Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Станислав Лем. Сумма технологии. Глава IV. Интеллектроника

Возвращение на Землю

Нам предстоит рассмотреть вопрос, является ли разумная деятельность, проявляющаяся в техноэволюции, устойчивым динамическим процессом, который сколь угодно долго сохраняет стремление к неограниченному росту, либо же она изменяется до такой степени, что утрачивает всякое сходство со своей начальной формой.

Я хотел бы подчеркнуть, что последующие наши рассуждения будут существенно отличаться от рассуждений на космические темы, которые мы вели до сих пор. Всё, что мы говорили о звездных цивилизациях, не было результатом бесплодных спекуляций, однако рассматриваемые гипотезы опирались в свою очередь на другие гипотезы, так что в конце концов правдоподобие предлагаемых выводов было подчас ничтожным. То, о чём мы будем говорить сейчас, — это прогнозы, опирающиеся на хорошо известные и подробно изученные факты. Поэтому вероятность осуществления процессов, которые мы опишем, несравненно выше той, о которой шла речь в наших выводах из дискуссии о цивилизационной плотности во Вселенной.

Мы рассмотрим будущее цивилизации с точки зрения возможностей развития науки. Легко утверждать, что наука будет развиваться «всегда» и рост познания повлечёт за собой возникновение все новых и новых проблем.

Но неужели этот процесс не имеет никаких ограничений? Нам представляется, что у лавинообразного темпа познания есть свой потолок и, более того, мы вскоре уже его достигнем.

Промышленная революция началась в XVIвеке. Её корни — а точнее, её запал, ибо она была подобна скорее взрыву, чем медленному созреванию, — уходят в далёкое прошлое. Говорят, что на вопрос о «первопричине» науки Эйнштейн ответил столь же забавно, сколь и метко: «Никто не чешется, если у него не зудит». Общественные потребности вызвали развитие науки — этого двигателя, толкающего вперёд технологию. Они вызвали её развитие, распространение, придали ей ускорение, но не они её породили. Древнейшие корни науки уходят в вавилонскую и греческую эпохи. Развитие науки началось с астрономии, с изучения механики неба. Грандиозные закономерности этой механики вызвали к жизни появление первых математических систем, по своей сложности значительно превышавших те зачатки арифметики, в которых нуждалась древняя технология (измерения площадей, зданий и так далее).

Греки создали аксиоматические системы (геометрия Евклида), а вавилоняне — независимую от геометрии арифметику. Первородство астрономии в семействе естественных наук отмечается историками науки по сей день. Вслед за астрономией появилась экспериментальная физика, возникшая в значительной мере под влиянием вопросов, поставленных астрономией. Физика в свою очередь оплодотворила химию и вырвала её — с каким запозданием! — из сказочного сна алхимиков. Пожалуй, последней из естественных наук, которая только на рубеже нашего века выбралась из тумана не поддающихся проверке понятий, была биология. Я указал здесь не на все, а только на самые важные причины возникновения наук — ведь взаимодействие результатов отдельных наук ускоряло их рост и появление новых ответвлений знания.

Из сказанного со всей очевидностью следует, что как «математический дух» современной науки, так и её материальное орудие — экспериментальный метод — уже существовали, хотя и в зародыше, до промышленной революции. Эта революция придала науке широкий размах, потому что соединила теоретическое знание и производственную практику; благодаря этому. Технология вот уже триста лет сопряжена положительной обратной связью с Наукой. Учёные передают открытия технологам, и если результаты оказываются плодотворными, исследования немедленно «усиливаются». Связь положительна, потому что негативное отношение Технологов к какому-нибудь открытию Ученых ещё не означает прекращения теоретических исследований в соответствующем направлении. В общем я, конечно, сознательно упростил характер связей между этими областями: они более запутаны, чем я мог бы их здесь изобразить, Поскольку наука — это добывание информации, о темпе её развития довольно точно говорит количество выпускаемых специальных журналов.

Начиная с XVIвека оно возрастает экспоненциально. Каждые 15 лет число научных журналов удваивается. Обычно экспоненциальный рост является переходным этапом в развитии и не длится долго. По крайней мере в Природе.

Экспоненциально растёт зародыш или колония бактерий на питательной среде — но только короткое время. Можно рассчитать, как быстро колония бактерий «переварила» бы всю массу Земли.

В действительности среда быстро ограничивает такой тип роста, в результате чего он переходит в линейный или приостанавливается. Развитие науки, характеризуемое возрастанием числа научных публикаций, является единственным известным нам процессом, который в течение трехсот лет не изменяет своего поразительного темпа. Закон экспоненциального возрастания говорит, что данное множество растёт тем быстрее, чем оно многочисленнее.

Действие этого закона в науке приводит к тому, что каждое открытие порождает целую серию новых открытий, причём число таких «рождений» точно пропорционально размерам «популяции открытий» в данное время. Сейчас выпускается около 100 тысяч научных журналов. Если темп прироста не изменится, в 2000 году их будет выходить миллион.

Количество учёных также растёт экспоненциально. Рассчитано, что если бы даже все университеты и институты США начали с данного момента выпускать только физиков, то к концу следующего столетия не хватило бы людей (не абитуриентов, а людей вообще, включая детей, стариков и женщин).

Таким образом, если нынешний темп научного роста сохранится, то через какие-нибудь 50 лет каждый житель Земли будет учёным. Это «абсолютный потолок», который, очевидно, невозможно превысить, потому что в противном случае один и тот же человек должен будет совмещать в себе нескольких учёных сразу.

Следовательно, экспоненциальный рост науки будет заторможен вследствие недостатка людских ресурсов. Признаки этого явления обнаруживаются уже сегодня. Несколько десятков лет назад открытие Рентгена вовлекло в исследование Х-лучей значительную часть тогдашней мировой физики. Ныне открытия не меньшего значения привлекают едва лишь долю процента всех физиков, так как вследствие непомерного расширения фронта научных исследований число людей, приходящихся на каждый его участок, уменьшается.

Поскольку теория постоянно опережает то знание, которое уже реализовано промышленностью, то даже если бы процесс прироста теории прекратился, уже накопленных её «запасов» хватило бы для дальнейшего совершенствования технологии лет на сто. Этот эффект технологического прогресса «по инерции» (питающегося уже собранными, но ещё не использованными данными науки) наконец прекратился бы, и наступил бы кризис развития. Когда будет достигнуто «научное насыщение» в масштабе планеты, число явлений, требующих изучения, но из-за недостатка людей заброшенных исследователями, будет возрастать. Развитие теории не прекратится, но будет заторможено. Как можно представить себе дальнейшую судьбу цивилизации, наука которой исчерпала все людские ресурсы, но продолжает в них нуждаться?

В глобальном масштабе прирост технологии составляет ныне около 6 процентов в год. При этом потребности значительной части человечества не удовлетворяются. Замедление технологического роста из-за ограничения темпа развития науки означало бы — при сохраняющемся росте народонаселения — не застой, а начало регресса.

Учёные, из работ которых я извлек фрагменты нарисованной перспективы, смотрят на будущее с беспокойством. Ибо они предвидят положение, когда нужно будет решать, какие исследования требуется продолжить, а какие необходимо прекратить. Вопрос о том, кто должен это решать — сами учёные или политики, — вопрос наверняка существенный, отходит на второй план по сравнению с тем, что независимо от того, кто будет решать, решение может оказаться ошибочным. Вся история науки показывает, что великие технологические скачки начинаются с открытий, сделанных в ходе «чистых» исследований, которые не имели в виду никаких практических целей (D. J. dе SollPrice, Science since Babylon. Yale University Press, 1961. — Прим. ред.). Обратный же процесс — появление новой теории из недр уже используемой технологии — представляет собой явление редкое до исключительности. Со времён промышленной революции нам сопутствует исторически проверенная невозможность предвидения того, из каких именно теоретических исканий возникает нечто ценное для технологии. Допустим, что какая-то лотерея выпускает миллион билетов, тысяча из которых — выигрышные. Если все билеты будут распроданы, общество, которое их приобрело, наверняка получит все выигрыши. Если, однако, это общество выкупит только половину билетов, может оказаться, что выигрыш не падет ни на один из них. Подобной «лотереей» сегодня является наука. Человечество «ставит» на все «билеты» по учёному. Выигрыши означают новые ценные для цивилизации, для технологии открытия.

Когда в будущем окажется необходимым принять решение, на какие участки исследований нужно «ставить», а на какие — нет, может случиться, что именно эти последние особенно плодоносны, а, принимая решение, этого невозможно было предвидеть. Впрочем, мир уже переживает начало такой «азартной игры». Концентрация специалистов в области ракетной техники, атомных исследований и так далее, так велика, что от этого страдают другие отрасли науки.

Изображенная нами картина вовсе не является предсказанием упадка цивилизации. Так может думать только тот, кто понимает Будущее лишь как увеличенное Настоящее, кто не видит иных путей прогресса, кроме ортоэволюционного, будучи убеждён, что цивилизация может быть только такой, как наша: лавинообразно нараставшей в течение трехсот лет, или никакой. Точка, в которой кривая роста от стремительного взлёта переходит к изгибу «насыщения», означает изменение динамической характеристики рассматриваемой системы, то есть науки. Наука не исчезнет: исчезнет лишь тот её облик — облик, лишённый ограничений роста, — который нам знаком.

Таким образом, «взрывная» фаза развития составляет только этап истории цивилизации. Единственный ли? Как выглядит «послевзрывная» цивилизация?

Должна ли всесторонность стремлений Разума, которую мы считали его постоянной чертой, уступить место «пучку» направленных действий? Мы будем искать ответы на эти вопросы, но уже то, что было сказано, проливает особый свет на проблему звездного психозоя. Экспоненциальный рост может быть динамической закономерностью цивилизации на протяжении тысячелетий, но не миллионов лет. Такой рост по астрономической шкале длится мгновение, в течение которого начавшийся процесс познания приводит к кумулятивной цепной реакции. Цивилизацию, которая исчерпывает собственные людские ресурсы в этом «научном взрыве», можно сравнить со звездой, сжигающей своё вещество в одной вспышке, после чего она приходит в состояние изменившегося равновесия либо же становится ареной процессов, которые заставили умолкнуть, быть может, не одну космическую цивилизацию.

Мегабитовая бомба

Мы сравнили экспансивную цивилизацию со Сверхновой звездой. Подобно звезде, сжигающей во взрыве свои запасы вещества, цивилизация тратит людские ресурсы в «цепной реакции» лавинообразного роста науки. А может быть, — спросит какой-нибудь скептик — с этим сравнением вы всё-таки переборщили? Может быть, чрезмерно преувеличили последствия торможения роста науки? Когда будет достигнуто состояние «насыщения», наука, находясь у потолка своих человеческих резервов, будет продолжать свой рост, пусть не экспоненциально, а пропорционально количеству всех живущих. А что касается явлений, остающихся в стороне, не затронутых исследованием, то они всегда существовали в истории науки. Во всяком случае, главные фронты науки, жизненно важные направления технологического натиска благодаря рациональному планированию по-прежнему будут располагать армиями специалистов. Так что доказательство того, будто грядущий облик цивилизации будет совершенно непохож на знакомый нам, поскольку высокоразвитый Разум перестанет походить на собственное исходное состояние, — это доказательство не проходит. И уж совсем надумана «звездная» модель цивилизации; ведь исчерпание запасов вещества означает угасание звезды, а «блеск» цивилизации не уменьшится от того, что она исчерпает эксплуатируемые ей запасы энергии. Ведь она может перейти к использованию других её источников.

Кстати говоря, именно такая точка зрения является основой представлений об астроинженерном будущем любой цивилизации. Согласимся, что звездная модель была упрощением; ведь звезда — это только энергетическая машина, а цивилизация — «машина» и энергетическая и в то же время информационная. Поэтому звезда гораздо больше детерминирована в развитии, чем цивилизация. Но отсюда не следует, что цивилизация в своём развитии ничем не ограничена. Ограничения различаются только по характеру; цивилизация располагает энергетической «свободой» лишь до тех пор, пока не натолкнётся на «информационный барьер». В принципе нам доступны все источники энергии, которыми располагает Космос. Но сумеем ли мы — точнее, успеем ли мы — до них добраться?

Переход от одних, исчерпывающихся источников энергии к новым — от силы воды, ветра и мускулов к углю, нефти, а от них в свою очередь к атомной энергии — требует предварительного получения соответствующей информации. Только тогда, когда количество этой информации перейдёт через некоторую «критическую точку», новая технология, созданная на её основе, открывает нам новые запасы энергии и новые области деятельности.

Если бы, допустим, запасы угля и нефти были исчерпаны к концу XIX века, весьма сомнительно, добрались ли бы мы в середине нашего столетия до технологии атома, если учесть, что её осуществление требовало огромных мощностей, приведённых в действие сначала в лабораторном, а потом и в промышленном масштабе. И даже сейчас человечество ещё не вполне подготовлено к полному переходу на атомную энергию. Собственно говоря, промышленное использование «тяжёлой» атомной энергии (источником которой являются расщепления тяжёлых атомных ядер) при нынешнем темпе роста поглощаемых мощностей привело бы к «сжиганию» всех запасов урана и близких к нему элементов в течение одного-двух столетий. А использование энергии ядерного синтеза (превращение водорода в гелий) ещё не реализовано.

Трудности оказались значительнее, чем поначалу можно было предвидеть. Из сказанного следует, во-первых, что цивилизация должна располагать значительными энергетическими резервами, чтобы иметь время для получения информации, которая откроет ей врата новой энергии, и, во-вторых, что цивилизация должна признать необходимость добывания такого рода информации задачей, главенствующей над всеми другими задачами. В противном случае она рискует исчерпать все доступные ей запасы энергии, прежде чем научится эксплуатировать новые. При этом опыт прошлого показывает, что энергетические расходы на получение новой информации растут по мере перехода от предыдущих источников энергии к последующим.

Создание технологии угля и нефти было энергетически намного «дешевле», чем создание атомной технологии.

Таким образом, ключом ко всем источникам энергии, как и вообще ко всем запасам знания, является информация. Стремительный рост количества учёных со времён промышленной революции вызван явлением, которое хорошо известно кибернетикам. Количество информации, которое можно передать по определённому каналу связи, ограничено. Наука представляет собой такой канал — канал, соединяющий цивилизацию с окружающим миром (и с её собственным, потому что наука исследует не только материальное окружение, но также и само общество и человека). Экспоненциальный рост числа учёных означает непрерывное возрастание пропускной способности этого канала. Это возрастание стало необходимым потому, что количество информации, которую требуется передавать, растёт экспоненциально. Возрастание числа учёных увеличивало и количество добываемой информации; необходимо было «расширить» информационный канал путём «параллельного подключения» новых каналов, то есть посредством подготовки новых учёных, а это в свою очередь вызывало дальнейший рост информации, требующей передачи, и так далее. В данном случае речь идёт о процессе с положительной обратной связью. В конце концов, однако, наступает состояние, когда дальнейшее увеличение пропускной способности науки темпами, которые диктуются ростом количества информации, оказывается невозможным. Не хватит кандидатов в учёные. Это и есть ситуация «мегабитовой бомбы» (Бит — двоичная единица (англ. binary unit) количества информации — количество информации, содержащееся в одном «двоичном» ответе типа «да — нет». Мега — греческая приставка, означающая миллион. — Прим. ред.), или, если угодно, «информационного барьера». Наука не может перейти этот барьер, не может справиться с обрушивающейся на неё лавиной информации.

Стратегия науки вероятностна. Мы почти никогда не знаем наверняка, какие исследования окупятся, а какие нет. Открытия случайны, подобно мутациям генотипа. И точно так же, как мутации, они могут привести к радикальным и внезапным изменениям. Примеры пенициллина, рентгеновских лучей или, наконец, «холодных» ядерных реакций, то есть реакций, происходящих при низких температурах (пока ещё не осуществлённых, но могущих произвести в будущем переворот в энергетике), подтверждают случайный характер открытий. Но если «ничего заранее не известно», то нужно «исследовать всё, что только возможно». Отсюда всесторонняя экспансия, столь характерная для науки. Вероятность открытий тем больше, чем больше учёных ведут исследования. Исследования — чего? Всего, что мы вообще ухитримся исследовать. Ситуация, в которой мы не исследуем какой-то X, потому что не знаем, существует ли этот Х («иксом» может быть, например, зависимость количества бактерий в организме больного от присутствия в его крови пенициллина), в корне отличается от ситуации, когда мы допускаем, что X, может быть, и удалось бы открыть, если предварительно исследовать ряд явлений: R, S, Т, V, W, Z, но не можем этого сделать, потому что делать это некому. И вот, после достижения потолка людских резервов науки ко всем исследованиям, не предпринимавшимся потому, что мы вообще не знали об их возможности, добавятся все те лежащие в стороне исследования, которые мы вынуждены будем обойти сознательно, из-за недостатка учёных.

Первая ситуация — это цепь солдат, которая продвигается по все более широкому участку, но выдерживает при этом постоянное расстояние между двумя солдатами, потому что к ним присоединяются все новые и новые солдаты. Вторая ситуация — это цепь солдат, которая становится всё более редкой по мере того, как она растягивается. При этом нужно добавить, что наблюдается дополнительное неблагоприятное явление, а именно число совершаемых открытий не пропорционально числу исследователей (вдвое больше учёных — вдвое больше открытий). Скорее дело обстоит так: число открытий удваивается за каждые тридцать, а число учёных — уже за каждые десять лет.

На первый взгляд это противоречит тому, что мы говорили об экспоненциальном росте научной информации. Но это не так.

Число открытий тоже растёт экспоненциально, но медленней (с меньшим показателем), чем число учёных: вообще открытия составляют лишь небольшую часть всей информации, добываемой наукой. Достаточно просмотреть в каком-нибудь университетском архиве покрытые пылью груды «Трудов» и диссертаций, написанных для получения учёной степени, чтобы убедиться в том, что порою ни одна работа такого рода из сотен ей подобных не приводит хотя бы к мало-мальски ценному результату. Поэтому достижение предела информационной ёмкости науки означает существенное уменьшение вероятности совершения открытий. Более того, величина этой вероятности должна с этого времени постоянно уменьшаться по мере того, как кривая фактического роста числа учёных будет падать, отдаляясь от гипотетической кривой дальнейшего (уже невозможного) экспоненциального роста.

Научные исследования отчасти напоминают генетические мутации: ценные и переломные мутации и исследования составляют только малую часть множества всех мутаций и соответственно всех исследований. Подобно тому как популяция, если она не располагает солидным резервом «мутационного давления», оказывается перед угрозой потери гомеостатического равновесия, так и цивилизация, в которой ослабевает «давление открытий», должна всеми способами стремиться к изменению «знака» этого градиента, потому что от устойчивого равновесия такое ослабление ведёт ко все более и более неустойчивому состоянию.

Итак — превентивные меры. Но какие? Не принадлежит ли к их числу кибернетика — создательница «искусственных исследователей» или «Великого Мозга» — Генераторов и Передатчиков Информации? А может быть, развитие за пределами «информационного барьера» ведёт к процессам цивилизационного видообразования? Но что это значит? Немного — потому что все, о чём мы будем говорить, это фантазия. Не фантазия здесь — только этот S-образный изгиб, это падение кривой экспоненциального роста, отдалённое от нас на какие-нибудь 30–70 лет.

Великая игра

Что происходит с цивилизацией, которая достигла «информационной вершины», то есть исчерпала пропускную способность науки как «канала связи?» Мы представим три возможных выхода из такого положения — три, потому что они соответствуют результатам стратегической игры, в которой в качестве противников выступают Цивилизация и Природа. Первая фаза «розыгрыша» нам уже известна: цивилизация делает «ходы», которыми создаёт экспансивно растущую науку и технологию. Во второй фазе наступает информационный кризис. Цивилизация может или перебороть его, то есть выиграть и на этой фазе, или потерпеть поражение, или, наконец, добиться «ничейного» результата, который лучше назвать своеобразным компромиссом.

Без претворения в жизнь возможностей, представляемых кибернетикой, выигрыш или ничья невозможны. Выигрыш означает создание каналов сколь угодно большой пропускной способности. Использование кибернетики для создания «армии искусственных учёных», как бы многообещающе это ни выглядело, является, по существу, продолжением стратегии предыдущей фазы: структура науки не подвергается принципиальному изменению, лишь фронт исследований усиливается «интеллектронными подкреплениями». Вопреки первому впечатлению, это — решение в традиционном духе. Ибо число «синтетических исследователей» невозможно увеличивать до бесконечности. Этим способом можно оттянуть кризис, но не преодолеть его.

Настоящий выигрыш требует радикальной перестройки науки как системы, собирающей и передающей информацию. Эту перестройку можно представить себе либо в том виде, какой сейчас рисуется многим кибернетикам: строительство все более мощных «усилителей интеллекта» (которые были бы не только «союзниками» учёных, но быстро оставили бы их позади благодаря своему «интеллектронному» превосходству над человеческим мозгом), либо в таком виде, который радикально отличается от всех рассматриваемых ныне подходов.

Это был бы полный отказ от традиционного, созданного наукой подхода к явлениям. Концепцию, лежащую в основе такой «информационной революции», можно выразить кратко: речь идёт о том, чтобы «экстрагировать» информацию из Природы без посредничества мозга, человеческого или электронного, чтобы создать нечто вроде «выращивания» или «эволюции» информации. Сегодня эта концепция звучит совершенно фантастично, особенно в такой еретической — по отношению к доминирующим взглядам — формулировке. Тем не менее мы обсудим её несколько позднее и отдельно, так как она требует добавочных предварительных рассмотрений, причём мы будем обсуждать её не потому, что она внушает доверие (концепция эта в высшей степени гипотетична), а потому, что только такой путь обеспечивает радикальное «преодоление информационного барьера», то есть полную стратегическую победу в игре с Природой. Здесь мы отметим лишь один естественный процесс, который указывает на принципиальную возможность такого решения. Этот процесс изучает эволюционная генетика. Это способ, которым Природа накапливает и преобразует информацию, вызывая её рост вне всякого мозга, а именно, в наследственном веществе живых организмов.

Но об этой «молекулярной информационной биохимии» мы ещё будем говорить особо.

Второй возможный результат игры — ничья. Каждая цивилизация создаёт для себя искусственное окружение, преобразуя поверхность своей планеты, её недра и космические окрестности. Этот процесс не отрезает её абсолютно от Природы, а только отдаляет. Однако, продолжая этот процесс определённым способом, можно создать своебразную оболочку, отделяющую цивилизацию от всего Космоса. «Оболочка», созданная с помощью специфического применения кибернетики, позволяет «тампонировать» избыток информации и в то же время создавать информацию, совершенно нового типа. Судьбы обычной цивилизации определяются прежде всего её регулирующим воздействием на обратные связи с Природой. Сопрягая друг с другом различные естественные процессы (окисление угля, распад атомов), можно добраться и до звездной инженерии.

Цивилизация в фазе информационного кризиса, уже обладающая доступом к таким связям с Природой, к таким источникам энергии, которые обеспечивают её существование на миллионы лет, понимающая в то же время, что «исчерпание информационного потенциала Природы» невозможно, а продолжение прежней стратегии может привести к проигрышу (потому что непрерывное вторжение «в глубь Природы» приводит в конце концов к распаду наук из-за сверхспециализации и вследствие этого к возможной потере контроля над собственным гомеостазом), — такая цивилизация может сконструировать совсем новый тип обратных связей, уже внутри себя. Созданная таким путём «оболочка» означает построение «мира внутри мира»: автономной цивилизационной действительности, не связанной непосредственно с материальной действительностью Природы. Возникшая таким образом «кибернетически-социотехническая» скорлупка скрывает внутри себя цивилизацию, продолжающую существовать и развиваться, но таким путём, который уже недоступен внешнему наблюдателю (особенно астрономическому).

Это звучит немного загадочно, но такую ситуацию, по крайней мере в принципе, уже сегодня можно схематично представить, и притом в различных вариантах. Один или два из них мы рассмотрим в дальнейшем подробно, а сейчас лишь следует подчеркнуть, что подобный компромисс не является фикцией. Он не является фикцией потому, что между нашим нынешним знанием и тем, которое было бы необходимо для достижения «ничьей», нет никаких запретов Природы.

Фикцией в этом смысле является, например, постройка perpetuum mobile или полёт со сверхсветовой скоростью.

И наконец — проигрыш. Что произойдёт с цивилизацией, которая не преодолеет кризиса? Она превратится из исследующей «все» (как наша сегодня) в специализированную только в немногих направлениях. При этом число этих направлений будет постоянно, но медленно уменьшаться по мере того, как поочерёдно и в них будет ощущаться недостаток людских резервов.

Цивилизации, близкие к исчерпанию энергетических источников, несомненно, концентрировали бы исследования именно на этом фронте. Другие, более богатые, могут специализироваться иным способом. Именно это я имел в виду, говоря выше о «видообразовании», то есть о возникновении видов, только не биологических, а цивилизационных. С этой точки зрения Космос можно представить себе населённым множеством цивилизаций, из которых лишь часть посвятила себя астроинженерным или вообще космическим занятиям (например, космонавтике). Быть может, для некоторых из них проведение астрономических исследований — уже «роскошь», которую они не могут себе позволить из-за отсутствия исследователей. Такая возможность кажется на первый взгляд маловероятной. Как известно, чем выше развитие науки, тем больше появляется связей, соединяющих отдельные её ветви. Нельзя ограничить физику без ущерба для химии или медицины, и, наоборот, новые физические проблемы могут приходить, например, из биологии. Короче говоря, ограничение темпа развития какой-либо области исследований, которую сочли менее важной, может отрицательно сказаться именно на тех областях, для блага которых решено было ей пожертвовать. Кроме того, узость специализации уменьшает пределы гомеостатического равновесия. Цивилизации, способные противостоять даже звездным катаклизмам, но подверженные, например, эпидемиям или лишённые «памяти» (то есть отрекшиеся от изучения собственной истории), были бы калеками, обречёнными на опасности, пропорциональные этой специфической односторонности. Эти аргументы справедливы. И всё-таки некое «видообразование» нельзя исключить из перечня возможных решений. Разве наша цивилизация, хотя она и не достигла своего «информационного барьера», не обнаруживает некой сверхспециализированной гипертрофии, разве её военный потенциал не похож на мощные челюсти и панцири мезозойских ящеров, прочие возможности которых были столь ничтожны, что это предрешило их судьбу. Конечно, современную сверхспециализацию вызвали политические, а не информационно-научные факторы, и после объединения человечества этот процесс удалось бы обратить. И в этом, кстати говоря, проявилась бы разница между цивилизационной и биологической специализацией. Первая может быть обратимой, а вторая полностью обратимой не станет никогда.

Развитие науки подобно росту дерева, ствол которого делится на ветви, а те — на сучья. Когда число учёных перестаёт экспоненциально возрастать, новые «веточки», новые дисциплины всё же продолжают расти в числе, поэтому образуются пустоты, информация подступает неравномерно, а планирование исследований лишь перемещает этот процесс из одного места в другое. Это — ситуация «короткого одеяла». В результате специализация цивилизаций по прошествии тысячелетий может пойти по трём направлениям: общественному, биологическому и космическому. В чистом виде они наверняка нигде не выступают. Выбор главного направления определяется условиями, доминирующими на планете, историей данной цивилизации, плодотворностью или бесплодностью открытий в определённых областях знания и так далее. Во всяком случае, обратимость уже наступивших изменений как следствия принятых решений (о прекращении или продолжении определённых исследований) с течением времени уменьшается и в конце концов наступает перелом: решения, принятые когда-то, начинают оказывать коренное влияние на всю жизнь цивилизации как единого целого. Если число степеней свободы цивилизации как целого уменьшается, то уменьшается также и личная свобода её граждан.

Могут оказаться необходимыми ограничения рождаемости или же ограничения в выборе профессии. Одним словом, опасности, которыми чревато видообразование, непредусмотримы (из-за вынужденных решений, последствия которых могут сказаться лишь через сотни лет). Поэтому-то мы и сочли «видообразование» за проигрыш в стратегической игре с Природой.

Разумеется, возникновение помех, не поддающихся немедленной регулировке, ещё не означает упадка и тем более гибели. Развитие такого общества выглядело бы, наверное, как серия колебаний, подъёмов и спадов, тянущихся столетиями.

Мы уже, однако, сказали, что проигрыш возникает как результат неиспользования или неправильного использования тех возможностей, которые открывает потенциальная универсальность кибернетики. Кибернетика будет решать в последней инстанции исход Великой Игры; к кибернетике мы и обратимся сейчас с новыми вопросами 6.

Мифы науки

Кибернетике от роду 18 лет. Следовательно, это ещё молодая наука. Но развивается она с поразительной быстротой. У неё есть свои школы и направления, свои энтузиасты и скептики; первые верят в её универсальность, вторые ищут границы её применимости. Ей занимаются лингвисты и философы, физики и врачи, специалисты в области связи и социологи. Она не монолитна, потому что в ней произошло разделение на многочисленные ветви. Специализация развивается в ней, как и в других науках. И как каждая наука, кибернетика создаёт собственную мифологию.

Мифология науки — это звучит как contradictio in adiecto (Противоречие в определяющем выражении (лат.) — Прим. ред.). И всё же любая, даже самая точная наука развивается не только благодаря новым теориям и фактам, но и благодаря домыслам и надеждам учёных. Развитие оправдывает лишь часть из них. Остальные оказываются иллюзией и потому подобны мифу.

Свой миф классическая механика воплотила в демоне Лапласа — в демоне, который по мгновенным скоростям и положениям всех атомов Вселенной мог предсказать все её будущее. Конечно, наука постепенно очищается от этих ложных верований, сопутствующих её становлению; однако мы лишь ex post (Потом (лат.) — Прим. ред.), в исторической перспективе, начинаем понимать, что в ней было иллюзорной проблемой, а что — меткой догадкой. По мере таких перемен невозможное становится возможным и, что ещё существеннее, изменяются сами преследуемые цели. Если бы вопрос о превращении ртути в золото — об этой мечте алхимиков — задали учёному XIX века, то он категорически отверг бы такую возможность. Учёный XX века знает, что атомы ртути можно превратить в атомы золота. Следует ли отсюда, что правы были алхимики, а не учёные?

Конечно, нет! Ведь то, что было главной целью — пылающее в ретортах золото, — для атомной физики утратило всякое значение. Атомная энергия не только бесконечно ценнее золота, она прежде всего нечто новое, не похожее на самые смелые грезы алхимиков, и к её открытию привёл метод, которому следовали учёные, а не магические приёмы их соперников алхимиков.

Почему я говорю об этом? В кибернетике и поныне блуждает средневековый миф о гомункулусе, искусственно созданном разумном существе.

Спор о возможности создания искусственного мозга, проявляющего черты человеческой психики, не раз втягивал в свою орбиту философов и кибернетиков. Однако такой спор бесплоден.

Можно ли превратить ртуть в золото? — спрашиваем мы физика-ядерщика.

Да, отвечает он. Но это вовсе не наше дело. Такое превращение для нас несущественно и не влияет на направление наших работ.

Можно ли будет когда-нибудь построить электронный мозг — неотличимую копию живого мозга? — Безусловно, да. Но только никто этого не будет делать.

Итак, следует отличать возможное от реальных целей. Однако возможное всегда имело в науке своих «отрицательных пророков». Меня не раз удивляло их количество, а также та запальчивость, с которой они доказывали, что невозможно построить те или иные летающие, атомные или мыслящие машины.

Самое разумное, что можно сделать, — это воздержаться от споров с прорицателями. И не потому, что следует верить, будто все возможно, а потому, что люди, втянутые в бесплодные дискуссии, могут легко потерять из виду реальные проблемы. «Антигомункулисты» убеждены, что, отрицая возможность создания синтетической психики, они защищают превосходство человека над его созданиями, которым, по их мнению, никогда не удастся превзойти человеческий гений. Такая защита имела бы смысл, если бы кто-то действительно хотел заменить человека машиной, причём не в конкретных видах работ, а в масштабах всей цивилизации. Но об этом никто и не помышляет. Речь идёт не о том, чтобы сконструировать синтетическое человечество, а лишь о том, чтобы открыть новую главу Технологии, главу о системах сколь угодно большой степени сложности. Поскольку сам человек, его тело и мозг, принадлежат к классу именно таких систем, новая Технология будет означать полную власть человека над самим собой, над собственным организмом, что в свою очередь сделает возможной реализацию таких извечных мечтаний человека, как жажда бессмертия, и, может быть, даже позволит обращать процессы, считающиеся ныне необратимыми (как, например, биологические процессы, в частности старение). Иное дело, что эти цели могут оказаться фиктивными, подобно золоту алхимиков. Если даже человек все может осуществить, то наверняка не любым способом. Он достигнет в конце концов любой цели, если только того пожелает, но, быть может, ещё раньше поймёт, что цена, которую придётся за это заплатить, делает достижение данной цели абсурдным.

Ибо если конечный пункт намечаем себе мы, то путь к нему определяет Природа. Мы можем летать — но не посредством раскинутых рук. Можем ходить по воде — но не так, как это изображает Библия. Может быть, мы обретем долговечность, практически равную бессмертию, — но для этого нужно будет отказаться от той телесной формы, которую дала нам природа. Не исключено, что, используя анабиоз, мы сможем свободно путешествовать миллионы лет, — но люди, пробуждённые от ледяного сна, окажутся в чуждом им мире, ибо за время их «обратимой смерти» исчезнет тот мир и та культура, которые их сформировали. Таким образом, исполняя наши желания, материальный мир вместе с тем принуждает нас поступать так, что достижение цели становится столь же похожим на победу, сколь и на поражение.

Наша власть над окружающей средой основана на сочетании естественных процессов друг с другом; и вот из шахт поднимается уголь, огромные грузы переносятся на большие расстояния, а сверкающие лимузины покидают ленту конвейера — и всё это потому, что Природа повторяет себя в нескольких простых законах, познанных физикой, термодинамикой или химией.

Сложные системы, такие, как мозг или общество, нельзя описать на языке этих простых законов. В этом смысле теория относительности с её механикой ещё проста, но уже не проста «механика» мыслительных процессов.

Кибернетика концентрирует своё внимание на этих процессах потому, что стремится понять сложное и овладеть им, а мозг есть наиболее сложное из известных нам материальных устройств. Вероятно, а точнее наверняка, возможны ещё более сложные системы. Мы познаем эти системы, когда научимся их конструировать. Таким образом, кибернетика — это прежде всего наука о достижении целей, которых простым путём достичь невозможно.

Мы видели, говорим мы инженеру, схему устройства, состоящего из восьми миллиардов элементов. Это устройство обладает собственной энергоцентралью, приспособлениями для передвижения, иерархией регуляторов и, наконец, универсальным распределителем, который состоит из 15 миллиардов элементов и управляет всей системой. Устройство способно выполнять столько функций, что их не перечислишь за всю жизнь. И вся эта схема, которая не только дала возможность создать это устройство, но и сама его создала, умещалась в объёме, равном восьми тысячным кубического миллиметра.

Инженер отвечает, что это невозможно. Но он ошибается, потому что мы имели в виду головку человеческого сперматозоида, которая, как известно, содержит всю информацию, потребную для изготовления экземпляра вида Homo sapiens.

Кибернетика занимается такими «схемами» не из «гомункулистического» честолюбия, а потому, что готовится к решению конструктивных задач подобного ранга. Она ещё очень и очень далека от шансов создать такую конструкцию. Но она существует всего 18 лет. Эволюции потребовалось для своих решений два с лишком миллиарда лет. Допустим, что кибернетике потребуется ещё 100 или 1000 лет, чтобы догнать эволюцию; всё равно, разница во временных масштабах и так говорит в нашу пользу.

Что же касается «гомункулистов» и «антигомункулистов», то споры их напоминают яростные дискуссии эпигенетиков и преформистов в биологии. Они знаменуют детский или даже младенческий возраст новой науки, и от них в её дальнейшем развитии не останется и следа. Искусственных людей не будет, потому что это не нужно. Не будет и «бунта» мыслящих машин против человека. В основе этой выдумки лежит иной древний миф — миф о Сатане. Но ни один Усилитель Интеллекта не станет Электронным Антихристом. Все эти мифы имеют общий антропоморфный «знаменатель», к которому якобы должны сводиться мыслительные действия машин. Подлинные залежи недоразумений!

Конечно, быть может, автоматы, превысив определённый «порог сложности», станут проявлять признаки своеобразной «индивидуальности».

Если это произойдёт, индивидуальность их будет столь же мало походить на человеческую, сколь человеческое тело — на атомный реактор. Мы должны быть готовы к неожиданностям, заботам и опасностям, которых не можем сегодня представить себе, — но не к возврату демонов и химер Средневековья в технической личине. Я сказал, что мы не можем представить себе эти будущие заботы. Большинства из них — наверняка. Но некоторые мы всё же попробуем показать — в нескольких умозрительных экспериментах.

Усилитель интеллекта

Общая тенденция математизации наук (в том числе и таких, которые до сих пор по традиции не использовали математических средств), охватив биологию, психологию и медицину, постепенно проникает даже в гуманитарные области — правда, пока ещё скорее в виде отдельных «партизанских налетов»; это можно заметить, например, в области языкознания (теоретическая лингвистика) или теории литературы (применение теории информации к исследованию литературных, в частности поэтических, текстов). Но мы тут же сталкиваемся с первыми признаками странного и довольно неожиданного явления: обнаруживается недостаточность математических средств (любых!) для достижения некоторых целей, определившихся сравнительно недавно и относящихся к самым передовым областям современных исследований. Речь идёт о задачах, которые ставятся перед самоорганизующимися гомеостатическими системами. Назовём (скорее для иллюстрации) несколько таких фундаментальных проблем, в которых специалисты впервые столкнулись с этой немощью математики. Речь идёт о построении усилителя интеллекта, о создании самопрограммирующегося автомата для управления производством и, наконец, о наиболее широкой проблеме — о построении универсального гомеостата, сложность которого была бы сравнима с нашей собственной, человеческой.

Усилитель интеллекта (впервые выдвинутый как реальная конструкторская задача, по-видимому, в работах Эшби (У. Р. Эшби, Введение в кибернетику, ИЛ, 1959. — Прим. ред.) должен представлять собой в сфере умственной деятельности точный аналог того усилителя физической силы, каким является любая управляемая человеком машина. Усилителями силы являются автомобиль, экскаватор, подъёмный кран, металлообрабатывающий станок и вообще любое устройство, в котором человек «подключен» к системе управления в качестве регулятора, а не источника энергии. Уровень индивидуальных умственных способностей отклоняется от среднего значения не больше, чем отклоняется уровень физических способностей, хотя на первый взгляд кажется, что это не так. Средний показатель интеллектуальности (измеренный наиболее употребительными психологическими тестами) составляет около 100–110; у людей с очень сильным интеллектом он достигает 140–150, а верхняя, чрезвычайно редко достигаемая граница лежит вблизи 180–190. Между тем усилитель интеллекта приблизительно с таким же коэффициентом, какой имеет усилитель физической силы рабочего на производстве (обслуживаемая им машина), дал бы показатель интеллектуальности порядка 10000. Возможность создания такого усилителя не менее реальна, чем возможность создания машины в сто раз более сильной, чем человек. Правда, в настоящее время шансы на создание такого усилителя не очень велики, ибо первоочерёдной является постройка упомянутого управляющего автомата для промышленности («гомеостатического мозга автоматического завода»). Однако я останавливаюсь на примере усилителя интеллекта потому, что на нём нагляднее видна та фундаментальная трудность, с которой сталкивается в подобных задачах конструктор. Дело в том, что он должен создать устройство, которое было бы «умнее его самого». Ясно, что если бы он хотел действовать согласно методу, который стал уже традиционным в прикладной кибернетике, то есть если бы он стал разрабатывать программу работы своей машины, то поставленная задача не была бы решена: наличие программы ставит предел «интеллектуальности», достижимой для создаваемой машины. На первый взгляд — но только на первый — задача представляется неразрешимым парадоксом. Действительно, задача оказывается неразрешимой (по меньшей мере, согласно нынешним критериям), если постулировать создание теории — теории, предшествующей постройке усилителя и по необходимости математической; это похоже на предложение поднять себя за волосы (да притом со стотонным грузом, привязанным к ногам). Но существует (пока лишь гипотетическая) возможность совершенно иного подхода к проблеме. Детальные сведения о внутреннем устройстве усилителя интеллекта нам недоступны. Но, быть может, они и не нужны? Нельзя ли смотреть на этот усилитель как на «чёрный ящик», то есть как на устройство, о внутреннем строении и последовательных состояниях которого у нас нет ни малейшего понятия, как на устройство, в котором нас интересуют только конечные результаты его действия? Подобно всякому уважающему себя кибернетическому устройству, усилитель интеллекта обладает «входами» и «выходами»; между ними простирается область нашего неведения. Но чему это повредит, поскольку данное устройство и в самом деле ведёт себя так, как интеллект с показателем интеллектуальности, равным 10000?

Поскольку метод этот нов и никогда ещё не применялся, он похож скорее на шуточку из комедии абсурда, чем на производственный рецепт. Но несколько примеров, быть может, оправдают этот метод. Пусть, скажем, в маленький аквариум с колонией инфузорий всыпали немного железного порошка (такой опыт производился). Инфузории вместе с пищей поглощают небольшое количество этого железа. Создадим теперь вне аквариума магнитное поле; оно будет определённым образом влиять на движение инфузорий. Сигналами на «входе» этого «гомеостата» будут служить изменения напряжённости поля; состояние «выхода» определяется поведением самих инфузорий. Мы пока не представляем, для чего можно было бы приспособить этот «инфузорно-магнитный» гомеостат, и в данном виде он не имеет ничего общего с гипотетическим усилителем интеллекта. Но суть дела не в этом. Хотя сложность устройства отдельной инфузории нам совершенно неизвестна и мы не можем даже нарисовать её принципиальную схему (как рисуют схемы машин), всё же из этих неизвестных нам в подробностях элементов нам удалось создать объемлющее их целое, подчиняющееся законам поведения кибернетических систем с их «входом» и «выходом» сигналов. Вместо инфузорий можно было бы взять определённые типы коллоидов или пропускать электрический ток через многокомпонентные растворы. При этом определённые вещества могли бы осаждаться, меняя проводимость раствора в целом. Это в свою очередь могло бы привести к появлению эффекта «положительной обратной связи», то есть к усилению сигнала. Должно признать, что подобные эксперименты пока не привели к перелому. Многие кибернетики неодобрительно смотрят на сей еретический отход от традиционного оперирования элементами электронных схем, на эти поиски нового строительного материала, приближающегося в известном смысле к материалу, из которого построены живые системы (это сближение, кстати сказать, отнюдь не случайно!) (Г. Паск, Модель эволюции, в сб. «Принципы самоорганизации», издательство «Мир», 1966. — Прим. ред.).

Независимо от исхода подобных поисков мы теперь несколько лучше понимаем, как можно из «непонятных» элементов построить систему, которая функционировала бы так, как нам нужно. Возникает принципиальное изменение методики в самой основе конструкторской деятельности. Инженерное искусство ведёт себя сегодня примерно так же, как человек, который даже и не пытается перепрыгнуть через канаву, пока предварительно теоретически не определит все существенные параметры и связи между ними: силу гравитации в данном месте, силу собственных мышц, кинематику движений своего тела, характеристики процессов управления, происходящих в его мозжечке, и так далее.

Технолог-еретик из кибернетической школы, напротив, намеревается попросту перепрыгнуть через канаву и не без основания полагает, что если ему это удастся, то тем самым проблема будет решена. При этом он опирается на следующий факт. Любое физическое действие, например упомянутый прыжок, требует подготовительной и реализующей работы мозга, которая является ничем иным, как сложной, неимоверно запутанной последовательностью математических процессов (ибо к ним вообще сводится любая работа мозговой сети нейронов). Но этот же самый прыгун, хотя у него в голове и содержится вся эта «мозговая математика» прыжка, совершенно не в состоянии записать на бумаге её теоретико-математический эквивалент, то есть соответствующее количество строгих формул и преобразований. Это происходит, по-видимому, по той причине, что «биоматематика», которую практикуют все живые организмы до инфузорий включительно, может быть вербализована, то есть переложена на язык математики в классическом (школьном или университетском) понимании этого слова только путём неоднократного перевода системы импульсов с одного языка на другой. Имеет место перевод с бессловесного и «автоматического» языка биохимических процессов и нейронных возбуждений на язык символов, формализацией и конструированием которого занимаются определённые участки мозга, отличные от тех, которые реализуют «врождённую математику» и отвечают за неё. И решение нашей проблемы состоит именно в том, чтобы усилитель интеллекта не занимался формализацией, конструированием, вербализацией, а действовал бы так же автоматически и «наивно» и в то же время так же искусно и безошибочно, как и нейронные структуры прыгуна, — чтобы этот усилитель не занимался ничем, кроме преобразования сигналов, приходящих на «вход» с целью получения готовых результатов на «выходе». Ни он, этот усилитель, ни его конструктор — никто вообще — совершенно не будет знать, как усилитель это делает, зато мы получим то единственное, чего добиваемся: нужные результаты.

Чёрный ящик

В древние времена каждый человек знал и назначение и устройство своих орудий: молотка, лука, стрелы. Прогрессирующее разделение труда уменьшало это индивидуальное знание, и в современном промышленном обществе существует отчётливая граница между теми, кто обслуживает устройства (рабочие, техники) или пользуется ими (человек в лифте, у телевизора, за рулем автомашины), и теми, кто знает их конструкцию. Ни один из ныне живущих не знает устройства всех орудий, которыми располагает цивилизация.

Тем не менее некто, знающий все, существует — это общество. Знание, частичное у отдельных людей, становится полным, если учесть всех членов данного общества.

Однако процесс отчуждения, процесс изымания сведений об орудиях из общественного сознания развивается. Кибернетика продолжает этот процесс, поднимая его на более высокую ступень. Ибо в принципе возможно создать такие кибернетические устройства, структуру которых не будет знать уже никто. Кибернетическое устройство превращается в «чёрный ящик» (термин, который охотно употребляют специалисты). «Чёрный ящик», например, может быть регулятором, подключённым к определённому процессу (к процессу производства товаров или к процессу их экономического круговорота, к процессам управления транспортом, лечением болезни, и так далее). Необходимо лишь, чтобы определённым состоянием «входа» отвечали вполне определённые состояния «выхода» — и ничего более. Создаваемые пока что «чёрные ящики» настолько просты, что инженер-кибернетик знает характер связи между величинами на их «входах» и «выходах». Эта связь выражается какой-нибудь математической функцией. Возможна, однако, и такая ситуация, когда даже конструктор не будет знать математического выражения этой функции. Его задачей будет создать «чёрный ящик», выполняющий определённые регулирующие действия. Однако ни конструктор, ни кто-либо иной не будет знать, как «чёрный ящик» выполняет эти действия. Математический вид функции, выражающей зависимость состояний «выходов» от состояний «входов», не будет известен никому, причём не потому, что узнать это невозможно, а потому, что знать это ненужно.

Неплохим введением в проблематику «чёрного ящика» может служить рассказ о сороконожке, которую спросили, как это она помнит, какую ногу ей нужно поднять после двадцать седьмой. Сороконожка, как известно, надолго задумалась над этим и, не сумев найти ответ, умерла с голоду, потому что больше уже не могла сдвинуться с места. Эта сороконожка является в действительности «черным ящиком», который выполняет определённые действия, хотя и «не имеет понятия», как он их выполняет. Принцип действия «чёрного ящика» является необычно общим и, как правило, очень простым, выраженным фразами вроде «сороконожки ходят» или «кошки ловят мышей». «Чёрный ящик» обладает определённой «внутренней программой» действия, которая определяет все отдельные акты его поведения.

Современный технолог начинает конструкторскую работу с составления соответствующих планов и расчётов. Мост, локомотив, дом, реактивный истребитель или ракета создаются, таким образом, как бы дважды: сначала теоретически, на бумаге, а потом в действительности — когда символический язык чертежей и планов или алгоритм поведения «переводится» в последовательность материальных действий.

«Чёрный ящик» нельзя запрограммировать с помощью алгоритма. Алгоритм — это раз навсегда составленная программа действий, в которой все заранее предусмотрено. Выражаясь популярно, алгоритм — это точное, воспроизводимое, поддающееся исполнению предписание, определяющее — шаг за шагом, — каким путём надлежит решать данную задачу. Алгоритмом является любое формализованное доказательство математической теоремы, равно как и программа цифровой машины, переводящей с одного языка на другой. Понятие алгоритма возникло в математике, и применительно к инженерному делу я употребляю его несколько вопреки обыкновению. Алгоритм математика-теоретика никогда не может «подвести»: тот, кто однажды разработал алгоритм математического доказательства, может быть уверен, что это доказательство никогда не «подведёт». Прикладной алгоритм, которым пользуется инженер, может и подвести, потому что в нём «все предусмотрено заранее» только внешне. Мосты рассчитывают на прочность по определённым алгоритмам, что, однако, не гарантирует их абсолютной сохранности. Мост может обрушиться, если на него действуют силы, превосходящие те, которые предусмотрел конструктор. Во всяком случае, имея алгоритм некоторого процесса, мы можем исследовать — в заданных границах — все последовательные фазы, все этапы этого процесса.

Так вот, применительно к очень сложным системам, таким, как общество, мозг или ещё не существующие «очень большие чёрные ящики», подобное исследование невозможно. Такого рода системы не имеют алгоритмов. Как это нужно понимать? Ведь любая система, а значит, и мозг, и общество всегда ведут себя каким-то определённым образом. Способ поведения всегда можно изобразить с помощью символов. Это так, вне всякого сомнения. Только в данном случае это ничего не даёт, поскольку алгоритм должен быть воспроизводимым. Он должен позволять предвидеть будущие состояния, между тем как одно и то же общество, поставленное дважды в одну и ту же ситуацию, совсем не обязано вести себя одинаково. И именно так обстоит дело со всеми системами очень высокой сложности.

Как можно строить такие «чёрные ящики?» Мы знаем, что это в принципе возможно. Возможно построить систему произвольной степени сложности без всяких предварительных планов, расчетов, без поиска алгоритмов. Мы это знаем, потому что сами являемся такими «черными ящиками». Наше тело подвластно нам, мы можем отдавать ему определённые приказы, хотя и не знаем его внутреннего строения (точнее говоря, не обязаны знать; знание такого рода не является необходимым). Мы возвращаемся к ситуации прыгуна, который умеет прыгать, хотя и не знает, как он это делает, то есть не располагает сведениями о динамике нервно-мышечных импульсов, результатом которых является прыжок. Итак, великолепным примером устройства, которым можно пользоваться, не располагая его алгоритмом, является каждый человек.

Одним из «самых близких нам» во всём Космосе устройств подобного рода является наш собственный мозг: он находится у нас в голове. Тем не менее по сей день неизвестно в деталях, как он работает. Изучение его механизмов с помощью самонаблюдения — метод в высшей степени ненадёжный (как показывает история психологии), сбивающий на самые неправдоподобные гипотезы. Мозг построен так, что, обслуживая наши действия, сам остаётся «в тени». Конечно, дело тут не в коварстве нашего конструктора, Природы, это просто результат естественного отбора: именно он наделил нас способностью мыслить, потому что она была эволюционно полезна. Поэтому мы мыслим, хотя и не знаем, как это происходит, — ведь наделять нас подобными сведениями не входило в «расчеты» эволюции. Она ничего не скрывала; она лишь устранила из поля своей деятельности всякое знание — с её «точки зрения» лишнее. Ну а если оно не лишнее с нашей точки зрения — что ж, нам придётся добывать его самим.

Таким образом, предлагаемое кибернетикой необычное решение, согласно которому машина полностью исключена из сферы человеческого знания, в «популярной» форме, и притом весьма давно, было представлено Природой.

Пусть так, скажет кто-нибудь, но человеку его «чёрный ящик», его тело и мозг, стремящийся к оптимальному решению жизненных проблем, дала Природа, создав их в результате проб и ошибок, продолжавшихся миллиарды лет. Должны ли мы пытаться скопировать плоды её творчества? И если да, то каким образом? Нельзя же всерьёз предлагать повторение — на сей раз техническое — эволюции! Такая «кибернетическая эволюция» поглотила бы если не миллиарды, то миллионы, да пусть даже сотни тысяч лет… И как вообще начать это дело? Атаковать ли эту задачу с биологической стороны или же с небиологической?

У нас нет ответа. По-видимому, нужно будет испытывать всевозможные пути, особенно те, которые по различным причинам были для эволюции закрыты. Однако в наши планы не входит фантазировать на тему о том, какие «чёрные ящики» мыслимы в процессе технологической эволюции. Известно, что только очень сложный регулятор может справиться с очень сложной системой.

Поэтому нужно искать именно такие регуляторы — в биохимии, в живых клетках, в молекулярной структуре твёрдого тела, везде, где это возможно.

Мы знаем, следовательно, чего мы хотим и что ищем. Мы знаем также от нашего репетитора Природы, что задачу можно решить. Таким образом, мы знаем столько, что уже одно это означает половину успеха.

О морали гомеостатов

Пришло время ввести в сферу наших кибернетических рассуждений моральную проблематику. Ситуация на самом деле обратная: не мы вносим вопросы этики в кибернетику, а она, кибернетика, разрастаясь, охватывает своими последствиями в числе прочего то, что мы называем моралью, то есть систему критериев, дающих оценку действиям, причём оценку — с объективной точки зрения — произвольную. Мораль в той же мере произвольна, как и математика, поскольку обе выводятся с помощью логических рассуждений из принятых аксиом. Можно, например, принять за одну из аксиом геометрии, что через точку, лежащую вне прямой, проходит только одна прямая, параллельная данной. Можно отбросить эту аксиому, и тогда мы получим неевклидову геометрию. Самое главное отдавать себе отчёт, когда именно мы поступаем согласно принятым заранее условиям (как при выборе геометрических аксиом), поскольку эти условия, этот выбор зависят от нас. Можно принять за одну из аксиом морали, что необходимо уничтожать детей с врождёнными физическими уродствами. Тогда мы получим известную из истории «тарпейскую мораль», которая в результате скандала, разразившегося в связи с талидомидом, в последние годы подверглась страстному обсуждению и была окончательно отброшена (Катастрофа, вызванная талидомидом, описана в книге Г. Глезера, Новейшие победы медицины («Молодая гвардия», 1966). — Прим. ред.). Часто говорят, что существуют внеисторические моральные императивы. С этой точки зрения «тарпейская мораль», даже в наиболее смягчённой форме (например, постулат эвтаназии (Эвтаназия (греч.) — безболезненное умерщвление, якобы в гуманных целях. — Прим. ред.) людей, испытывающих муки вследствие неизлечимых болезней), будет аморальной, будет преступлением, злом. В действительности же тут происходит оценка одной системы морали с позиций другой. Разумеется, мы выбираем другую, «нетарпейскую» систему; но коль скоро мы признаем, что и она возникла в процессе общественной эволюции человека, а не дана нам свыше, мы должны признать и тот факт, что в истории применялись и другие системы. Вопрос о расхождении морали провозглашаемой и морали практикуемой вносит осложнения в эту проблему, но они нас не интересуют, ибо мы ограничимся только описанием реальных действий, исключая их вполне возможный камуфляж, или, проще говоря, дезинформацию. Тот, кто дезинформирует, провозглашает на словах не ту мораль, которую применяет на деле. Сама потребность в дезинформации указывает на то, что определённые моральные аксиомы безраздельно господствуют в общественном сознании, в противном случае не было бы нужды в искажении фактов. Но даже сами факты могут в различных цивилизациях получить диаметрально противоположную оценку. Сравним моральные аспекты современной проституции и вавилонской. Вавилонские храмовые блудницы отдавались не для личного заработка, а по «высшим мотивам» — их религия одобряла такое поведение. Оно было в полном согласии с моралью, вытекавшей из этой религии. Тем самым в рамках своего времени и своего общества они не подлежали осуждению — в противоположность современным куртизанкам, ибо по сегодняшним моральным критериям проституция — это зло. Таким образом, одна и та же деятельность получает две прямо противоположные оценки в пределах двух различных культур.

Введение кибернетической автоматизации влечёт за собой довольно неожиданные моральные проблемы. Стаффорд Бир (Ст. Бир, На пути к кибернетическому предприятию, в сб. «Принципы самоорганизации», издательство «Мир», 1966. — Прим. ред.), один из пионеров в области кибернетизации больших капиталистических предприятий, постулировал возможность создания «фирмы-гомеостата» и в качестве примера рассмотрел теорию регулирования деятельности большого сталелитейного производства.

«Мозг» такого предприятия должен так оптимизировать все процессы, из которых складывается выплавка стали, чтобы производство было наиболее продуктивным, эффективным и независимым как от колебаний предложения (рабочей силы, руды, угля и так далее) и спроса, так и от внутренних изменений в системе (неравномерность процесса производства, нежелательный рост себестоимости изделий). Согласно представлениям Бира, такая производственная единица должна быть ультрастабильным гомеостатом, который немедленно реагирует на всякое отклонение от равновесия изменением внутренней организации и тем самым возвращается к равновесию.

Оппоненты-специалисты, которым эта теоретическая модель была представлена, обратили внимание на то, что ей недостаёт «религии». Бир сознательно смоделировал это предприятие-гомеостат по принципу действия живого организма. Но в природе единственным, по существу, критерием «ценности» организма является его способность к выживанию любой ценой. Иначе говоря, при случае также и ценой пожирания других организмов. Натуралист, понимая, что в Природе не существует «системы моральных оценок», не считает поведение голодных хищников аморальным. Таким образом, возникает вопрос:

«может ли», то есть «имеет ли право», «организм-предприятие» в случае нужды «пожирать» своих конкурентов? Имеется много таких вопросов; правда, возможно, не столь острых. К чему должно стремиться такое гомеостатическое предприятие — к максимальной производительности или к максимальной прибыли? А что, если с ходом времени неизбежные технологические сдвиги сделают производство стали ненужным? Должна ли «тенденция к выживанию», вмонтированная в «мозг» такой производственной системы, привести к её полной перестройке, так чтобы, например, она сама преобразовала себя в производителя пластмасс? Чем должна руководствоваться такая система при подобной полной реорганизации — степенью максимальной общественной полезности? Или, опять-таки, величиной прибыли? Бир избегает ответов на подобные вопросы. Он говорит, что над «мозгом» предприятия стоит ещё наблюдательный совет владельцев, который и принимает самые общие и важные решения. «Мозг» призван только оптимально реализовывать эти решения. Тем самым Вир отрекается от «автономно-организменного» принципа, входящего в его концепцию, и выносит все моральные проблемы за пределы «чёрного ящика»: в сферу деятельности наблюдательного совета. Но это только кажущийся выход. «Чёрный ящик», даже ограниченный таким способом, всё равно будет принимать решения морального характера, например при увольнении рабочих или снижении заработной платы, поскольку этого потребует принцип оптимального функционирования предприятия как целого.

Легко представить себе также, что предприятие-гомеостат Бира может вступить в «борьбу за существование» с другими предприятиями, которые спроектированы кибернетиками, состоящими на службе у других корпораций.

Либо все эти машины будут настолько ограничены в своей деятельности, что им придётся непрестанно обращаться за решением к «менеджеру» — человеку (например, запрашивать его, скажем, о том, можно ли сокрушить конкурента, если подвернулся случай), либо же их деятельность, обремененная моральными последствиями, будет расширяться. В первом случае нарушается основной принцип саморегуляции гомеостата-производителя. Во втором случае гомеостаты начнут оказывать на судьбу людей влияние, очень часто непредвиденное их творцами, и дело может дойти до краха экономики страны в целом просто потому, что какой-то из гомеостатов слишком хорошо справляется с порученным ему делом, сметая всех своих конкурентов…

Почему в первом случае оказывается нарушенным принцип действия «чёрного ящика?» Потому что такой «ящик», такой регулятор нисколько не похож на человека — в том смысле, что ему нельзя задавать вопросы об общественных последствиях принимаемых им на каждом этапе решений и ожидать, что он сможет ответить на эти вопросы. Кстати говоря, даже человек — «менеджер» зачастую не знает этих отдалённых результатов своей деятельности. «Чёрный ящик», который должен «помочь выжить» предприятию, реагируя на всевозможные флуктуации «входов» (цены на уголь, руду, машины, зарплату) и «выходов» (рыночных цен на сталь, спроса на различные её сорта), и «чёрный ящик», который к тому же учитывал бы интересы рабочих, а может быть, даже и конкурентов, — это два совсем разных устройства. Первое как производитель будет эффективнее второго. Вред, который гомеостаты наносят рабочим, можно, разумеется, ограничить, введя в исходную программу (в «аксиоматическое ядро» поведения) статьи трудового законодательства, обязательного для всех выступающих на рынке производителей; но тем самым может быть увеличен вред для конкурирующих фирм или производителей стали в других странах. Однако самое важное состоит в том, что «чёрный ящик» не знает, когда именно он действует во вред кому-то, и от него нельзя требовать, чтобы он информировал людей о таких последствиях принимаемых им решений; ведь ex definitione (По определению (лат.) — Прим. ред.) никто из людей, в том числе и конструктор-проектировщик, не знает его внутренних состояний. Внедрение гомеостатических регуляторов приводит к последствиям такого рода. Их-то и имел в виду Норберт Винер (Н. Винер, Кибернетика, или управление и связь в животном и машине, издание второе, издательство «Советское радио», 1968. — Прим. ред.), когда в новом издании своего основополагающего труда «Кибернетика» посвятил отдельную главу непредвиденным результатам деятельности гомеостатов. Могло бы показаться, что опасность такого рода можно устранить в зародыше, создав «чёрный ящик» высшего типа в качестве «машины для управления», но не людьми, а подчинёнными ей «черными ящиками» отдельных производителей. Последствия такого шага оказываются чрезвычайно интересными.

Опасности электрократии

Итак, стремясь избежать общественно вредных результатов, к которым приводит деятельность «чёрных ящиков» в качестве регуляторов отдельных производственных единиц, мы возводим на трон экономической власти Чёрный ящик — Регулятор наивысшего ранга. Предположим, что он ограничивает свободу производственных регуляторов и неким программированием, равносильным законодательству, заставляет их соблюдать законы о труде, быть лояльным по отношению к конкурентам, стремиться ликвидировать резервную армию труда (то есть безработицу) и так далее. Возможно ли это?

Теоретически — да. На практике, однако, такое программирование обременено огромным числом, мягко говоря, «неувязок».

Чёрный ящик, как очень сложная система, не поддаётся описанию; алгоритм его никому не известен и не может быть известен, его действия носят вероятностный характер, и, значит, поставленный дважды в одну и ту же ситуацию, он вовсе не обязан поступать одинаково. Кроме того, — и это, наверное, самое важное — Чёрный ящик есть машина, которая учится на собственных ошибках в процессе предпринимаемых ей конкретных действий. Из самых основ кибернетики следует, что Властелин Экономики — Чёрный ящик, который был бы заранее всеведущ и умел бы предвидеть все последствия принимаемых им решений, построен быть не может. Лишь с течением времени регулятор будет приближаться к этому идеалу. Как быстро — этого мы определить не умеем. Быть может, он сначала подвергнет государство целой серии ужасных кризисов, из которых постепенно его выведет. Быть может, он заявит, что между аксиомами, введёнными в Программу действия, существует противоречие (например, невозможно проводить экономически рентабельную автоматизацию производственных процессов и одновременно стремиться к уменьшению безработицы, если параллельно не будет проводиться множество иных мероприятий, вроде субсидируемого государством или капиталом переобучения лиц, потерявших работу и так далее). Что тогда? Трудно вдаваться в детальный анализ столь сложной проблемы. Можно только сказать: Чёрный ящик, будь то регулятор производства в одном из его звеньев или же универсальный регулятор в масштабах всего государства, всегда действует при неполном знании. Иначе и быть не может. Допустим, что, проделав много проб и совершив много ошибок, сделав при этом несчастными миллионы людей, Чёрный ящик — Властелин Экономики — приобретет огромные знания, неизмеримо большие, чем знания всех буржуазных экономистов, вместе взятых. Но даже и тогда никто не может поручиться, что очередную порождённую новыми причинами флуктуацию он не попытается ликвидировать такими методами, от которых у всех, не исключая и его создателей, зашевелятся волосы.

Рассмотрим такую возможность на конкретном примере. Предположим, что прогнозирующий блок («подсистема») «чёрного ящика» замечает опасность, грозящую состоянию гомеостатического равновесия, благополучно достигнутому, наконец, после многих качаний. Опасность возникает из-за того, что прирост населения превышает имеющуюся в данный момент у цивилизации возможность удовлетворять человеческие потребности. Именно, пусть при нынешнем приросте начиная с будущего года или же по прошествии тридцати лет уровень жизни станет неуклонно понижаться. Пусть одновременно по одному из «входов» в «чёрный ящик» поступила информация об открытии некоего химического соединения, которое вполне безвредно для здоровья и вызывает такое падение возможности овуляции, что при постоянном употреблении этого средства женщина может зачать лишь в считанные дни (а не так, как сейчас: в какой-либо из ста с лишним дней в году). Тогда «чёрный ящик» принимает решение ввести необходимые микроскопические дозы этого соединения в питьевую воду во всех водопроводных сетях государства.

Разумеется, для успеха операции её нужно держать в тайне; в противном случае прирост населения снова проявит тенденцию к увеличению, так как многие люди наверняка будут стараться пить воду без этого средства, например воду из рек или из колодцев. Следовательно, «чёрный ящик» станет перед дилеммой: либо информировать общество — и наткнуться на его противодействие, либо не информировать — и тем самым сохранить (для всеобщего блага) состояние существующего равновесия. Допустим, что для охраны общества от стремления «чёрного ящика» к подобным формам «криптократии» (Криптократия — тайновластие (греч.) — Прим. ред.) программой «ящика» предусмотрена обязательная публикация всех намеченных изменений. Кроме того, у «ящика» есть специальный «стоп-кран», который пускается в ход всякий раз, как только возникает ситуация вроде вышеописанной. Благодаря всему этому регулятор, принимающий решениями состоящий из людей), отменит план, выработанный «ящиком».

Трудность, однако, в том, что столь простые ситуации будут довольно редки, а. в огромном большинстве случаев «орган, принимающий решения», не будет знать, не пора ли как раз дернуть за «стоп-кран». Впрочем, от слишком частого применения этого тормоза вся регулирующая деятельность «ящика» стала бы иллюзорной, а общество поверглось бы в совершенный хаос. Не говоря уже о том, что в высшей степени неясно, чьи, собственно, интересы представлял бы этот «орган». Например, в нынешних Соединённых Штатах Америки подобный «орган» наверняка заблокировал бы введение бесплатной медицинской помощи и системы пенсий (как это в действительности и сделал Конгресс, тогда как роль предложившего такие изменения, но остановленного при помощи «стоп-крана» «ящика» сыграл президент Дж. Кеннеди). Чьи бы интересы ни представлял этот орган, не следует недооценивать способностей «чёрного ящика». Один, другой, третий раз «заторможенный» в своих начинаниях, он, вероятно, выработает новую стратегию. Он будет, например, добиваться, чтобы люди как можно позже вступали в брак, а малое количество детей было особенно выгодно экономически. А если и это не даст желательных результатов, он постарается уменьшить прирост населения ещё более окольным путём. Допустим, что некое лекарство предотвращает кариес зубов. Пусть употребление этого лекарства в определённом проценте случаев вызывает мутацию генов, и пусть новый мутировавший ген сам по себе ещё не уменьшает плодовитости, а делает это лишь при встрече с другим, также мутировавшим геном; последний возник благодаря применению другого лекарства, употребляемого довольно давно. Это второе лекарство избавило, скажем, мужскую половину рода человеческого от терзаний, связанных с преждевременным облысением. Тогда «чёрный ящик» будет всячески распространять лекарство против кариеса, и в результате он добьётся своего: по прошествии некоторого срока количество обоих (рецессивных) мутировавших генов в популяции возрастёт и они будут соединяться довольно часто, а это уменьшит прирост населения. Почему же, спросите вы, «чёрный ящик» не информировал вовремя широкие круги об этом своём начинании; ведь мы же сказали, что, согласно введённым в него правилам действия, он обязан информировать обо всех изменениях, которые намерен провести?

Он не станет информировать общество вовсе не из «хитрого». или «демонического» расчёта, а попросту потому, что он сам не будет знать, что, собственно, делает. «Чёрный ящик» — отнюдь не «электронный сатана», не всеведущее существо, кое рассуждает как человек или сверхчеловек, а всего лишь устройство, которое непрерывно ищет связи, статистические корреляции между отдельными общественными явлениями, исчисляемыми миллионами и тысячами миллионов. Как регулятор, он оптимизирует экономические отношения, поэтому состояние высокого жизненного уровня населения является и состоянием его собственного равновесия. Прирост населения угрожает этому равновесию. В какой-то момент «ящик» обнаружит положительную корреляцию между падением прироста населения и применением лекарства от кариеса. «Ящик» информирует об этом «совет», там проведут исследования и установят, что данное лекарство не уменьшает плодовитости (учёные «совета» будут экспериментировать на животных, а те ведь не употребляют средств против облысения). «Чёрный ящик» ничего от людей не скрывал, ибо и сам он ничего не знал о генах, мутациях и причинной связи между введением двух лекарств и падением рождаемости. Он всего лишь обнаружил искомую корреляцию и стремится её использовать. Даже и этот пример грешит упрощённостью, хотя и не является неправдоподобным (как свидетельствует скандал с талидомидом). В действительности «чёрный ящик» будет идти ещё более окольными путями, шаг за шагом, «не ведая, что творит», поскольку он стремится к состоянию ультрастабильного равновесия, а открываемые им и используемые для поддержания этого равновесия корреляции явлений отражают очень сложные процессы, которых он не изучает и о причинах которых ничего не знает (то есть не обязан ничего знать). В конце концов лет через сто может оказаться, что ценой, которую пришлось заплатить за рост жизненного уровня и уменьшение безработицы, служит хвостик, вырастающий у каждого шестого ребёнка, или общее падение показателя интеллекта в обществе (ведь более умные люди в большей мере мешают регулирующему действию машины и она будет стремиться уменьшить их число). По моему мнению, совершенно ясно, что «аксиоматика» машины не в состоянии учесть заранее всех возможностей: от «хвостика» до всеобщего кретинизма. Тем самым мы совершили reductio ad absurdum — привели к нелепости теорию Черного ящика как Верховного регулятора человеческого общества.

Кибернетика и социология

Теория «чёрного ящика» как регулятора общественных процессов потерпела фиаско по нескольким причинам.

Во-первых, одно дело — регулировать заранее заданную систему, то есть, например, стремиться создать регулятор, который поддерживал бы гомеостаз капиталистического общества, и совсем другое дело — регулировать систему, запроектированную на основе соответствующих социологических знаний.

В принципе можно регулировать любую сложную систему. Но отнюдь не обязательно регулируемый — если им является общество — станет приветствовать используемые методы или их результаты. Если формация — как, в частности, капиталистическая формация — склонна к самовозбуждающимся колебаниям (бумы и кризисы), то регулятор может счесть необходимым применить для устранения этих колебаний такие меры, которые вызовут бешеный протест. Легко вообразить реакцию хозяев «предприятия-гомеостата»

Стаффорда Бира, если «мозг» этого гомеостата вдруг заявит, что для сохранения гомеостаза нужно обобществить средства производства или хотя бы вдвое уменьшить прибыли. Если задана система, то вместе с тем заданы и законы её поведения — в определённых границах изменений. Ни один регулятор не может отменить эти законы, ибо это было бы сотворением чуда. Регулятор может только выбирать из доступных для реализации состояний системы.

Биологический регулятор — эволюция — может увеличивать либо размеры организма, либо его подвижность. Не может возникнуть кит с маневренностью блохи. Следовательно, регулятор должен искать компромиссные решения. Если определённые параметры представляют собой «табу» (как, например, частная собственность при капитализме), то выбор возможных шагов сокращается, и может оказаться, что единственный способ поддержать «равновесие» в системе — применение силы. Мы взяли слово «равновесие» в кавычки, ибо это равновесие падающего здания, стянутого железными обручами. Тот, кто подавляет самовозбуждающиеся колебания системы, применив силу, тот отбрасывает сам принцип гомеостаза, ибо самоорганизацию он заменяет насилием. Именно так и возникали известные из истории формы власти — тирания, абсолютизм, фашизм и так далее.

Во-вторых, с точки зрения регулятора отдельные элементы системы должны располагать только теми знаниями, которые необходимы для их функционирования. Этот принцип, не вызывающий протеста у машины или живого организма, противоречит постулатам людей: ведь мы, как элементы общественной системы, жаждем обладать не только информацией, касающейся наших собственных действий, но и той, которая относится к системе как целому.

Поскольку подключённый к обществу «внечеловеческий» регулятор («чёрный ящик») тяготеет к тем или иным проявлениям криптократии, постольку нежелательной является любая форма общественного гомеостаза, использующая «правящую машину». Если же имеет место второй из упомянутых выше случаев — регулирование системы, запроектированной на основе социологической науки, — то и тогда нет гарантий, что достигнутое состояние равновесия в будущем не окажется в опасности. Ведь цели, которые ставит перед собой общество, не одинаковы во все времена. Гомеостаз — это не «устойчивость ради устойчивости», это явление телеологическое. Поэтому вначале, при проектировании, цели регулятора и подвластного ему общества будут взаимно покрываться, но впоследствии тут могут возникнуть антагонизмы. Общество не может снять с себя тяжесть решения своей судьбы, отдать эту свободу во власть кибернетического регулятора.

В-третьих, количество степеней свободы, каким обладает общество в процессе развития, больше числа степеней свободы процесса биоэволюции.

Общество может совершить внезапное изменение формации, может внезапно, скачком улучшить отдельные сферы своей деятельности, введя в них «кибернетических администраторов» с ограниченными, но широкими полномочиями. Все эти революционные изменения для биоэволюции невозможны.

Таким образом, общество не только имеет большую свободу внутренних действий, чем живой отдельно взятый организм (с которым его неоднократно сравнивали прежде), но даже большую, чем все организмы в процессе эволюции, взятые вместе.

В истории известны различные общественные формации; с точки зрения классификации все они являются как бы «типами» — высшими иерархическими единицами. Динамика связей внутри формации определяется её экономикой, но неоднозначно. Так, одна и та же формация может использовать различные экономические «модели», варьируя в определённых пределах свои параметры.

При этом частные значения этих параметров не позволяют ещё установить тип формации. При капиталистической формации может процветать кооперация, но от этого формация не перестаёт быть капиталистической. Лишь одновременное изменение целого ряда существенных параметров может изменить не только экономическую модель, но и стоящий над ней тип формации, ибо в этом случае меняется вся совокупность общественных отношений. Таким образом, одно дело — регулятор данной формации и совсем иное — такой регулятор, который может преобразовать (если сочтет это необходимым) данную формацию в другую.

Поскольку люди сами хотят решать, при каком общественном строе они будут жить, равно как и то, какую экономическую модель они будут реализовывать и, наконец, какие цели будет осуществлять их общество (потому что ведь одно и то же общество может предпочесть в первую очередь развитие космических исследований или же занятия биологической автоэволюцией), применение машинной регулировки общественных систем, будучи возможным, является нежелательным.

Совсем иначе обстоит дело, если применять подобную регулировку при решении отдельных проблем (экономических, административных, и так далее), или при моделировании общественных процессов на цифровых машинах, или посредством других сложных систем, чтобы глубоко изучить динамические законы этих процессов. Ибо одно дело применять кибернетические методы к изучению общественных явлений для их совершенствования и совсем иное — возводить продукт кибернетического конструирования на трон властелина.

Необходима, следовательно, социологическая кибернетика, а не искусство постройки правящих машин.

Как же представить себе предмет социологической кибернетики? Это слишком широкая тема, чтобы здесь можно было предложить хотя бы её эскиз.

Однако для того чтобы этот термин не остался пустым, сделаем несколько замечаний, помогающих общей ориентировке.

Гомеостаз, в котором находится цивилизация, — это продукт общественной эволюции человека. Все существовавшие в истории общества, с самых давних времен, занимались регуляционной деятельностью, направленной на сохранение равновесия системы. Разумеется, люди не осознавали этого внутреннего смысла своих коллективных действий, точно так же как не осознавали, что их экономико-производственное бытие определяет форму их строя. В обществах, стоящих на одинаковом уровне материального развития, имеющих аналогичную экономику, возникали неодинаковые структуры в той области внепроизводственного бытия, которую мы называем культурой (культурной надстройкой). Можно сказать, что подобно тому как определённый уровень первобытного коллективизма неизбежно вызывает появление языка, то есть артикулированной, членораздельной системы общения, но отнюдь не предопределяет, какой это будет язык (язык угро-финской группы или какой-нибудь иной), так и определённый уровень развития средств производства вызывает возникновение общественных классов, но не предопределяет того, какие виды отношений между людьми будут приняты в данном обществе.

Конкретный вид языка, как и конкретный вид связей между людьми, возникает по закону случая — подчиняется вероятностным закономерностям.

Самые «необъяснимые» с точки зрения наблюдателя иного культурного круга виды общественых связей и законов, заповедей и «табу» всегда были направлены в принципе к одной и той же цели: уменьшить хаотическую произвольность индивидуальных действий, уменьшить, свести на нет всё это разнообразие — потенциальный источник нарушений равновесия. Если антрополога интересует прежде всего содержание верований, религиозная и социальная практика, то есть обряды посвящения, тип семейных, половых и возрастных отношений в данном обществе, то социолог-кибернетик в значительной мере должен абстрагироваться от содержания тех или иных ритуалов, заповедей, норм поведения и искать главные черты их структуры, ибо она составляет систему обратных связей, регуляционную систему, характеристика которой определяет границы свободы личности наравне с границами устойчивости общественной системы, рассматриваемой как динамическое целое.

От подобного анализа можно перейти к оценке, ибо человек благодаря пластичности своей природы может приспособиться к самым различным «культурным моделям». Тем не менее мы отвергаем большинство из них, так как их регуляционная структура вызывает у нас протест, притом протест самый что ни на есть рациональный, исходящий из вполне объективных критериев оценки, а не из симпатий, присущих нам как элементам определённой «культурной модели». Дело в том, что социостаз отнюдь не требует столь сильно сужать разнообразие действий и мыслей, то есть свободу личности, как это практиковалось ранее и как это практикуется ещё сейчас. Можно сказать, что большинство регуляционных систем, особенно в первобытных обществах, отличается значительной избыточностью ограничений.

Но избыток ограничений в семейной, общественной, эротической жизни, в области нравственности столь же нежелателен, сколь и их недостаток. Для каждого общества, несомненно, существует некий регуляционный оптимум норм и заповедей.

Такова в очень кратком изложении одна из проблем, интересующих социолога-кибернетика. Его наука занимается изучением существовавших в истории систем и в то же время является теорией создания оптимальных моделей социостаза (оптимальных с точки зрения условно принятых параметров). Поскольку число факторов, входящих здесь в игру, очень велико, невозможно создать какую-либо математическую, «ультимативную» форму общества. Можно лишь подходить к проблеме методом последовательных приближений — путём изучения все более сложных моделей. И вот мы снова возвращаемся к «черным ящикам», но теперь они выступают уже не в роли будущих «электронных наместников» или сверхчеловеческих мудрецов, изрекающих приговор судьбам человечества. Теперь они — всего лишь исследовательский полигон, орудие для нахождения ответов на такие сложные вопросы, которые без их помощи человеку не решить. Но всякий раз план действий, равно как и окончательное решение, должны принадлежать человеку.

Вера и информация

На протяжении сотен лет философы стремятся логически обосновать правомочность индукции, способа мышления, предвосхищающего будущее на основе прошлого опыта. Ни одному из них это не удалось. И не могло удастся, поскольку индукция, зародышем которой является уже условный рефлекс амебы, — это стремление превратить неполную информацию в полную, Тем самым она нарушает закон теории информации, гласящий, что в изолированной системе информация может уменьшаться либо оставаться постоянной, но не возрастать. И всё же индукцию — будь то в форме условного рефлекса (пес «верит», что по звонку получит еду, ибо так бывало до сих пор, и выражает эту «веру» слюноотделением), будь то в форме научной гипотезы — практикуют все живые существа, включая человека.

Действовать на основе неполной информации, дополненной «угадыванием» или «домыслом», является биологической необходимостью.

Поэтому гомеостатические системы проявляют «веру» не вследствие какой-либо аномалии. Наоборот: каждый гомеостат, или регулятор, стремящийся удержать свои существенные переменные в определённых границах, переход за которые грозит его существованию, должен проявлять «веру», то есть действовать на основе неполной и неточной информации так, словно она полна и точна.

Всякая деятельность исходит из знаний, содержащих пробелы. При такой неуверенности можно либо воздержаться от действий, либо действовать с риском. Первое означало бы прекращение жизненных процессов. «Вера» же является ожиданием, что произойдёт то, на что мы надеемся, что дело обстоит так, как мы думаем, что мысленная модель адекватна внешней ситуации. «Веру» могут проявлять лишь сложные гомеостаты, поскольку они являются системами, активно реагирующими на изменения среды, на что не способен ни один «мёртвый» предмет. Такие предметы ничего не «ожидают» и не предвосхищают; в гомеостатических системах Природы такое предвосхищение задолго предшествует мысли. Биологическая эволюция была бы невозможна, если бы не эта щепотка «веры» в успех нацеленных на будущее реакций, встроенная в каждую молекулу живого вещества. Можно было бы представить непрерывный спектр «вер», проявляемых гомеостатами, начиная с одноклеточных и кончая человеком с его научными теориями и метафизическими системами. Многократно подтверждённая опытом вера становится всё более правдоподобной и таким образом превращается в знание. Индуктивное поведение не основано на абсолютной уверенности, тем не менее оно оправдывает себя, поскольку в значительном числе случаев увенчивается успехом. Это вытекает из самой сущности мира, из того, что в нём содержится много различных закономерностей, которые индукция может вскрыть, хотя результаты индуктивных заключений иногда и оказываются ошибочными. В таких случаях созданная гомеостатом модель не отвечает действительности, информация оказывается ложной, ложной является поэтому и основанная на ней вера (в то, что дело обстоит так-то и так-то).

Вера является переходным состоянием, пока она подвергается эмпирической проверке. Отделившись от проверки, она превращается в метафизическую конструкцию. Особенность такой веры в том, что реальные действия используются здесь для достижения нереальной цели, то есть либо неосуществимой вообще, либо осуществимой, но не с помощью данных действий. Достижение реальной цели можно подтвердить эмпирически, нереальной цели — не иначе как с помощью умозаключений, увязывающих внутренние или внешние состояния с догматами.

Например, прибегая к опыту, можно проверить, действует машина или нет, но нельзя проверить, будет ли «спасена» чья-либо душа. Действия, имеющие целью спасение души (определённый способ поведения, посты, добрые поступки, и так далее), вполне реальны, однако их цель нереальна (ибо находится в данном случае «на том свете»). Иногда такая цель находится и «на этом свете» — например, когда возносятся молитвы о предотвращении стихийного бедствия.

Землетрясение может прекратиться — цель внешне достигнута, но связь между молитвами и прекращением катаклизма не вытекает из эмпирически познанных закономерностей Природы, а является продуктом умозаключения, связывающего состояние молитвы с состоянием земной коры. Вера в таких случаях приводит к своеобразному злоупотреблению индуктивным методом, ибо результаты индукции проецируются в «иной мир» (то есть в эмпирическое «никуда») либо же они должны установить наличие таких связей в Природе, которых в ней не существует (каждый день вечером, когда я начинаю жарить яичницу, на небе загораются звезды; вывод, будто существует связь между приготовлением мною ужина и появлением звезд на небе, представляет собой ошибочную индукцию, которая вполне может стать предметом веры).

Кибернетика, как и всякая наука, ничего не может сказать о наличии трансцендентных сущностей или связей. Тем не менее вера в такие сущности и связи есть явление вполне земное и реальное. Ибо вера — это информация, иногда правдивая (я верю, что существует центр Солнца, хотя и никогда его не увижу), иногда ложная; так вот — к чему мы здесь и клоним, — ложная информация как руководство к действиям в реальном окружении обычно приводит к неудачам. Однако те же самые ложные сведения могут выполнять многочисленные важные функции внутри самого гомеостата. Вера может быть полезна как в психологическом аспекте, будучи источником душевного равновесия (в этом проявляется полезность всевозможных метафизических систем), так и в сфере телесных явлений. Определённые приёмы, которые изменяют либо материальное состояние мозга (введение в него вместе с током крови определённых веществ), либо его функциональное состояние (молитва, процессы самоуглубления), благоприятствуют возникновению субъективных состояний, известных всем временам и религиям. Интерпретация этих состояний сознания остаётся произвольной, но в рамках той или иной метафизической системы этот произвол застывает в догму. Говорят, например, о «сверхсознании», о «космическом сознании», о слиянии личного «я» с миром, об уничтожении этого же «я», о состоянии благодати. Однако сами эти состояния с эмпирической точки зрения вполне реальны, ибо они повторимы и возникают вновь после соответствующего ритуала. Мистический характер этих состояний исчезает, если применить терминологию психиатрии, но эмоциональное содержание таких состояний для переживающего их человека может быть при всём этом ценней всякого другого опыта. Наука не подвергает сомнению ни существование подобных состояний, ни возможную ценность для переживающего их субъекта; она лишь считает, что такие переживания вопреки метафизическим тезисам не составляют актов познания, поскольку познание означает рост информации о мире, а этого роста здесь нет.

Следует заметить, что мозг как чрезвычайно сложная система может приходить в состояния, характеризуемые большой или малой вероятностью.

Весьма маловероятные состояния — это такие, когда в результате комбинаторной работы, опирающейся на уже полученную информацию, мозг приходит к формулировке утверждений типа «энергия равна квадрату скорости света, умноженному на массу». Это утверждение можно потом проверить, вывести из него различные следствия, ведущие в конечном итоге к астронавтике, к созданию устройств, образующих искусственные гравитационные поля, и так далее.

«Сверхсознание» также есть результат комбинаторной работы мозга, и хотя, пережив его, человек может обрести высокий духовный опыт, информационная ценность такого состояния равна нулю. Ведь познание есть не что иное, как увеличение уже освоенной информации. Результат же мистических состояний — информационно нулевой; это видно из того, что их «сущность» непередаваема и никак не может обогатить наши знания о мире (чтобы их можно было применить подобно тому, как это было в предыдущем примере). Мы сделали это противопоставление не ради торжества атеизма; наша цель состоит в другом. Для нас важно лишь, что описанным состояниям сопутствует ощущение какой-то окончательной истины, настолько острое и всеобъемлющее, что человек потом с презрением или с жалостью глядит на «эмпириков», кои убого копошатся вокруг ничтожных материальных дел.

В связи с этим следует сказать две вещи. Во-первых, расхождение «истины переживания» с «истиной науки» было бы, возможно, и несущественным, если бы первая не претендовала на некое верховенство. Но коль скоро дело обстоит именно так, следует заметить, что переживающая личность вообще не существовала бы без этой «земной эмпирии», начатой ещё австралопитеком и пещерным человеком. Именно эта эмпирия, а не состояния «высшего познания», позволила за несколько тысячелетий создать цивилизацию, а этот процесс, в свою очередь, сделал человека видом, доминирующим на Земле. В противном случае уже наш пращур, «попереживав» такие «высшие состояния» некоторое время, в ходе биологической конкуренции оказался бы вытесненным другими видами животных.

Во-вторых, описанные состояния можно вызывать введением некоторых химических соединений, например, псилоцибина — вытяжки из определённого рода грибов. При этом испытуемый, отдавая себе всё время отчёт в немистичности источника этого состояния, с необычайным напряжением эмоций постигает окружающее, причём обычнейшие внешние импульсы воспринимаются как потрясающие откровения. Впрочем, и без псилоцибина можно пережить то же самое, скажем, во сне: человек просыпается с глубоким убеждением, что во сне ему открылась тайна бытия; однако, придя в себя, он осознает, что это была фраза вроде «Мазуки в скипидаре присевают».

(Францисканский монах Бернардино де Сахагун описал в своей «Общей истории Новой Испании» (1546) действие священного гриба теоианакатла. Тайна этого гриба, само существование которого подвергалось сомнению, была раскрыта в 1955 году швейцарским биохимиком Гофманом. Он выделил из гриба активное вещество, которое назвал псилоцибином. До псилоцибина науке был известен мескалин — психомиметическое вещество, содержащееся в пейотле, священном кактусе ацтеков (См. В. Л. Леви, Охота за мыслью, издательство «Молодая гвардия», 1967). — Прим. ред.)

Итак, физиологически нормальный мозг может достигать вершины так называемых мистических постижений, лишь пройдя изнурительный путь предписанной определённым ритуалом процедуры либо же, изредка и как исключение, во сне. Точно такие же состояния, без предварительной веры в их сверхчувственный характер, можно вызвать и более «легким» путём (псилоцибином, пейотлем, мескалином). В настоящее время такую «лёгкость» в достижении упомянутых состояний может дать только фармакология, но, как будет показано впоследствии, можно думать, что нейрокибернетика откроет принципиально новые возможности в этом направлении. Я хочу подчеркнуть, что мы не обсуждаем здесь вопрос о том, надлежит ли вызывать такого рода состояния, а говорим лишь о том, что их достижение вполне возможно и при отсутствии какой-либо «мистической готовности».

Не менее обширными, чем психические, являются телесные следствия веры. Так называемые «чудесные исцеления» как результаты знахарской терапии и влияния внушений в случаях, проверенных настолько, что можно исключить мистификацию, представляют собой последствия воздействия определённой веры. Во многих случаях для достижения нужного эффекта не требуется никаких предварительных ритуалов. Известен, например, приём, практикуемый при лечении бородавок: врач, смазав бородавки безобидным красителем, авторитетно заверяет пациента, что бородавки скоро исчезнут, — и это в действительности часто происходит. Существенно в данном случае, что врач напрасно применял бы подобный приём к самому себе или кому-либо из коллег, так как понимание иллюзорности приёма, отсутствие веры в его лечебное воздействие приводит к тому, что «не пускаются в ход» те нервные механизмы, которые у «верующего» вызывают спазмы питающих бородавку кровеносных сосудов и её отмирание. Следовательно, при определённых условиях ложная информация может, как это ни парадоксально, оказать более успешное действие, чем истинная, — с одной существенной оговоркой: действие такой информации ограничено пределами данного организма; вне их происходит сбой. Вера может излечить верующего, но не может сдвинуть горы — вопреки тому, что когда-то об этом было сказано. На горных вершинах Ладака (Район восточного Кашмира на границе с Тибетом. — Прим. ред.) специально занятые этим ламы пытаются молитвами излить дожди на эту страну, извечно страдающую от засухи. Молитвы почему-то не помогают, но верующие убеждены, что лишь влияние злых духов препятствует ламам справиться с задачей. Это прекрасный образец метафизического мышления. Я тоже могу уверять, что благодаря некоему джину владею искусством передвигать горы и только влияние другого джина или антиджина срывает моё «горопередвижение». Чтобы достигнуть в рамках некоторой системы желаемых перемен, иногда бывает достаточно самого акта веры (лечение бородавок). В других ситуациях (например, в случае мистических состояний) для успеха нужна предварительная тренировка. Одной из наиболее кодифицированных и разветвленных её разновидностей является индусская йога. В её состав, кроме йоги физических упражнений, входит также йога упражнений духа.

Человек может научиться владеть своим телом в такой степени, которая намного превосходит нормальную, Он может регулировать уровень кровоснабжения отдельных участков организма (именно это лежит в основе «сведения» бородавок), а также управлять деятельностью органов, обладающих автономной нервной системой (сердце, кишечник, мочеполовая система), тормозя, активируя и даже обращая направление внутренних физиологических процессов (изменяя направление перистальтики кишечника, и так далее). Однако и эти, несомненно изумительные, вмешательства воли в область автономной деятельности организма имеют свои пределы. Ибо мозг, этот верховный регулятор, даже подчинённым ему телом командует лишь частично. Он не способен, например, тормозить процессы старения и органических заболеваний (опухоли, склероз) или влиять на процессы в зародышевой плазме (например, вызывать мутации). Он способен понижать тканевый обмен веществ, однако лишь в относительно узких пределах, так что, например, истории о йогах, способных пережить долговременные погребения заживо, оказываются после проверки преувеличенными или ложными. Не может быть и речи о такой приостановке жизненных функций, которой достигают животные, впадающие в зимнюю спячку (летучая мышь, медведь), Биотехника позволяет и здесь существенно расширить доступную человеческому организму область регуляции. Гипотермические состояния и даже состояния, близкие к клинической смерти, были уже реализованы фармакологическими и сопутствующими им методами (охлаждением тела, например). Следовательно, результаты, достигаемые путём великого самоотречения после многих лет усилий и жертв, можно будет, вне сомнения, получать «облегченным» биотехническим способом, причём способ этот позволит реализовывать состояния (например, состояние обратимой смерти), недосягаемые для йоги или любого иного вненаучного метода.

Одним словом, в обеих названных областях технология может успешно соперничать с верой — как источник душевного равновесия или как средство вмешательства в обычно недоступные области внутренних процессов в организме и даже как виновница «состояний сверхсознания», «космического восторга».

Возвращаясь к проблеме веры и информации, мы можем теперь подвести итоги. Влияние введённой в гомеостат информации зависит не столько от того, является ли она объективно ложной или истинной, сколько, с одной стороны, от предрасположенности гомеостата считать её истинной, а с другой — от того, в какой мере регуляционные характеристики гомеостата позволяют ему реагировать в соответствии с введённой информацией. Для того чтобы она могла влиять, необходимо выполнение обоих требований. Вера может излечить меня, но она не поможет мне взлететь. Ибо первое лежит в пределах регуляционных возможностей моего организма (хотя и не всегда в сфере действия моей сознательной воли), а второе — вне их.

Относительная независимость подсистем, из которых слагается организм, может привести к тому, что, несмотря на объективную безуспешность лечения, больной раком, верящий в спасительность применяемой терапии, почувствует себя лучше. Однако такое субъективное убеждение, являющееся результатом антикритического и избирательного действия веры (больной не будет замечать явных признаков ухудшения, например заметного на ощупь роста опухоли, либо как-то «объяснит» их себе, и так далее), не может долго продержаться и кончается внезапным упадком сил, когда разрыв между действительным и воображаемым состояниями организма становится чересчур велик.

Интересно, почему истинная информация может иногда приносить меньший успех, чем ложная? Почему биологические знания врача, которому известен механизм, приводимый в движение верой (спазм сосудов, вызывающий отмирание бородавки), не могут тем не менее соперничать с ложным убеждением пациента, приводящим при всей его ложности к излечению? Здесь можно идти лишь по пути домыслов. Одно дело — знать о чём-то и совсем другое — то же самое пережить. Можно располагать сведениями о том, что такое любовь, но из этого не следует, что её можно, опираясь на эти сведения, пережить.

Невральные механизмы познавательных актов отличаются от механизмов «эмоциональной заинтересованности». Первые служат лишь передаточным пунктом для веры, которая, активировав без промедления вторые, открывает информационный канал, позволяющий кожным сосудам сжиматься без участия сознания. Подробности действия механизма такого рода нам не известны. Ибо мы вообще слишком мало знаем о деятельности мозга. А мозг является не только познавательной, гностической, но и «верящей машиной», о чём ни психологам и врачам, ни нейрокибернетикам не следует забывать.

Экспериментальная метафизика

Метафизической мы называем здесь такую информацию, которая не поддаётся эмпирической проверке — либо потому, что такая проверка невозможна (нельзя, например, эмпирически проверить, существуют ли чистилище и нирвана), либо потому, что эта информация ex definitione не подчиняется критерию экспериментальной проверки (попросту говоря, религиозные истины невозможно или грешно проверять эмпирически).

Если так, то выражение «экспериментальная метафизика» является во всех отношениях противоречивым, ибо как же можно экспериментально судить о чём-то, что по определению эксперименту не подлежит и о чём на основании экспериментов судить не дано.

Это — мнимое противоречие, ибо наша цель относительно скромна. Ни одна наука не может ничего утверждать о существовании или несуществовании трансцендентных явлений. Она может только изучать или создавать условия, в которых проявляется вера в такие явления, и именно об этих условиях мы будем говорить.

Возникновение метафизической веры в гомеостате означает переход его в такое состояние, которое не может быть нарушено никакими последующими изменениями на входах, как бы они ни противоречили созданной в гомеостате модели экзистенциальной ситуации. Молитвы могут не быть «услышаны», переселение душ может быть опровергнуто указанием на внутреннюю логическую противоречивость этого явления, тексты священных книг могут содержать очевидную ложь (в эмпирическом смысле слова), но все эти факты не колеблют веры. О тех, кто под влиянием этих фактов утратил веру, теолог, разумеется, скажет, что у них была «малая» или «бедная» вера, ибо истинная вера как раз в том и состоит, что её не могут опровергнуть никакие последующие изменения на входах гомеостата. На практике зачастую имеет место своеобразный отбор. Метафизическая система никогда не бывает последовательной, и от неодолимого желания подтвердить её эмпирическими фактами возникает такое состояние, когда те изменения входов, которые кажутся подтверждением истинности веры, принимаются как дополнительное её доказательство (во время засухи приносят жертву, и начинается дождь; во время болезни молятся о выздоровлении, после чего больной выздоравливает).

Напротив, данные на входах, противоречащие вере, отбрасываются или «объясняются» с помощью богатейшего арсенала аргументов, выработанных метафизической системой в процессе её исторического развития.

Следует отметить, что наличие в утверждении непроверенной информации ещё не предопределяет его характера как научного или метафизического, потому что единственным — необходимым и достаточным — отличием научных утверждений от метафизических является возможность опытной проверки. Например, единая теория поля, созданная на склоне лет Эйнштейном, не обладает никакими следствиями, которые можно было бы проверить на опыте. Значит, информация, содержащаяся в единой теории поля, остаётся непроверенной, но не носит метафизического характера, потому что если такие — пока ещё неизвестные — следствия удастся вывести, то они будут поддаваться экспериментальной проверке. Таким образом, информация, содержащаяся в теории Эйнштейна, является как бы «скрытой», «латентной» информацией, ожидающей своего случая для подтверждения. Её формулы следует считать попыткой выразить определённый общий закон материальных явлений, попыткой, справедливость или ложность которой пока что установить не удалось.

Понятно, что имеется глубокое различие между предположением, что материя ведёт себя так-то и так-то, и верой, что она ведёт себя только так, а не иначе. Утверждение учёного может зародиться как вспышка интуиции, и подтверждающие факты в этот момент могут быть весьма скудными. Решающей является готовность учёного подвергнуть своё утверждение эмпирической проверке. Следовательно, позиция учёного отличается от позиции метафизика не тем, сколько у него есть информации, а отношением к ней.

Разделение труда, свойственное цивилизации, сопровождается явлением, которое можно было бы назвать «распределением информации». Мы не только не все делаем сами, но и не обо всём сами непосредственно узнаем. Мы узнаем в школе, что существует планета Сатурн, и верим в это, хотя, быть может, нам самим никогда не доведётся её увидеть. Но утверждения такого рода могут быть в принципе проверены на опыте, хотя и не всегда непосредственно. Можно увидеть Сатурн, но нельзя в данный момент проверить существование Наполеона или биологической эволюции. Однако недоступные непосредственной проверке научные утверждения приводят к логическим следствиям, которые такой проверке поддаются (последствия исторического существования Наполеона; факты, говорящие в пользу существования биологической эволюции). Учёный должен занимать эмпирическую позицию. Каждое изменение входов (новые факты), противоречащее модели (теории), должно влиять на эту модель (вызывать сомнение в её адекватности отображаемой ситуации). Такая позиция — скорее желаемый идеал, чем реальность. Многие воззрения, рассматриваемые сегодня как научные, носят чисто метафизический характер. Таково, например, большинство утверждений психоаналитиков.

Подробное рассмотрение психоанализа увело бы нас в сторону, но несколько замечаний о нем сделать необходимо. Подсознание по многим причинам не является метафизическим понятием; оно представляет собой нечто такое, что относится к категории абстракций, вроде потенциального барьера ядра. Этот барьер нельзя ни увидеть, ни измерить непосредственно; можно лишь утверждать, что признание его существования позволяет согласовать теорию с экспериментальным фактами. Точно так же многие доводы говорят в пользу существования подсознания. Конечно, между этими двумя понятиями имеются существенные различия, которые мы тут никак уж не можем разбирать.

Скажем лишь, что существование подсознания можно установить соответствующими эмпирическими методами, но уж никакими методами невозможно установить, очень ли боится ребёнок во время родов, выражает ли его крик тревогу, вызванную страданиями при прохождении родовых путей, или же восторг по случаю появления на свет божий. Столь же произвольна интерпретация снов и их символики, которые, согласно фрейдовской пансексуальной теории, отображают лишь различные способы совокупления или органы, без которых при этом нельзя обойтись; у последователей школы Юнга имеется свой «словарь символики сна», и весьма поучительно, что пациенты фрейдистов видят сны в согласии с теоретическими предписаниями Фрейда, а сновидения пациентов, пользующихся услугами психоаналитиков школы Юнга, совпадают с толкованиями этого учёного. Мания толкований с помощью единственного приёма, которым является «анализ сновидений», превращает ценные элементы, имеющиеся в психоанализе, в островки трезвой мысли среди океана совершенно произвольных вымыслов.

Если уж учёные, которым, так сказать, по профессии положено следовать эмпирическим принципам, зачастую грешат против первоосновы научного метода, то не удивительно, что для большинства людей характерен «сдвиг» от эмпирической позиции к метафизической. Согласно нашему определению, метафизическими являются суеверия, предрассудки, общепринятые, хотя и без всяких оснований, мнения; но такого рода метафизика характерна для узких групп или даже отдельных индивидуумов. Особое значение имеют метафизические системы, общественно распространённые в качестве религий.

Всякая религия, независимо от того, присутствовала ли эта тенденция при её возникновении, есть общественный регулятор отношений между людьми, и хотя она не является, конечно, единственным таким регулятором, ибо доминируют регуляторы иного рода (порождённые экономикой и общественным строем), всё же любая религия стремится к тому, чтобы занять исключительное место.

Перед этими подчас никем не задуманными последствиями её воздействия на коллективы отступают на задний план вопросы практической ценности религии для отдельных лиц и её способность создавать душевное равновесие как средство для полного смирения.

Господство религии в сфере духовной культуры общества было особенно сильным в прошедшие эпохи. Именно поэтому можно часто отождествлять определённые культуры с определёнными религиями. Очарование древней тайны, очарование метафизической системы, заставившие людей возвести для них — и благодаря им — великолепнейшие храмы, создать непреходящие произведения искусства, прекраснейшие мифы и легенды, — это очарование порой действует и на самых рационалистически мыслящих исследователей. Так, например, Леви-Штраус в своих работах считает, что по существу все цивилизации равноценны (или сравнимы, что сводится к тому же). Ему представляется, что ценности древнеазиатской цивилизации, пребывавшей — вплоть до вторжения в Азию хищнического капитализма — в состоянии практически полного экономического и хозяйственного застоя, по меньшей мере не уступают ценностям нашей цивилизации с её технологическим ускорением.

Утверждения, подобные тому, что ценность буддизма состоит в его презрении к чисто материальным благам, в его пренебрежении к эмпирии, можно часто встретить и у других западных учёных. Леви-Штраус метко квалифицирует любое суждение в этой области как относительное, поскольку его автор ведёт себя в духе собственных культурных традиций и за «худшее» или «лучшее» склонен принимать то, что менее или более походит на черты его собственной цивилизации.

Мы говорим об этом, потому что именно в Азии, и особенно в Индии, религия длительное время подменяла собой всякую идею научного или технического прогресса, а своим образом мышления, прививаемым каждому очередному поколению, заблокировала, надо полагать, всякую возможность рождения в этой стране самостоятельной революции мысли и действия.

Не подлежит никакому сомнению, что если бы не греко-вавилонское открытие метода дедукции, если бы не возвращение к эмпирии, особенно во времена европейского Возрождения, то наука в её нынешнем виде не могла бы возникнуть. Между тем мистические религиозные доктрины Востока проникнуты духом глубокого презрения как к логическому мышлению (принцип исключённого третьего, однозначность понятий, их взаимно-однозначная сопоставимость объектам, и так далее), так и к технике и опытным исследованиям.

Дело не в том, чтобы вести словесные споры с такими доктринами или заниматься апологетикой науки. Нужно лишь показать самые что ни на есть реальные общественные последствия подобных доктрин. При всём содеянном ей зле именно наука вызволила значительную часть человечества из голодного существования. Только современная промышленная и биологическая технология может справиться с проблемами массовой цивилизации, тогда как фундаментом всех религиозных доктрин азиатского образца является именно равнодушие — столь же возвышенное, сколь катастрофическое по своим последствиям, — равнодушие к массовым проблемам, к проблемам непрерывно растущего человеческого коллектива. Достаточно прочитать то, что могут предложить сегодня мыслители этого религиозного круга, чтобы увидеть потрясающее несоответствие их учений и заповедей проблемам современной цивилизации, кошмарный анахронизм их учений и заповедей. Убеждение этих мыслителей, будто отдельным людям достаточно жить, следуя прекраснейшим этическим нормам, которые вытекают из самой гармоничной религии, и тогда автоматически возникнет идеальная гармония в масштабе всего общества, — это утверждение столь же ложно, сколь и соблазнительно. Ведь общество надлежит рассматривать не только как человеческий коллектив, но и как материальную, физическую систему. Тот, кто расценивает его лишь как собрание личностей, заблуждается не меньше того, кто захотел бы поступать с ним, как с системой молекул. Для отдельного человека может быть хорошо одно, а для общества как целого — другое, и тут необходимо компромиссное решение, основанное на всестороннем знании. В противном случае, даже если каждый будет поступать так, как велит ему дух божий, общество, которое из этого само собой возникает, может оказаться чем-то ужасающим. Для некоторых удивительное личное мужество и душевная красота Винобы (Индия), который, странствуя и взывая к сердцам, пытался безвозмездно собрать 50 миллионов акров земли для бездомных и голодных этой страны, заслоняют совершенно очевидное поражение религиозно-филантропической акции этого человека, пытавшегося подобным образом радикально разрешить жгучие общественные проблемы. И дело не в том, что он не вымолил этих необходимых по его расчетам миллионов; если бы даже он их и получил, это дало бы лишь кратковременное облегчение, потому что естественный прирост населения в скором времени свел бы на нет это преходящее улучшение.

(ВинОба БхавЕ (VinobBhave) — видный общественный деятель Индии. В 1950-е годы он ходил по стране, повторяя походы Махатмы Ганди и собирая земли для безземельных крестьян. В прошлом состоятельный человек, возглавив движение по сбору земель, он отдал всё, что имел. Проповедовал идеи непротивления. Пользовался огромным уважением в общенациональном масштабе. Его считали продолжателем дела Ганди. Подобно ему Бхаве ходил в одной набедренной повязке и останавливался только в домах бедняков и неприкасаемых. С ним как с духовным вождем советовался Неру. — Прим. ред.)

Убеждение, будто западная цивилизация с её стандартами массовой культуры и механического облегчения жизни уродует на каждом шагу то потенциальное душевное богатство человека, развитие которого должно служить целью его существования, приводит к тому, что снова и снова различные люди, в том числе и учёные Запада, обращаются к древней Азии, в частности к Индии, в надежде, что в буддизме кроется панацея от бездушия технократии. Но нет ничего более ложного. Таким путём могут «спастись» лишь одиночки, и те, кто ищет умиротворения, несомненно, могут найти его в буддийских монастырях (тому есть примеры), но ведь это же типичный уход от действительности, бегство от неё, если не сказать, интеллектуальное дезертирство. Ни одна религия не может ничего сделать для человечества, потому что она не является опытным знанием. Конечно, она уменьшает «боль бытия» для индивидуумов, — а мимоходом увеличивает сумму несчастий, мучающих всех, именно вследствие своей беспомощности и бездеятельности по отношению к массовым проблемам. Так что её нельзя защищать даже с прагматической точки зрения как полезное орудие, потому что это орудие плохое, беспомощное перед лицом главных проблем человечества.

На Западе религия все явственнее перемещается из сферы общественной жизни в область личной жизни индивидуума. Но потребность в метафизике огромна, потому что её возникновение связано не только с общественными явлениями. Метафизические системы, будь то туманные и афористически-многозначительные восточные учения или учения, оперирующие изысканной логикой, такие, как европейские схоластические системы, всегда просты, по крайней мере в сравнении с реальной сложностью мира. Именно этой простотой и к тому же безапелляционной окончательностью своих объяснений (равно как и умолчаний) они привлекают к себе людей. Ведь каждая из этих систем может тотчас объяснить нам (правда, каждая по-своему), что мир возник так-то и так-то, что создал его тот-то и тот-то, что назначение человека состоит в том-то и том-то.

Из логичности иудейско-христианской системы вытекает её «механический детерминизм». Согласно этому учению, все без исключения души бессмертны, за всякий без исключения грех последует кара и так далее. Теология не склонна осовременивать свою методологию, введя между «тем» и «этим» светом индетерминированные отношения. В «вероятностной» метафизике одна неуслышанная молитва никого бы не смущала, так как в такой метафизике управляла бы только вероятность: души были бы бессмертны, но отнюдь не все, за грехи следовала бы кара, но отнюдь не всегда. Однако в религии отношение между бренным и вечным ближе к бухгалтерскому расчету, чем к закономерностям Природы.

Будем лояльны: европейские религии — всевозможные разновидности христианства, — если сравнивать их с буддизмом во всех его оттенках, представляют собой образец рационально сконструированных и логически непротиворечивых систем. С тех самых пор, как понятие «нирвана» впервые проникло в Европу, учёные тщетно пытаются определить его смысл. Нам говорят, что это не небытие, но и не бытие, нас отсылают к различным афоризмам, притчам, изречениям Будды и глубокомысленным сентенциям священных книг. Смерть — это конец существования, но это и не конец его, и так далее. Подобные рассуждения хуже, чем пытка, даже для искушённого в средневековой схоластике теологического ума. Мистическое ядро обязательно упрятано именно в парадокс, в логическое противоречие. В христианской системе тоже есть такие места, но там их роль совершенно иная.

Я с ужасом вижу, как далеко мы ушли от темы: мы собирались говорить об экспериментальной метафизике, а вместо этого занимаемся чуть ли не исследованием религий. Для успокоения совести позволю себе сказать, что я вовсе не хотел очернить буддизм. Это одна из красивейших религий, какие я знаю. Мои обвинения попросту означают, что я ищу в буддизме то, чего в нём вообще нет: ответа на вопросы, которых никто в нём и не ставил. Нужно лишь дать себе ясный отчёт, к чему мы стремимся: если жребий человечества нам вполне безразличен, если мы стремимся изменять не мир, а самих себя и то лишь с целью как можно лучше приспособиться к действительности на краткий период собственного существования, то буддизм будет не наихудшим выбором.

Если же поставить выше всего тезис Бентама о «наибольшем благе для наибольшего числа людей», то ни этические, ни эстетические достоинства какой бы то ни было религии не могут заслонить от нас того факта, что как орудие совершенствования мира, исправления его путей она непригодна, она столь же архаична, как и лозунг «назад к природе».

Здесь следовало бы разъяснить смысл бентамовского «блага», но мы избежим этого и скажем, что речь идёт о том, чтобы каждый человек мог жить, а удовлетворение потребностей не было для него проблемой — проблемой, над которой ломают голову правители государств и учёные; это отсутствие голода, нужды, болезней, тревог и неуверенности является весьма скромным «благом», но и его слишком ещё мало в нашем несовершенном мире.

Итак, экспериментальная метафизика… Мы не станем заниматься переводом метафизических моделей на язык кибернетики; это возможно, но практически ничего не даёт. Верующему перевод его credo на язык теории информации в лучшем случае покажется глупостью, в худшем — богохульством.

Можно было бы, правда, показать, как именно присущее любому гомеостату стремление к равновесию в определённых случаях завершается «коротким замыканием»: система получает «вечное» равновесие, купленное ценой ложной или внекритической информации. Вера являлась бы при этом подходе компенсацией любой экзистенциально-гностической неполноценности гомеостатов: располагая верой, гомеостат был бы согласен существовать и даже чувствовал бы себя победителем. Здесь господствует несправедливость? — «Там» все будут равны. Здесь невозможно со многим согласиться? — «Там» будет всё понятно и потому приемлемо. И так далее. Вся эта экзегеза, однако, никуда не ведёт: показ компенсационного происхождения вер ещё не опровергает их догматов. Даже если бы с помощью математического аппарата теории информации мы показали, как получается, что гомеостат создаёт суррогатные метафизические модели существования, как возникает в нём теогония, — подобное объяснение не решило бы вопроса о существовании денотатов (Денотат языкового выражения (или понятия) — предмет, обозначаемый данным языковым выражением (или выраженный данным понятием). — Прим. ред.) этих понятий (а именно Бога, загробной жизни, провидения). Можно же было открыть Америку в поисках Индии и фарфор в поисках алхимического золота, так почему бы не открыть Бога, если ищешь не объяснения (его даёт наука), а оправдания собственного существования? Что же остаётся в таком случае делать кибернетику? Лишь одно: конструировать такие гомеостаты, которые, не будучи людьми, были бы способны спонтанно «создавать» метафизику.

Короче говоря, экспериментальная метафизика — это моделирование динамического процесса возникновения веры в самоорганизующихся системах.

Не запрограммированного, а самопроизвольного возникновения, опирающегося на собственные возможности гомеостатов и имеющего целью оптимальную адаптацию к условиям самой что ни на есть непотусторонней жизни.

Как бы эмпирически неразрешима ни была проблема существования денотатов веры, не подлежит сомнению ценность веры как средства приспособления, как источника универсальной информации. Мы уже видели, что ценность информации как средства приспособления не всегда зависит от её истинности или ложности. Можно предположить также, что различные гомеостаты создадут также различные типы «вер». Именно о такой сравнительной кибернетической метафизике мы будем говорить.

Верования электронного мозга

Очерченная выше программа исследований и конструирования гомеостатов, способных к созданию метафизических систем, или «верующих машин», отнюдь не забава. Генезис трансцендентальных понятий с помощью машины был бы карикатурой, и речь идёт не о нём. Цель состоит в том, чтобы выявить общие закономерности возникновения метафизических моделей мира. Можно вообразить (пока что лишь вообразить) коллектив гомеостатов, коллоидных, электрохимических или каких-либо иных, тяготеющих в процессе своей эволюции к выработке определённых верований. Верования эти возникают не потому, что данные гомеостаты умышленно так запрограммированы. Подобный эксперимент был бы лишён смысла. Гомеостаты должны быть способны к самопрограммированию, то есть должны обладать изменяемостью целей — кибернетическим эквивалентом «свободной воли». Подобно тому как человек слагается из ряда подсистем, иерархически «подключённых» к мозгу, эти гомеостаты должны включать в себя различные воспринимающие системы (входы, или «органы чувств») и исполнительные системы (выходы, или эффекторы, такие, например, как механизмы передвижения), а также собственно «мозг», который мы никак не предопределяем и не ограничиваем. В этот мозг не должно быть введено никакой инструкции действия, кроме необходимой, но спонтанно возникающей в гомеостатической системе тенденции приспособления к окружающей среде. В начале деятельности подобный гомеостат будет «пуст», как чистый лист бумаги. Благодаря органам чувств он сможет воспринимать среду, а благодаря эффекторам — влиять на неё. Мы вводим ограничения только в его эффекторы (в его исполнительные подсистемы, или в «тело», «сому» гомеостата) для проверки того, в какой мере характер сомы влияет на генерируемую мозгом метафизику. По-видимому, эта метафизика будет носить выравнивающий характер по отношению к введённым ограничениям. Как это следует понимать? Исследовав характер своих ограничений (свое «бренное несовершенство»), гомеостат, по-видимому, выработает на основании этих данных такие мысленные дополнения своей структуры, такое «потустороннее совершенство», которое оптимизирует его переход к внутреннему равновесию, или, выражаясь обиходным языком, к принятию существующего положения вещей.

Однако компенсационные мотивы не исчерпывают всех «генераторов» метафизики. Кроме факторов, «выравнивающее» действие которых носит «эгоистический» характер, могут действовать также факторы «гностические» и «генетические». Гомеостат обнаружит, что его знание может быть только приближённым и неполным. Стремясь, естественно, получить точное и полное знание, он придёт к такой «метафизической модели», которая позволит ему считать, что он «знает все», а поскольку обрести эмпирически такую мудрость невозможно, осуществление этого гомеостат вынесет за пределы собственного материального существования. Короче говоря, гомеостат придёт к убеждению, что обладает «душой», заведомо бессмертной.

Далее — факторы «генетические». Это поиск «создателя» как самого гомеостата, так и окружающего мира. В этом месте вопрос становится особенно интересным, поскольку кибернетическое моделирование позволяет наряду с созданием гомеостатов создать и «мир» для них. Простейший пример даёт обычная (но значительно более сложная, чем существующие) цифровая машина, в которой идут два процесса, зависящие определённым образом друг от друга. Их можно было бы назвать «процессом» и «антипроцессом».

«Процесс» состоит в самоорганизации системы, которая с ходом времени становится «двойником» разумного организма. «Антипроцесс» — это его «окружение», его «мир». Разумеется, эти «разумные существа» и их «мир» не являются материальными двойниками реалий нашей действительности, они состоят лишь из огромного набора некоторых процессов (электрических, атомных), происходящих в машине. Как представить себе подобную ситуацию наглядно? Её можно сравнить с «переносом» реальности в мозг спящего человека. Все те места, которые человек посещает, находятся в его голове наряду со всеми встреченными во сне людьми; таким образом, его мозг является аналогом «машины мира», приближением к ней, ибо в обоих случаях благодаря некоторым процессам (биохимическим или электронным) происходит разделение явлений на «среду» и живущие в ней «организмы». Разница состоит лишь в том, что сон — личное достояние индивидуума, а то, что происходит в машине, может контролировать и изучать любой специалист.

Итак, имеются процесс и антипроцесс. Задача состоит в приспособлении «организмов» к «среде». Теперь можно произвольно изменять конструктивные данные не только «организма», но и его «мира». Можно, например, создать мир жёсткого детерминизма. Либо мир по преимуществу статистический. Либо, наконец, мир промежуточный, образованный наложением друг на друга явлений обоих типов и благодаря этому более близкий к нашему. Это может быть «машинный» мир, где случаются «чудеса», то есть явления, которые противоречат наблюдавшимся прежде закономерностям. Можно также лишить этот мир чудес. Он может быть «сводимым», «математичным» до предела, либо, напротив, в «окончательном смысле — непознаваемым». Помимо этого, возможны проявления различных форм упорядоченности. Последнее нас особенно интересует, ибо у лиц, занимающихся научными исследованиями, склонность к метафизике проявляется в том, что они из упорядоченности реального мира выводят существование его Конструктора (такой тип аргументации в пользу Создателя характерен для Джинса и Эддингтона).

Гомеостаты, живущие в этих мирах, по-видимому, создали бы и опытную науку. Часть из них, несомненно, развилась бы в «материалистов», «агностиков», «атеистов». Гомеостаты — «спиритуалисты» прошли бы через периоды различных схизм. Схизма — это изменения аксиоматического ядра постулированной трансценденции. Во всяком случае, существенным является то, что, вводя в подсистемы гомеостатов определённые изменения, а именно ограничивая их материальные возможности, но никогда не ограничивая духовных, то есть свободу умственных операций, можно добиться возникновения различных метафизик. Если же изменять характеристики «мира» и сравнивать полученные таким путём результаты, то можно выяснить, благоприятствует ли — и как именно — тот или иной тип «мира» возникновению определённой структуры метафизических верований. Вполне возможно, я полагаю, что разумный гомеостат («обычный», вроде «робота»), воспитанный не среди других гомеостатов, а среди людей, и к тому же верующих, переймет их «метафизическую модель». Это могло бы приводить к довольно непривычным конфликтам, ибо такой гомеостат стал бы домогаться равноправия с приверженцами той религии, которую он отныне исповедует. «Перенимание метафизической модели» индивидуумом от общества, в котором он родился и живёт, настолько типично, что такая экстраполяция вполне оправданна.

Однако подобные домогательства «метафизического равноправия» с приверженцами религии должны занимать больше теологов (которым так или иначе придётся выработать какое-то отношение к ним), чем исследователей.

В намеченном направлении поиски можно продолжать различными способами. Так, например, в обществе, состоящем из «высших», то есть интеллектуально более развитых, и «низших» гомеостатов, может возникнуть ситуация, когда «метафизическая солидарность» высшей группы не будет охватывать «низших» гомеостатов, вследствие чего отношение более разумных машин к их менее сложным собратьям будет в точности соответствовать отношению человека к остальному животному и растительному миру. Аргументы в пользу метафизики зачастую опираются на её мнимую необходимость для объяснения различных несовершенств, несчастий, страданий, не имеющих вознаграждения в этом мире. Круг подобной «метафизической солидарности» исключает все существа, кроме человека (в христианстве и близких к нему религиях). Для биолога, отчётливо представляющего бездонность океана страданий, каковым является история жизни на Земле, подобная позиция столь же смешна, сколь ужасна. Ведь за пределы нашего уважения к чужим правам, этой нашей мифотворческой лояльности, выбрасывается вся миллиардолетняя история видов, а наша лояльность охватывает только её микроскопическую частицу, лишь несколько тысячелетий существования на Земле одной из ветвей приматов — и то только потому, что мы принадлежим к этой ветви.

Особая, занятная возможность представится, если изъять у гомеостатов сведения об ограниченности их существования. Это, возможно, уменьшит вероятность возникновения метафизики, хотя и не сведет её до нуля. Теория гомеостатов различает машины двух типов (Эти сравнения представляют собой путаницу из математических понятий. — Прим. ред.): ограниченные (которые только и осуществимы Природой и человеком) и неограниченные по своим возможностям (так называемая «универсальная машина Тьюринга»). «Неограниченный» автомат — это автомат, способный беспредельно переходить из одного состояния в другое; он является абстракцией, так как требует бесконечно большого времени и такого же количества материала. И всё же гомеостаты на нашем «полигоне» могут быть столь долговечны, что мысль о собственном бессмертии представится им вполне правдоподобной. Такой автомат лишён познавательного — «гностического» — обоснования метафизики собственной бренностью, так как может питать надежду, что в процессе своего вечного бытия он познает «все». Это, однако, означает устранение только познавательных, но не компенсационных источников метафизики: подобный гомеостат может счесть своё беспредельное бытие за препятствие к переходу в «лучший мир», вратами которого было бы — в его ситуации — лишь самоубийство.

Призрак в машине

«Призраком в машине» — the ghost in the machine — некоторые английские психологи (например, Райл) называют убеждение в двойственной природе человека, якобы слагающегося из «материи» и «души».

Сознание не является технологической проблемой, так как конструктора не интересует, чувствует ли машина; для него важно, действует ли она.

Поэтому «технология сознания» может возникнуть, так сказать, только как побочный эффект, если окажется, что определённый класс кибернетических устройств обладает субъективным миром психических переживаний.

Каким путём, однако, можно установить наличие сознания в машине? Этот вопрос имеет не только абстрактно-философское значение: если в некой машине, предназначенной на слом из-за нерентабельности ремонта, будет обнаружено сознание, то наш акт разрушения материального предмета, вроде граммофона, превратится в акт уничтожения личности, сознающей свою гибель.

Можно было бы снабдить граммофон переключателем и такой грампластинкой, что при попытке прикоснуться к нему мы услышали бы возгласы: «Умоляю, пощади мою жизнь!» Как отличить такой несомненно бездушный аппарат от мыслящей машины? Только путём разговора с ней. Английский математик Алан Тьюринг в работе «Может ли машина мыслить?» (А. Тьюринг, Может ли машина мыслить?, Физматгиз, 1960. — Прим. ред.) предлагает в качестве решающего критерия «игру в имитацию», состоящую в том, что мы задаём Кому-то произвольные вопросы и на основании полученных ответов должны решить, является ли этот Кто-то человеком или машиной. Если отличить машину от человека не удаётся, следует признать, что машина ведёт себя как человек, то есть обладает сознанием. Следует отметить, что игру можно усложнить.

Мыслимы два вида машин. Первый — «обычная» цифровая машина той же сложности, что и человеческий мозг; с ней можно играть в шахматы, говорить о книгах, о мире, на любые темы вообще. Открыв её, мы увидели бы огромное количество электрических цепей, соединённых в схемы, подобные нейронным сетям мозга, затем блоки памяти, и так далее.

Второй тип машин совершенно иной. Это увеличенный до размеров планеты (или космоса) Граммофон. В нём очень много, например сто триллионов, записанных ответов на всевозможные вопросы. Когда мы задаём вопрос, такая машина, конечно, «ничего не понимает», но сама форма вопроса, то есть последовательность колебаний нашего голоса, запускает реле, которое приводит в действие пластинку или ленту с записанным ответом. Вопросы технического рода оставим в стороне. Понятно, что такая машина неэкономична, что её никто не будет строить, потому что это невозможно, а главное, непонятно, зачем её надо было бы строить. Нас интересует теоретическая сторона. Если не внутреннее устройство, а одно лишь поведение решает вопрос о наличии сознания в машине, то не поспешим ли мы с выводом, будто у «космического граммофона» есть сознание, — и тем самым выскажем заведомый nonsense (или, точнее, ложь)?

Удастся ли, однако, запрограммировать все возможные вопросы?

Разумеется, человек в среднем за свою жизнь не отвечает и на миллиард вопросов. Мы же могли бы записать на всякий случай во много раз больше.

Как поступить в этом случае? Необходимо вести игру с достаточно гибкой стратегией. Мы задаём вопрос: любите ли вы анекдоты? Машина, предположим, отвечает, что она, конечно, любит анекдоты, только остроумные. Мы рассказываем ей анекдот. Она смеется (точнее, смеется голос в телефонной трубке). Либо этот анекдот был записан на её лентах, что позволило ей включить нужную реакцию, либо это действительно мыслящая машина (или человек, ведь мы и этого не знаем). Мы разговариваем ещё некоторое время, затем внезапно спрашиваем, помнит ли она анекдот, рассказанный перед этим?

Если она действительно мыслит, она должна помнить. Она скажет, что помнит.

Мы попросим повторить его своими словами. А вот это уже очень трудно запрограммировать, потому что тут мы вынуждаем конструктора «космограммофона» записать не только все возможные ответы, но и целые последовательности фраз, какие могут встретиться в разговорах. Это уже требует памяти, пластинок или лент в количестве, какого, быть может, не вместит вся солнечная система. Предположим, что машина не может повторить анекдот. Мы «разоблачаем» ее: это граммофон. Конструктор, уязвленный в своём самолюбии, начинает совершенствовать машину, достраивая к ней память, с помощью которой она могла бы повторять рассказанное. Но тем самым он делает первый шаг на пути от машины-граммофона к мыслящей машине.

Бессознательная машина не может установить тождественность вопросов с аналогичным содержанием, но сформулированных хотя бы с небольшими формальными отклонениями; поэтому вопросы «Хорошо ли было вчера на улице?», «Хорошая ли стояла вчера погода?», «Не был ли погожим денек, предшествовавший сегодняшнему?» и так далее для такой машины различны, тогда как для мыслящей они тождественны. Конструктор вновь и вновь разоблачаемой машины должен будет всё время её переделывать. Наконец, после длинной серии переделок он введёт в машину способность к индукции и дедукции, к ассоциациям, к пониманию одинаковой сути по-разному сформулированных, но одинаковых по содержанию вопросов, и так далее. И в конце концов он получит «обыкновенную» мыслящую машину.

Возникает занятная проблема: в какой, собственно, момент в машине появилось сознание? Предположим, что конструктор не переделывал машину, а относил каждый раз в музей и следующую модель строил заново. В музее собралось 10000 машин — таково было число модификаций. В сумме это даёт плавный переход от «бездушного автомата», вроде музыкального ящика, к «машине, которая мыслит». Какую машину мы должны считать уже сознательной — № 7852 или только № 9973? Они отличаются одна от другой тем, что первая не умела объяснить, почему она смеется над анекдотом, и лишь повторяла, что он чертовски смешон, а вторая умеет. Но некоторые люди смеются, слыша анекдоты, хотя не могут объяснить, что в них смешно. Известно, что теория юмора — трудный орешек. Лишены ли эти люди сознания? Конечно, нет; они, по-видимому, не слишком сообразительны, малоинтеллигентны, их ум не обладает сноровкой в аналитическом подходе к проблемам; но мы ведь не спрашиваем, умна машина или туповата, а только есть у неё сознание или нет.

Следует, по-видимому, признать, что у модели № 1 нулевое сознание, а модель № 10000 обладает полным сознанием, тогда как сознание всех промежуточных моделей «все возрастает». Эта констатация показывает всю безнадёжность затеи точно локализировать сознание. Отключение отдельных элементов («нейронов») машины приведёт лишь к едва заметным количественным изменениям («ослаблению») сознания, как делает это в живом мозге болезнь или нож хирурга. Материал и размеры «мыслящего устройства» не имеют никакого значения для данной проблемы. Можно построить мыслящую машину из отдельных блоков, отвечающих, скажем, отдельным мозговым извилинам.

Разделим теперь эти блоки и разместим их по всей Земле — в Москве, в Париже, в Мельбурне, в Иокогаме и так далее. Сами по себе эти блоки «психически мертвы», но соединённые друг с другом (телефонным кабелем, например) они составляли бы единое целое, «личность», единый «мыслящий гомеостат».

Сознание такой машины, конечно, не находится ни в Москве, ни в Париже, ни в Иокогаме. В определённом смысле оно находится в каждом из этих городов, и вместе с тем — ни в одном из них. Ведь нельзя сказать о сознании, что оно, как Висла, протянулось от Татр до Балтики. Да и сам человеческий мозг тоже ставит перед нами, хотя и не столь резко, аналогичную проблему — кровеносные сосуды, белковые молекулы и соединительные ткани находятся внутри мозга, но не внутри сознания; нельзя также и сказать, что сознание находится под самым сводом черепа или что оно расположено немного ниже, возле ушей по обе стороны головы. Оно «рассеяно» по всему гомеостату, по всей его функциональной сети. И больше ничего о сем предмете сказать мы не можем, если хотим сочетать рассудок с осмотрительностью.

Затруднения с информацией

Мы подходим к концу этой части рассуждений, которая посвящена различным вопросам кибернетики, в основном далёким от её главного ствола.

В одном из наиболее революционных своих разделов кибернетика сформулировала законы, управляющие изменениями информации, и тем самым впервые в науке перебросила мост между ранее традиционно гуманитарными дисциплинами (такими, как логика) и термодинамикой — разделом физики. Мы уже говорили о различных применениях теории информации, к сожалению, в очень общей форме и довольно туманно, ибо в данной книге отсутствуют те уточнения, которые может дать лишь использование математики. Задумаемся теперь над тем, чем же, собственно, является информация и какое место в мире она занимает?

Понятие информации делает сейчас карьеру в таких столь отдалённых от физики (его колыбели) областях, как живопись и поэзия, карьеру, скажем сразу, которая превышает нынешнюю значимость этого понятия (хотя никто не знает, превышает ли она его будущие возможности). Много говорят о количестве информации, но прежде чем измерять, полезно было бы рассмотреть более фундаментальную проблему: в чём состоит своеобразие информации, которая, будучи материальным явлением, не является ни материей, ни энергией.

Не будь во всём Космосе ни единого живого существа, звезды и камни продолжали бы существовать. Существовала ли бы тогда информация?

Существовал ли бы тогда «Гамлет?» В определённом смысле — да: как ряд предметов, покрытых пятнышками типографской краски и называемых книгами.

Следует ли отсюда, что существует столько «Гамлетов», сколько экземпляров этих книг? Отнюдь нет. Большое количество звезд остаётся большим количеством звезд, независимо от того, наблюдает ли их кто-нибудь. О большом количестве звезд, даже если они идеально похожи одна на другую, нельзя сказать, что это одна и та же звезда, повторенная много раз.

Миллион книг с заголовком «Гамлет» — это миллион физических предметов, представляющих собой, однако, только одного «Гамлета», повторенного миллион раз. В этом состоит разница между символом, то есть частицей информации, и её материальным носителем. Существование «Гамлета» как ряда физических предметов, являющихся носителями информации, не зависит от существования разумных существ. Напротив, для того чтобы «Гамлет» существовал как информация, должен существовать некто, способный его прочесть и понять. Отсюда довольно шокирующий вывод: «Гамлет» не является частью материального мира. По крайней мере как информация.

Однако информация существует и при отсутствии разумных существ.

Содержит ли информацию оплодотворенное яйцо крокодила? Конечно, и даже большую, чем «Гамлет». Различие состоит в том, что книга «Гамлет» — это статическая структура, динамизирующаяся только при чтении, то есть благодаря процессам, происходящим в человеческом мозгу, а яйцо — это динамическая структура, которая «сама себя читает», то есть запускает соответствующие процессы развития, приводящие к образованию зрелого организма. «Гамлет» как книга — существенно статическая структура, но её можно «динамизировать». Предположим, что некий астроинженер «подключил» текст «Гамлета» к мощной звезде через соответствующие кодирующие устройства.

Затем этот инженер, а также все разумные существа в космосе умерли.

Кодирующее устройство «читает» «Гамлета», то есть превращает его текст — буква за буквой — в импульсы, вызывающие строго определённые изменения в звезде. Звезда, выбрасывая протуберанцы, сокращаясь и расширяясь, передаёт «Гамлета» своими огненными пульсациями. «Гамлет» превратился в своеобразный «хромосомный аппарат» звезды, так как он управляет её превращениями, подобно тому как хромосомы яйцеклетки управляют развитием плода.

Скажем ли мы и теперь, что «Гамлет» не является частью материального мира? Да. Создан мощный передатчик информации (звезда) и передающий канал — весь Космос. По-прежнему, однако, нет адресата, получателя этой информации. Можно предположить, что излучение, посылаемое звездой при «передаче» сцены убийства Полония, вызывает взрывы соседних звезд. Пусть в результате взрывов вокруг этих звезд возникают планеты, и пусть к моменту смерти Гамлета на этих планетах появляются зачатки жизни: передаваемые звездой в виде очень жёсткого излучения последние сцены трагедии увеличивают частоту мутаций в наследственной плазме этих живых существ, из которых со временем образуются первообезьяны. Очень интересная цепь явлений, несомненно. Однако что она имеет общего с содержанием «Гамлета?»

Ничего. Может быть, это относится только к семантической информации?

Теория информации ей не занимается. Она измеряет только количество информации. Пусть так. Сколько же информации содержится в «Гамлете?» Это количество пропорционально изменению неопределённости на приёмном конце канала связи, там, где находится адресат. Кто же этот адресат? Где кончается канал передачи информации? В созвездии Андромеды? Или в Большой туманности Андромеды? Примем условно в качестве «адресата» некоторую звезду, находящуюся недалеко от передающей. Как в этом случае вычислять неопределённость? Через негэнтропию? Ничего подобного; энтропия является мерой информации только тогда, когда система, в которой она измеряется, находится в состоянии термодинамического равновесия. А если нет? Тогда она зависит от системы соотнесения. Где же эта система? Она была в мозгу Шекспира, обусловленная строением этого мозга и всей цивилизацией, воспитавшей и сформировавшей великого драматурга. Но теперь уже нет этой цивилизации, как нет и никакой другой, — есть только пульсирующая звезда, «подключённая» через «переводное» устройство к книге под названием «Гамлет». Впрочем, звезда — это только усилитель; информация находится в книге. Что же это все вместе означает?

Язык — это система символов, относящихся к внеязыковым ситуациям.

Можно говорить, что существует польский язык, точно так же как существует язык наследственности («язык хромосом»). Язык людей — это искусственно созданный носитель информации. Язык хромосом — это информационный код, созданный биологической эволюцией. Оба имеют своих адресатов и свою значимость. Определённый ген в яйце крокодила означает определённую черту организма (он является символом этой черты и в то же время её потенциальным строителем в процессе эмбриогенеза). Если яйцо крокодила «означает» его организм (содержит описание его конструкции), подобно тому как бумага с напечатанными на ней буквами означает «Гамлета» (содержит описание конструкции разыгрываемой пьесы), то, если уж на то пошло, сжимающаяся туманность «означает» (содержит в качестве описания набор необходимых конструкционных условий) звезду, которая впоследствии из неё возникнет.

Но тогда падающая бомба — это символ взрыва, молния — символ грома, а боль в животе — символ поноса. Это неприемлемая точка зрения. Символ может быть предметом, но он относится не к самому этому предмету, а к чему-то другому. Когда носильщики выносят из склада слоновую кость, негр откладывает костяшки. Эти костяшки — предметы, но они относятся к другим предметам; в данном случае — это числовые символы, относящиеся к слоновым бивням. Символ в принципе не является ранним этапом развития самого явления, по крайней мере в области человеческой информационной техники.

Сопоставление символа тому, что он обозначает, условно. Мы отнюдь не хотим сказать, что такое сопоставление вполне произвольно; мы хотим лишь сказать, что оно не устанавливает причинную связь между символом и его денотатом. На самом деле гены не являются символами, поскольку как раз они представляют собой тот особый случай, когда носитель информации одновременно является начальным этапом её более позднего «значения». Можно условиться, что они являются символами, — это вопрос дефиниции, но не эмпирического исследования: никакое эмпирическое исследование не может обнаружить, является ли ген «символом» голубых глаз или только «носителем информации о голубых глазах». Такое определение непрактично: слово «ген» будет тогда символом символа; кроме того, в обычном понимании символы не способны к самопроизвольным изменениям (символы в химическом уравнении не вступают друг с другом в химическую реакцию). Поэтому лучше назвать ген информациеносным знаком (способным к самостоятельным превращениям).

Следовательно, знак — это более общее понятие.

Знак предполагает существование информации (он является элементом её кода), информация же существует только тогда, когда имеется её адресат.

Известно, кто является адресатом «Гамлета», так же как известно, что туманность не имеет адресата. Но кто является адресатом хромосомной информации, содержащейся в яйце крокодила? Зрелый организм не является им, он представляет собой лишь некую позднейшую стадию передаваемого сообщения. Этот организм в свою очередь обладает адресатом; но где? Ни на Луне, ни на Сатурне крокодилы жить не могут; они могут жить только в реке с болотистыми берегами, воды которой дают им пищу; здесь же, найдя партнёров, они могут размножаться. Следовательно, адресатом генетической информации крокодила является именно данный район вместе со всей популяцией данного вида и другими организмами, поедаемыми им или поедающими его; короче: получателем генетической информации особи служит её биогеоценотическое окружение. В этой среде крокодил будет плодить потомство, и тем самым будет продолжен кругооборот генетической информации, составляющий часть эволюционного процесса. Аналогично «средой», делающей возможным существование «Гамлета», является человеческий мозг.

Почему бы в таком случае не сказать, что адресатом информации, заключённой в туманности, является вся Галактика? А если не Галактика, так, быть может, планеты, которые породит звезда, возникшая из туманности? На этих планетах возникнет жизнь и достигнет разумной стадии, — может быть, этот разум является «адресатом» небулярной информации? (Nebul— туманность (лат.) — Прим. ред.)

Из термодинамики известно, что количество информации (или негэтропии) в замкнутой системе не может возрастать. Мы возникли из звездного вещества, а Космос является замкнутой системой, потому что, «кроме» него, ничего не существует. Отсюда однозначно следует, что и «Гамлет», и всё, что человек создал, придумал или солгал, существовало как информация в той первичной туманности, из которой возникли галактики, звездные скопления, планеты, мы с вами и эта книга. Тем самым рассуждение благополучно доведено до абсурда.

Дело в том, что «информации вообще» не существует. Не существует, даже если указать её адресат. Информация существует только по отношению к определённой системе, в пределах которой производится выбор. Результатом этого выбора (естественного отбоpa) может быть вид крокодилов или (отбор в мозгу Шекспира) — драматургический «вид» трагедий.

Если полиция намерена арестовать преступника и знает о нем лишь, что его фамилия Смит и что он живёт в известном городке, то количество информации, полученное благодаря знанию фамилии, зависит от того, сколько жителей городка носят фамилию Смит. Если число Смитов равно единице, то выбор отсутствует и информация равна единице. Если все жители городка имеют фамилию Смит, то для данной системы известие о том, что фамилия преступника Смит, содержит нуль информации. Заметим, кстати, что некоторые допускают существование отрицательной информации; в нашем случае примером такой информации было бы сообщение в полицию, что фамилия преступника — Браун (А. А. Харкевич, О ценности информации, «Проблемы кибернетики», 1960, № 4. — Прим. ред.).

Таким образом, мера информации относительна и зависит от предварительно принятого ансамбля возможностей (состояний). Данное явление может быть символом (носителем информации) по отношению к определённому ансамблю потенциальных, возможных разновидностей этого явления, и может не быть таким символом, если этот ансамбль (или соотнесённая с ним система) будет изменён. Природа крайне редко однозначно определяет ансамбль возможных состояний. Человек, более или менее отдавая себе в этом отчёт, выбирает ансамбль, подходящий для поставленной цели, и поэтому полученная информация является не отражением подлинного состояния мира, а лишь функцией такого состояния, и значение её зависит как от Природы (от исследуемой её части), так и соотнесённого с ней ансамбля, автором которого является человек 7.

Сомнения и антиномии

1

Смелая «программа-максимум», намеченная уже создателями кибернетики, в последние годы неоднократно подвергалась критике, зачастую весьма резкой; последняя объявляла эту программу утопической или вообще мифической, как об этом свидетельствует хотя бы подзаголовок книги Мортимера Таубе — «Миф о думающих машинах».

«Заметим… — пишет Таубе, — что гигантский искусственный мозг, машины-переводчики, обучающиеся машины, машины, играющие в шахматы, понимающие машины, и так далее, заполнившие нашу литературу, обязаны своим «существованием» людям, пренебрегающим сослагательным наклонением. В эту игру играют так. Сначала заявляют, что, если не учитывать незначительные детали инженерного характера, машинную программу можно приравнять самой машине. Затем блок-схему программы приравнивают самой программе. И наконец, заявление, что можно составить блок-схему несуществующей программы для несуществующей машины, означает уже существование этой машины. Точно таким путём были «созданы» машины условной вероятности Аттли, «перцептрон» Розенблатта, анализатор общих проблем Симона, Шоу и Ньювела и многие другие несуществующие машины, на которые в литературе делаются ссылки как на существующие». (М. Таубе, Вычислительные машины и здравый смысл. Миф о думающих машинах, издательство «Прогресс», 1964, стр. 65–75. — Прим. ред.)

А несколько далее, в связи с вопросом об отношениях в системе «человек — машина», М. Таубе пишет: «классический порочный круг:

  1. Предлагается конструкция машины, предназначенной для моделирования человеческого мозга, который не описан.
  2. Подробно описанные характеристики машины полагаются аналогичными характеристикам мозга.
  3. Затем делается «открытие», что машина ведёт себя подобно мозгу; порочность состоит в «открытии» того, что было постулировано».

В той мере, в какой технический прогресс опроверг некоторые выводы Таубе, полемика с его книгой, английское издание которой вышло в 1961 году, является сейчас излишней. (Критическая оценка взглядов М. Таубе дана в предисловии А. И. Берга к русскому изданию книги Таубе. В приложении к работе Таубе помещены статьи А. Л. Сэмюэля, У. Росс Эшби и П. Армера, высказывающих взгляды, отличные от пессимистических оценок Таубе. — Прим. ред.) Существует уже не только перцептрон, но и действующие реальные программы для машинной игры в шахматы, правда, пока только на уровне среднего шахматиста. Непонятно, однако, почему признание факта, что существуют машины, играющие в шахматы, следует отложить до той минуты, когда последний ещё непобеждённый чемпион мира получит мат от электронной машины, — ведь огромное большинство людей не умеет играть даже на упомянутом среднем уровне (к их числу, хотя это и не довод, увы, относится и автор этих строк).

Однако Таубе в своей полемической, местами даже нигилистической книге, в манере, весьма характерной для определённого круга исследователей, высказал замечания, все ещё достойные внимания. Он вновь поднял вполне классическую проблему «Может ли машина мыслить?», разбив её на две части: на действия, связанные с семантикой, и на интуитивные действия. Создаётся впечатление, что формальные процедуры действительно имеют ограничения, вытекающие как следствия из теоремы Гёделя о неполноте дедуктивных систем, и что чисто алгоритмическими методами невозможно с настоящей эффективностью переводить с одного естественного языка на другой, поскольку между ними не существует отношений взаимно однозначного соответствия.

Этим вопросом мы займёмся несколько позже. Прежде чем перейти к обсуждению довольно туманного понятия интуиции, добавим ещё, что Таубе прав и тогда, когда отмечает, как часто оказываются сходными результаты деятельности человека и машины и как различны процессы, которые к этим результатам приводят. Поэтому напрашивается предостерегающий вывод: нельзя легкомысленно переносить наблюдения, сделанные при изучении устройств, запрограммированных для решения конкретных задач, на область психической деятельности человека. Подобное сопоставление человека и машины, если вдуматься, ведёт ещё дальше: вполне возможно, что у разных людей к одним и тем же результатам приводят весьма различные мозговые процессы. Наконец, даже один и тот же человек, перед которым несколько раз ставятся задачи, принадлежащие с алгоритмической точки зрения к одному и тому же классу (то есть такие, для которых известен алгоритм решения), зачастую решает их различными способами; эта нерегулярность человеческого поведения, несомненно, изрядно портит настроение всем тем, кто занимается моделированием мозговых процессов.

Что же касается интуиции, то проблема её автоматизации, иначе говоря внемозгового воспроизведения, не представляется столь безнадёжной, как полагает Таубе. Были проведены интересные исследования, в которых на примере игры в шахматы сопоставлялась эвристика человека с эвристикой машины. Дело в том, что шахматы не несут «семантической нагрузки», и решение шахматных проблем в определённой степени не зависит от всяческих «значений», которые вносят тягостную путаницу в область психической деятельности. Необходимо сразу же установить, что такое эвристика.

Советский исследователь Тихомиров (О. К. Тихомиров, Эвристика человека и машины, «Вопросы философии», 1966, № 4. — Прим. ред.) понимает под эвристикой определённые общие правила, которыми пользуется субъект, стремясь к решению поставленной перед ним задачи, — в том случае, когда систематический перебор всех потенциально существующих вариантов невозможен (именно так обстоит дело в шахматах, где число возможных партий достигает порядка 1099).

Раньше пытались анализировать эвристику шахматиста, требуя, чтобы на протяжении всей игры он думал вслух. Оказалось, однако, что большинство операций «слежения» (поисков оптимального маневра) происходит на доязыковом уровне, в чём шахматист, кстати говоря, даже не отдает себе отчёта. Поэтому Тихомиров регистрировал движение глаз шахматиста; выяснилось, что поисковая эвристика игрока, хотя бы частично отразившаяся в этих движениях, обладает довольно сложной структурой. Происходит непрерывное изменение ширины зоны ориентации, то есть того участка шахматной доски с фигурами на ней, который шахматист наблюдает наиболее активно. Перемещения глазных яблок сигнализируют о наличии определённых, очень быстро конструируемых, своего рода «пробных» серий ходов (таким образом, эти серии — это как бы «перенесённые внутрь» элементы игры, внутренние модели последовательно выполняемых операций, рассматриваемые поочерёдно). Когда ходы противника соответствуют ожидаемому, то есть тому, что предвидел игрок, зона сужается до минимума, и, напротив, каждый неожиданный, непредвиденный ход влечёт за собой значительное расширение зоны ориентировочных поисков и гораздо более обширное исследование альтернатив возникшей ситуации. Но особенно интересно, что определённого рода «находки», все эти «внезапно рождающиеся» тактические замыслы — своеобразный аналог «творческого вдохновения», которое в классическом рассказе символизируется возгласом «эврика», — предваряются сериями очень быстрых движений глаз, между тем как сам шахматист совершенно не предполагает, что у него вот-вот «родится в уме» какая-то мысль. Отсюда можно заключить, что кажущаяся внезапность и появление «ниоткуда» совершенно новых мыслей, которое субъективно воспринимается как «откровение», «озарение», — это иллюзия или самообман, порождённые несовершенством нашего интроспективного самоанализа. В действительности каждой такой мысли предшествует ускоренный до предела сбор информации (в данном случае получаемой с шахматной доски), а «внезапность» появления мысли есть результат проникновения информации, организованной и по крайней мере схематически обработанной на подпороговом уровне, в область сознания, перехода её с низших уровней интеграции на тот наивысший уровень, на котором окончательно формулируется план наиболее эффективных действий.

Конечно, мы по-прежнему ничего не знаем о том, что происходит на этих низших уровнях мозговой динамики; во всяком случае, исследования Тихомирова подтверждают гипотезу о том, что информационная обработка входных сигналов, которые получает мозг, является многоступенчатой. Если понятие алгоритма вообще применимо к работе мозга, то в решении задач участвует сразу много алгоритмов, частично взаимно связанных, а частично независимых. Мозг как бы слагается из целого комплекса подсистем, работающих довольно независимо друг от друга, причём то, что мы называем «сознанием», может, образно говоря, «увлечь» в одну сторону, а вместе с тем человек безотчётно ощущает, как «что-то» сбивает его с пути, который он уже выбрал сознательно, хотя в его сознании ещё нет никакого иного конкретного плана действий. Прибегая к метафоре, можно сказать, что подсознательные области, ещё до того как они могут передать в сознание готовый результат информационной обработки, «как-то» — не по «каналам» ли эмоционального напряжения? — извещают сознание о назревающей «неожиданности». Нам пора, однако, как можно быстрее оставить подобную образность; ведь в лучшем случае она приведёт в ярость конструктора, который стремится моделировать явления интуитивной эвристики, ибо самый изощренный язык «внутренних монологов» самоанализа ничем не поможет инженеру на его рабочем месте.

Машина для игры в шахматы, то есть соответственно запрограммированная электронная машина, практикует эвристику, в которую её посвящает программа (способная, кстати говоря, к самообучению). Без преувеличения можно сказать, что очень многое зависит от таланта программиста (ибо программирование, несомненно, требует таланта). За единицу времени машина сумеет рассмотреть несравненно больше операций, чем человек (она действует примерно в миллион раз быстрее его), и всё же человек побивает её, потому что он способен к своеобразной динамической интеграции: если он умелый шахматист, то каждое отдельное расположение фигур он воспринимает как определённую слитную систему, как нечто целостное, обладающее чётко выраженными «разветвляющимися» тенденциями развития. Машина пользуется различными тактиками, следовательно, она может с помощью определённых ходов подготовить следующие ходы, может пойти на жертву, и так далее, но она вынуждена в каждом отдельном случае «проквантовать» ситуацию на доске, а свои предварительные расчёты она не способна, конечно, делать на много ходов вперёд, потому что это физически невозможно даже для машины. Однако шахматная эвристика человека позволяет ему делать такие сокращения, на которые машина не способна. Позиция, обретая некую эмоционально-формальную ценность, рассматривается уже как индивидуализированное целое. Только такой уровень интеграции, когда две позиции с немногими отличиями в расстановке фигур воспринимаются как совершенно разные, позволяет гроссмейстеру разыгрывать несколько десятков партий одновременно.

Отметив столь феноменальные — с «машинной» точки зрения — способности мозга, мы вынуждены умолкнуть. Как бы там ни было, человеческая эвристика является производной от «эвристики» всех живых существ, потому что, едва возникнув, живые организмы были вынуждены всегда действовать только на основе неполной и неточной информации; им приходилось по этому приближению отыскивать инварианты — то есть довольствоваться расплывчатым решением.

Поэтому исходным в моделировании был бы не такой прибор, который на основе имеющихся предпосылок действует строго логически, определяя истину или ложь в 100 процентах случаев, а устройство, действующее по принципу «более или менее», «где-то около», «приближённо». Уж если эволюция (на уровне организмов в целом) создала в первую очередь именно такие «устройства», значит, это всё-таки было проще, чем создавать аппараты, сознательно пользующиеся логикой. Действительно, каждый человек, даже маленький ребёнок, «сам того не желая», пользуется логикой (заложенной в неосознаваемых законах языка), тогда как изучение формальной логики требует немалых умственных усилий. То, что каждый отдельный нейрон можно рассматривать при этом как миниатюрный логический элемент, не меняет положения дел. Отметим ещё и следующее. Число таких элементов в мозгу у каждого человека, грубо говоря, одно и то же. Однако между людьми имеются очень существенные различия: один, например, феноменально вычисляет в уме, но является посредственным математиком; другой — отличный математик, однако его затрудняют простые арифметические расчёты; третий — композитор, способный понять лишь математические азы; наконец, четвёртый — человек, лишённый как творческих, так и исполнительских способностей. Мы очень мало знаем о том, что есть общего в функционировании мозга у всех людей, и вовсе ничего не знаем о материальных причинах столь резких различий. А это в свою очередь ещё осложняет нашу проблему. Вот почему кибернетик с радостью приветствует появление устройств, которые хотя бы в зачатке способны к некоторым операциям познания, то есть действуют по Принципу «более или менее», даже если общая формальная теория такого познавания отсутствует. Мы имеем в виду перцептроны.

Перцептроны (См, Ф. Розенблатт. Принципы нейродинамики, Перцептроны и теория механизмов мозга, издательство «Мир», 1965. — Прим. ред.) — это системы, снабженные «зрительным рецептором», который представляет собой грубый аналог сетчатки глаза, а также псевдонейронными элементами, соединёнными случайным («лотерейным») способом. Перцептроны приобретают способность распознавать образы (простые плоские конфигурации, например цифры или буквы) в процессе обучения, который идёт по довольно простому алгоритму. Создаваемые сейчас перцептроны все ещё примитивны и распознавать, например, человеческие лица пока не могут, как не могут, конечно, и «читать тексты», но они уже представляют собой заметный шаг на пути к созданию машин, способных такие тексты читать. Это неслыханно упростит все процедуры, предваряющие ввод в цифровую машину информации о поставленной задаче: ведь сейчас каждую такую задачу нужно сначала перевести на язык машины, а эта — не автоматизированная — процедура поглощает много времени у обслуживающего персонала. Поэтому конструирование все более сложных и все более «способных» перцептронов представляется весьма многообещающим. Это не означает, что перцептрон как модель мозга «точнее» цифровой машины (тем более что работу перцептрона можно моделировать на цифровой машине); нельзя утверждать также, что перцептрон «более похож» на мозг, чем такая машина. Каждое из этих устройств моделирует в своей узкой области определённые элементарные аспекты деятельности мозга — и это все. Быть может, будущие перцептроны подведут нас ближе к пониманию «интуиции».

Нужно добавить, что в литературе по этому вопросу существует определённая путаница в терминах или неясность в понятиях. Некоторые называют «эвристическое поведение» «неалгоритмичным». Но подобное определение зависит от того, считаем ли мы, что алгоритм — это полностью детерминированный распорядок действий, не меняющийся в процессе реализации, или что это такой распорядок, который благодаря преобразующим его обратным связям в процессе работы сам переходит в форму, отличную от исходной. В определённых случаях можно было бы говорить здесь о «самопрограммировании», что также вносит некоторую путаницу, поскольку это понятие применяют к самым разным типам поведения. В классических цифровых машинах программа чётко отделена от реализующих её рабочих устройств, а в мозгу такое отчётливое разделение имеется не всегда. С той минуты, когда поведение сложной системы становится «пластичным», иначе говоря, когда его детерминизм оказывается лишь условным, вероятностным, когда оно перестаёт быть прямолинейной реализацией жёстких, раз навсегда установленных «предписаний», понятие алгоритма уже нельзя применять в том виде, в каком оно заимствовано прямо из дедуктивных наук. Ведь и в этом случае можно диктовать детерминированное поведение, но лишь до определённой границы.

Например, после некоторого числа шагов сообщить системе, что ей следует начать «свободный поиск» очередного шага в диапазоне всего множества альтернатив; после чего она начнёт действовать методом «проб и ошибок», пока не нащупает «оптимальное» значение, например минимум или максимум какой-либо функции, и тогда вновь на какое-то время включится «жесткий» распорядок действий. Но возможен также и случай, когда весь алгоритм является в определённом смысле слова «равномерно» вероятностным, то есть никакой из очередных шагов не предписывается системе «аподиктически», ей даются лишь некоторые пределы, границы допустимых областей, где могут включаться либо алгоритмы иного характера («локально детерминированные»), либо операции типа «сопоставления» в целях поиска сходства (вроде «распознавания образов» или «форм»). Можно при этом комбинировать известные операции типа «априорно заданного» управления, «поиска», «сравнения» и, наконец, «индукции». Здесь при решении вопроса, с чем же мы имеем дело — с «алгоритмом» или с «эвристикой», основанной на «интуиции», — заметную роль играет уже просто соглашение (похожее на соглашение, что вирус в кристаллической форме «неживой», а вирус, внедрившийся в бактериальную клетку, «живой»).

2

Как же могут теперь выглядеть попытки ответа на вопрос, способны ли результаты «машинного мышления» превзойти уровень интеллектуальных возможностей человека? По-видимому, следует перечислить возможные ответы.

При этом мы не знаем, исчерпаны ли все возможные варианты, так же как не знаем, какой из них истинен.

А

Машинное мышление по некоторым принципиальным причинам не может превысить «потолок человеческого интеллекта». Например, потому, что никакая система не может быть «разумнее» человека; мы сами уже достигли потолка, но просто не знаем об этом. Либо потому, что к мыслящим системам типа «человек» ведёт единственный путь — путь естественной эволюции, который можно в лучшем случае «пройти вновь», используя как экспериментальный полигон всю планету; либо, наконец, потому, что небелковые системы в интеллектуальном отношении (то есть как преобразователи информации) всегда хуже белковых, и так далее.

Все это звучит весьма неправдоподобно, хотя исключить такую возможность пока нельзя. Я говорю это, опираясь на эвристику, которая подсказывает, что человек как разумное существо вполне зауряден, поскольку его сформировал отбор по сравнительно малому числу параметров на протяжении всего лишь миллиона лет; что могут существовать и более «разумные» существа; что процессы Природы воспроизводимы и что к тем состояниям, к которым Природа пришла одной цепочкой шагов, можно прийти и другими путями.

Б

Машинное мышление способно превзойти человеческий интеллектуальный потолок, подобно тому как учитель математики «умнее», чем его ученики. Но так как человек способен понимать то, к чему не может прийти самостоятельно (например, дети понимают евклидову геометрию, хотя и не придумывают её сами), то человеческому интеллекту не грозит потеря контроля над «познавательной стратегией машин»; он всегда будет понимать, что они делают, как они это делают и почему делают. Эта позиция также представляется мне неприемлемой.

Собственно говоря, что означает фраза: «Машинное мышление способно превзойти интеллектуальный потолок человека?» Неправильно понимать это превосходство как превосходство учителя над учениками; это ложное понимание — ведь учитель тоже не создал геометрии. Речь идёт об отношении творцов науки ко всем остальным людям — вот что является аналогом отношения «машина — человек». А это значит, что машины могут создавать теории, то есть выделять инварианты тех или иных классов явлений в более широком диапазоне, чем человек. «Усилитель интеллекта» Эшби (См. сб. «Автоматы», ИЛ, 1956. — Прим. ред.), в его первоначальном замысле, не заменил бы учёного, ибо этот усилитель — простой селектор информации, тогда как труд учёного к отбору несводим.

Разумеется, машина Эшби могла бы охватить в качестве элементов выбора значительно большее число альтернатив, чем на это способен человек. Это устройство вполне реально и полезно, если мы остановились на распутье и должны избрать дальнейшую дорогу. Оно оказывается бесполезным, если нам лишь предстоит догадаться, что какой-то путь вообще существует, например путь «квантования процессов». Поэтому такой усилитель нельзя считать и первым приближением к машине, автоматизирующей творческий труд учёного.

Пока что мы не в состоянии начертить хотя бы приближённый эскиз того, что нам нужно. Однако мы знаем, по крайней мере в грубых чертах, что должна уметь такая «гностическая» машина: для создания теории сложных систем она должна учитывать огромное количество параметров — такое количество, с которым алгоритмы современной науки справиться не могут.

В физике отдельные уровни явлений можно рассматривать изолированно (атомная физика, ядерная физика, физика твёрдого тела, механика). В социологии это невозможно: различные уровни (сингулярно-единичный, плюрально-массовый) попеременно оказываются ведущими, то есть определяют динамическую траекторию системы. Основное препятствие как раз в количестве переменных, подлежащих учету. «Гностическая» машина, способная создать «теорию общественной системы», должна была бы принять во внимание очень большое число переменных и этим отличалась бы от известных нам физических формализмов. (В оригинале — непередаваемый намек. Название «teoriukladu spolecznego» — «теория общественной системы» намекает на название «teoriukladu slonecznego» — «теория солнечной системы». Вторая часть фразы тем самым как бы говорит, что «теория общественной системы» должна содержать гораздо больше «параметров», чем её астрономическая «тезка». — Прим. ред.) Итак, на выходе «гностического творца» мы получаем теорию, закодированную, скажем, в виде целой системы уравнений. Смогут ли люди как-либо подступиться к этим уравнениям?

Создавшуюся ситуацию, может быть, легче понять на примере, почерпнутом из биологии. Если информационная ёмкость яйцеклетки совпадает с количеством информации, содержащейся в энциклопедии, и если заполнить расшифровкой генотипа тома энциклопедии, то и тогда подобную энциклопедию можно будет прочесть, однако лишь потому, что читателю известны физика, химия, биохимия, теория эмбриогенеза, теория самоорганизующихся систем и так далее. Одним словом, ему известны соответствующий язык и правила его использования. В случае же теории, которую «породит» машина, он не будет знать предварительно ни её языка, ни законов его применения, всему этому он должен будет ещё учиться. Вопрос в его окончательном виде ставится, следовательно, так: может ли читатель этому научиться?

В этом месте в наши рассуждения входит фактор времени. Ведь, пожалуй, вполне очевидно, что бактериальной клетке при делении нужно гораздо меньше времени, чем нам, для того, чтобы прочитать содержащуюся в ней информацию, закодированную на языке аминокислот и нуклеотидов. Пока мы «глазами и мозгом» один раз прочтём текст «формализованной и перекодированной бактерии», она успеет претерпеть сотни делений, потому что она-то при каждом своём делении «читает сама себя» несравненно быстрее. А в случае «теории общества» — или вообще какой-либо чрезвычайно сложной системы — время чтения может оказаться таким, что читателю не под силу будет ничего понять. Хотя бы потому, что он не сможет мысленно оперировать членами уравнений: из-за своей огромной длины они ускользают из его поля зрения, превышают возможности его памяти; такое чтение станет поистине сизифовым трудом. Но тогда вопрос прозвучит так: можно ли свести теорию, выданную машиной, к такой достаточно простой форме, чтобы человек мог эту теорию охватить? Боюсь, что это будет невозможно. Разумеется, упрощение само по себе возможно, но только всякая следующая форма теории после очередного упрощения окажется, с одной стороны, беднее оригинала за счёт каких-то утраченных элементов, а с другой стороны, — все ещё слишком сложной для человека.

Таким образом, производя упрощение, машина будет заниматься тем же, что делает физик, когда на публичной лекции излагает теорию гравитационных волн, обходясь скудным арсеналом школьной математики. Или тем, что делал мудрец из восточной сказки, который принёс властелину, жаждавшему знаний, сначала библиотеку, занявшую целый караван верблюдов, потом сотню томов, навьюченную на мула, и, наконец, толстые фолианты, которые нес один раб, — ибо для властелина эти последовательные «упрощения» все ещё были «слишком пространны».

Из сказанного видно, что уже нет надобности рассматривать такую (третью) возможность: машина способна превзойти интеллектуальный потолок человека как в том, что человек ещё может, так и в том, чего он уже не может понять. Эта возможность появилась как следствие в ходе опровержения второй.

Там, куда человек сможет дойти своим умом, машина, вероятно, понадобится только в качестве «раба», который будет выполнять трудоёмкие вспомогательные операции (расчёты, доставка нужной информации), то есть будет играть роль «ассистента» при «поэтапных операциях», роль «вспомогательной памяти», и так далее. Там, где разум человека будет уже недостаточен, машина представит готовые модели явлений, готовые теории.

Тогда возникает вопрос-антиномия: «Как можно контролировать то, чего контролировать нельзя?» Может быть, следует создать машины — «антагонисты», которые взаимно контролировали бы результаты своих действий? Но что предпринять, если они дадут на выходе противоречивые результаты? В конце-то концов судьба теорий, порождённых машинами, зависит от нас; в особо конфликтной ситуации мы можем даже предать теорию огню. Иначе обстоит дело с управляющими машинами — такими машинами, которые являются наиболее вероятным воплощением усилителя умственных способностей Эшби.

Роботов с квазичеловеческой индивидуальностью вряд ли кто-либо станет создавать. Зато, несомненно, возникнут и будут разрастаться кибернетические центры, управляющие производством, товарооборотом, распределением, а также научными исследованиями (координация усилий учёных, которым на начальной стадии работ «симбиотически» помогают вспомогательные машины).

Но очевидно, что подобные локальные координаторы нуждаются в сверхкоординаторах в масштабе, например, государства или континента.

Возможны ли между ними конфликты? Как нельзя более возможны. Конфликты будут возникать в связи с капиталовложениями, исследованиями, энергозатратами. Ведь всякий раз будет необходимо установить приоритет тех или иных действий и шагов с учётом целого «муравейника» взаимосвязанных факторов. Такие конфликты необходимо будет разрешать. Мы, разумеется, спешим сказать: это будут делать люди. Отлично. Вспомним, что конфликты будут касаться проблем огромной сложности и людям — контролёрам Координатора, чтобы обрести ориентировку в открывшемся перед ними математическом море, придётся прибегнуть к помощи других машин — машин, оптимизирующих решение.

Над всем этим высится глобальный аспект экономики — её тоже нужно координировать. Всепланетный Координатор — тоже машина, со своим «консультативным советом», состоящим из людей, которые проверяют локальные решения системы «машин-контролёров» на отдельных континентах. Но как будут проводить такую проверку члены «консультативного совета?» Для этого у них будут собственные машины, оптимизирующие решения. Тогда возникает вопрос: возможно ли, что их машины при контрольном дублировании работы континентальных машин дадут иные результаты? Это вполне возможно: ведь каждая машина при выполнении определённой цепочки шагов, из которых слагается решение задачи (например, по методу последовательных приближений из-за огромного числа переменных), становится в каком-то смысле «пристрастной» — тем, что на английском философском жаргоне выражается словом «biased».

Известно, что человек в принципе не может не быть пристрастным; но почему должна быть пристрастной машина? Дело в том, что пристрастность отнюдь не обязана вытекать только из эмоционального предубеждения, она возникает в машине уже тогда, когда конфликтующим членам альтернативы машина придаёт различный «вес». Возможно ли, что при расстановке оценок несколько независимо работающих машин дадут результаты, отличные друг от друга? Конечно же, ведь эти машины будут по объективным причинам вероятностными устройствами и поэтому не смогут действовать одинаково. С алгоритмической точки зрения процесс управления представляет собой «дерево решений» или целый класс таких «деревьев»; нужно согласовывать противоречивые потребности, различные стремления, интересы, нужды и невозможно ввести заранее такой «ценник» для всех мыслимых конфликтных ситуаций, чтобы эти «оценки в баллах» сами по себе, несмотря на применение статистических методов, приводили к одинаковым результатам при повторных решениях одной и той же проблемы. При этом очевидно, что степень различия результатов есть функция сложности решаемых задач.

Ситуация, возможно, станет более выразительной, если мы следует отметить, что её удаётся частично описать на языке теории игр. Машина — это как бы игрок, ведущий игру против некой «коалиции», которая состоит из огромного числа различных группировок, производственных и рыночных, а также транспортных, относящихся к сфере обслуживания, и так далее. Задача машины, образно говоря, состоит в том, чтобы сохранить оптимальное равновесие внутри коалиции, чтобы ни один из её «членов» не был обижен в сравнении с остальными и ни один не получил бы выигрыша за счёт других. При таком подходе коалиция — это просто экономика всей планеты в целом, которая должна развиваться гомеостатично и в то же время «справедливо и равномерно», а игра машины против коалиции состоит в том, что машина систематически поддерживает внутри этого динамически развивающегося хозяйства такое состояние равновесия, которое приносит всем выигрыш, либо, если уж это неизбежно, — убытки, но минимально возможные. Если теперь такую «партию» против нашей «коалиции» будут разыгрывать поочерёдно различные машинные партнёры (следовательно, если каждый из них будет иметь дело с одной и той же исходной ситуацией внутри коалиции), то было бы совершенно невероятным, если бы все партии протекали одинаково и имели бы одинаковый результат. Это всё равно что утверждать, будто разные люди, играющие поочерёдно против одного и того же шахматиста, будут играть в точности одинаково только потому, что перед всеми один и тот же противник.

Итак, что же всё-таки делать с различными «оценками» машин, которые должны были помочь человеку, собирающемуся разрешить спор локальных координаторов? Продолжать описанную процедуру без конца невозможно — это будет regressus ad infinitum (Уход в бесконечность (лат.) — Прим. ред.), нужно что-то предпринять. Но что? Дело выглядит так: либо электронные координаторы не могут учитывать большего числа переменных, чем человек, — и тогда их незачем строить; либо могут — но тогда человек уже сам не может разобраться в результатах, то есть не может принять какое-либо решение независимо от машины, исходя из «собственной оценки ситуации». Координатор управляется со своим заданием, а вот человек — «контролёр» в действительности ничего не контролирует, это ему лишь кажется. Разве это не ясно? Машина, к услугам которой обращается человек-контролёр, является в определённом смысле дублером Координатора, а человеку в этой ситуации достаётся роль мальчика на побегушках, который переносит ленту с записью информации с места на место. Если же две машины дают неодинаковые результаты, то человеку ничего иного не остаётся, как только «бросать монету», чтобы осуществить выбор, — из «верховного контролёра» он превращается в механизм случайного выбора! И вот снова, теперь уже при допущении только управляющих машин, мы получаем ситуацию, в которой машины оказываются «способнее» человека. Primfade (На первый взгляд (лат.) — Прим. ред.) следовало бы им это запретить, установив, например, такой закон: «Запрещается строить и использовать машины-координаторы, способности которых к переработке информации не позволяют человеку-контролёру разобраться по существу в результатах их деятельности». Но ведь это чистая фикция: как только сама динамика экономических процессов, подлежащих регулированию, потребует дальнейшего развития координаторов, грань человеческих возможностей надлежит перейти — и вот мы опять перед антиномией.

Может показаться, что я занимаюсь мистификацией. Обходимся же мы сегодня вообще без всяких машин! Верно, но ведь мир, в котором мы живём, сегодня ещё очень прост. Разница между нашей, довольно примитивной, цивилизацией и необычно сложной цивилизацией будущего примерно такая же, как между машиной в обычном смысле слова и живым организмом. В классических машинах и «простых» цивилизациях возникают разного рода самовозбуждающиеся колебания, неконтролируемый уход параметров от нормы, что вызывает то экономический кризис, то голод, то отравление талидомидом.

Чтобы уяснить себе, как работает сложная машина, нужно понять, что мы двигаемся, ходим, говорим, одним словом, живём лишь потому, что каждую долю секунды сразу в миллиардах участков нашего тела мчатся вереницы кровяных телец с молекулами кислорода; что в миллиардах клеток идут миллиарды других процессов, которые «держат в узде» непрестанное броуновское движение частиц, стремящихся к анархии теплового хаоса; что таких процессов, которые нужно удерживать в предельно узком диапазоне параметров, — миллиарды и с выходом их из этого диапазона начался бы распад динамики всей системы. Чем сложнее система, тем тотальнее должна быть её регулировка, тем менее допустимы локальные отклонения параметров.

Господствует ли наш мозг как регулятор над нашим телом? Безусловно.

Господствуем ли мы сами, каждый из нас, над своим телом? Только в очень узком диапазоне параметров: остальные нам «заданы» предусмотрительной Природой. Но никто не может «задать» нам, то есть наладить за нас, регулирование очень сложной общественной системы. Опасность, о которой говорил Винер, состоит в том, что к положению, когда мы уже вынуждены будем требовать «интеллектронной подмоги», прогресс подводит нас незаметно и постепенно, а в тот момент, когда мы начнём утрачивать ориентировку в целом и, следовательно, способность к контролю, цивилизацию в отличие от часового механизма нельзя будет остановить — она должна будет «идти» дальше.

Но разве она не будет идти «сама», как прежде? Не обязательно. Это, так сказать, отрицательная сторона прогресса в его гомеостатическом смысле. Амеба куда менее чувствительна к временной нехватке кислорода, чем мозг. Средневековый город нуждался только в воде и пище; современный — без электроэнергии превращается в ад, каким стал Манхеттен несколько лет назад, когда замерли лифты в небоскрёбах и поезда под землёй. Гомеостаз двулик: это рост нечувствительности к возмущениям извне, вызванным «естественными» причинами: но вместе с тем это и рост чувствительности к возмущениям внутренним, вызванным разладкой внутри самой системы (организма). Чем искусственнее окружающая нас среда, тем сильнее мы зависим от технологии, от её надёжности и от её сбоев, если она их допускает. А она может допускать сбой. Сопротивляемость индивидуума возмущениям также можно рассматривать двояко: как сопротивляемость изолированного элемента и как сопротивляемость элемента общественной структуры. В «сопротивляемости» Робинзона Крузо проявилось его информационное «предпрограммирование» внутри цивилизации (до того как он стал «изолированным элементом» на необитаемом острове). Аналогично инъекция, которая даёт новорождённому определённый иммунитет на всю жизнь, вызывает чисто индивидуальное увеличение его «сопротивляемости», «сопротивляемости» как изолированного элемента. Зато в тех случаях, когда такие вмешательства должны повторяться, общественные связи обязаны функционировать безупречно; если, например, больного с сердечной недостаточностью спасает от смерти вживлённый под кожу аппарат, имитирующий нервные импульсы, то больной должен регулярно получать энергетическое питание (батарейки) для этого аппарата.

Таким образом, с одной стороны, цивилизация спасает человека от смерти, а с другой — ставит его в большую зависимость от своего безотказного функционирования. На Земле человеческий организм сам регулирует соотношение кальция в костях и кальция в крови, но в Космосе, в условиях невесомости, когда кальций выделяется из костей в кровь, уже не Природа, а мы сами должны вмешиваться в регуляцию. В известных из истории общественных формациях не раз возникали резкие нарушения гомеостаза, вызванные как внешними (эпидемии, стихийные бедствия), так и внутренними причинами; чисто описательным каталогом их служат исторические хроники. Общественные структуры обладали различной сопротивляемостью подобным нарушениям; иногда нарушения выводили всю систему за пределы устойчивости в зону необратимых переходов, приводили к революционным изменениям всей структуры. Однако всегда люди вступали в общественные отношения с другими людьми, управляли сами или были управляемы, эксплуатируемы, и всё, что ни происходило, вытекало, таким образом, из человеческих действий. Заметим, правда, что эти действия объективировались в определённые силы, стоявшие над личностями и над группировками, сходные материально-информационные связи облекались в различную форму; действовали также и побочные рычаги общественной стабилизации, начиная с одного из древнейших — семьи. С развитием технологии сложность процессов, подлежащих регуляции, растёт и в конце концов возникает необходимость использовать регуляторы с большей разнородностью, чем человеческий мозг. По существу это метаформационная проблема, потому что потребность в этом начинают ощущать страны с различными общественными укладами, лишь только они достигают достаточно высокого уровня техноэволюции. Но как раз «неживые» регуляторы будут справляться с этой задачей, по всей вероятности, лучше, чем люди, а значит, и здесь развитие технологии вносит значительный вклад «в улучшение структуры». Кроме того, совершенно изменится психологическая ситуация: одно дело знать, что из отношений, в которые по необходимости вступают люди, рождаются динамико-статистические закономерности, бьющие иной раз по интересам отдельных лиц, групп или целых классов, и совсем другое — видеть, как наша судьба ускользает из наших рук, зримо отдаваемая «электронным опекунам». Ведь при этом возникает особое состояние, биологическим аналогом которого была бы ситуация, в которую поставлен человек, сознающий, что всеми жизненными процессами в его теле ведает не он, не его мозг, не внутренние закономерности системы, а какой-то внешний центр, который предписывает всем клеткам, ферментам, нервным волокнам, всем молекулам тела наиболее оптимальное поведение. И будь даже подобная регуляция совершенней, чем та, которую естественно осуществляет «соматическая мудрость организма», обещай она в перспективе силы, здоровье, долголетие, всё же каждый, наверное, согласится, что ощущал бы её как нечто «противное естеству» в смысле нашего человеческого естества; и, наверное, то же самое можно сказать, вернувшись от этого образа к отношению «общество — его интеллектронные координаторы». Чем больше будет расти сложность внутренней структуры цивилизации, тем в большей степени и во все более многочисленных областях придётся допускать для поддержания гомеостаза зоркий контроль и вмешательство таких регуляторов. Но субъективно такой процесс может выглядеть как проявление «алчности» этих машин, подчиняющих себе всё новые и новые, прежде чисто человеческие области бытия. А ведь перед нами не «электронные боги» или какие-нибудь владыки, а всего лишь устройства, которые по началу призваны были наблюдать за отдельными процессами особого значения или особой сложности, но постепенно, в процессе своеобразной эволюции, простирают свою опеку чуть ли не на всю динамику общества. И эти системы вовсе не будут пытаться «покорить человечество» в каком-либо антропоморфном смысле этого слова, потому что, не будучи людьми, они лишены какого-либо эгоизма или жажды власти — свойств, которые по смыслу этих понятий можно приписать только «индивидуумам». Разумеется, люди могли бы начать персонифицировать эти машины, приписывая им несвойственные машинам «намерения» и «ощущения», однако это была бы мифология, но только уже нового, интеллектронного века.

Я вовсе не стремлюсь придать демонизм этим безличным регулирующим машинам; я попросту описываю поразительную ситуацию, когда к нам, как к Полифему в его пещере, подбирается Никто, однако на этот раз для нашего же блага. Право окончательного решения может навсегда остаться в руках человека; что же из того, ведь попытки использовать подобную свободу тут же покажут, что решения машин, отличные — если только они действительно будут отличными — от решений человека, выгодней, ибо машинные решения учитывают большее число факторов. После нескольких болезненных уроков человечество могло бы превратиться в послушного ребёнка, который всегда следует добрым советам Никто. Регулятор в этом смысле гораздо слабее, чем в случае Властелина; ведь теперь он никогда и ничего не приказывает, он лишь советует. Но обретем ли мы силу в этой его слабости? (Попавший в пещеру Полифема Одиссей поднес циклопу чашу вина, а на вопрос о своём имени ответил, будто его зовут Никто. Благодарный Полифем пообещал съесть Одиссея последним. Ночью Одиссей и его уцелевшие спутники выжгли захмелевшему циклопу единственное око. На вопросы сбежавшихся на рев Полифема циклопов, пострадавший отвечал, что его губит Никто. Рассерженные циклопы посоветовали Полифему успокоиться, поскольку его никто не обидел. Одиссею удалось спастись. — Прим. ред.

3

Настало время, когда мы, следуя названию этого раздела, собираемся погрузиться в проблему, по сравнению с которой сущей безделицей, попросту детской игрушкой выглядят все описанные в этой книге устройства, включая и те, которые могут создавать миры. Мы обходили эту проблему, придерживаясь разумной осторожности. Эту осторожность не надо путать со страхом, однако честность требует от нас признать, что и сие ощущение не было чуждо мотивам нашего умолчания. Впрочем, к проблеме, в которую теперь, к сожалению, нужно войти, мы подходили уже много раз, но всякий раз в последний момент увертывались.

Мы прикидывались, будто вообще не замечаем той бездны, куда теперь решились заглянуть. Мы говорим все это, чтобы подготовить читателя к противоборству с загадкой, более таинственной, чем Сфинкс, а именно — произнесем уж наконец это слово — к борьбе с проблемой значения, с самой бездонной среди всех бездн.

Мы вообще обошли бы этот вопрос, получив всестороннюю выгоду, если бы он не стоял на нашем пути — на пути моделирования мозговых процессов, — делая обход совершенно невозможным.

В докибернетическую эру, быть может, и удалось бы, прочно утвердясь на позиции конструктора, до самого конца так и не сказать ни единого слова о значении — сегодня это уже невозможно. В доброе старое время лиц, занимавшихся логической реконструкцией языка, то есть процедурами формализации, почитали за безвредных чудаков, труды которых никому и ни для чего не нужны, а на все их претензии и декларации, будто лишь они создают по-настоящему действенное орудие познания, отвечали со снисходительностью или иронией вопросом, что же реальное они, собственно, сделали. Подобное отношение подытожено афоризмом: «Почему бы вам не взлететь, если у вас есть крылья?»

В действительности никто, не исключая и физиков, вовсе не спешил использовать ту реконструкцию языка, которую подвергали широкой огласке люди, звавшиеся тогда логистиками (или скорее логическими эмпириками). Лет через тридцать обнаружилось, что работа их является весьма даже полезной.

На язык исчисления высказываний, логической семантики и вообще на всю метаматематику набросились инженеры — конструкторы цифровых машин; это произошло приблизительно тогда же, когда принялись отряхивать пыль с работ Буля, совершенно необходимых для нарождающейся теории передачи сообщений.

Ещё раз подтвердилась истина, что теоретических работ с иллюзорным (по всеобщему убеждению современников) физическим адресом, которые не обрели бы с ходом времени острую актуальность для какой-нибудь новой технологии, попросту нет.

Но тут инженеры, которые принялись изо дня в день жадно внимать профессорам, привыкшим к пустоте аудиторий, унаследовали, не очень-то сознавая все это, в невинных по началу формах, от философской школы, предающейся уточнениям, некий призрак, замурованный в подземельях её твердыни, твердыни, построенной из чистой логики. Они и не подозревали, что принимают во владение информационные структуры разом со всем их инвентарем, в том числе и с не очень желательным. Они прозрели очень скоро, потому что и им начал являться призрак значения, с которым до тех пор единоборствовали философы — истязали его и пытались надеть на него оковы, а он лишь глумился над ними.

О значении значения написаны целые библиотеки. Но никто не знает, чем же оно является в том одном-единственном необходимом Конструктору смысле, который позволяет не только дать определение (определений таких — тьма), но и сконструировать систему, ведущую себя так, как существо, понимающее значение.

Значение — это сущее бедствие структурной лингвистики и кибернетики, не говоря уж о философах, которые хотя и претерпели от него множество страданий, но уже ухитрились кое-как к нему привыкнуть. Над каждым, кто в той или иной мере занимается языком в качестве специалиста, висит, как дамоклов меч, проблематика, относящаяся к значению.

Где бы ни появилось значение, точная и строгая работа становится невозможной — за ним выползают кошмары бесконечности, зыбкости, неопределённости, а все квантованные, поэтапные, точные действия тонут в наплыве проклятого смыслового мрака. Поэтому было придумано неисчислимое количество способов помешать этому духу проникнуть туда, где прежде всего нужна строгость. Действовали по-разному. Пожалуй, лучше всего это удалось математикам, которые изгнали беса из своих владений и закрыли за ним врата на все засовы, декретировав, что все, чем они занимаются, вообще ничего не «значит» и является попросту некой забавой, игрой в расстановку значков на бумаге, значки же эти ни к чему, кроме друг друга, отношения не имеют.

Нужно, однако же, заметить, что Гёдель, один из самых блестящих умов нашего столетия, своей теоремой показал, каким призрачным может быть это изгнание значения из математики — математика в целом наверняка никогда не может быть формализована. (Мы отсылаем читателя к двум книгам: С. К. Клини, Введение в метаматематику (ИЛ, 1957) и А. Фрэнкель и И. Бар-Хиллел. Основания теории множеств (издательство «Мир», 1966). В первой из них он найдёт формулировку и доказательство теоремы Гёделя, о которой идёт речь, во второй — сравнительно простое рассмотрение связанных с ней проблем. Смысл теоремы Гёделя состоит в том, что всякая достаточно «богатая» формальная логико-математическая система, непротиворечивая в некотором достаточно сильном смысле, обязательно содержит формулу, которую в данной системе нельзя ни доказать, ни опровергнуть, но которая — как это можно показать с помощью средств, выходящих за рамки системы, — всё же истинна. Короче, не всякое «содержательно» истинное утверждение в данной системе «формально выводимо» в ней. С появлением теоремы Гёделя изменился взгляд на сам аксиоматический подход к построению тех или иных теорий, господствовавший со времён Евклида. В этом — общенаучное значение теоремы Гёделя. — Прим. ред.)

Стало быть, этот призрак бродит и по математике; правда, он разгуливает на самых её границах и гонит сон от очей философов математики — метаматематиков. Тем временем представители одного из строго математических направлений, интуиционисты, предприняли попытки даже приручить дьявола, и хотя эти попытки делаются не очень открыто, а заклинатели ведут себя весьма осторожно, но конструктивисты вместе с формалистами тем не менее ставят интуиционистам в вину эти шашни с нечистой силой и тычут им в лицо всякий раз, как только подвернётся удобный случай (О различии между упомянутыми здесь направлениями в «философии математики» — интуиционизмом, формализмом и конструктивизмом — достаточно полное представление дают упомянутая в предшествующем примечании книга А. Фрэнкеля и И. Бар-Хиллела и монография А. Рейтинга «Интуиционизм» (издательство Мир», 1965). — Прим. ред.).

Представители логического эмпиризма, физикалисты, наконец бихевиористы, также всячески изгоняли беса-значение, подвергали его пыткам, вздергивали на дыбу, отсекали у него всякие общепринятые атрибуты, полагая, что вследствие такого обращения бес падет духом и перестанет подтачивать стройность их концепций; затем они провозглашали, чем, с их точки зрения, является «значение», и беспощадно «гильотинировали» всё, что выпирало за рамки их условных и во спасенье созданных определений. И действительно, им удалось соорудить множество стрельчатых зданий, в которых проблема значения полностью отсутствует. Они обходят её таким же благопристойным молчанием, каким «в обществе» прикрывают некоторые пикантные темы. Разумеется, это нужно понимать правильно. Как известно, в учебниках логики и логической семантики фигурируют Иван и Пётр, которые время от времени произносят фразы вроде «Лондон — столица Англии» или «Идет снег». Об истинности или ложности этих фраз можно что-либо сказать лишь потому, что в логической семантике значение приобретает совсем не тот смысл, который оно имеет в обиходе, а нескольким особо одарённым учёным во главе с Тарским удалось создать такие метаязыки, а также и другие великолепные построения, кои позволяют теперь уже совершенно безбоязненно утверждать, что фраза «Идет снег» верна тогда и только тогда, когда идёт снег.

Примерно так же «в обществе» говорят, что мистер Смит женится на мисс Браун, и все готовы широко обсуждать эту тему. При этом, однако же, полностью обходят одну из как-никак главных материально-физических сторон подобного происшествия — ведь никто «в обществе» не отваживается расспрашивать о подробностях первой брачной ночи.

Роль циников, задающих такие в высшей степени непристойные вопросы, берут на себя критики формальных систем, вроде Таубе, которые требуют, чтобы Иван или Пётр вместо предложения «Идет снег» высказывали какие-нибудь другие предложения, вроде «Бог есть», каковое предложение верно тогда и только тогда, когда Бог существует; однако при этом нет ни одного такого факта или ситуации, которые позволили бы установить отношение формальной эквивалентности между ними и данной фразой. И дальше Таубе говорит: «Если бы Тарский ответил на это, что формальная эквивалентность выдерживается не между предложением и фактом, а между предложением в одном языке и предложением в другом, с этим можно было бы согласиться. Но тогда становится трудно понять, почему эквивалентность между предложениями в одном и том же языке — это чисто формальный факт, не имеющий семантического значения, тогда как эквивалентность предложения в одном языке предложению в другом языке должна иметь такое содержание. Либо вывод Тарского чисто формален, то есть истинен по определению, — в этом случае он не имеет никакого семантического содержания; либо он должен относиться к экспериментально подтверждаемой связи между любым языком и совокупностью фактов — в этом случае существует поистине семантическое содержание, но такое, которое находится вне всякой формальной системы, даже если обратиться к бесконечной иерархии метаязыков» (М. Таубе, Вычислительные машины и здравый смысл. Миф о думающих машинах, издательство «Прогресс», 1964, стр. 111–112. — Прим. ред.).

Наше сравнение светского разговора с данной ситуацией не является просто шуткой, потому что и там и тут на самом деле замалчивается некий щекотливый вопрос, только в одном случае это вопрос сексуального характера, а в другом — теоретико-познавательного, эпистемологического.

Один из самых разумных неопозитивистов, Эйно Кайла, очень удачно сравнил нынешнее положение в теории языка с айсбергом, лишь небольшая часть которого возвышается над поверхностью океана; под видимой частью айсберга в воду, во мрак океана уходит невидимая масса льда, и подобно этому основные языковые формы уходят в глубь, «во мрак» психики, тогда как над её поверхностью возвышаются кристально ясные формализованные конструкции.

Как бы ни отвечал Тарский или иной специалист по логической семантике на упреки М. Таубе, не подлежит сомнению, что всякая формальная процедура представляет собой лишь некоторую вставку между неформальным началом и неформальным концом. Сначала такой учёный о чём-то размышляет в содержательных понятиях, затем следует формализация, а когда она заканчивается, результаты снова оказываются понятными (хотя бы для специалистов). Выделение этой вставки при всей его дозволительности всегда является только выделением, и тут не помогут никакие заверения, будто, выписывая знаки, составляющие формализованное рассуждение, «семантик» не имел в виду ничего «значащего» и что такой же вывод может произвести даже машина, которая ничего не думает и не понимает. Не помогут потому, что в машине также действует «вставка», а «начало» и «конец», находясь вне машины, коренятся в мозгу человека. Утверждать, будто «все дело» только в формальном этапе, — всё равно что заверять, будто все отношения между помолвленными до свадьбы и между супругами после таковой не играют никакой роли, будто всё дело в свадьбе, которая не только составляет единственную благопристойную тему, но к коей вообще сводится все «значение» супружества.

Неформальные начало и конец формального построения показывают, сколь иллюзорны были попытки строголюбов изгнать значение из их жизненного пространства и сколь подобная чистка в общем-то похожа на поведение того крысолова, который выгнав метлой мышей из помещения, с сияющим лицом провозглашает, что здесь мыши больше не водятся. Что же из того, что их там нет, если они кишат под дверьми? В формальной системе тоже нет значений, но они так и лезут в неё со всех сторон, хотя и не могут проникнуть в середку; так же и дьявол не в силах попасть внутрь мелового круга, очерченного с молитвой, но ведь ясно же, что мы не можем целую вечность просидеть в этом круге и нам придётся когда-нибудь из него выйти — навстречу облизывающемуся черту. Ну а инженеры и вовсе не могут торчать в окопах, вдоль заклятой черты формальных систем, ведь они хотят действовать практически. А то, что профессор логики согласен хоть до самой смерти оставаться в этой осаде, их ничуть не утешает. Убедясь, что формальные системы математики можно уточнить до воплотимости в виде конечных автоматов, инженеры создают вычислительные машины. Но создание по аналогичным рецептам машин-переводчиков наталкивается на трудности. Эти трудности возрастают, по мере того как алгоритм перевода становится всё более развитым и сложным, по мере того как он позволяет машине переводить фразы, реально встречающиеся в языке, а не только скрупулёзно отобранные, вроде простейшей: Идет снег. Месть изгнанных демонов жестока. Семантики охотно сводят значение к синонимии, особенно в практических целях.

Значением слова здание является слово строение, а в результате машина переводит фразу Крепок дух, хоть немощна плоть как Запах сильный, хоть мясо размякло. Бесспорно, отделение языковой структуры от значений бывает чрезвычайно полезным, без этого не возникла бы вообще теория передачи сообщений. Но если вы подвергаете язык столь радикальной хирургической операции, то объявите во всеуслышание, чем вы, собственно говоря, занимаетесь, признайтесь в ампутации обиходной семантики, потому что иное поведение — это политика страуса, за последствия которой влетает потом ни в чём не повинным конструкторам. Между тем специалисты в своём большинстве прикидываются, будто с этим ошкуренным языком, с этим их скелетным муляжем ничего особенного не произошло; будучи людьми учёными, они, конечно, знают, что им не удастся до конца формализовать ни дедуктивный язык, ни обиходный, но всё же продолжают своё дело, полагая, что между не удаётся до конца и сейчас пока удаётся простирается область, достаточно обширная для того, чтобы они могли в ней очень долго и прилежно трудиться.

Впрочем, они претендуют и на большее. Если уж они не могут перейти от формализованного языка непосредственно к реальному миру, то, вознамерившись уловить сию реальность в свои капканы, они и её формализуют, только скрытым образом, повторяя на все лады словечко эмпирический и оперируя так называемыми модельными мирами, которые подгоняют под свои языковые системы. Все это тоже может быть полезно до тех пор пока отдаешь себе отчёт в том, что творишь; но по некоторым (психологически как-никак понятным) причинам подобные деятели иногда забываются, и если читаешь их работы, то создаётся впечатление, что они считают свои модели эмпирическими в том же смысле, в каком являются эмпирическими, например, исследования физика, работающего с камерой Вильсона.

Следует понимать, что все эти наши выводы не имеют ничего общего с какой-нибудь «антиформализационной» доктриной; такая доктрина была бы чем-то худшим, чем преступление, — она была бы ошибкой. Но всегда необходимо сознавать, каков тот допустимый диапазон, в котором мы работаем. Эти границы очень легко переступить. Можно долгие месяцы сидеть, погрузившись в изучение толстенных (они уже стали такими) фолиантов по теории игр, и, например, в пятидесятом по счёту на одной из самых последних страниц найти набранное петитом примечание, что теория игр со всеми её пространными построениями, увы, абсолютно непригодна в реальных ситуациях, ибо, к сожалению, оные ситуации куда запутанней, чем все конструкции теории игр на сегодняшний день. В то же самое время из популярных разработок можно уже вычитать о «стратегических машинах» для ведения войн, и так далее и так далее.

Возвратимся к значению значения. Один английский философ написал книгу как раз под таким названием («Значение значения»), в которой насчитал чуть ли не 36 различных значений этого слова. Критики «позиции умолчания», вроде Таубе, немногим могут нам помочь. Едва они переходят от критики к конструктивной программе, как тут же, ссылаясь, например, на философов вроде Уайтхеда, тянут нас в такие дебри, где уж воистину ничего поддающегося эмпирической проверке сказать нельзя. В этих дебрях блуждают платонистские идеи и прочие духи, и хотя Эшби и утверждал, будто кибернетика справится с любыми духами, лишь бы они блуждали закономерно, но тут и кибернетика бессильна.

Как можно уже догадаться, положение конструкторов незавидное. Помощь, которую им оказывают анатомы дедуктивных систем, сразу же обрывается; конструкторы добиваются получения производственных рецептов или хотя бы финитных процедур, ведь они не могут пичкать свои машины бесконечностями, которых, безусловно, не содержит и человеческий мозг, чьим «повторением» должны быть эти машины. Определения значения в рамках синонимии оказываются совершенно недостаточными: ignotum объясняется через ignotum (Неизвестное (лат.) — Прим. ред.).

Рабочие определения, в которых утверждается, что значение — это отношение, соотнесение, продукт символического функционирования, знаковая ситуация, соответствие, отражение, ничего не дают конструкторам, которым во что бы то ни стало надо понять, не что такое значение, а как его сделать (воспроизвести). Они готовы пожертвовать «абсолютно точным», «окончательным» знанием ради рабочей гипотезы, которую можно было бы проверить на практике.

Никакой общей теории «распознавания зрительных образов» не существует, а машины (с трудом, правда), распознающие такие образы, уже есть, и хотелось бы построить также машины, которые «понятливо» вели бы себя. Но пока что между формальным берегом языка и смысловым зияет пропасть. «Значение» всегда в конце концов цепляется за «понимание», а понимания нет там, где некому понимать. Таким образом, «безлюдность» языка сохранить невозможно, а тот, кто её что есть силы отстаивает, кончит вместе с бихевиористами, которые наложили суровейший запрет на всякие рассуждения о психике в неэмпирико-физических терминах, кончит как человек, который пожелал детально и до конца разобраться в ходьбе, но при этом, упаси боже, ни единым словом не хотел обмолвиться о ногах и даже о возможности их существования. Профессор Райл написал необычно интересную книгу (G. Rуlе, The Concept of Mind, Barnes and Noble, New York, 1949. — Прим. ред.), в которой всем на удивление доказал, что никакого сознания вообще не существует. Он уничтожил сознание, раздавил его, высмеял, закидал прозвищами, вроде the ghost in the machine. Собственно, следующим логическим шагом, которого бог весть почему никто не сделал, было бы провозглашение доктрины, симметрично противостоящей солипсизму. Солипсизм утверждает, что существую только «я» — следует заявить, что существуют только «другие». Эту доктрину можно отлично обосновать. Если бы другие люди не обращались ко мне, не отвечали на мои вопросы, захотели бы проходить сквозь меня, словом, если бы я ни для кого не существовал, разве не следовало бы мне признать, что меня в действительности не существует?

Следовательно, каждый существует только потому, что он существует для других, а то, что ему самому кажется, будто он и «для себя» существует — это все бред, галлюцинация, сон, иллюзия, сумеречное состояние души, наконец. Бывает же, что мне кажется, будто я летающее, или беспозвоночное, или ещё какое-нибудь совсем уж неописуемое существо, воплощение некоего «я»; такие состояния наступают ночью, и только тот факт, что никто из окружающих не подтверждает моего бытия в таких формах, вынуждает меня в конце концов признать, что всё это мне только казалось, что всё это мне, например, снилось, и так далее. Да еесли бы и впрямь существовали только «другие», то среди бихевиористов, физикалистов, формалистов воцарилась бы атмосфера всеобщего облегчения, успокоения, блаженства, исчезли бы миллионы забот, короче, возник бы сущий эпистемологический рай. Не придавая лично особого значения вышеизложенной абсолютно оригинальной концепции, я готов уступить её заинтересованным лицам.

Поскольку к значению значения невозможно подступить прямым путём, сейчас распространён следующий способ действий: язык изучают физикалистскими и формалистскими средствами, молчаливо, втайне предполагая при этом, что если его (этот язык) сначала атомировать, раздробить, выпотрошить, анатомировать, а потом снова, уже с учётом полученных знаний, сложить и свинтить внутри какой-нибудь материальной системы, например цифровой машины, то значения появятся внутри этой системы как бы сами собой, но вместе с тем в силу жестокой необходимости, словно привнесённые внутрь машины, привинченные к её деталям, и благодаря этому задача будет решена. Этот способ действий можно образно представить на примере транспортировки какой-нибудь огромной мозаики, которая изображает что-то поистине прекрасное: достаточно тщательно перенумеровать обратную сторону всех камешков, из которых сложена мозаика, и можно совершенно спокойно всю её разобрать, запаковать камешки в ящики и отправить адресату; при сборке на новом месте необходимо только соблюдать порядок номеров, которыми помечены камешки; прекрасная значимая сторона в виде картины сама собой постепенно возникает в результате этого шаг за шагом осуществляемого процесса.

Но по отношению к языку такой способ действий, допустимый в определённых рамках, в целом невозможен.

Я рискую быть изгнанным из хорошего общества за фразу, которую сейчас произнесу, ведь она прозвучит непристойно. Но я всё-таки должен её произнести. Впрочем, эта непристойность не является новинкой. Предложение — это мысль, выраженная словами. Этому меня учили ещё в школе, и хоть я почитаю кибернетику, amicus Plato, sed magis amicveritas (Друг мне Платон, но истина друг мне больший (лат.) Слова, приписываемые Аристотелю. — Прим. ред.). Уверяю вас, это действительно так.

Язык — это не мышление, а мышление — это не язык (то есть оно не обязано быть только языковым). «Значение», конечно, является отношением, соответствием, имеет характер континуума, всё это так, но это прежде всего переживание. Фраза, высказывание, предложение означает что-либо, если она порождает мысль, выражением которой является. Могут существовать бессмысленные фразы, но нет бессмысленных мыслей. Значение не «спрятано» во фразе: оно возникает в уме, когда эту фразу слушают или читают. Нельзя говорить о фразе, будто она и есть значение. Говорят, и правильно, что фраза имеет (определённое) значение. Она обладает им; поэтому в языке, оторванном от существ, его понимающих, отсутствуют и значения. Поэтому фразу сравнивают с формой, которую мысль наполняет значением, вливаясь в нее; смысловым содержанием фраза наполняется в психическом процессе. Если форму подвергнуть исследованию, то вскоре окажется, что она не является «точной». Гипсовую форму можно оттиснуть в ином материале, не утратив при этом чисто механическом переносе никаких существенных деталей. Но невозможно «оттиснуть» достаточно развёрнутую фразу в материале другого языка, пользуясь механическими средствами чисто алгоритмического перевода. Фраза не просто форма мысли, а форма обедненная, сокращённая и в то же время неоднозначная — её можно по-разному понимать, толковать множеством способов, по-разному «ворочать в уме». Психические процессы, которые формируют значение, не являются пассивным восприятием определённой цепочки сигналов и сопоставлением их со «словарём» и синтаксисом. Можно услышать совершенно непонятную фразу, даже если знаешь данный язык, его словарь и синтаксис. Я, например (из-за умственной неполноценности, конечно), не понимаю многих фраз в текстах Хайдегера или Гуссерля, они для меня ничего не значат.

Я говорю вполне серьёзно. Фразы являются программой действий, но с большими пробелами и очень расплывчатой; они «понятны» лишь потому, что мозг располагает предпрограммированием, полученным за всё время своего существования. Перевод с одного языка на другой подобен попытке установить взаимооднозначное соответствие между скелетами двух различных позвоночных.

Никакое чисто «формальное» сравнение не даст такого соответствия, если ему не будет сопутствовать знание анатомии и физиологии, а также экологии этих животных. Как догадаться о функциональном различии между хвостом кита и хвостом слона, если не знаешь, что первый живёт в океане, а второй — сухопутное животное? Семантика является для языка тем же, чем для остеологии — гравитация, ибо и тот и другой «скелет» формируют факторы, лежащие вне их самих. Язык живёт в «экологической» среде человеческого мозга, начало которой лежит в природе и которая простирается в пределах общественных систем. Значения находятся в психических процессах, вне фраз, как мышцы — вне скелета или рука скульптора — вне глины. Они — оркестр, а фразы — только партитура. Партитура симфонии — это ещё не симфония, хотя, конечно, и оркестр не сыграет симфонии без партитуры. По языковой трудности тексты располагаются в непрерывный спектр, к тому же этот спектр неодномерен; практически для каждого человека можно указать текст, который он поймёт на столь низком уровне, что при приёме будет утрачена значительная часть содержащейся в тексте информации. Большинство людей вообще не понимает слишком трудного или специализированного текста, из чего можно заключить, что хорошая машина-переводчик должна была бы демонстрировать незаурядный коэффициент интеллектуальности; но неизвестно, как создать машинную программу, которая повышала бы этот коэффициент тем больше, чем более трудный текст предстоит переводить.

Не случайно одним из самых свирепых критиков идеи «алгоритмически переводящих машин» оказался Таубе — специалист в области программирования; он-то прекрасно знает, какая пропасть лежит между реальными возможностями программ перевода и тем, что можно прочесть в несчетных работах на эту тему, работах тем более смелых по формулировкам, чем более они абстрактны.

В этих работах мозговые явления, природа которых до сих пор остаётся загадкой, втискивают в корсет «физикалистской» терминологии, которая якобы должна устранить всякую загадочность; там можно прочесть об «энтропии сознания и подсознания», о «понятийных» и «эмоциональных кодах», об «эстетической информации», там натягивают кибернетические маски на психоанализ, отождествляют творческие процессы с методом проб и ошибок, ставя знак равенства между созданиями учёных-теоретиков и шизофреников (причем, по-видимому, неимоверно научным, то бишь «кибернетическим», считается чисто формальный подход к «информационной оригинальности» — смысл уравнивается в правах с бессмыслицей, ибо ведь ни тот, ни другая «не имеют никакого отношения к алгоритмам»). Положение прямо противоположно тому, которое существовало во времена братьев Райт. Они начинали уже полёты на аппарате тяжелее воздуха, а почти никто из специалистов, или так называемых специалистов, не верил в возможность осуществления таких полетов. Напротив, профессионал-программист знает, чего можно ожидать от цифровых машин, и знает алгоритмическую ограниченность программ; зато его окружает рой «специалистов», которые нисколько не помогают ему в преодолении трудностей, а попросту отрицают их своими многочисленными совершенно голословными декларациями. Ясно, что подобное кибернетическое «шаманство» не может привести ни к чему, кроме некоего смятения умов.

Личности, которые на досуге измышляют «новые виды» информации, или машины, которые «все могут» и даже издают книжки с обилием схем, указующих, как с инженерных позиций имитировать человеческий мозг, со спокойной совестью предаются своим радостным занятиям, потому что всем их «открытиям» и «изобретениям» не угрожает никакая экспериментальная проверка.

Между тем проблема существует, и никакими «терминологическими» заклинаниями её преодолеть нельзя. Неимоверно трудоёмкие структурные исследования указывают на то, что каждый микроскопический шаг на пути улучшения качества примитивных машинных переводов должен быть куплен ценой непропорционально огромного усложнения применяемых алгоритмических структур. Одно дело — запрограммировать большую цифровую машину так, чтобы она переводила фразы типа «Там стоит стул», «Падает снег», «Дети идут в школу», и совсем иное — создать программу, с помощью которой машина может перевести фразу вроде следующей: «Первичный способ преподнесения объекта включает «изоляцию» объекта не только в смысле ограниченности, но также и в том смысле, что объект лишь «извне» доступен для познающего субъекта, каковой при этом в едином акте постигает его как целое либо же только предвосхищает». Перевод этой фразы «без понимания вообще» представляется невозможным. Человеку, который захочет её перевести, надлежит изучать не синтаксис, а скорее феноменологистские журналы. И он наверняка не сможет «схватить» их стиль ни в каком алгоритме, дающем перевод хотя бы с некоторым приближением к оригиналу. Можно задать вопрос, почему проблему нельзя решить вероятностными методами. Текст книги можно сравнить с информацией, содержащейся в хромосомах. Текст задаёт «смысл», как генотип — зрелую особь. В обоих случаях имеет место вероятностное предопределение.

Известно, что фенотип организма отклоняется от генотипа, и аналогично «фенотип» литературного произведения или философской работы способен колебаться в определённом (зависящем от индивидуумов) диапазоне предельных значений. Но этот вероятностный разброс ни в коей мере не является хаотичным. Статистический подход подразумевает аппроксимацию, асимптотическое приближение к предельному значению «идеальной точности», о чём нельзя говорить в случае перевода, ибо класс «точных переводов» данного текста содержит различные «типы точности», которые не вполне сравнимы друг с другом. Хороший перевод отражает оригинал и в то же время несёт в себе черты собственного стиля переводчика. Машина, способная на такой перевод, также проявила бы собственный стиль, а это означало бы, что она имеет определённую индивидуальность, а не является всего лишь одной в точности воспроизводимой ипостасью «единого алгоритма». Мы интуитивно приходим к выводу — впрочем, хорошо известному, — что если процедуре нельзя придать однозначность, то её нельзя также и формализовать. Пусть так, скажет кто-нибудь, пусть хорошие переводы образуют множество, может быть, даже потенциально бесконечное, но можно справиться и с этим, использовав понятие континуума. Это понятие подсовывает кибернетикам, между прочим, и Таубе. Оно благородного рода, ибо происходит от математики, но конструкторы, помня предостережение timeo Danaos et donferentes (Боюсь данайцев, даже приносящих дары (греч.) Стих из «Энеиды». — Прим. ред.), не хотят — осмотрительно! — принимать столь великодушный подарок. Одно дело — почтенный, хоть и бессильный синонимический словарь, и совсем другое — пресловутый континуум, чья бесконечность способна разворотить любые словари. Разумеется, мы, когда беседуем, не страшимся этого континуума — ведь мы-то понимаем, что говорим.

Процесс понимания — ни в коем случае не эпифеномен, не средство комфорта («Как это мило — что-то понять!»), не предмет роскоши; процесс понимания нельзя также считать интеллектуальным аналогом чувственного наслаждения, который можно столь же просто отделить от акта информационного сношения, как удаётся отделить приятственность физического сношения от его естественных физиологических последствий. (Эпифеномен (греч.) — побочное явление, сопутствующее главному и вызванное им, но не оказывающее на него никакого влияния. Эпифеноменализм — доктрина, утверждающая, что мышление есть эпифеномен мозговых процессов. Этого взгляда, в частности, придерживаются некоторые психоаналитики и бихевиористы. — Прим. ред.) Понимание — это труд, который должен быть произведён, он представляет собой ничем не заменимый, уже минимальный критерий языкового отбора, который нельзя свести к более простому, а именно к чисто формальному виду. Наш мозг не потому так сложен, что мы представляем собой нейрально вырождающийся вид, и не потому, что какое-то накопление мутаций в процессе генетического дрейфа совершенно зазря нагромоздило эту избыточность. Наш мозг таков, каков он есть, потому что, будь он менее сложным — как у обезьян, например, — он не был бы способен к процессам порождения мысли и языка. Если бы значения не были эволюционно, биологически полезны, еесли бы их присутствие в нашем языковом бытии не было необходимо, они вообще не возникли бы.

Бихевиористский подход представляется мне безнадёжным и в самых смелых его логических продолжениях, согласно которым проблему «значения» можно будет полностью отбросить, когда мы научимся с величайшей точностью исследовать материальные процессы, лежащие в основе процессов психических.

Это был бы путь создания «финального алгоритма», когда состояниям мозга, наблюдаемым извне, точно сопоставляются его внутренние состояния, познаваемые в интроспекции. Имея «словарь» таких соответствий, можно было бы запрограммировать «немыслящую» машину, которая переводила бы на уровне самых лучших переводчиков. Но представляется весьма вероятным, что одним и тем же материальным состояниям мозга не обязательно однозначно сопоставимо определённое внутреннее его состояние: нейральные коды лишь на элементарных уровнях интеграции близки друг другу. Чем выше мы поднимемся по ступеням мозговой иерархии (по уровням информационной интеграции), тем более индивидуальным становится код, и код, в котором один мозг реализует свои состояния, может совсем не походить на код другого мозга: ведь каждый мозг является статистической системой, которая стартует от полуслучайного начального распределения и движется по индивидуальной динамической траектории. Это рассеяние кодов приводит к тому, что материальные динамические конфигурации мозга, сопоставленные, скажем, восприятию красного цвета, по-видимому, одинаковы в мозгу у разных людей, может быть, даже людей и обезьян, тогда как конфигурации, отвечающие «внутреннему восприятию» тоски, столь различны от индивидуума к индивидууму, что бессмысленно говорить о каком-либо «классе материальных конфигураций», которому можно было бы сопоставить как инвариант символ «тоска».

Кибернетика, подобно Прометею, похитившему с Олимпа огонь, хотела вторгнуться сразу в область сложнейших интеллектуальных операций, овладеть всей этой областью, пробиваясь напролом, напрямик, не следуя тому гигантскому пути, на котором нейронные формации все более позднего эволюционного происхождения наслаивались на древнее ложе прамозга, унаследованного людьми ещё от панцирных рыб; и кибернетике удалось поначалу автоматизировать определённые логико-арифметические операции.

Окапываясь на занятом участке, она начала торопливые вылазки с захваченного плацдарма во всевозможных направлениях, но следующие атаки уже не удались, не увенчались подобным же познавательным и практическим успехом. Первая победа оказалась только тактической, равно как и локальной, причём была совершена тяжкая, хотя психологически и понятная, ошибка. В глубине души многие полагали, что уж если удалось придать «автоматизм» таким «элитарным», таким трудным — с точки зрения школьника или домохозяйки — операциям, как операции логического исчисления, то более трудным все прочее попросту оказаться не может. Не заметили при этом, что одно дело — использовать логику на основе знания силлогизмов, и совсем другое — столкнуться с ней в семантико-синтаксической структуре уже имеющегося языка. Даже мозг пускающего слюни имбецила, который едва способен говорить и почти не понимает, что ему говорят, этот мозг как система, в которой функционируют значения, с информационно-приспособительной точки зрения несравненно более универсален, чем вычислительная машина, работающая со скоростью миллиона операций в секунду.

В этой книге мы говорили о ненужности технического «повторения» человека. Столь радикальный тезис нуждается в оговорке. Требование создать машины, которые ведут себя «понимающе», конечно, не означает, будто мы настаиваем на наделении машин-переводчиков «полнотой внутренней жизни» человека; однако мы просто не знаем, в какой мере можно «недодать личность» машине, которая призвана хорошо переводить.

Мы не знаем, можно ли «понимать», не обладая «личностью» хотя бы в зачатке. Мы считаем, что даже «без понимания» можно успешно действовать в реальном мире — этому учит нас существование операционального языка эволюции, и потому мы рассмотрим далее различные варианты «апсихической техники познания». Не представляется, однако, возможным эффективно использовать операциональный язык до конца в качестве орудия перевода в сфере языков дискурсивных — мыслительных. Либо машины будут действовать «понимающе», либо по-настоящему эффективных машин-переводчиков не будет вовсе. Ибо операциональность полностью сводима к отношению, тогда как мыслительный процесс, также имеющий эту черту, является к тому же чем-то ещё.

Итак, мы стоим перед длительной осадой. Не надо слушать советов тех, кто уговаривает отступить, — это пораженцы, их и в науке немало, — особенно когда осада обещает быть длительной и тяжёлой. Найдутся также многочисленные знахари, которые станут осыпать нас заверениями, будто они открыли как раз «лекарство от значения». Им также не следует слишком доверять, — как и в медицине, избыток лекарств против какой-то болезни означает, что ни одно из них не является по-настоящему целебным. Даже если краткого пути и нет, дорога на вершину всё же есть, хотя, может быть, нам придётся преодолевать её «с самого низа», с уровня самых элементарных процессов — взять её не штурмом, а терпеливым методическим натиском.

Приме­чания: Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания.
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения