требовать от науки объяснений, которые столь полно удовлетворяют наше любопытство, что можно будет не только с ними свыкнуться, но ещё и «пережить» их «с пониманием». Если бы не дедуктивные системы математики, мы были бы почти совершенно беспомощны перед всеми явлениями, выходящими за рамки нашей биологической среды, то есть того, что доступно нашим зрительно-двигательным и тактильно-слуховым ощущениям.

Призыв создавать теории «как можно более безумные», которому вторит хор физиков, зовёт именно радикально порвать те мощные связи, которые соединяют даже наши абстракции с первоосновой повседневного опыта. Не о «безумных» идеях здесь на самом деле идёт речь, а о том, чтобы освободиться от того «животного начала» — в биологическом и психологическом смысле, — которое препятствует дальнейшему продвижению нашего гнозиса. Правда, неизвестно, в какой мере возможно это дальнейшее продвижение и будет ли где-нибудь положен ему предел. Ибо можно считать, что достигнуть понимания значений — это в конечном итоге немногим более, чем приобрести надлежащие навыки в оперировании ими. Но, с другой стороны, известно ведь, что вообще все сконструированные языки, включая и самые формализованные, не являются и не могут являться полностью автономными и что своим существованием и функционированием они всегда обязаны в конце-то концов тому, что «уходят корнями» в «нормальные языки». Последние же формируются под непрестанным давлением своеобразной структуры и закономерностей повседневного мира, представляющего собой наше естественное окружение, которое нельзя обменять ни на какое иное. Известно также, что в науке нельзя ссылаться ни на какие «очевидности», ибо они представляют собой лишь результат окостенелых навыков — навыков, обусловленных материальным и социальным уровнем функционирования человеческих существ в данных исторических условиях. Проклятие многих философских систем, тот камень, на который находила в конце концов их остро наточенная коса или бритва, — это как раз иллюзорность тех «первичных сущностей», тех именно «очевидностей», которые при надлежащем подборе должны составлять фундамент всякой системы, ведь в противном случае разверзается бездна бесконечной сводимости, провал некоего regressus ad infinitum или вращения в порочном круге.

Мы поспешно ретируемся из сферы столь опасных рассуждений, удостоверясь в общем, что наука сама толком не знает, чем же являются её теории, и что ей очень не хватает некой метатеории всякого научного теоретизирования. При таком положении дел, пожалуй, наиболее перспективным кажется информационный подход, поскольку он меньше других отягощён субъективными или волюнтаристскими наслоениями. Мы не утверждаем ни того, что он идеален и безошибочен, ни того, что он приведёт к окончательным решениям везде, вплоть до онтологической проблематики «статусах научных теорий; но, как вскоре выяснится, такие вопросы вовсе не требуется обсуждать, когда намереваешься приступить к массовому производству «добротных», или, в данном контексте, попросту «исправно функционирующих» научных теорий. Такая позиция не удовлетворит философию науки, и даже наверняка «минимализм» подобного рода сочтут хитроумной уловкой, а кто знает, может быть, и определят его как дезертирство, недопустимое дезертирство из той области, где решения необходимы. Пусть так: обремененные всеми этими грехами, займёмся нашими умозрительными экспериментами, сознавая скромность их целей.

Количество информации можно измерять, а измеримость — это первый шаг вперёд. Старую метафору о «тайнописи Природы», которую «расшифровывает» учёный. Дж. Броновский предложил сделать исходным пунктом информационного анализа научных теорий (J. Bronowski, The Common Sense of Science, Penguin Books, 1960. — Прим. ред.). Сначала надо установить, что информацию от Природы Учёный получает в виде своеобразного закодированного сообщения, причём primfade не видно, как его можно декодировать, и неизвестно даже, существует ли только один истинный «код». Неизвестно также, что собой представляют элементы этого кода (аналогичные, скажем, таким элементам, как буквы в алфавите или слова в языке). Задача была бы безнадёжной для разгадывающего шифр, если бы он располагал только одним информационным сообщением. Однако он может — на непонятном ему языке Природы (языке эмпирических фактов) — задавать ей вопросы, на которые она отвечает (материальным результатом эксперимента). Язык «вопросов» и «ответов» Природы остаётся непонятным для людей в том смысле, что его невозможно отождествить с тем языком, которым пользуются люди при взаимном общении.

Но непонятен он лишь постольку, поскольку неокончателен, ибо никогда не известно, удалось ли нам определить «окончательные» элементы этого языка и «окончательно» установить их значения. Однако чем длиннее информационное сообщение, которое получила наука, записывающая «ответы» Природы, тем больше вероятность того, что обнаруженные в этом сообщении регулярности не являются привходящими, что они внутренне присущи исследуемому миру как выражение его существенных и всеобщих связей. Таким путём мы открываем все новые и новые закономерности в виде повторимых и воспроизводимых соотношений. Располагая «конкурирующими между собой» теориями одного и того же явления или класса явлений и вычислив, какое количество информации содержит каждая из них, мы решились бы избрать ту, которая содержит больше информации. Ведь информация означает степень упорядоченности; мы, следовательно, всегда стремимся обнаружить в Природе максимум порядка. Максимальный порядок, какой мы можем представить себе, выше того, который проявляет Природа: ведь мы не ожидали гейзенберговской неопределённости, неразличимости элементарных частиц, относительности измерений, неаддитивности скоростей (субсветовых) и так далее.

Дело, значит, обстоит не так, как если бы мы попросту навязывали Природе известные виды упорядоченности и отыскивали в ней, как думают иные философы, лишь то, что сами же в неё «спроецировали» (поскольку Природа, «отвечая» на «вопросы» экспериментатора, подделывается под нашу «чрезмерно оптимистическую», чересчур уж «упрощающую» склонность к порядку).

Между тем Природа, отдавая предпочтение некоторым из «предложенных» ей типов упорядоченности, указывает нам в ходе наших проб и ошибок стратегическое направление дальнейших исследований. Другое дело, что беспрестанно нужны «идеи», «вдохновение», чье-то «придумывание» новых типов порядка для явлений определённого класса, порядка, который «можно было бы предложить» Природе, то есть искать его в ней. Мы можем сравнивать объекты информации, которая содержится в различных теориях, относящихся к одному и тому же классу явлений, но мы не можем ни непосредственно, ни косвенно сравнивать объём информации, заключённой, скажем, в физических теориях, с информационным содержанием «самой Природы», ибо она потенциально бесконечна.

«Метатеоретические» проблемы могут, и притом в самом близком будущем, приобрести технологический аспект в его практическом значении. Если мы собираемся начать производство обуви, то можно весьма принципиально разойтись во мнениях о том, что такое обувь. (Бездонная проблема: допустим, что к ступням пещерного человека «случайно» прилипли два куска шкуры; была ли это уже «обувь», если подобному событию не предшествовал намеренный акт «создания обуви», то есть «возникновения абстрактной модели обуви в голове пещерного жителя», и так далее) Для технолога существенно лишь иметь производственный рецепт, а уж практика покажет, является ли производимый им продукт обувью или нет. Аспекты доисторические, онтологические, «метаобувные» и тому подобные технолога не касаются. Если же мы пожелаем развернуть производство научных теорий, то, испытав их в качестве орудий предсказания на практике, мы выясним, получен ли желаемый конечный продукт.

Мы совсем не касаемся здесь вопроса о том, будут ли эти теории, если их удастся изготовить, «объясняющими» теориями или теориями типа «чёрного ящика» (то есть «ящика», о котором известно лишь одно: если мы введём в него данные, о нынешнем состоянии явления, то на выходе снимем предсказание о будущих состояниях). Желание получить «объясняющую» теорию понятно; но овладеть явлением (если, разумеется, это возможно), то есть сделать его воспроизводимым, регулируемым, научиться увеличивать или уменьшать вероятность его реализации, важнее, чем понимать его сущность.

Может быть, это понимание окажется в конечном счёте вышеупомянутой люкс-надбавкой, которая обеспечивала человеку духовный комфорт лишь на определённом этапе развития познания, а может, этого и не произойдёт. Тем не менее вопрос этот вовсе не нужно окончательно решать перед «запуском в производство».

Можно сказать, что оплодотворенная клетка — например, куриное яйцо — это «прогноз» организма, который из неё возникает; точно так же можно сказать, что это производственный рецепт, который «сам себя» материально реализует. Спросим: в чём, собственно, разница между теорией и производственным рецептом? На языке кибернетики производственный рецепт — это программа действий, их алгоритм. Теория в её формальном виде тоже является алгоритмом; если бы мы вознамерились изготовить Космос, что, собственно говоря, нам следовало бы сделать, наш «производственный рецепт Космоса» был бы эквивалентен «исчерпывающей теории Космоса», то есть теории, которая однозначно определяет все его параметры. Но, с другой стороны, как известно, количество этих параметров бесконечно, из чего следовало бы заключить, что бесконечным должен быть и рецепт, то есть алгоритм. Все же, по-видимому, достаточно определить значения лишь некоторых параметров, ибо связями, которые при этом возникнут, значения других параметров определятся как бы «автоматически», без особого нашего вмешательства. Это даже весьма вероятно. Значит, алгоритм вовсе не должен быть бесконечным; параметры, которые не нужно определять, «несущественны», и «теория Космоса» (в качестве «рецепта Космоса») не превратится в бесконечную последовательность (сигналов, элементов кода).

Производственные рецепты наших менее честолюбивых технологий совпадают по результатам: они конвергентны по конечным продуктам, которые достаточно тождественны (как, например, холодильники, автомобили, швейные машины).

Научная теория является «расходящимся», дивергентным рецептом, так как она относится к большому числу различных состояний (классов явлений). Но такое различение и относительно и не очень существенно. По-видимому, разница тут определяется количеством информации: между теорией эволюции и «производственным рецептом эволюций» или между теорией строения звезд и «производственным рецептом звезды» существует громадный разрыв, порождённый (в случае теорий) информационным дефицитом. Чтобы «соорудить» звезду или эволюцию, нужно, проще говоря, знать гораздо больше, чем для того, чтобы создать научную теорию для каждого из этих объектов. Отсюда следует, что производственный рецепт означает более высокий уровень овладения материальным явлением, чем научная теория; этим объясняется и некоторое (по крайней мере потенциальное) превосходство технологии, которая охотно бы освободилась от существующего главенства науки. Чтобы нечто предвидеть, необходимо, как правило, меньше информации, чем чтобы это «нечто» осуществить.

Попробуем теперь сопоставить формулу теоретической физики Е = mc2 с генотипом оплодотворенного куриного яйца. «Чему соответствует» в яйце данная формула, если и её и генотип рассматривать как алгоритм?

Так вот — генотип полностью «самообеспечен» с информационной точки зрения. Цыпленок из него появится, если только мы доставим яйцу необходимое количество тепла. Содержащихся в яйце материалов для этого хватит; никакой добавочной информации в принципе не требуется. Формула же Эйнштейна сама по себе ничто; в качестве операциональной инструкции она приобретает информационное содержание только на базе теоретической физики, и если мы попытаемся определить, «сколько физики» нужно привлечь, чтобы данная формула стала чем-то «столь же готовым к действию» (к предсказанию), как гены в яйце, то окажется, что чуть ли не всю физику необходимо признать тем «генотипом», в рамках которого «формула-ген» приобретает конкретное операциональное содержание. В данном случае необходимо ещё вовлечь в эту акцию людей, а именно физиков, потому что физика «сама собой» не сдвинется с места: кто-то должен делать измерения, проводить эксперименты, подставлять данные, определять граничные условия и так далее. Так что этому самому куриному яйцу как информационной структуре, предсказывающей будущее состояние, эквивалентна лишь «вся физика вместе с физиками».

Как мы уже отметили, физика предсказывает «расходящимся» образом: «адресатом», «будущим состоянием» формулы Эйнштейна является (в смысле связи энергии и массы) весь мир, тогда как яйцо предсказывает лишь организм, который из него возникнет. Правда, внешний мир производит в этом организме своеобразные «трансформации», поскольку на эмбриональное развитие влияют такие, например, факторы, как гравитация, интенсивность облучения, и так далее. Но яйцо в высокой степени инвариантно по отношению к этим трансформациям; ведь никакая трансформация в конце-то концов не превратит развивающегося цыпленка в саламандру. Итак, с учётом всех серьёзных различий «теории» можно сопоставлять с «производственными рецептами», по крайней мере в том смысле, что могут существовать производственные рецепты, мало подобные, подобные до некоторой степени и, наконец, весьма подобные структурам, которые мы называем научными теориями. Типы сходства образуют непрерывный спектр, простирающийся от крайнего различия до полного сходства.

Как известно, всякому алгоритму можно сопоставить машину, именуемую конечным автоматом, которая будет реализовывать этот алгоритм, причём между действиями машины и операциями алгоритма имеет место взаимно-однозначное соответствие. Если бы мы смогли формализовать всю физику, можно было бы построить автомат, эквивалентный этой физике в вышеуказанном (изоморфном) смысле, то есть взаимно-однозначно. Затея эта была бы, пожалуй, тривиальной, поскольку в результате получилась бы машина, способная выполнять те же преобразования, какие с уравнениями физики производит физик, — она не умела бы ничего более, «ничего не придумала бы». Она представляла бы собой алгоритм физики, уже созданной коллективными усилиями людей, только воплощённый в виде машины, — и ничего более.

Интересно всё же рассмотреть следующую возможность: допустим, у нас уже есть машины (конечные автоматы), которые эквивалентны определённым теоретическим системам и к тому же способны к эволюции. Они составляли бы, следовательно, особый вид «теоретических машин» — вид эволюционирующих конечных автоматов. Это означает, что в них происходили бы определённые изменения под влиянием окружающей среды, причём среда благоприятствовала бы некоторым изменениям, а другие отвергала бы. Короче говоря, мы получили бы «мутации» и «естественный отбор», как в любом эволюционном процессе.

Заметим, во-первых, что в известном смысле такие машины уже существуют (пример как раз и даёт оплодотворенное яйцо), а во-вторых, что если бы нам удалось добиться, чтобы «эволюционное приспособление» было тождественно «познанию существенных связей», то есть инвариантов окружающей среды, то количество информации в наших «машинах-теориях» возрастало бы и мы получили бы приведённую в движение благодаря самоорганизации эволюцию физики, закодированной в «генотипах» этого «теоретического вида» конечных эволюционирующих автоматов.

Разумеется, окружающая среда была бы тут весьма своеобразной: она состояла бы из систем обратных связей, доставляющих информацию о состояниях внешнего мира, а также информацию, представляющую собой «ответы» машин на изменение этих состояний. Сегодня этот проект является неосуществимой фантазией. Подумаем, однако, о ближайшем тысячелетии — быть может, ситуация тогда изменится.

Попробуем представить себе ответ (ни на что более точное нас не хватит) на вопрос, могут ли теоретические автоматы действительно стать «видом», создающим теории, то есть приобрести способность к перестройке уже имеющихся алгоритмов (вплоть до самой радикальной, если этого потребуют эмпирические данные, поступающие извне), причём даже к такой перестройке, которая заранее постулирует введение новых «сущностей», то есть понятий вроде «квантов», «вектонов», «кварков» (Вектоны — гипотетические сверхтяжёлые «векторные» элементарные частицы; введены в 1960 году японским физиком Сакураи. Кварки — гипотетические сверхтяжёлые «спинорные» частицы; введены в 1962 году американским физиком Гел Мэном. — Прим. ред.), и так далее. Алгоритмы, подлежащие перестройке, — это в данном случае внутренняя структура самих машин, так что вопрос состоит в том, смогут ли они «адекватно» отвечать на информационные изменения среды перестройкой своей внутренней организации.

В этом смысле машины, усложняясь, становились бы все более «чреватыми теоретической информацией». Возможно ли это? Мутационный механизм, применяемый «обычной» эволюцией — то есть механизм проб и ошибок, — представляется весьма малообещающим. Генотипы, как известно, никогда не изменялись «по внутреннему вдохновению»; именно поэтому эволюция — очень медленный процесс, и её точный гностический аналог не принес бы особой пользы. Следовало бы потребовать от конструкторов, чтобы они создали возможность «возникновения мыслей без разума», потому что ведь наши автоматы вовсе не являются мозгоподобными системами, а напоминают скорее «бездумные» генотипы.

Здесь мы подходим к двум ключевым проблемам, которые обошли оптимистическим молчанием, рассуждая о выращивании информации. Первая — это проблема изготовления теоретических структур в материальном генераторе, который не является мозгом, вторая же — развёртывание эффективного отбора таких структур. Так называемые теоретические структуры являются формальными системами, то есть конструкциями, которые дедуктивно выводятся из некой совокупности аксиом с помощью определённых правил преобразования и отображают некоторые соотношения, могущие возникнуть (или же не возникнуть) где-либо в реальном мире. Воплощение этих структур в материальном субстрате, то есть создание изоморфных им конечных автоматов, нисколько не меняет того факта, что мы имеем дело с формальными системами, над которыми, стало быть, тяготеют все неприятные, а иногда загадочные последствия метаматематических исследований. Всякая формальная система должна создаваться с помощью правил, упомянутых выше, и выводиться из данного аксиоматического ядра — а то и другое вместе образует алгоритм, причём нам известно благодаря работам К. Гёделя, А. Черча и других исследователей, что существуют проблемы, которые никаким алгоритмом разрешить невозможно, а также и то, что все дедуктивно выводимые следствия (число их бесконечно) данной формальной системы в совокупности образуют некий «материк», на котором всегда существует путь «дедуктивно-пошаговых» преобразований, приводящий от аксиом системы к определённому утверждению, «расположенному» в пределах этого «материка». Вместе с тем, однако, как доказал К. Гёдель, существует бесконечное количество таких утверждений, которые, правда, — в рамках данной системы — истинны, но которые никоим образом нельзя дедуктивно вывести из нее; они представляют собой, образно говоря, «островки истины», изолированные и разбросанные за границами «дедуктивного материка». Так что если бы мы даже имели генератор, работающий до бесконечности, он смог бы обследовать лишь самый «материк» системы, однако ему никогда не удалось бы перешагнуть через его границы, перепрыгнуть «дедуктивные пропасти», изолирующие эти «островки истины», а ведь именно они — с точки зрения чисто практической, эмпирической — могли бы оказаться весьма ценными как формальные модели определённых реальных явлений.

Согласно гипотезе Черча, которая, правда, не была доказана (поскольку само понятие алгоритма не подверглось ещё полной формализации), но практически выглядит надёжно, алгоритмы — это то же самое, что и так называемые общерекурсивные функции, поэтому с помощью алгоритмической процедуры можно в принципе отыскивать «всевозможные алгоритмы», образующие определённое перечислимое множество. Но фактически, если бы даже в нашем распоряжении было бесконечное время, мы не вышли бы с помощью такой процедуры за границы упомянутого «материка». Словом, наш «вид» теоретических конечных автоматов подчинён всем ограничениям, каким подчинены формальные системы.

(Речь идёт о так называемом тезисе Черча. Автор неправильно трактует это своеобразное математическое утверждение. Ситуация здесь следующая. Имеется интуитивное «неточное» понятие эффективной вычислимости, или вообще эффективного процесса. Эффективный процесс — это такой процесс, который позволяет «эффективно», в конечное число шагов получить ответ на некоторый вопрос. Например, эффективным процессом является процесс вычисления десятичных знаков корня из 2 или процесс вычисления детерминанта 25 порядка с целочисленными элементами. С другой стороны, имеется выделившееся в результате длительных математических исследований формальное, «строгое» понятие общерекурсивной функции (понятие алгоритма также является формальным математическим понятием). Тезис Черча гласит, что эффективно вычислимые функции и общерекурсивные функции — это одно и то же. Таким образом, тезис Черча устанавливает связь между интуитивными и формальными объектами и поэтому он не может быть доказан, вообще не подлежит доказательству. Читатель может ознакомиться с этим тезисом и его модификациями — тезисом Клини и тезисом Тьюринга по книгам С. К. Клини «Введение в метаматематику» (ИЛ, 1957) и А. И. Мальцева «Алгоритмы и рекурсивные функции» (издательство «Наука», 1965). — Прим. ред.)

Обращаясь вновь к Природе в поисках ответа на вопрос, каким образом она преодолела подобного рода ограничения, — а она сделала это, создав, в частности, методами естественной эволюции дерево видов, — мы убеждаемся, что её «высказывания», произносимые на «хромосомном языке» наследственности, не подчинены формальным ограничениям, поскольку эти «высказывания» не являются чисто формальными. Хотя и говорят, что «генетический код» формален — в том смысле, что его можно представить (отобразить) на соответствующем формализованном языке (физико-химическом, например), — но это всего лишь аппроксимация, ценная для биологии в познавательном плане, а не констатация подлинного положения дел. Ибо Природа, как мы уже говорили, не отделяет «формальные» процессы от материальных, поскольку она «делает и то и другое сразу». Она создаёт такие «информационные высказывания», элементы которых (то есть материальные носители) могут непосредственно вступать в реакцию друг с другом, и, таким образом, «формальный» язык генов является одновременно материалом для подстановки в определённые места «генных фраз» в процессе эмбриогенеза. Между тем наш формальный подход сводится к фиксации некоего структурного аспекта процессов; мы обходим иные аспекты, ибо не умеем действовать иначе. Однако мы, по-видимому, должны делать то же, что и Природа, то есть оперировать такими системами, которые являются одновременно материальными и информационными.

Могло бы показаться, будто мы, собственно говоря, только это и делаем, конструируя, например, цифровые машины или конечные автоматы. Но это не так. Эти наши устройства принципиально отличаются от живых структур, как зрелых, так и «редуцированных» до зародышевых клеток. Мы вообще не принимаем сейчас во внимание всего, что в подобных устройствах образует их характеристику как материальных объектов. Нас интересует информационный аспект происходящих в них преобразований, и то не всех, а лишь тех, какие совершаются в соответствии с программой машины.

Чтобы лучше уяснить себе это, сопоставим произвольную цифровую машину с живым организмом, например с амебой. Так вот, отключённая машина по-прежнему остаётся машиной, а «отключённая» амеба переходит в состояние устойчивого равновесия, каковым является конечная стадия распада, представляющая собой хаотическое нагромождение молекул. Структура амебы, таким образом, не изоморфна структуре какой-либо моделирующей её машины, поскольку амеба представляет собой серию переплетающихся материальных «событий» и ничего более, машина же состоит из «событий» и из устойчиво упорядоченного субстрата, в котором эти «события» происходят.

Сконструировать машину, изоморфную амебе, означает создать систему, которая после «выключения» распадается до уровня броуновских частиц. Эту характерную особенность жизни, состоящую в том, что любое её стационарное состояние является лишь квазистационарным (ибо оно требует непрерывного притока энергии; так, например, неподвижно стоящий человек совершает некую работу в противоположность столь же неподвижному мосту), можно считать неизбежным следствием исходных условий биогенеза, ибо самоорганизация могла подыматься на высшие ступени упорядоченности, лишь отдаляясь — постепенно, мелкими шажками, на протяжении миллиардов лет — от состояний, термодинамически более вероятных.

Но можно вместе с тем спросить, является ли это состояние, создавшееся в результате эволюции, наиболее оптимальным (в конструкторском смысле) также и сейчас. Если это так, то расход энергии на самоподдержание жизни как квазистационарного состояния, весьма удалённого от устойчивого равновесия, уже не будет чем-то излишним, чем-то навязанным современности, словно выплата долгов, которые биогенез сделал на старте, чтобы сохранить термодинамическое равновесие. Ведь такое решение, хоть оно обходится энергетически дороже, чем «машинное», является «самообеспечивающим»; в противоположность машинам, которые мы конструируем, амеба «рассчитывает только на себя»; это проявляется, например, в том, что она (как гомогенная система) обнаруживает несвойственные машинам тенденции к «починке самой себя». Правда, это ещё не предопределяет ответа на вопрос, должно ли максимально эффективное устройство для переработки информации более походить на амебу, чем на цифровую машину. Мы имеем в виду отделение временных событий от независимой от них структуры. Построить такую систему из одних «событий» — это то же самое, что искусственно создать эквивалент амебы или мозга. Однако мы ещё не знаем, всегда ли системы, построенные согласно этому биологическому принципу, будут (как устройства, познающие мир) действовать эффективней, чем «мёртвые», машинные варианты. Во всяком случае, заявить, что «три четверти физики не имеют значения», вполне можно при постройке информационной машины, но этого нельзя заявить при постройке амебы. В настоящей амебе «материальные свойства атомов» отнюдь «не ходят без дела», поскольку это такие свойства, которые либо способствуют жизненным процессам, либо им «мешают» (к первым относятся, например, некоторые результаты экзотермических реакций, а ко вторым — тепловая диссипация, броуновское движение). В амебе все эти различные свойства, лишь схематически здесь нами разделённые, находятся во взаимной связи, благодаря чему метаболизм может противостоять диффузии, а электроны, продолжая «вести себя по-своему», как совсем обычные, а не какие-то там «живые» электроны (ибо живых электронов не бывает), интенсивно «работают» на окислительно-восстановительные процессы, и так далее.

Хорошо, значит, амеба — как, впрочем, и всякий материальный объект — не является «воплощением» никакой чисто формальной системы и поэтому не подчинена тем ограничениям, которые имманентно присущи таким системам.

Подобно тому как любая система материальных тел в пространстве «без малейших хлопот» находит единственно возможные «предписанные» тяготением пути (хотя математик исчерпывает своё остроумие, тщетно пытаясь формализовать в целях предсказания столь сложную ситуацию небесной механики), точно так и амеба не испытывает никаких затруднений, управляя сразу всеми материальными микропроцессами, из которых складывается её структура, поскольку процессы эти полностью взаимосвязаны и нет никакого их «остатка», который выходил бы за «экзистенциальный формализм» амебы.

В этом смысле амеба живёт себе «неформально», в то время как нам приходится дрожать над тем, чтобы машина, упаси боже, не вышла из границ того формализма, воплощением которого должна являться её структура.

Поэтому не удивительно, что многие кибернетики (например, Гордон Паек, о котором уже упоминалось), отчаявшись, строят самые диковинные модели (желатино-сульфатно-коллоидные и тому подобные), добиваясь того, чтобы самоорганизация с самого начала была одной из основ, имманентно формирующих эти модели. Иначе говоря, эти кибернетики в мечтах своих видят путь от систем совершенно «диких», «непокоренных», однако же «хоть как-нибудь» (в смысле самоорганизации) функционирующих, к «прирученным» системам — системам, которые будут существовать и «для себя», но предоставят нам возможность производить некоторые информационные операции, когда мы научимся подчинять эти, вначале «дикие», системы нашим замыслам.

Мне кажется, что критики всё же правы: методом слепых проб и ошибок можно миллионы лет искать систему, поддающуюся «приручению», поскольку задача эта, к сожалению, весьма сложна, а количество альтернатив, подлежащих проверке, прямо-таки бесконечно. Можно, разумеется, рассчитывать и на простое везение, о чём свидетельствует всеобщий интерес ко разного рода лотереям, — только ведь в лотерее всякий раз кто-нибудь да выигрывает, тогда как «класс подходящих систем» может находиться бог знает где, а поиск его в известной мере подобен ожиданию, что в Монте-Карло возьмёт да и выпадет двадцать раз подряд красное (это не противоречит теории вероятностей, а всё же такая серия не выпадала ни разу с тех пор, как существуют рулетки).

Но если бы мы даже и создали наконец «колонию теоретических организмов» (или же машин, генерирующих теории), не подчинённых формальным ограничениям, нам пришлось бы преодолеть другое и, может быть, более сложное препятствие: их творчество следует удерживать в некоторых границах, а именно из океана бесчисленных построений, вырабатываемых ими, надо будет вылавливать лишь весьма редкие «жемчужины», то есть структуры, в каком-либо отношении ценные. Последние могут представлять ценность как обобщение некоторых явлений, а также в качестве определённых «структур отношений» (интересующих, по другим причинам, математиков). Но мы понятия не имеем, каким образом следовало бы осуществить подобного рода отбор.

Задача эта в некотором — и существенном — смысле подобна той задаче, над которой бьются конструкторы машин-переводчиков. Понимание смысла текста, которое играет роль критерия языкового отбора, эти конструкторы пытаются заменить чисто формальным алгоритмическим «ситом» (машина должна переводить не в силу того, что понимает текст, а потому, что смысловым значениям удаётся сопоставить чисто формальные — синтаксически-морфологические или фонетические — аспекты языковых высказываний); подобно этому и мы хотели бы заменить критерии людей-учёных какими-то поддающимися автоматизации внесознательными критериями, благодаря которым все «познавательно ценное» систематически отбиралось бы.

Учёные, занимающиеся философией науки, вызывают у конструкторов довольно устойчивое раздражение и даже злость. Эти учёные высказывают чрезвычайно обильные и даже весьма чёткие мнения о логике научного познания, о теоретико-познавательной эвристике или, наконец, о том, «чем являются» научные теории, но вместе с тем они не приходят ни к каким окончательным определениям, которые могли бы реально помочь конструкторам. Путь реальных уточнений, по которому шло множество учёных, — пожалуй, с Поппером во главе, ибо это он заменил в соответствии с подлинным положением вещей эмпирическую «проверяемость» эмпирической же «фальсифицируемостью» (опровержимостью), — привёл к констатации того, что теоретические термины из эмпирических фактов вывести не удаётся, то есть что нет в фактах абсолютно ничего такого, что вынуждало бы нас к приятию тех, а не иных «сущностей» (вроде, например, «амплитуды вероятности»). Теоретическая трактовка фактов — это такое их обобщение, которое не является ни полностью произвольным (в смысле радикального конвенционализма), ни полностью детерминированным (в смысле наивной индукции).

(Карл Поппер (родился в 1902 году) — австрийский логик и философ. Он предложил считать критерием эмпиричности (а стало быть, и осмысленности) высказывания его «фальсифицируемость» (возможность опровержения). Иными словами, если исследователь не в состоянии сказать, чем бы эмпирически отличался наш мир от мира, в котором рассматриваемое высказывание было бы ложным, то это высказывание вообще не является осмысленным. Например, если всевозможные (хотя бы мыслимые) факты подтверждают ту или иную теорию, то эта теория является неэмпирической. Этот критерий позволяет, в частности, отсечь от науки все религиозные истины. Так, например, любой мыслимый факт легко увязать с утверждением о триединстве бога, поэтому последнее утверждение лишено смысла. Оценку взглядов К. Поппера, в частности критику его социологической концепции, см. в статье И. Добронравова «Поппер», «Философская энциклопедия», т. 4, 1967. — Прим. ред.)

Таким образом, мы опять очутились на кратчайшем пути к тому, чтобы утонуть в рассуждениях о проблемах, над которыми долгие века бьётся философия, а именно присутствуют ли «universaliin rebus» (Общие понятия в конкретных вещах (лат.) — Прим. ред.) и если да, то в какой мере. И этот извечный спор между номинализмом, реализмом и концептуализмом становится капканом для ни в чём не повинных конструкторов, а единственная возможность бежать от размышления над этими достопочтенными проблемами — это маневр, выводящий на позиции спасительного эмпиризма.

Конструирование языка

Тела действуют друг на друга материально, энергетически, а также информационно. Результатом действия является изменение состояния. Если я брошусь на землю потому, что кто-то крикнул: «Ложись!», то перемена моего положения вызвана поступившей информацией; если же я упаду потому, что на меня обрушатся тома энциклопедии, то изменение будет вызвано материальным воздействием. В первом случае я не был вынужден упасть, во втором — был вынужден. Материально-энергетические действия детерминированы, тогда как информационные вызывают лишь изменения некоторых распределений вероятностей.

Так по крайней мере все это, выглядит при очень нестрогом обобщении.

Информационные действия изменяют распределения вероятностей в границах, установленных материально-энергетическими условиями. Если мне крикнут: «Лети!», я этого не сделаю, даже если бы хотел. Информация будет передана, но не претворена в жизнь. Она изменит состояние моего мозга, но не моего тела. Я пойму, что мне сказано, но не смогу этого выполнить. Таким образом, язык обладает аспектом операциональным и аспектом «дискурсивным» (мыслительным). Будем отправляться от этого положения. Под языком будем понимать множество состояний, выделенное из множества «всех возможных состояний», то есть подмножество этого последнего множества, в котором совершён отбор по принципу какого-то «нечто» (некоего X). Для данного языка Х — это переменная, принимающая различные значения в определённых пределах. О каком «подмножестве состояний» идёт речь? Мы сэкономим немало слов, обратившись к примеру. Иное такое подмножество, уже не языковое, содержит всевозможные траектории тел в солнечной системе. Хотя множество таких траекторий бесконечно, легко заметить, что они не являются произвольными (невозможны, например, квадратные траектории). Тела ведут себя так, словно на их движения наложены определённые ограничения. Следуя Эйнштейну, мы говорим, что эти ограничения налагает метрика пространства, обусловленная распределением масс.

Всевозможные траектории движущихся в системе тел, равно как и тел, которые могут быть когда-либо введены в систему, — это не то же самое, что упомянутое пространство с его ограничивающими свойствами.

Аналогично этому в лингвистике различают высказывания («траектории») и язык (нечто вроде «языкового поля»). Аналогию можно продолжить. Как гравитационное поле ограничивает тела в их движении, так и «языковое поле» ограничивает «траектории» высказываний. Подобно тому как любая кинематическая траектория определяется, с одной стороны, метрикой поля, а с другой — начальными условиями (начальной скоростью тела, направлением движения), так и в формировании высказывания участвуют условия «языкового поля» в виде семантико-синтаксических правил и «локальные краевые условия», заданные диахронией и синхронией высказывающейся личности. Как траектории тел не являются гравитационным полем, так и высказывания не являются языком; но, конечно, если из системы исчезнут все массы, то исчезнут и ограничения, накладываемые тяготением, и если умрут все люди, владеющие польским языком, то исчезнут соответствующие семантико-синтаксические правила, то есть «поле» нашего языка.

Напрашивается вопрос: каким же, собственно, образом существуют «поля» — языковые и гравитационные? Это каверзный вопрос, связанный с «онтологическим статусом» исследуемых явлений. Движения тел и речевая артикуляция существуют наверняка, но точно ли таким образом они существуют, как гравитация и язык? В обоих случаях — ответим мы — применяются определённые формы описания, которые объясняют положение вещей и позволяют делать предсказания (по отношению к языку — только вероятностные, но не об этом сейчас речь). Описания эти мы, однако, не обязаны считать категорическими, так как не знаем, сказали ли Эйнштейн и лингвисты последнее, навеки нерушимое слово по этому вопросу (о тяготении и о языке). Но это обстоятельство не прибавляет хлопот ни конструктору межпланетных ракет, ни конструктору говорящих машин, по крайней мере как онтологическая проблема, ибо для них обоих она является лишь технической.

Теперь в качестве модели представим себе распределение «всевозможных» языков на шкале между двумя полюсами. Один полюс шкалы назовём «операциональным», другой — «дискурсивным» (мыслительным). На этой шкале естественный язык занимает место неподалеку от «мыслительного» полюса, физикалистский язык получается где-то посредине, а язык наследственности находится как раз на «операциональном» полюсе.

Различие между информационной и материальной операциональностью состоит лишь в том, что результаты чисто материальных операций не соотнесены ни с чем; иначе говоря, если происходит некое материальное явление и можно считать, что роль «информационных» факторов в нём абсолютно несущественна, то невозможно рассматривать данное явление как «истинное» или «ложное», как «адекватное» или «неадекватное», ибо оно попросту происходит, и все тут.

Каждое языковое высказывание можно рассматривать как определённую управляющую программу, то есть как «матрицу преобразований». Результат уже осуществлённых преобразований может быть либо чисто информационным, либо — вместе с тем — и материальным. Что же касается управления, то оно может осуществляться внутри системы, когда одна часть системы (ядро яйцеклетки) содержит программу, а другие её части реализуют заданные преобразования.

Может происходить также межсистемное управление, когда, например, два человека объясняются устно или письменно. Иногда лишь условно удаётся установить, имеются перед нами две связанные системы или только одна, — проблема по-своему серьёзная, но в данный момент нас не интересующая.

Определённые высказывания, например содержащиеся в книге, управляют процессами в мозгу читателя. Однако управляющие программы языка наследственности детализированы абсолютно точно, а высказывания естественного языка представляют собой программы, полные пробелов.

Оплодотворенное яйцо не противопоставляет группе хромосом, управляющей его изменениями, какой-либо избранной им стратегии (хотя как целое оно может проводить определённую стратегию по отношению к окружающей среде, противодействуя идущим оттуда помехам). Адресат может выбирать стратегию лишь тогда, когда приходящая программа не навязывает ему однозначно требуемого поведения — когда, например, эта программа пестрит пробелами. В этом случае программа требует пополнения, зависящего как от величины пробелов, так и от «интерпретационных возможностей» адресата, которые определяются его внутренней структурой и предшествовавшим программированием. Читатель романа вынужден из-за недетерминированности управления принимать стратегические решения на разных уровнях (решать, к чему отнести отдельные фразы, целые сцены, композиции, слагающиеся из сцен, и так далее). Стратегия обычно сводится к информационной максимизации, а также организационной оптимизации (мы стремимся узнать как можно больше и в наиболее целостном, связном виде). Восприятие текста как программы, требующей дополнений в пределах допустимых вариантов интерпретации, представляет собой лишь один из элементов нашего поведения, построенного иерархически; ведь не затем же мы читаем, чтобы заниматься стратегией сопоставления или упорядочения, а для того, чтобы что-то узнать. Истинным результатом восприятия, в котором мы заинтересованы, является увеличение информации. Решения о той или иной интерпретации и всякие прочие управляющие действия семантико-синтаксического характера обычно происходят на подпороговом уровне. Иначе говоря, «мысленное дополнение фрагментарной программы» совершается таким образом, что оно недоступно самоанализу. Сознание получает лишь конечные результаты этих решений уже в виде информации, которую якобы совершенно непосредственно несёт нам текст. И только если текст труден, действия эти, доселе автоматизированные, частично «поднимаются» в поле сознания, которое включается в действие в качестве верховной интерпретирующей инстанции.

Происходит это у разных людей по-разному, поскольку «трудность» текста нельзя измерить в одинаковой шкале для всех. Впрочем, полное понимание многоэтапной работы мозга никогда не достигается интроспективным путём, и недостижимость этого представляет собой один из кошмаров теоретической лингвистики. Если продуктивность передачи оказывается неплохой, то есть основные инварианты текста передаются, хотя сам текст как программа для «информационной реконструкции» зияет пробелами, то это происходит потому, что мозг «отправителя» и мозг «адресата» представляют собой гомоморфные системы с высокой степенью функционального параллелизма, особенно если они подвергались одинаковому предпрограммированию (в пределах одной и той же культуры).

Формализация языковых высказываний направлена на максимальное сужение полосы интерпретационного произвола. Формальный язык не допускает альтернативных толкований, по крайней мере так должно быть в идеале. В действительности оказывается, что эта полоса не равна нулю, поэтому некоторые высказывания, однозначные для математика, не являются таковыми для цифровой машины. Формальный язык реализует внемыслительным способом (или по крайней мере «не обязательно мыслительным») чисто информационные операции, представляя собой программу без пробелов, поскольку все его элементы, а также правила их преобразований должны быть заданы explicite уже вначале (отсутствие простора для «догадливости» адресата должно воспрепятствовать применению различных интерпретационных стратегий).

Формальные высказывания — это разделённое на элементарные этапы конструирование структур, которые имеют внутренние соотношения и лишены соотношений внешних (соотнесений с реальным миром). Они не поддаются также внешним проверочным тестам; истинность в чистой математике — не более чем возможность непротиворечивого построения.

Операциональным — как в информационном смысле, так и в смысле материальном — является язык наследственности. Этот язык столь подробен потому, что генерируемые в нём «высказывания» подвергаются спустя некоторое время «проверке» на «биологическую адекватность» с помощью «естественных тестов» приспособленности живых систем, действующих в природной экологической среде таких систем. Следовательно, «высказывания» этого «языка» должны удовлетворять критерию «истинности» в его прагматическом смысле: эффективность «операций» подтверждается и опровергается в действии, причём «истинность» равносильна выживанию, а «ложность» — гибели. Этим абстрактно-логическим крайностям в действительности соответствует широкий сплошной спектр возможностей — ведь «внутренне-противоречивые», то есть содержащие летальные гены, «генетические фразы» вообще не могут завершить вступительную (эмбриогенетическую) фазу своих операций, в то время как другие «фразы» «опровергаются» лишь спустя длительное время, например на протяжении жизни одного, а то и нескольких поколений. При этом исследование самого языка наследственности, отдельных его «фраз» без учёта всех «критериев адекватности», которые содержит внешняя среда, не даёт возможности установить, осуществимы ли — и в какой степени — запрограммированные в клеточном ядре операции.

В операциональном языке не появляются никакие «интеллектуальные», «эмоциональные», «волевые» термины; точно так же нет в нём и общих имён.

Несмотря на это, универсальность такого языка может быть весьма значительной; нужно учесть ещё, что язык хромосом, хотя он совершенно апсихичен и «внемыслителен» (он ведь не является наследием чьего-либо мышления), однако же порождает в конце цепи управляемых им превращений язык понимающих существ. Но, во-первых, в этом смысле «производный» мыслительный язык возникает лишь на уровне целого человеческого коллектива (отдельный индивидуум языка не создаст), а во-вторых, язык хромосом не детерминирует возникновение мыслительного языка, он лишь делает подобное событие вероятностно возможным. Чисто мыслительный язык реально нигде не существует, но его можно было бы создать искусственно. Для этой цели следует построить изолированные системы, являющиеся своего рода модификацией лейбницевых «монад», обладающих определёнными, меняющимися во времени внутренними состояниями, которым сопоставлены их сокращённые обозначения. «Процесс общения» состоит в том, что одна монада передаёт другим обозначение своего внутреннего состояния. Монада понимает монаду, поскольку ей «по внутреннему опыту» известны все состояния, о которых её могут информировать товарки. Напрашивается, конечно, аналогия с субъективным языком самоанализа, на котором передаются состояния — эмоциональные, волеизъявительные («Хочу, чтобы мне было весело»), интеллектуальные («Мечтаю о радости»). Тем X, на основании которого производится отбор «высказываний», в хромосомном языке является, как нам уже известно, «биологическая адекватность» по отношению к среде. Что же является таким Х для наших монад? Отбор названий идёт по признаку их адекватности внутренним состояниям и ничему более; поэтому чисто мыслительный язык не может служить никакой цели в операциональном понимании, как мы его определили. Разумеется, именно поэтому он и не существует в таком «абсолютно одухотворённом» виде. Однако в зачаточных формах, которым из-за скудости словаря и отсутствия синтаксиса не дано права называться языком, он существует у животных. Поскольку биологически полезно, чтобы одно животное (например, собака) ориентировалось во «внутреннем состоянии» другого и поскольку таким состояниям сопоставлены определённые формы наблюдаемого поведения, то с помощью своеобразного «кода поведения» животные могут сообщать друг другу свои внутренние состояния — страх, агрессивность, — причём это идёт по каналам восприятия в более широком, чем у нас, диапазоне, ибо собака способна учуять страх или агрессивность, или, наконец, сексуальную готовность другой собаки.

Развитый чисто мыслительный язык (например, язык наших «монад») мог бы создать также свою логику и математику, поскольку над элементарными внутренними состояниями (если они не только переживаются в данный момент, но и поддаются запоминанию) можно производить различные действия (сложение, вычитание, исключение и так далее).

Следует отметить, что такого рода «монады» не могли бы возникнуть эволюционным, естественным путём, однако если бы их кто-то создал, то появилась бы возможность возникновения математики и логики без прямого контакта с внешним миром (мы считаем, что монады не имеют никаких органов чувств и подключены только друг к другу, например проводниками, по которым идёт приём и передача (высказываний «мыслительного языка»).

Естественный человеческий язык является частично мыслительным, а частично — операциональным. На этом языке можно сказать: «Меня мучает головная боль», но чтобы понять эту фразу, нужно испытать боль и иметь голову; можно сказать также: «Меня мучает боль утраты», поскольку язык этот насквозь пропитан производными от внутренних состояний, которые можно проецировать во внешний мир («приход весны», «мрачное море»). Можно создать в нём логику и математику и, наконец, можно реализовать с его помощью различного рода эмпирические операции.

Между операциональным языком генов и обычным языком существует следующее интересное соотношение. Язык наследственности можно (если не сейчас, то хотя бы в идеале) выразить на естественном языке людей. Ведь каждый ген можно так или иначе обозначить, скажем занумеровать (естественный язык включает в себя математику вместе с теорией множеств).

Напротив, естественный язык однозначно передать посредством хромосомного нельзя. Как мы уже отметили, язык наследственности не содержит никаких общих имён или обозначений мысленных состояний. Но будь это только диковинкой, об этом не стоило бы говорить. Однако это ещё и весьма поучительно. Некое хромосомное высказывание привело к появлению на свет Лебега, Пуанкаре и Абеля (Анри Лебег (1875–1941) — французский математик, один из создателей современной теории функций вещественной переменной и, в частности, теории меры и интеграла. Анри Пуанкаре (1854–1912) — французский математик, известный своими работами в области топологии, небесной механики, в теории функций и другими. Нильс Хенрик Абель (1802–1829) — норвежский математик, занимавшийся исследованиями в области теории функций; с его именем связаны понятия «абелевы интегралы», «абелевы группы» и так далее. — Прим. ред.). Мы знаем, что математические способности предопределяются хромосомным высказыванием. Правда, нет никаких генов «математического таланта» — в том смысле, что нельзя их перенумеровать и выделить. Математическая одарённость предопределяется неизвестной структурно-функциональной компонентой генотипа в целом, и мы не можем сказать, в какой мере она уже заключена в зародышевой клетке, а в какой содержится в общественной среде. Однако, вне всякого сомнения, среда выступает скорее как «проявитель» таланта, нежели как его творец. Итак, операциональный язык, не имеющий в своём словаре никаких общих имён, может реализовать состояния, в которых появляются десигнаты этих имён (Десигнат — объект, обозначаемый данным языковым выражением (десигнатором). — Прим. ред.).

Развитие, таким образом, идёт от «частного» к общему, от менее сложного состояния к более сложному. Дело, значит, обстоит не так, как если бы операциональный язык генов являлся недостаточно универсальным орудием, изучение которого мало что даёт конструктору, поскольку каждое «высказывание», произносимое на этом языке, является «только» самореализующейся производственной программой для конкретного экземпляра данного вида и ничем более. Язык наследственности оказывается поразительно «избыточным» в своей универсальности. Он служит орудием для конструирования систем, способных выполнять такие задания, с которыми сам их создатель (этот язык) справиться не может, хотя бы из-за нехватки соответствующего словарно-грамматического аппарата.

Мы доказали, следовательно, что операциональная эффективность, которую демонстрирует язык наследственности, выходит за грань, установленную нашими формально-математическими исследованиями. Развитие яйцеклетки не является ни «тавтологическим» процессом, ни «дедуктивным» извлечением следствий из того «набора аксиом и правил преобразования», который содержится в клеточном ядре.

Знаки наших формальных систем имеют всегда одинаковые свойства, каждый символ Х и каждый символ О ex definitione и по необходимости ничем не отличаются от любого другого Х или О, независимо от их вхождения в ту или иную часть вывода. Напротив, «знаки» хромосомного языка не так радикально ограничены в своих возможностях, поскольку за ними стоит вся «потенция» реальной материи, а потому эти «знаки», то есть молекулы — носители информации, в процессе эмбриогенетических превращений используют все свойства, какие только можно «извлечь» из возникающих атомных конфигураций.

В то время как всякая наша формализация идёт по пути наивысшего отвлечения, ибо только с помощью такого рода операций нам удаётся достичь надёжной инвариантности определений, эволюция идёт по прямо противоположному пути. Ведь хромосомное «исчисление предсказаний» не может позволить себе никакой роскоши абстрагирования, поскольку оно развивается не на бумаге, которая все терпит, а происходит в действительности, и именно поэтому в нём должны быть учтены все, без исключения все состояния материи, в которой этому исчислению приходится операционально проводить информационное управление. В этом специфическом смысле можно сказать, что своими зародышевыми клетками организм высказывает синтетические априорные суждения — ведь подавляющее их большинство оказывается истинным (как мы отметили, хотя бы в прагматическом смысле).

Однако критерии этой «истинности», или, точнее, адекватности, оказываются изменчивыми, откуда, впрочем, и возникает сама возможность превращения и эволюции видов. Для нас же наиболее существенным является то, что и в сфере операционального языка, нераздельно слитого со своим материальным носителем, отсутствуют критерии «истинности» или хотя бы «действенности» высказываний. Ни мыслительный, ни операциональный язык не могут ни появиться, ни действовать, если они не обусловлены и не направлены внеязыковыми факторами. Критерии истинности, правильности, наконец, эффективности языков лежат вне самих языков — в области материальной Природы. Без этих критериев мыслительный язык, равно как и операциональный, способен создавать чудища бессмыслицы, чему учат нас сообща история письменности и естественная история видов.

Итак, лишь грядущим поколениям можем мы адресовать следующую, по необходимости расплывчатую программу. Шкалу, упомянутую в начале этих рассуждений, надлежит замкнуть наподобие круга. Возникновение наследственной информации кладет начало процессу языкотворчества. Язык её операций — на первом, апсихическом уровне — это результат кумулятивного накопления знаний, которые получены в результате «зондирования» методом проб и ошибок всей территории, лежащей между физикой (в том числе квантовой) и химией полимеров и коллоидных растворов определённого класса соединений в узком интервале температур и энергий. По прошествии нескольких миллиардов лет этот процесс приводит к возникновению — на уровне общественных коллективов — естественного языка, частично мыслительного, частично операционального. В свою очередь язык этот (дабы выйти за формальные ограничения, которым он подчинен, и достичь тем самым потребной для конструирования высокой точности) должен создать (с помощью орудий, наделённых информационной автономностью благодаря размещению их во внемозговых материальных системах) операциональные языки «второго поколения».

Эти языки — как бы мимоходом — перешагнут границу «понимания» или «понятности», и такой ценой удастся, быть может, подняться на более высокий уровень творческой универсальности, чем тот, первый, хромосомный, где зародился весь этот бесконечный мир информационных превращений. Новый язык словарно и синтаксически будет богаче обоих своих предшественников, подобно тому как естественный язык богаче языка наследственности. Вся эта эволюция представляет собой информационный аспект процесса возникновения систем высшей сложности из более простых систем. О системных законах подобных процессов мы не знаем ничего, поскольку физика и термодинамика взирают пока что в «неприязненном бездействии» на явления, имеющие антиэнтропийный градиент развития. А поскольку неразумно высказывать и далее какие-либо суждения об этом столь тёмном предмете, самое время умолкнуть.

Конструирование трансценденции

Мы упоминали ранее, что наряду с «выращиванием информации» есть и иная возможность обуздать информационную лавину. Теперь мы её покажем.

Покажем на примере специфическом, даже онтологическом. Таким образом, мы введём читателя в самую глубь будущих возможностей. Это не означает, что мы считаем описываемый план заслуживающим осуществления. Однако его стоит всё же изложить, хотя бы для того, чтобы показать размах возможной Всесозидательной — пантокреатической деятельности.

Можно ли сконструировать бессмертие, вечную справедливость, несущую возмездие и воздаяние? Можно. А где же мы должны всё это соорудить? Ну, конечно же, на том свете… Я не шучу. Можно построить «тот свет». Каким образом? С помощью кибернетики…

Представьте себе систему большую, чем планета, систему величайшей сложности. Мы программируем её лишь схематично, в общем виде. Пусть в этой системе в результате развёртывания эволюционного процесса возникнут ландшафты и моря, прекраснее земных, возникнут и мыслящие существа. Пусть в их распоряжении будет среда — разумеется, внутри системы. О первых плодах такого процесса мы уже говорили: машинные процессы разделены были тогда на две части, одну составляли организмы, другую — их окружение.

Новая машина — колосс. К тому же в ней имеется ещё третья, дополнительная часть — Тот Свет. Когда индивидуум — мыслящее существо — умирает, когда кончается его бренное существование, когда тело обращается в прах, личность по особому каналу переносится в третью часть машины. Там действует Справедливость, там — Воздаяние и Возмездие, там есть Рай и — где-то — таинственный, непостижимый Творец Сущего. Может быть и иначе: эта третья часть может не иметь точных эквивалентов ни в одной из земных религий. В конце концов, возможности здесь совершенно неограниченные.

Воссоединение с «дорогими усопшими» — Там? Ну, конечно же! Просветление духа в сферах вечного бытия, расширение индивидуальных способностей восприятия и постижения? Нет ничего проще: у личности, переходящей на «тот свет», развиваются нужные «интеллектуально-эмоциональные подсистемы». А может, мы предпочитаем Нирвану? Посмертное слияние всех индивидуальностей в единый созерцающий Дух? И это можно. Таких миров можно построить множество. Можно создать целую их серию и изучать, в каком из них «сумма счастья» будет наибольшей. Величина «фелицитологического индекса» (Felicitas — счастье (лат.) — Прим. ред.) укажет путь нашему конструированию. Для произвольно сотворенных существ можно создать произвольные, уготованные им кибернетический рай, чистилище, ад, а «селектор», исполняющий отчасти роль святого Петра, будет на рубеже «того света» направлять осуждённых на вечные муки или удостоенных блаженства туда, куда следует. Можно сконструировать и Страшный Суд. Все можно.

Хорошо, скажем мы, пусть этот сумасбродный эксперимент и возможен, но что из этого? И к чему он вообще? Но ведь это только вступительный этап… Допустим, что какое-то поколение разумных существ, нам подобных, через тысячу или сто тысяч лет будет способно построить такую машину.

Впрочем, я всё время твержу «машина», «машина», потому что нет у нас для этого слов. Чем был бы небоскрёб для пещерного человека? Поднебесной пещерой? Горой? Вообразите искусственный парк. Все деревья настоящие, но привезены издалека. Или искусственное море. Или, например, спутник; обычно они из металла; но если сделать спутник из того же материала, из которого состоит Луна, и величиной с Луну, то как мы распознаем его «искусственность?» Говоря «искусственное», мы слишком часто подразумеваем «несовершенное». Но так обстоит дело лишь сейчас. Так что, может быть, лучше говорить не «машина», а «нечто созданное». Это будет целый мир с его собственными законами, неотличимый от «настоящего» мира, ибо столь возвысится искусство Конструкторов. Впрочем, что касается технической стороны Творения, то я отсылаю читателя к следующему разделу («Космогоническое конструирование»).

Так вот, создатели того мира скажут себе: эти существа, которые там живут, ничего не зная о нас, о нашей немощной плоти, которой так быстро и так необратимо приходит конец, — насколько же они счастливее нас! Они верят в трансценденцию, и эта вера вполне обоснованна. Они верят в загробную жизнь — и это вполне справедливо! — в Тот Свет, в Возмездие и Воздаяние, во Всепрощенье и Всемогущее Милосердие, а потом, после смерти, они убеждаются — все, даже маловеры, — что это и вправду существует. Нашим детям, увы, не дано будет жить в таком мире. Хотя… постойте! Мы ведь могли бы, собственно говоря, переместить их туда? Не правда ли? Что такое дети? Это существа, подобные нам по своему облику, разуму, чувствам. Как они появляются? Мы «программируем» их тем способом, который дала нам эволюция, — посредством полового акта; это вероятностное программирование, подчинённое менделевским правилам наследования признаков и законам популяционной генетики. Мы отлично знаем своё наследственное вещество.

Вместо того чтобы зачинать детей, как раньше, перенесём эти самые признаки, которые находятся в нас, потенциальных отцах и матерях, закреплены в клетках яичников и семенников, — в точности эти же признаки перенесём туда, в недра «созданного», которое сконструируем специально для этой цели. Оно будет Землей Обетованной, а наш акт — великим Исходом в эту землю. Таким образом, человечество в последующих поколениях обретет для себя Тот Свет; трансценденцию — все, о чём оно мечтало веками… И это будет истина, а не иллюзия, реальность, ожидающая нас после смерти, а не миф, созданный в качестве суррогата, компенсирующий нашу биологическую неполноценность!

Разве это невозможно? Я думаю, что по крайней мере в принципе это возможно. Это «нечто созданное», этот мир со своим «вечным» ярусом, с Трансценденцией, будет с той поры обителью счастливого человечества… Но ведь это обман, говорим мы. Как можно осчастливить путём обмана? Это обвинение забавляет Конструкторов. — Почему «обман?» Потому, что этот мир имеет иные законы, чем наш? Потому, что он богаче нашего на целую надстройку воплощённой трансценденции?

Нет, говорим мы, — потому, что он не настоящий. Вы его создали. — Да, создали. А кто создал ваш, «настоящий» мир? А если у него был свой создатель, тогда ведь и он, «настоящий» мир, — такое же «мошенничество?»

Нет? А в чем же, собственно, разница? Мы создали цивилизацию, мы и вы, что ж, и она тоже — мошенничество? Наконец, все мы как биологические особи представляем собой продукт естественного процесса; он сформировал нас в миллиардах случайных проб. Что же в том плохого, если мы хотим взять этот процесс в свои руки?

Нет, говорим мы, не о том речь. Эти существа будут замкнуты, заключены в этом вашем мире, в этом хрустальном дворце свершения надежд, какого не бывает за его пределами.

Но это же противоречие, отвечают нам Конструкторы. Действительно, мы пристроили к этому миру «всесвершение», и, значит, он богаче, а не беднее «естественного» мира. Он ничем не прикидывается, ничему не подражает: он является самим собой. Жизнь и смерть в нём такие же, как в нашем мире, только они не исчерпывают всего… «Заключённые?» Что вам известно о его размерах? А если он величиной с Метагалактику? Считаете ли вы себя заключёнными в Метагалактике, узниками окружающих вас звезд?

Но ведь этот мир — ложь! — кричим мы.

А что есть истина? — отвечают нам Конструкторы. — То, что можно проверить. А там можно проверить больше, чем здесь, ибо здесь все обрывается на границах чувственного опыта и рассыпается вместе с ним, а там проверяется даже вера!

Хорошо, говорим мы, ещё один, последний вопрос. Ваш мир своей бренностью равноценён нашему, не так ли? — Да. — И, значит, в действительности между ними нет никакой разницы! В вашем мире можно так же впасть в сомнение, так же убедиться в бессмысленности Творения, как и в нашем, обычном мире. То, что эти сомнения рассеиваются после смерти, не может повлиять на ход бренной жизни. Так зачем же вы строите этот новый мир? Только затем, чтобы создать возможность «приятного загробного разочарования?»… Вы, наверное, уже понимаете, что какие бы мистерии вечности ни разыгрывались в третьей, «трансцендентной» части вашего мира, это нисколько не нарушит бега его бренной жизни. Для того чтобы дело обстояло иначе, ваш мир в своём преходящем облике должен содержать знаки и меты, отчётливо говорящие, что существует его «метафизическое» продолжение. Следовательно, его преходящая реальность не может быть тождественна нашей.

Это так, отвечают Конструкторы.

Но ведь и наш мир может иметь «метафизическое продолжение», только современная цивилизация не верит в это! — кричим мы. Знаете, что вы создали? Вы повторили атом за атомом то, что уже есть! И теперь, если вы хотите избежать никчемного плагиата, вам придётся не только прибавить к вашей конструкции «тот свет», но прежде всего изменить материальную основу вашего мира, его преходящее бытие! Вы должны ввести в него чудеса, а это значит изменить законы природы, это значит изменить его физику, это значит изменить все!

Ну, конечно же, отвечают Конструкторы. Ведь вера без посмертного исполнения её посулов играет в реальной жизни несравненно большую роль, чем свершения, чем сама трансценденция, которой не предшествует вера…

Это крайне интересная проблема. Она является реальной — то есть разрешимой — только для наблюдателя, находящегося вне данного мира, а точнее — вне обоих миров, естественного и сверхъестественного. Только такой внешний наблюдатель мог бы знать, обоснована вера или нет. Что касается вашего предложения — ввести в «новый мир» чудеса, то мы вынуждены его отвергнуть.

Вас это удивляет? Чудеса не служат подтверждением веры. Они преобразуют её в знание, ибо знание основывается на доступных наблюдению фактах, а такими фактами стали бы тогда чудеса. Учёные превратили бы изучение этих чудес в раздел физики, химии или космогонии, и ничто не изменилось бы, даже если бы ввели туда пророков, движущих горы. Одно дело — узнавать о подобных делах и свершениях из священного писания, в ореоле легенды, а совсем другое — наблюдать их воочию. Можно создать одно из двух: либо мир, который знает о своём «трансцендентном» продолжении, либо мир, способный верить в трансценденцию, которая то ли существует, то ли нет. Однако убедиться в этом, доказать справедливость того или другого невозможно.

Ведь обосновать веру — это значит уничтожить её, ибо вера есть именно полнейший абсурд и безосновательность, бунт против эмпирического опыта, восторженное упование, сотрясаемое приступами сомнения, тревожное ожидание, а не сытая уверенность с наглядной гарантией в виде чудес. Одним словом, мир с повседневным знанием о трансцендентности, о том, какова она, — это мир без веры.

На этом диалог кончается. А вывод из него таков, что источником Великой Тревоги и столь же опасного бездумья является не «ампутация» трансценденции, произведённая материализмом, а самая что ни на есть реальная общественная динамика, и нуждаемся мы в возрождении не трансценденции, а общества.

Космогоническое конструирование

Мы показали тщетность всесозидательного предприятия, целью которого было исполнение мечтаний о вечном Потустороннем Мире. Тщетность эта проистекает, однако, — о чём следует помнить — не из технических трудностей. Она определяется тем, что наличие «трансценденции», не поддающееся эмпирической проверке в реальной жизни, влияет на судьбы обитателей этого мира ничуть не больше, чем её отсутствие. Иначе говоря, какая разница, есть ли «тот брег» или нет его, если здесь, в этой жизни, невозможно это установить. Если же возможно, то трансценденция перестаёт быть самой собой, то есть грозящим и великолепным обещанием, и превращается в простое продолжение бытия, что уничтожает всякую веру.

Более рациональным и достойным я считаю всесозидание миров, вполне «посюсторонних», — пантокреатику. Людей, которые занимаются этим, мы назовём Конструкторами-космогониками. Специалист по космогонии исследует возникновение миров, а технолог-космогоник создаёт миры. Следует заметить, что это подлинное творчество, а не только подражание Природе тем или иным способом.

Приступая к конструированию мира, Космогоник должен сначала определить, каким будет этот мир: строго детерминистическим или индетерминистическим, конечным или бесконечным, будет ли он связан определёнными запретами, то есть (поскольку одно к другому сводится) станут ли в нём проявляться постоянные закономерности, которые можно назвать его законами, или же сами эти законы будут подвергаться изменениям. Ничем не стесненная изменчивость означала бы (как мы уже говорили) хаос, отсутствие цепочек причин и следствий, отсутствие связей, а значит, и невозможность какого-либо регулирования.

Создать хаос — заметим совсем уж мимоходом — одна из самых трудных конструкторских задач, поскольку строительный материал (который берётся у той же Природы) отмечен упорядоченностью и элементы этой упорядоченности будут просачиваться в основы конструкции. В этом может убедиться каждый хотя бы на столь простом эксперименте, как программирование цифровой машины с целью получения длинной последовательности чисел, совершенно случайной, то есть вполне хаотической. Эта последовательность будет более случайной, чем любая, которую мог бы составить человек, беря числа «из головы», потому что закономерности его психических процессов вообще не допускают никаких «пустых», абсолютно случайных действий. Однако и машина, которой мы предписали действовать совершенно хаотически, в этом не вполне совершенна! Иначе составителям таблиц случайных чисел не пришлось бы сталкиваться с теми трудностями, над преодолением которых они всё время бьются (G. Spencer Brown, Probability and Scientific Inference, Longmans, London, 1958. — Прим. ред.).

Конструктор наш начинает с того, что обуздывает разнородность.

Творение его должно иметь пространственные и временные измерения. Он мог бы, правда, отказаться от времени, но это слишком ограничило бы его: там, где нет времени, ничто не происходит (стремясь к точности, мы, собственно говоря, должны были бы сказать наоборот: там, где ничто не происходит, нет времени). Ибо время — это не величина, вводимая в систему (в мир) извне, а имманентное свойство этого мира, связанное с характером происходящих в нём изменений. Можно создать несколько времен, притом движущихся в различном направлении. Некоторые из них можно было бы сделать обратимыми, другие же — нет. С точки зрения наблюдателя, внешнего по отношению к такому миру, в нём течёт, разумеется, только одно время; происходит это потому, что наблюдатель измеряет время по собственным часам, а также потому, что он погрузил все разнообразные потоки времени в то единое время, которое дано ему Природой. Ведь наш инженер-космогоник не может выйти за рамки Природы; он строит внутри неё и использует её материалы. Поскольку же Природа устроена иерархично, он может вести свою деятельность на тех или иных ярусах. Его системы могут быть открытыми или замкнутыми; если они открыты, то есть если можно, находясь внутри них, наблюдать Природу, то выясняется их подчинённость тому Большому, в чём помещена вся конструкция. Поэтому космогоник займётся, конечно, постройкой замкнутых систем.

Прежде чем говорить о целях такой постройки, задумаемся над её устойчивостью. Но понятие устойчивости и является как раз относительным.

Атомы, существующие в Природе, относительно устойчивы, но лишь относительно, поскольку подавляющее большинство изотопов распадается по прошествии большего или меньшего времени. На Земле уже нет трансурановых элементов (хотя их и можно синтезировать), ведь наша планетная система существует так долго, что эти неустойчивые трансурановые элементы успели уж распасться. Далее, неустойчивы также и звезды, ни одна из них не может существовать дольше, чем несколько миллиардов лет. Наш инженер располагает сведениями по космогонии, значительно превосходящими наши; поэтому он знает, либо вполне точно, либо же точнее, чем мы, что было, что есть и что будет. Иначе говоря, ему известно, пульсирует ли Космос как конечное, но неограниченное целое, переходит ли он примерно каждые двадцать миллиардов лет от «голубых» сжатий (когда «голубеет» свет центростремительно движущихся галактик) к «красным» расширениям (когда световые волны разбегающихся галактик, «растянутые» в силу эффекта Допплера, сдвигаются на спектрограммах в противоположную сторону) или, может быть, наша Вселенная ведёт себя иначе. Во всяком случае, думаю, что длительность одной фазы (двадцать миллиардов лет) практически служит временной границей для его конструкторских замыслов — ведь если бы даже за это время и не началось «голубое» сжатие, при котором колоссальный рост температур уничтожит и жизнь, и все ей созданное, то всё равно такого длительного «пробега» не выдержат сами атомы, из которых он, как из кирпича, строил свой мир.

Итак, пантокреатика не создаёт вечности, потому что это невозможно. Но, к счастью, это и не нужно. Ибо с тем, кто желал бы существовать как личность на протяжении миллиардов лет, отдавая себе отчёт в том, что, собственно говоря, представляет собой такое существование (а ни один человек никогда не сможет себе этого представить), — с таким своеобразным созданием мы не имеем ничего общего.

Мы говорили о устойчивости и начали с атомов. От них сразу — и преждевременно — мы перешли к Космосу. Атомы устойчивы. Менее устойчивы звезды и планеты. Ещё короче геологические эпохи. Наконец, довольно скромно выглядит долговечность гор — она измеряется всего десятками миллионов лет. За это время горы рассыпаются в прах и, размытые дождями и потоками, более или менее равномерным слоем покрывают материки и океаническое дно. В свою очередь материки и океаны меняют свой облик — и непрерывно и, по нашим масштабам, довольно быстро (на протяжении считанных миллионов лет). И поэтому, поскольку Космогоник планирует свои сооружения примерно на тот же срок, какой ушёл у эволюции на создание его самого, то есть на три, максимум на четыре миллиарда лет, пожалуй, можно назвать это предприятие не слишком дерзким, хотя и несколько нескромным. Дерзостью было бы нечто совсем иное, а именно стремление к тому, чтобы не пользоваться материалами Природы, не строить ничего в её недрах, а руководить ей, то есть взять в свои руки эволюцию — уже не биологическую или гомеостатическую, а эволюцию всего Космоса. Вот такой замысел — стать кормчим Великой Космогонии, а не конструктором той меньшей, о которой мы тут рассуждаем, — вот это было бы уже дерзостью, достойной изумления.

Но о такого рода замыслах мы вовсе не будем говорить. Почему? Может быть, потому, что это совсем, так-таки совсем и навсегда невозможно?

Вероятно. Но всё же это очень интересно. Поневоле начинаешь думать: откуда взять энергию для того, чтобы пустить преобразования по желательному руслу, какие запланировать обратные связи, как добиться того, чтобы Природа обуздывала Природу, чтобы она при вмешательстве лишь регулирующем, а не энергетическом сама себя формировала и вела туда, куда сочтут нужным подлинные — вернее, всевластные — Конструкторы путей Вселенной…

Вернёмся к мирам, подчинённым, построенным из естественных элементов, не наперекор Природе, а при её помощи, в её недрах. Теперь после этого длинного отступления наш Конструктор-космогоник стал нам, наверное, ближе: мы ведь поняли, что не так-то уж он ни от чего не зависим, что не располагает он этой, возможной лишь в умозрительном эксперименте, властью надо Всем. Он может реализовать миры, задуманные различными философскими системами. О том, что случилось бы, если бы он создал мир с двумя «отсеками», с трансценденцией, мы уже говорили. Но он может сконструировать и мир Лейбница с его «предустановленной гармонией».

Следует отметить, что тот, кто строит такой мир, может ввести в нём бесконечную скорость распространения сигналов, поскольку в этой системе все процессы программируются заранее. Механизм этого феномена можно было бы обрисовать детальней, но вряд ли это нужно.

Пусть Конструктор пожелает теперь сделать свой мир обиталищем разумных существ. О чём ему следует позаботиться в первую очередь? О том, чтобы они тотчас же не погибли? Нет. Это условие само собой разумеется.

Основная забота Конструктора будет в том, чтобы существа, обитающие в созданном им Космосе, не распознали его «искусственности». Ибо следует опасаться, что сама догадка о существовании чего-либо вне их «Всего» немедленно подстрекнула бы их искать выход из этого «Всего». Сочтя себя узниками этого мира, они штурмовали бы свою среду, ища путь наружу, — хотя бы из простого любопытства, если не по другим причинам.

Попросту помешать им найти выход — это значило бы отяготить их сознанием отсутствия свободы и в то же время отобрать у них ключи от темницы. Выход поэтому недопустимо ни маскировать, ни баррикадировать.

Надо сделать так, чтобы сама догадка о существовании выхода стала невозможной. В противном случае разумные существа сочтут себя узниками, будь даже их «тюрьма» размером с Галактику. Спасти положение может лишь бесконечность.

Лучше всего, если какая-то действующая повсюду сила замкнет их мир так, чтобы он стал подобием шара; тогда его можно будет исколесить вдоль и поперек и нигде не наткнуться на какой-либо «конец». Возможны и иные технические решения «бесконечности». Например, можно сделать так, чтобы сила действовала только на периферии, причём с приближением к «границам мира» она вызвала бы уменьшение всех до единого материальных объектов.

Тогда этой границы невозможно было бы достигнуть, точно так же как невозможно достигнуть абсолютного нуля в реальном мире. Каждый очередной шаг требовал бы всё больше энергии и становился бы притом всё меньшим. В нашем мире подобное явление происходит в различных «областях»; например, оно имеет место при разгоне тела до световой скорости: затраты энергии бесконечно возрастают, а материальный объект, в который вкладывается эта энергия, всё равно не достигает световой скорости. Этот тип бесконечности является реализацией убывающей последовательности с нулевым пределом.

Но может быть, хватит заниматься этими космотехническими рассуждениями? Верим ли мы и вправду в возможность их реализации?

Возможно, никто так и не возьмётся за подобное дело. Но это произойдёт скорее в результате свободного выбора, чем вследствие бессилия. А поэтому покажем на примере то, чего наверняка никогда не построят (как не строят и вообще не делают многих возможных вещей), но что, однако, удалось бы сконструировать при наличии средств и желания.

Предположим (лишь для наглядности, иначе мы вообще ничего не сможем показать), что существует большая, величиной с десяток Лун, сложная гомеостатическая система с пирамидальной иерархией замкнутых в себе и взаимосвязанных подсистем — нечто вроде исправляющей саму себя автоматической самоорганизующейся цифровой машины. Некоторые из ста триллионов её элементов будут «планетами», другие — «солнцами», вокруг которых эти планеты кружатся, и так далее. Целые рои, нескончаемые ливни импульсов неустанно мчатся внутри этого колосса (возможно, подключённого к скоплению звезд как к источнику энергии), изображая собой световые лучи звезд, движения атмосферных оболочек планет, организмы тамошних животных, волны океанов, водопады, листву лесов, краски и формы, запахи и звуки. И всё это воспринимают обитатели «машины», являющиеся её частями. Не механическими частями, ничего подобного; они представляют собой её процессы. Процессы с некой особой когерентностью, с таким взаимотяготением, с такими сопряжениями, что из этого возникает мыслящая и чувствующая личность. Они воспринимают свой мир, как мы наш, ибо то, что мы ощущаем как запахи, звуки или формы, является на самом деле в последней инстанции — там, где все воспринимается и контролируется сознанием, — не чем иным, как суетней биоэлектрических импульсов в мозговых извилинах.

Начинание Конструктора-космогоника существенно отличается от ранее описанных фантоматических явлений. Фантоматика — это иллюзия, возникающая в естественном мозгу благодаря вводу в него импульсов, тождественных с импульсами, которые поступали бы в мозг, если бы человек — обладатель этого мозга — действительно находился в материальном окружении Природы. А мир космогоника — это область, в которую Homo naturalis, человек плотский, как мы с вами, не может проникнуть, подобно тому как луч света не может проникнуть внутрь электронных процессов, посредством которых цифровая машина исследует оптические явления. Да и в нашем собственном мире существует несколько сходная с этим «локальная недоступность»: мы ведь не можем войти ни в чужой сон, ни в чужую явь, то есть в сферу иного сознания, чтобы непосредственно участвовать в его восприятиях и реакциях.

Итак, в противоположность ситуации, возникающей в фантоматике, к космогонике «искусственными» (если мы захотим так назвать создаваемое) являются как мир, так и его обитатели. Однако никто из них ничего об этом не знает и знать не может. Чувствует он в точности то же, что и человек, живущий в реальной или фантоматической обстановке (мы ведь уже знаем, что восприятия тут неотличимо тождественны). Как мы не можем ни выбраться из собственного тела, ни увидеть чужое сознание, так и обитатели этого сотворенного космоса никоим образом не могут дознаться о его иерархическом подчинении, то есть о том, что он представляет собой мир, включённый в другой (а именно в наш) мир.

Не могут они также додуматься, создал ли их кто-нибудь (и если создал, то кто именно) вместе с их космическим обиталищем, которое они исследуют вдоль и поперек. Нас ведь никто (то есть никто лично) не создал, а между тем существует немало концепций, в которых утверждается, что именно так и было, что наш мир-это ещё не все, и так далее… А ведь у людей, которые провозглашали это, были такие же органы чувств и такой же мозг, что и у нас, и подчас довольно хороший. Значит, весьма вероятно, что и в таком сотворенном мире найдутся философы, которые будут провозглашать подобные тезисы — с той разницей, что они будут правы. Поскольку, однако, не будет никакой возможности убедиться в доказуемости этих утверждений, эмпирики того мира станут опровергать их и обзывать метафизиками и спиритуалистами. Возможно также, что некий физик в том мире, занимающийся исследованием материи, крикнет своим соотечественникам: «Слушайте! Я открыл, что все мы построены из беготни электрических импульсов!» И будет в этом прав, так как действительно существа эти, как и их мир, созданы были Инженером именно таким образом и из такого материала. Но открытие это ничуть не изменит всеобщей уверенности в том, что их существование материально и реально. И опять-таки это будет правильно: ведь они состоят из материи и энергии, как мы состоим из вакуума и атомов, — а мы-то ничуть не сомневаемся из-за этого в нашей материальности.

И всё же тут существует некоторая разница в структуре. А именно этот созданный мир и его обитатели являются материальными процессами, подобно тому как, например, материальны те процессы в цифровой машине, с помощью которых они моделируют развитие звезды. Однако же в цифровой машине наборы импульсов, образующие модель звезды, одновременно являются электрическими зарядами, бегущими в кристалликах транзисторов, в вакууме катодных ламп и так далее. Так вот, тамошние физики докопаются и до того, что электрические импульсы, из которых состоят и они сами и весь их мир, в свою очередь состоят из некоторых субэлементов; таким образом они разузнают о существовании электронов, атомов, и так далее. Но и это ничуть не повлияет на их онтологию — ведь когда мы убедились, что атомы состоят из мезонов, барионов, лептонов и так далее, это всё же не дало нам оснований делать какие-то онтологические выводы о нашем «искусственном» происхождении.

Факт сотворения (или, вернее, «пребывания в сотворенном состоянии») тамошние физики могли бы обнаружить только при сопоставлении нашего реального мира с их собственным. Лишь тогда они увидели бы, что наш мир ниже их мира на один этаж Действительности (ниже, ибо они построены из электрических импульсов и лишь эти импульсы состоят из того же материала, что и наш мир). В несколько переносном смысле сотворенный мир — это нечто вроде очень крепкого, очень долгого и логически очень стройного сна, который никому не снится, но «снится самому себе» — внутри «цифровой машины».

Вернёмся теперь к вопросу о том, какие причины могут заставить разумных существ заниматься космотворчеством. Тут, пожалуй, может быть много причин и весьма различных. Я не хотел бы измышлять причины, по которым какая-либо иная космическая цивилизация направит свои усилия по этому пути. Достаточно, если мы будем говорить лишь о цивилизации технологического типа; тут мотивы для таких действий возникают сами собой в процессе развития цивилизации. Возможно, например, что таким образом будут защищаться от информационной лавины. Во всяком случае, такая дочерняя цивилизация (то есть запрограммированная и замкнутая, как это было показано выше) «отгородится оболочкой» от всего остального Космоса и станет недосягаемой для действий извне (сигналов, и так далее). Забавно, что сама она в свою очередь может построить внутри своего мира — лишь бы он был достаточно обширен и разнороден — очередные иерархически подчинённые миры, вложенные один в другой, словно деревянные матрёшки.

Чтобы всё это не показалось бредовой фантазией, следует отметить, что сложность произвольно созданной системы должна, хоть и медленно, уменьшаться со временем, если не усложнять её воздействиями извне (иначе говоря, энтропия систем должна возрастать). Чем больше система, тем больше у неё возможных состояний равновесия и тем дольше может она в локальных своих процессах как бы нарушать закон возрастания энтропии. Ибо локально энтропия может убывать, например, в процессе биологической эволюции, термодинамический баланс которой в масштабе всего земного шара отрицателен, поскольку на протяжении нескольких миллиардов лет идёт нарастание информации. Разумеется, баланс всей системы должен быть положительным (возрастание энтропии Солнца несравнимо превышает по масштабам её уменьшение на Земле). Мы упоминали о «подключении» космогонической конструкции к звезде как к источнику необходимого порядка.

С таким же успехом можно было бы всю поверхность «окружающей сферы» такого сотворенного мира сделать «поглотителем энергии», поступающей из естественного Космоса. Тогда у тамошних обитателей появится единственный шанс обнаружить истину: либо они сочтут, что в очень большой системе (в данном случае — в их собственной) энтропия не должна возрастать, либо же придут к выводу, что в их «вселенную» поступает энергия откуда-то извне.

Вернёмся теперь к иерархии миров, вложенных друг в друга, которая возникла по решению какой-то космической цивилизации, считающей наш мир слишком несовершенным. Эта цивилизация создаст «заключённый в оболочку мир № 2», но и обитатели этого мира через несколько миллионов лет, недовольные сложившимися в нём условиями и возжелав лучшего будущего для своих потомков, создадут для них мир № 3 внутри своего собственного и из его материалов. Эти последовательные миры будут как бы «космомелиораторами», «фильтрами добра», «онтологическими ректификаторами» — не знаю, как ещё захотят их назвать. Возможно, в каком-либо из этих последовательных миров воплотится, наконец, такое совершенство бытия, что дальнейшие космотворческие изыскания прекратятся. Впрочем, так или иначе они должны будут когда-нибудь прекратиться — ведь не могут члены цивилизации № 100000 поселить своих сыновей и дочерей на поверхности атома…

Мне могут задать вопрос, считаю ли я в какой-либо степени правдоподобным, что люди когда-нибудь возьмутся за такие — или хотя бы сходные — дела?

На прямой вопрос надо прямо и отвечать. Думаю, что вряд ли. Но если представить себе всё эти абсолютно неисчислимые миры разума, вращающиеся в недрах гигантских галактик (каковых несравнимо больше, чем пушинок одуванчика в воздухе над широко раскинувшимися лугами и чем песчинок в пустыне), то само их число делает вероятной любую невероятность — лишь бы она была осуществима. Хотя бы в одной из каждого миллиона галактик. Но чтобы во всех этих необъятных просторах звездной пыли никто никогда не подумал о таком начинании, не соизмерил своих сил с такого рода замыслами — именно это кажется мне вовсе неправдоподобным.

Прежде чем категорически отрицать это утверждение, поразмыслите хорошенько. Таким размышлениям благоприятствуют июльские ночи, когда небо так обильно усеяно звездами.

Приме­чания: Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания.
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения