Гуманитарные технологии Аналитический портал • ISSN 2310-1792

Гилберт Райл. Понятие сознания. Приложение. Главы из книги «Дилеммы»

Перевод на русский язык и предисловие: М. С. Козлова.

О книге Г. Райла «Дилеммы». Предисловие М. С. Козловой

Известно, что особое место в философском мышлении на всём пути его развития занимали характерные трудности согласования разных точек зрения на один и тот же предмет. Такие трудности в изобилии явлены в реальных спорах, соперничестве, конфликтах, сложности «единения» разных пониманий. Наиболее острый характер они принимают в тех случаях, когда позиции поляризуются, представляются несовместимыми, что стимулирует теоретические, идейные «тяжбы», которым не видно конца. Опыт сочетания альтернативных позиций силой теоретической мысли философов выявил эффект антиномий (апорий, парадоксов, дилемм). В той или иной форме они постоянно присутствуют в философском поиске, составляя не просто его периферию, а своего рода «живой нерв». Порой это отражено уже в самом названии трудов: «Да и нет» (П. Абеляр), «Или-или» (С. Кьеркегор) и других. Напряжённость антиномий-проблем проявляется в том, что не представляется возможным ни безусловно принять, ни безусловно отбросить ни одну из двух противостоящих друг другу позиций. Признанию же их равной силы, обоюдной истинности наше разумение тоже противится, ибо они воспринимаются как несовместимые и, взятые вместе, самое меньшее — грозят «расколоть» единое видение реальности, ввергнуть нас в принципиальный дуализм.

Понятно, что в плоскости практической, жизненной — где, говоря словами поэта, «дышат почва и судьба», — конфликты альтернативных позиций способны принимать ещё более острый, накалённый характер — вплоть до борьбы не на жизнь, а на смерть. На протяжении веков под действием разных факторов в поле внимания философов попадали то одни, то другие противоречия видений, пониманий тех или иных реалий. На рубеже XIX–XX веков. обнаружение логических противоречий в фундаменте математики стимулировало тщательное изучение причин возникновения парадоксов и путей их преодоления (работы Б. Рассела и других).

Внимание к данной проблематике, интерес к различным её аспектам стали отличительной чертой аналитической философии XX столетия, заняв важное место не только в специально-логических изысканиях, но и в иных работах, в том числе опирающихся на аналитические ресурсы обычного языка. Именно к этому кругу работ и относится написанный с достаточно широких позиций труд Г. Райла «Дилеммы» (1954 год) 23, посвящённый анализу противоречий, возникающих при «стыковке», согласовании различных систем знания, точек зрения на один и тот же предмет. На классическом и современном материале с помощью особых процедур тщательного неформального анализа каждого случая Райл подтверждает вывод, уже прозвучавший и в «логической», и в «лингвистической» ветви аналитической философии, — вывод о том, что логико-эпистемические тупики, в которые попадает «теоретизирующий» ум, связаны с характером, особенностями действия языка. Анализ, разрешение концептуальных замешательств, противоречий он тоже склонен был считать наиболее важной задачей философии и творчески разрабатывал, развивал, варьировал (стандартных решений здесь нет!) приёмы, методики выхода из таких тупиков.

Поскольку в данное издание входят только две главы из данной работы, очертим её композицию и основные идеи. Книга включает в себя восемь глав:

  1. Дилеммы.
  2. «Это должно было быть».
  3. Ахиллес и черепаха.
  4. Наслаждение.
  5. Мир науки и повседневный мир.
  6. Специальные и неспециальные понятия.
  7. Восприятие.
  8. Формальная и неформальная логика.

Обрисовав суть своего замысла и подхода (глава 1), Райл далее разбирает две классических философских антиномии: апорию Зенона «Ахиллес и черепаха» и дилемму «фатализм — свобода воли». Подробно, с множеством иллюстраций анализируя противоборство фатализма и взгляда, допускающего способность людей в известных пределах влиять на ход вещей, Райл подводит читателя к выводу: дилемму порождает смешение двух планов рассуждения — логического, с одной стороны, и относящегося к реальному ходу событий — с другой. Иначе говоря, аргумент фаталиста расценивается как ловушка, порождаемая неявным переносом логической необходимости на реальный ход событий. Кстати, «ключ» к механизму возникновения данной ловушки (и родственных ей затруднений) был дан в «Логико-философском трактате» Л. Витгенштейна. Вслушаемся, о чём говорят следующие афоризмы: «5.135 Из существования какой-то одной ситуации никак нельзя заключать о существовании другой, совершенно отличной от неё ситуации. 5.136 Какой-то причинной связи, которая оправдывала бы такое заключение, не существует. 5.1361 Выводить (дедуцировать) события будущего из событий настоящего невозможно… 5.1362 … Поступки, которые будут совершены впоследствии, не могут быть познаны сейчас. Знать о них можно было бы лишь в том случае, если бы причинность — подобно связи логического вывода — представляла собой внутреннюю необходимость…» 24.

Витгенштейн здесь распутывает то характерное смешение логического следования с причинной связью, которым страдал докантовский рационализм и которое ещё в ранних своих работах принципиально выявил и проанализировал Кант 25. Важной его заслугой стало чёткое разграничение хода событий и хода рассуждения. Соответственно, были разграничены основания бытия (или становления) и основания познания. При этом все существующее, ход событий, Кант характеризовал как случайное и подчиняющееся причинности. Иное дело — ход рассуждения, управляемый не причинностью, а законами логики с её безусловной необходимостью. Именно в этом ключе Витгенштейн в приведённом размышлении подчёркивает, что событийное и логическое лежат в разных плоскостях, что в отличие от связей логических, имеющих дедуктивный (априорный) характер, причинность — индуктивно устанавливаемая, эмпирическая связь.

Г. Райл в «Дилеммах» конкретизирует и обогащает опыт таких аналитических разграничений. Он показывает, что логическая импликация — если предсказанное событие произошло, то предсказание этого события истинно, и наоборот, — незаметно переносится на действительность. И тогда логически необходимая связь высказываний подставляется на место реальной связи событий, принимая облик практической неизбежности. Так, мысленно предпослав любому ничтожному событию (X кашлял 25 января 1953 года в 19 часов) предваряющее высказывание о нём, мы склонны считать, что данное предсказание было истинно в сколь угодно далёком прошлом. Затем незаметно совершается обратный ход: от истинности предсказания заключают о неизбежности того, о чём оно говорит. Это подталкивает к выводу: происходящему предписано случиться. Райл подмечает в этом рассуждении ряд неявных аномалий в употреблении понятий. Одна из них — одинаковое применение понятия истины к высказываниям как о прошлом, так и о будущем. Этим затушевывается логико-эпистемическая разница хроник и прогнозов. Не учитывается, что предсказание случайного события указывает лишь на возможность такового, истинность же или ложность предсказания выясняется в будущем (р. 15–35). Таким образом, к данной дилемме приводит, как полагает Райл, трудность совмещения того, что мы знаем о нашем повседневном контроле над вещами, событиями, с тем, что известно об импликациях истин в будущем времени.

Учение о детерминизме на всём протяжении своего развития в самом деле постоянно сталкивалось с дилеммами. И дело тут не только в невольном переносе логической необходимости на реальный ход вещей. История науки и философии вообще полна конфликтов между жёстким (механистическим) и другими упрощёнными формами детерминизма, с одной стороны, и опытами объяснения сложных реалий, не поддающихся этим простым объяснениям — с другой. Вспомним споры детерминизма и витализма, детерминизма и телеологизма, сопровождавшие поиск более совершенного концептуального аппарата для уяснения сложных типов причинной обусловленности. На рубеже XIX–XX веков довольно острый характер приняла дилемма механистического детерминизма и вероятностных форм причинности в статистических процессах.

Но наиболее резкой альтернативой механистического детерминизма действительно выступало учение о «свободе воли», что нашло столь отчётливое выражение в знаменитой антиномии детерминизма и автономной по отношению к нему морали в философии Канта. Некоторые аспекты этого сложного противоречия остроумно и убедительно, с множеством изобретательно придуманных живых иллюстраций выявляет и показывает читателю автор «Дилемм» (глава II). Один из выводов, к которому приходит философ, таков: концептуальные трудности, как правило, заявляют о себе не на исходном уровне привычного применения соответствующей группы понятий, а при их обобщении. Так, анализ дилеммы фаталиста убеждает в том, что в своём первоначальном, обычном применении в конкретных ситуациях выражения «имеет место», «должно произойти», «событие», «до и после», «необходимость», «причина», «предотвращать» и другими нисколько не озадачивают. Но уже на первом уровне их обобщения почва как бы уходит из-под ног и возникает угроза путаницы.

А вот пример другой дилеммы. Если человек знаком с историей гедонистической психологии, гедонистической и утилитаристской этики — напоминает Райл, — то он знает, что на всём протяжении их существования вспыхивали локальные битвы между сторонниками этих теорий и их противниками. Более того, внутренний спор по этим вопросам идёт в каждом из нас. Мы понимаем, что, как правило, за исключением необычных обстоятельств, люди действительно стремятся к тому, что они любят, что их радует, а не наоборот. Это трюизм. И в то же время общий вывод, будто во всех целенаправленных актах мы неизменно стремимся обеспечить себе максимум удовольствия, вызывает чувство сопротивления. Этот вывод звучит уже не как трюизм, а как громкое научное открытие. При этом применение понятий «удовольствие», «неудовольствие», «нравиться», «не нравиться» и другие тоже не вызывает затруднений на исходном уровне обыденного рассуждения. Не нуждаясь в особом исследовании понятий, люди с лёгкостью говорят о винах, шутках, новеллах, которые им нравятся или не нравятся. В жизни они прекрасно знают, чего хотят и чего не хотят, что у них вызывает симпатию и что — неприязнь. Но как только начинается обобщённый разговор об удовольствии и его роли в человеческом поведении, так тотчас же возникают трудности. Это относится не только к сфере собственно философии. Отмечается, что задолго до начала философствования общие вопросы такого рода обсуждаются на разные лады во многих пересекающихся сферах рассуждения.

Воспитатель, моралист, говоря о нормах поведения, психолог, рассуждая о мотивах человеческих поступков, экономист, изучая потребности, художественный критик, сравнивая так или иначе эстетическую ценность произведений, — все вынуждены говорить об удовольствии и в общих терминах. И опять-таки противоречия гедонистической этики возникают, по мысли Райла, в обобщённом рассуждении, при пересечении разных его сфер. Мы сами чувствуем, поясняет философ, что исходные понятия «желания» и «нежелания», «симпатии» и «антипатии», которые так широко представлены в наших повседневных биографиях, «подвергаются странной и подозрительной трансформации, когда их представляют в качестве основных сил для объяснения всех человеческих выборов и склонностей» (р. 62). Свободно и легко рассуждая о конкретных радостях и переживаниях людей, мы не знаем, как обобщить эти мысли, оформить их в теории или схемы. Глаголы «радоваться», «желать» и тому подобные нам доступны и понятны, не влекут за собой каких-то особых проблем.

Абстрактные же существительные «удовольствие» и другие вызывают замешательство. Мы понимаем, что эти неудобные абстрактные существительные есть некая дисцилляция того, что покрывается удобными конкретными глаголами. Переходя к обобщениям, мы всякий раз чувствуем, что одно дело применять само понятие, но совершенно другое дело — описывать его применение, подобно тому, как использовать деньги на рынке — это одно, а связно рассуждать об экономике — совсем другое. Продуктивность в одном деле совместима с некомпетентностью в другом. Человек, беспомощный в финансовых операциях, может быть прекрасным теоретиком стоимостных отношений и наоборот. И тем не менее, отмечает Райл, «мы не только научились думать в терминах поговорок, педагогики, судебных и проповеднических обобщений о человеческих симпатиях и антипатиях, но и испытываем необходимость объединить эти обобщения в связное целое» (р. 62), в некую общую схему пружин человеческого поведения. И вот тут-то мы втягиваемся в ловушки дилемм, природу которых важно осознать.

В качестве примера характерной для XX века внутрифилософской дилеммы взят спор приверженцев формальной логики и философии. Область исследования, именуемая формальной логикой, всегда была более или менее тесно связана с философией. Однако начиная со второй половины XIX века она выросла в современную строгую науку широкого диапазона действия, располагающую мощным аналитическим аппаратом в виде формальных (символических) исчислений. В результате логика обрела большую самостоятельность, значительно обособившись от философии. Вооружённые новейшей логической техникой, получив возможность решать все новые и новые классы задач своими строгими средствами, логики стали порой критически-иронично относиться к старомодным мыслительным опытам философов, предлагая вооружить их — вместо идущего ощупью метода проб и ошибок — точными методами логического исчисления. В ответ последовали заявления оскорблённых философов о том, что они не намерены приумножать число тривиальных формул, что ни одна сколько-нибудь интересная философская проблема ещё не была решена вычислением. Более того, они подчёркивали и делают это поныне, что, вопреки ожиданиям Лейбница, Рассела и других, вопросы, решаемые исчислением, — совершенно иного рода, чем проблемы, вызывающие философский интерес и характерные затруднения.

Критики формальной логики подчёркивают искусственный, безжизненный характер её схем. Отмечается: в отличие от полнокровных содержательных понятий, с которыми имеет дело философия, компетенцию формальной логики составляют как бы «бесплотные» понятия («не», «все» и другие), да и тем — по сравнению с обычным рассуждением — логика предписывает искусственно ограниченные функции. В самом деле, в формальной логике исследуются главным образом выводные способности содержательно нейтральных терминов (и, или, если… то и другие), логических констант или пропозициональных связок, составляющих стержень логического вывода. Более того, формальная логика оперирует далеко не всеми, а лишь некоторыми содержательно нейтральными выражениями и в самом деле предписывает им хотя и чётко очерченные, но более узкие, чем в обычном языке, обязанности. Наконец, критики формальной логики подчёркивают, что выводная работа логических констант не порождает никаких парадоксов. Для философа же наиболее интересны понятия, которые по тем или иным причинам вызывают затруднения. Споры такого рода создают впечатление соперничества логиков и философов.

Так очерчена данная дилемма у Райла. Между тем, заключает он, функции философа и формального логика разнородны по целям и процедурам, хотя и не отделены друг от друга полностью. Так, логик не исследует поведение понятий «и», «не» и другие в естественном рассуждении. На его долю выпадает особая теоретическая задача — изучение способов искусственно упрощённого поведения логических констант и их взаимовыведения. Перед ним также стоит задача разработки принципов самих исчислений — объединения логических констант в дедуктивные системы. Проблема философа в другом. Он исследует не только типы логического поведения, но и специальное содержание своих понятий. Его функция — изучить те термины повседневного и специализированного рассуждения, значения которых не предписаны сколько-нибудь строго и носят переменный характер. Таких терминов большинство. И обычно нет способа выделить из них скрытые логические константы. Философ, по мысли Райла, должен определить логическую силу таких терминов путём выявления их реальных функций. Признается, что формальная логика, безусловно, помогает в решении философских задач. Однако надежды на сведение философских проблем — посредством некоторых стереотипных операций — к стандартным проблемам формальной логики считаются беспочвенной мечтой. Формальная логика способна дать философии в лучшем случае компас, но не разработанный в деталях конкретный курс. Так, знание стереотипных движений в искусственных условиях военного парада или учения не идентично умению вести себя в бою. Однако и в новых необычных ситуациях необходимо применять стандарты солдатской тренировки. Разрешение тяжбы, повторяет своё общее заключение Райл, — в уяснении особых теоретических задач формальной логики в отличие от философии, в более чётком размежевании этих смыкающихся, но в целом имеющих разные задачи сфер исследования.

Понятно, что проблемы, привлёкшие внимание Райла, затрагивают и сферу науки. Историкам науки хорошо известно о борьбе конкурирующих воззрений. Вспомним о концепциях прерывности и непрерывности вещества и света в истории физики, устойчивости и изменчивости в составе и строении химического вещества и в его реакциях, скачка и постепенности в эволюционном развитии органического мира и многие другие. Как правило, каждая из соперничающих теорий схватывает одну из взаимодействующих друг с другом «противоположных» характеристик объекта в абстракции от другой. На стадии анализа, размежевания аспектов противоположные системы экспериментальных результатов или теоретических представлений кажутся несовместимыми, а соответствующие научные проблемы принимают вид резко очерченных дилемм.

Райл отмечает, в частности, что сама внутренняя логика хорошо организованных дисциплин нередко рождает тяжбу между ними и другими дисциплинами или общим знанием. Это может быть связано с тем, что специалист стремится подчинить своей концептуальной муштре, своему разумению фрагменты других областей знания, иные» концептуальные упряжки». К примеру (он приведён у Райла), фундаментальные физические теории покрывают в ряде аспектов содержание других естественных наук, и возникает представление, будто физик размышляет о мире как таковом и что мир должен описываться только в терминах физики. Между тем в ней не идёт речь о мире в широком смысле слова, в положениях фундаментальных физических теорий раскрываются лишь некоторые аспекты вещей. Концептуальные сбои возможны и в тех случаях, когда соответствующая форма деятельности и обслуживающая её система мышления (языка) сама находится в процессе развития, преобразования. Это имеет место, например, когда в геометрию включаются неевклидовы геометрии, из физики XIX века вырастает физика XX века. Что-то подобное происходит, скажем, при расширении юридического законодательства и во многих других аналогичных ситуациях. В таких случаях отрегулированные и привычные функции многих терминов видоизменяются и их использование может давать сбои.

В самом деле, мир многообразен. Его предметы и явления входят в различные системы связей. То одной, то другой своей гранью поворачиваются они и к человеку в пестрой мозаике его деятельности, жизни. Научные теории действительно опускают в своих формулах, оставляют невыраженными многие аспекты изучаемых явлений. Разные системы познания предмета выделяют различные его стороны и дают неоднородную информацию о нём. Связанные с этим затруднения нередко возникают в науке. Нелегко достигается размежевание близких сфер исследования, например таких, как психология, социальная психология и социология, что, безусловно, сказывается и в языке. С другой стороны, существуют иллюзии однотипности и соперничества по сути разных разделов или уровней исследования. Во избежание возможной здесь путаницы всякий раз требуется уточнять предмет каждой области знания в отличие от смежных и пересекающихся с ней областей, различать, разграничивать смежные, но неодинаковые познавательные задачи. Трудности, связанные с понятиями определённых разделов знания, как правило, возникают на стыках разных областей, в том числе на границах теоретических систем и обыденных представлений.

С эффектом «нестыковки» часто сталкиваются при сопоставлении мира науки и повседневного мира реальной жизни. Мы нередко чувствуем, отмечает Райл, что мир, части и элементы которого описываются наукой, — иной, чем мир, описываемый в терминах здравого смысла. Например, в пору становления экономической науки остро ощущалось несоответствие между положениями экономистов о мотивах поступков людей и обычными представлениями людей о самих себе, своих близких, знакомых. В самом деле, в экономических расчётах может быть систематически представлен в колонках цифр бюджет всей жизни человека. Однако реальная его жизнь при этом ускользает. Аналогично этому, скажем, в бухгалтерских отчётах библиотеки о купленных книгах не отражено их конкретное содержание с различием тем, мыслей, позиций, языка, стиля. Химические формулы вина или хлеба не схватывают особого аромата и вкуса, ощущаемых пекарем, дегустатором, обычным человеком.

Теории о внутреннем строении материалов не содержат в себе повседневного знания о вещах. Многие размышляют сегодня, пишет Райл, о явном различии между миром атомной физики, нейрофизиологии, с одной стороны, и повседневным реальным миром — с другой и так далее. В главе «Восприятие» автор демонстрирует трудности сопоставления и координации того, что сам человек знает о видимом, слышимом и тому подобном, с тем, что он находит в теоретических курсах оптики, акустики, нейрофизиологии.

Трудности здесь возникают, по мысли Райла, тогда, когда мы находим, что хорошо известные нам явления, связанные с глаголами «видеть», «слышать» и тому подобное из соответствующего семейства понятий, оказываются как бы вне закона благодаря другому семейству понятий: зрительный нерв, нервный импульс, световые волны и тому подобное. Аналогичен эффект соотнесения научных формул и обыденного опыта и во многих других случаях. Известно, например, что точные научные теории должны базироваться на объективном измерении. Поэтому цвета, ароматы, запахи и тому подобные физиологические явления не могут принадлежать к фактам физики, химии, входить в формулы соответствующих теорий. Отсюда — логически неизбежное молчание формул о цветах, ароматах, мелодиях и тому подобном, молчание бухгалтерских отчётов о содержании, стилистике книг и тому подобном. С этим обстоятельством тоже могут быть связаны некие ловушки. Одна из них — ошибка истолкования логической беспристрастности как логической враждебности, впечатление, будто то, что не может быть выражено в формуле, отрицается этой формулой и другие.

Все это затруднения, связанные с недостаточной осознанностью многогранности явлений и возможности их рассмотрения с разных позиций. Разрешение таких недоразумений видится в философском анализе специфики различных подходов к предмету. В частности, отмечается, что экономист и другие исследователи вообще не характеризуют никакого конкретного человека. Экономист толкует об экономических типах (капиталист, наёмный работник, арендатор, налогоплательщик и так далее), социолог — о социальных типах (рабочий, интеллигент и так далее). Их характеристики безлики. Они лишь в общем виде рассуждают о каждом, кто затронут экономическими или социальными отношениями. Когда нам ясно, пишет Райл, в сколь разных смыслах говорится о человеке, скажем, в экономических и моральных утверждениях, то «конфликт» между экономикой и реальной жизнью больше не беспокоит нас. А в экономических рассуждениях о прибыли и убытках мы больше не усматриваем общего диагноза человеческих мотивов и намерений. Различия всевозможных подходов к предмету должны быть тщательно проанализированы и выявлены. Во избежание путаницы важно понимать, сколь велика разница между делом экономиста, историка, биографа и лиц иных профессий, изучающих человека. Для корректной ориентации мы должны отдавать себе отчёт в том, что физик, историк, лирический поэт и человек с улицы создают очень разные, но всё же совместимые и даже взаимодополняющие друг друга картины одного и того же мира.

В работе, главы из которой предлагаются вниманию читателей, проанализированы причины возникновения мнимых дилемм, кажущейся несовместимости теорий, несводимости воедино разных точек зрения на один и тот же предмет.

Показано на примерах, что дилеммы — следствие ложных аналогий между разными подходами к объекту, незаметного изменения смысла понятий при переносе их в новый контекст, при осмыслении предмета с иной точки зрения. Основным «местом» возникновения дилемм считаются пограничные области, стыки систем рассуждения или теорий, а их причины усматриваются в смешении линий рассуждения, идущих по заведомо разным направлениям и преследующих разные цели.

Разъясняется, что различие проблем, решаемых в смежных системах познания, завуалировано отсутствием резких границ между аспектами объекта, а также нечётким размежеванием познавательных установок. Это, по убеждению Райла, и порождает дилеммы, требующие философско-эпистемологического исследования, уяснения специфики каждой области, прав и полномочий каждого подхода по сравнению с другим.

При этом подчёркивается, что дилеммы — это трудности концептуального характера. В частности, совмещение разных линий мышления нередко сопровождается нарушением их границ и смешением функций понятий. Причина многих затруднений — ложный перенос понятий, схем, моделей, выработанных для одних целей, на иного характера случаи, ошибочно принимаемые за идентичные первым. Разделяя идею позднего Витгенштейна о функциональной природе понятий, Райл концентрирует внимание на том, что даже к одним и тех же объектам понятия могут применяться неодинаково, «играть» в разных системах рассуждения разные «роли». Недостаточное осознание такой перемены «ролей» ведёт к путанице. Дело усугубляется также тем, что состав и научных, и повседневных понятий весьма неоднороден. К тому же логические функции большинства понятий внешне не выявлены. В условиях достаточно сильного контроля над нашим мышлением сложившихся понятийных схем науки, морали и прочего и отсутствия сколько-нибудь точных руководств, регламентирующих роли большей части понятий мы нередко оказываемся в плену ложных схем их применения.

Анализ дилемм тесно связан у Райла с идеей познавательных (языковых) контекстов, с координацией, взаимодействием концептуальных систем. Понятия каждого раздела знания неразрывно связаны между собой, образуя как бы концептуальные «упряжки». Вне связи с целым отдельные элементы таких систем — их понятия, рабочие принципы, операции — часто вообще теряют смысл, не функционируют. Их использование за рамками соответствующего контекста чревато функциональными сбоями. Райл разъясняет, что в пунктах, линиях связи разных теоретических систем, а также теорий и обыденных представлений мы оказываемся перед лицом специфических трудностей. Отлаженный внутренний контроль каждой из систем понятий в таких случаях значительно ослабляется. Специалист, прекрасно владеющий аппаратом в своей области, все менее успешно оперирует им по мере выхода за её пределы. Скажем, хороший экономист, геометр и иной теоретик может не столь успешно ориентироваться в соответствующих прикладных разделах.

Внешняя, «публичная» логика понятий за пределами их собственной области оказывается иной, чем внутри неё. И потому способность употреблять специальный язык теории не связана необходимым образом с умением применять его за рамками данной теории. Аналогичные трудности проявляются и в случаях развития или изменения отдельно взятой системы мышления (языка) или деятельности, при котором видоизменяются роли большинства понятий.

Философ подчёркивает, что интересующие его логические дилеммы чаще всего связаны с естественным, непрофессиональным мышлением (языком), с неформальными связями, переплетениями понятий. Удельный вес такого мышления велик не только в повседневной жизни, но и в науке. Райл был убеждён в том, что языки науки с уточнёнными понятиями не устраняют зависимости специалиста от естественного языка, усвоенного с детства. Использование рычагов и педалей, пишет он в этой связи, предполагает наличие пальцев и ступней (р. 35). В реальном процессе познания невозможно резко разграничить специальные (технические) и обычные (естественные) способы рассуждения. Между ними весьма размытая граница, которую переходят в обоих направлениях. Хотя понятия (слова) естественного языка соотнесены с другими понятиями, имеют в языке свои «места» и относительно определённые функции, они, разумеется, не столь точны и регламентированы, как термины специальных языков. В их неуточнённости, значительной неопределённости и усматривается причина философских затруднений. Даже в тех случаях, когда в недоразумении повинен специальный словарь теорий, их причины всё-таки кроются в первоначальных, нестрогих способах рассуждения.

Дело в том, что в межтеоретических сферах специалист в значительной мере выходит за рамки своей области, вступает в сферу нейтрального по отношению к теориям повседневного словаря, все менее строго оперирует специальными понятиями. И именно тут его подстерегают характерные трудности, издавна привлекавшие внимание философов. С переходом же к более точным рассуждениям функции терминов сужаются и все более точно фиксируются и, как правило, не вызывают трудностей, противоречий. Но чем большему искусственному уточнению подвергаются термины в языке науки, тем меньший интерес они представляют для философии. Конфликты, логические тупики на стыках, пересечениях систем знания выходят за рамки компетенции формальной логики и требуют не столько формально-логического, сколько содержательно-философского анализа. Они, как правило, разнотипны и связаны не с логической «статикой», а с логической «динамикой». Это делает невозможной их формальную идентификацию. Четкая логическая регуляция существует только для мёртвых философских вопросов.

Установление такой регуляции означает их смерть. Такова точка зрения Райла. Иными словами, Райл показывает, что при рассмотрении объекта в разных системах мышления возникает впечатление, будто некоторые из них несовместимы. Отсюда — особого рода теоретические конфликты. Многообразные неявные пересечения различных систем знания таят опасность смешения целей, когда говорят о разных аспектах предмета, не осознавая этого в должной степени. Райл считает, что чаще всего разные сферы знания не являются соперничающими. По его мнению, они дают разные, но вовсе не взаимоисключающие одна другую, а взаимодополняющие картины одного и того же объекта, системы объектов, наконец, мира.

Сложность соотнесения и синтеза разобщённых способов изучения объекта в самом деле существенно связана с характером языка. Кроме уже сказанного, следует учитывать и то, что каждая из систем знания, в соответствии со своими задачами и средствами исследования, не только выделяет в объекте свой круг вопросов, но и создаёт свой особый язык для выражения именно данного специфического содержания. В каждой области создаётся своя «идиоматика», часто адекватно не переводимая на язык другой системы знания. Это препятствует синтезу односторонних систем знания и разрешению соответствующих дилемм. С другой стороны, на границах близких друг к другу сфер исследования сказывается и обратное: трудность размежевания аспектов предмета, как по существу, так и в плоскости их понятийного выражения. В этих случаях понятия нередко переносятся из одного контекста в другой. Причём часто не осознается, что в новой системе они меняют свой смысл. К ним продолжают применять прежние схемы. Происходит смещение контекста, нарушение границ концептуального аппарата. Это также служит почвой для появления дилемм.

В дилеммах отчётливо видны трудности сочетания разных рядов понятий, невозможность буквального переноса отработанных концептуальных схем на новые, более сложные или просто иные случаи. Правда, каждая дилемма — сигнал не только языковых препон как таковых, но и требование глубже познать соответствующий предмет, его реальные связи, зависимости. Но ведь это невозможно отделить от уточнения, развития концептуального аппарата.

Интересуясь главным образом планом работы языка, соотнесения различных систем понятий, контекстов рассуждения, Райл в своём популярном курсе лекций не ставил перед собой задачи воссоздать в теоретической форме все сложное конкретное содержание, скажем, проблем детерминизма. Однако он привлёк столь разнообразный иллюстративный материал, что интересующие его понятия предстали в действии, работе, в неразрывном сочетании с конкретными ситуациями и поведением людей. Читатель, по-видимому, согласится с тем, что предпринятый в книге Райла анализ дилемм интересен и поучителен. «Дилеммы» Райла — классическая работа в жанре аналитической философии, и потому исследуемые в ней проблемы и сегодня не утратили своей актуальности. Правда, их решение (такова позиция философов этой школы) не поддаётся никаким рецептурным правилам, общим рекомендациям. Его (решение) нельзя задать формулой, «высказать», можно лишь наглядно, конкретно демонстрировать. Читателю, оказавшемуся не без помощи автора) в той или иной ловушке, предстоит помучиться, поискать выход, прибегнуть к опыту осмысления трудности и выхода из неё, наглядно развёрнутому, «показанному» философом-аналитиком. Такая практика предполагает, что в результате кое-то от этих приёмов выхода из тупика будет освоено, станет навыком и пригодится в ситуациях научных, философских и иных споров, в том числе и концептуальных противостояний, характерных для идеологических и политических дискуссий, нередко опутанных лукавой «логикой» псевдоальтернатив.

М. С. Козлова.

Глава I. Дилеммы 28

Существуют разного рода конфликты между теориями. Один знакомый вид конфликта, когда два (или более) теоретика предлагают соперничающие решения одной и той же проблемы. В простейших случаях их решения соперничают в том смысле, что если одно из них верно, то другие неверны. Разумеется, гораздо чаще спор 29 весьма запутан: каждое из предлагаемых решений в чём-то верно, в чём-то неверно, а в чём-то просто неполно или невнятно. В существовании такого рода разногласий нет ничего досадного. Даже если в конце концов все соперничающие теории, кроме одной, полностью опровергнуты, всё же их состязание помогло проверить и развить силу аргументов в пользу той теории, что выдержала испытание.

Но не этим видом теоретического конфликта мы будем заниматься. Я надеюсь заинтересовать вас спорами совершенно иного характера, а стало быть, и совершенно иным способом разрешения этих споров.

Часто возникают споры между теориями или — шире — между учениями, которые представляют не соперничающие решения одной и той же проблемы, а, скорее, решения или возможные решения разных проблем и тем не менее кажутся несовместимыми. Мыслитель, принимающий одну из них, как будто логически вынужден отвергать другую, несмотря на то, что с самого начала явно расходились цели исследований, приведших к появлению этих теорий. В такого вида спорах мы часто обнаруживаем, что один и тот же мыслитель (вполне возможно, мы сами) весьма склонен защищать обе стороны и в то же время всецело отвергать одну из них просто потому, что склонен поддержать другую. Он и вполне удовлетворён логической правомочностью каждой из этих двух точек зрения, и уверен, что одна из них должна быть совершенно неверной, если другая хотя бы в общем и целом верна. Внутреннее управление в каждой из этих точек зрения представляется безупречным, но их дипломатические отношения оставляют впечатление междоусобного раздора.

Этот цикл лекций задуман как исследование многообразных конкретных примеров дилемм этого второго вида. Но прямо сейчас я приведу три знакомых примера — для иллюстрации того, что описал пока лишь в общих чертах.

Нейрофизиолог, изучающий механизм восприятия, как и физиолог, изучающий механизм пищеварения или размножения, основывает свои теории на самых надёжных свидетельствах, какие может обеспечить его работа в лаборатории, — на том, что он сам, его сотрудники и ассистенты могут наблюдать невооружённым глазом или с помощью приборов, и на том, что им позволяет услышать, скажем, счётчик Гейгера.

Однако теория восприятия, к которой он приходит, по сути, предполагает как бы неустранимую расщелину между тем, что люди (и он сам) видят или слышат, и тем, что есть на самом деле, — расщелину настолько широкую, что у него явно нет и не может быть лабораторного свидетельства, подтверждающего существование хоть какой-то связи между тем, что мы воспринимаем, и тем, что есть в действительности. Если его теория истинна, то любому человеку в принципе недоступно восприятие физических и физиологических свойств вещей; и тем не менее теории нейрофизиолога базируются на самом лучшем свидетельстве экспериментального исследования и наблюдения физических и физиологических свойств таких вещей как барабанные перепонки и нервные волокна. Работая в лаборатории, нейрофизиолог прекрасно использует свои глаза и уши; записывая же результаты, он должен подвергать их обманчивые свидетельства строжайшему контролю. Он уверен, что никак не может быть похоже на истину то, что они говорят нам, — именно потому, что в высшей степени достоверным было то, о чём они сообщили ему в лаборатории. С одной точки зрения (разделяемой и обычными людьми, и учёными), реально исследуя мир, мы обнаруживаем то, что в нём есть, посредством восприятия. С другой же точки зрения (исследователя, изучающего механизм восприятия), — то, что мы воспринимаем, никогда не совпадает с тем, что есть в мире.

Следует отметить одну-две характерных черты этого затруднения.

Во-первых, это не спор двух физиологов. Несомненно, были и есть соперничающие физиологические гипотезы и теории, некоторые из которых будут побеждены другими. Но в данном случае сталкиваются не два или более соперничающих объяснения механизма восприятия. В спор вступают заключение, к которому, казалось бы, приводит любое объяснение механизма восприятия, и принимаемая каждым человеком повседневная теория восприятия. Точнее, говоря, что спор идёт между физиологической теорией восприятия и другой теорией, я, пожалуй, слишком широко толкую слово «теория». Ведь пользуясь своими глазами и ушами, будь то в саду или в лаборатории, мы не используем никакой теории, которая разъясняла бы, каким образом с помощью зрения, слуха, вкуса и прочие мы узнаем цвета, формы, положения и другие характеристики объектов. Мы узнаем эти вещи (а иногда заблуждаемся), не руководствуясь никакой теорией. Мы находим применение своим глазам и языкам, когда ещё не умеем в общем виде рассуждать о том, применимы ли они, и продолжаем применять их, невзирая на какие-то общие доктрины, толкующие об их применимости или же о неприменимости.

Характеризуя эту ситуацию, иногда говорят, что здесь налицо противоречие между научной теорией и теорией Здравого Смысла. Но даже это вводит в заблуждение. Прежде всего, это наводит на мысль, будто ребёнок, глядя глазами и слушая ушами, в конечном счёте становится на точку зрения какой-то теории — только теории расхожей, дилетантской, несформулированной, — а это совершенно неверно. Он вообще не задумывается о теоретических вопросах. Это предполагает, далее, будто способность узнавать вещи с помощью зрения, слуха и прочими зависит от здравого смысла или является частью здравого смысла — в том обычном значении этого выражения, которое подразумевает особый тип и меру природной смекалки, позволяющей справляться с не вполне обычными, непредвиденными практическими обстоятельствами. Здравый смысл или его нехватка проявляется не в умении или неумении пользоваться ножом и вилкой. Его (здравый смысл) проявляют, когда имеют дело с умеющим внушать доверие пройдохой или исправляют механическую поломку без нужных инструментов.

Вроде бы неизбежные выводы из объяснения восприятия, предлагаемого физиологом, кажется, подрывают репутацию не просто иной теории восприятия, а самого восприятия, то есть отправляют в отставку не только некое предполагаемое мнение всех обычных людей о надёжности их глаз и ушей, а сами их глаза и уши. В любом случае это видимое противоречие надо описывать не как противоречие между двумя теориями, а, скорее, как противоречие между теорией и ходячим мнением, между тем, что придумали некоторые специалисты, и тем, что каждый из нас не может не знать из опыта, — как противоречие между доктриной и обыденным знанием.

Теперь обратимся к дилемме совсем иного рода. Всякий знает, что если человеку в детстве не дать должного воспитания, то, повзрослев, он, скорее всего, не будет вести себя как должно; если же он получил хорошее воспитание, то, очень возможно, и в зрелые годы будет вести себя достойно. Всякий знает и то, что определённые действия лунатиков, эпилептиков, клептоманов или утопающих достойны сожаления, но не осуждения — и, разумеется, не похвалы. Подобные же действия нормального взрослого человека в нормальных ситуациях одновременно достойны и сожаления, и осуждения. Однако если плохое поведение человека говорит о плохом воспитании, то отсюда, видимо, следует, что винить за это нужно не его самого, а его родителей, а затем, в свою очередь, конечно же, и прародителей, и прапрародителей, а в конечном счёте — никого. Мы совершенно уверены и в том, что человека можно воспитать моральным, и в том, что человека невозможно воспитать моральным; но то и другое не может быть истинным одновременно. Размышляя об обязанностях родителей, мы не сомневаемся, что именно их следует винить, если они не формируют поведение, чувства, мысли своего сына. Размышляя же о поведении сына, мы не сомневаемся, что за какие-то его поступки следует винить именно его (а не их). Наш первый вывод, кажется, исключает наш второй вывод, а значит — если сделать следующий логический шаг — исключает и сам себя 30.

В чём-то похожие затруднения мы испытываем и тогда, когда на место его родителей подставляем наследственность, окружение, Судьбу или Бога. В этом затруднении значительно ярче, чем в предыдущей дилемме (возникающей при объяснении восприятия), проявлена такая характерная черта. Здесь часто обе, вроде бы явно противоречащие друг другу, позиции равно готов принять один и тот же человек. Скажем, по понедельникам, средам и пятницам он убеждён, что воля свободна, по вторникам же, четвергам и субботам — что могут быть найдены или уже найдены причинные объяснения поступков. Даже если он всеми силами старается отречься от одного взгляда в пользу другого, его убеждения громко провозглашаются оттого, что они безосновательны 31. В глубине души он скорее предпочёл бы признать, что оба взгляда верны, нежели утверждать, будто знает, что поступки не имеют причинных объяснений или что людей никогда нельзя винить за их поступки.

Другая заслуживающая внимания черта этого затруднения такова. Соперничающие решения одной и той же проблемы требуют подкреплений. Свидетельства или доводы в пользу одной гипотезы явно недостаточно сильны, покуда ещё имеют некоторую силу свидетельства или доводы в пользу её соперниц. Если ещё есть что сказать в их пользу, значит, пока ещё недостаточно сказано в её пользу. Необходимо найти больше свидетельств и лучшие доводы.

Но в логической дилемме, которую мы сейчас рассматривали, и во всех дилеммах, которые ещё будем рассматривать, каждую из казалось бы несовместимых позиций можно сколь угодно хорошо подкрепить — было бы желание. Ни у кого нет желания собирать новые свидетельства в пользу утверждения, что хорошо воспитанные дети склонны вести себя лучше, чем плохо воспитанные, — как и в пользу утверждения, что некоторые люди иногда ведут себя предосудительно. Определённого рода теоретические споры — вроде тех, что нам предстоит разбирать, — должны улаживаться не внутренним укреплением каждой из позиций, а третейским судом совсем иного характера, например — раскрою карты, — не дополнительными научными изысканиями, а философскими исследованиями. Наша забота — не состязание направлений мысли, а тяжба между ними, где ставка делается не на то, какое из них выиграет, а какое проиграет состязание, а на то, каковы их права и обязательства в отношении друг друга, а также всех иных возможных позиций-истцов и позиций-ответчиков.

В двух спорах, с которыми мы уже ознакомились, казалось бы, явно противоборствующие теории или точки зрения в общем и целом были взглядами на один и тот же предмет, а именно на человеческое поведение в одном случае и на восприятие — в другом. Но они не были соперничающими решениями одного и того же вопроса об этом предмете. Высказывание, что люди склонны вести себя так, как их приучили, является, пожалуй, несколько тривиальным ответом на вопрос: «Какие изменения вызывают в человеке адресуемые ему брюзжание и уговоры, подаваемые примеры, а также советы, нотации, наказания и прочее?» Высказывание же, что некоторое поведение заслуживает порицания, есть обобщение ответов на вопросы такого характера: «Действовал ли он, попирая нормы?», «Было ли это совершено под чужим давлением или в припадке эпилепсии?»

Аналогично этому высказывание, что одни вещи мы можем обнаружить зрительно, другие — на слух, но никакие — путём грез, гаданий, фантазий, воспоминаний, это не истинный или ложный ответ на вопрос: «Каков механизм восприятия?» Это, скорее, банальное обобщение ответов примерно на такие вопросы: «Как ты узнал, что часы остановились?» или «… что краска не высохла?»

Если слово «рассказ» понимать в расширительном смысле, то об одном и том же предмете возможны два или двадцать рассказов совершенно разного рода, причём каждый из них может быть подкреплён лучшими из возможных доводов в пользу рассказов этого рода. И всё же представляется, что иногда принятие одного из этих рассказов требует признания полной никчемности по крайней мере одного из остальных — и не просто как лишённого ценности рассказа этого типа, а как лишённого ценности типа рассказа. Даже безупречная в своём роде репутация такого рассказа не делает его стоящим, поскольку лишён ценности (worthless) сам его тип.

Теперь, чтобы выявить ещё кое-какие важные моменты, я хочу проиллюстрировать понятие тяжбы между теориями или учениями ещё одним хорошо известным примером. В восемнадцатом и, вновь, в девятнадцатом столетии впечатляющее развитие науки, казалось, предполагало отступление религии. Механика, геология и биология поочерёдно толковались как вызов религиозной вере.

Представлялось, что идёт соревнование за призовое место, которое религия утратит, если оно будет выиграно наукой. Ретроспективно можно увидеть, что импульс, сообщенный философии в первой половине ХVIII и второй половине XIX столетия, в значительной мере определён серьёзностью именно этих споров.

Первоначально заявленные претензии были просты. Теологи доказывали, что в физике Ньютона, геологии Лайеля или биологии Дарвина нет истины. Лидеры же новой науки соответственно доказывали, что нет ничего истинного в теологии. После одного-двух раундов обе стороны в определённых пунктах отступили. Теологи перестали защищать способ установления возраста Земли по епископу Эшеру и признали, что способ его определения, скажем, по Лайелю, в принципе верен. Исходя из теологических посылок, невозможно было дать ответы на геологические вопросы. С другой стороны, картины вроде предложенной биологом Т. X. Хаксли — который представил человека шахматистом, играющим с невидимым противником, — стали рассматриваться как образец не хорошей (научной), а плохой (теологической) спекуляции. У этой картины не было и признака экспериментального основания. Она не была физической, химической или биологической гипотезой. В других же отношениях она сильно проигрывала в сравнении с христианской картиной. Она была не только безосновной, но и обесцененной 32, тогда как христианская картина, каким бы ни было её основание, не только не была обесцененной, но и учила различать то, что обесценено (лишено ценности) и что поистине ценно. Поначалу теологи не подозревали, что геологические или биологические вопросы не имеют непрерывной связи с вопросами теологии 33, а многие учёные тоже ещё не догадывались, что вопросы теологические не имеют непрерывной связи с вопросами геологии или биологии. Между их вопросами не было зримой или осязаемой перегородки. Предполагалось, что искушённость в одной области уже заключает в себе умение разбираться с проблемами в другой.

Этот пример показывает не только то, как теоретики определённого вида могут невольно прибегать к положениям из области мышления совсем иного вида, но и то, как трудно им понять, даже когда уже началась межтеоретическая тяжба, где именно следовало бы расставить предупредительные знаки «Не вторгаться!» В стране концепций лишь ряд успешных и неудачных попыток предъявления иска о нарушении права владения позволяет определить границы владений и право прохода.

И ещё один важный момент выявила эта историческая, но все ещё не архаическая тяжба между теологией и наукой. Было бы грубейшим упрощением — пусть даже на какой-то момент и полезным — полагать, что теология призвана ответить всего лишь на один вопрос о мире, тогда как, например, геология или биология призвана ответить на другой — но тоже всего лишь один — вопрос о мире, принципиально отличный от теологического. Возможно, чиновники паспортных служб и впрямь стараются получить в конкретный момент времени ответ на один вопрос, причём их вопросы заранее распечатаны в виде анкет и пронумерованы.

Теоретик же имеет дело не с одним лишь вопросом и даже не с перечнем пронумерованных вопросов. Он сталкивается с запутанным клубком трудно формулируемых, переплетающихся, ускользающих вопросов. Очень часто у него нет ясного представления о том, каковы его вопросы, пока он не выйдет на путь к ответу на них. Большую часть времени он даже не знает, каков общий характер той теории, которую пытается построить, и ещё меньше — каковы точные формы и взаимосвязи составляющих её вопросов. Часто, как мы увидим, он надеется — и иногда эта надежда сбивает его с толку, — что его пока ещё зачаточная теория по своему общему характеру будет подобна некой достойной уважения теории из другой области, уже достигшей завершения или столь близкой к этому, что уже видно её логическое построение. Глядя в прошлое, умудрённые опытом, мы можем сказать: «Тем сутяжничающим теоретикам стоило бы понять, что некоторые из положений, которые они отстаивали и опровергали, относились не к соперничающим рассказам одного типа, а к рассказам совершенно разного типа, между которыми нет соперничества». Но как они могли это понять? Проблемы и решения проблем в отличие от игральных карт не имеют ни «рубашек», ни знаков достоинств, напечатанных на лицевой стороне. Даже то, какие были козыри, мыслитель может узнать только на поздней стадии игры.

Конечно, есть области мысли, между которыми не могут с лёгкостью происходить неумышленные вторжения в чужие владения. Проблемы судьи или криптографа настолько разграничены с проблемами химика или, что мы посмеялись бы над всяким, кто всерьёз вздумал бы, уладить юридические вопросы с помощью электролиза или разгадать шифр с помощью радиолокации, — хотя и не смеемся с ходу над программами «эволюционной этики» или «психоаналитической теологии». Но хотя мы и прекрасно знаем, что методы радиолокации неприменимы к решению проблем криптографа, поскольку его вопросы иного рода, у нас всё же нет быстрого или лёгкого способа классификации вопросов криптографии и навигации как резко различающихся по типу. В ведении криптографов вопросы не одного-единственного, а разных типов. Так же и у мореплавателей. И тем не менее не только видом предмета, но и логическим стилем все или большая часть вопросов криптографии настолько сильно отличаются от всех или большей части вопросов навигации, что не приходится удивляться, если человек, достаточно компетентный в обеих дисциплинах, способен думать интенсивно и быстро в одной и лишь медленно и неэффективно — в другой. И хороший судья также может оказаться малосмышленным в вопросах покера, алгебры, финансов или аэродинамики, даже если он неплохо натаскан в их терминологии и технике. Вопросы, принадлежащие к разным областям мысли, часто различаются не только видом предмета изучения, но и стилем мышления, которого они требуют. Так что разделение видов вопросов требует очень тонких различений некоторых едва уловимых черт.

Иногда говорят — и это связано с общей сутью того, что хочу выразить я, — что термины (или понятия), входящие в вопросы, утверждения и доводы, скажем, верховного судьи, иных «категорий», нежели те, под которые подпадают термины (понятия) химика, финансиста или шахматиста. Так что соперничающие ответы на один и тот же вопрос хотя и давались бы в разных терминах, но всё же в терминах родственных, относящихся к одной и той же категории или категориальной группе, тогда как между ответами на разные вопросы не могло бы быть соперничества, поскольку такие вопросы формулировались бы в терминах, относящихся к инородным «категориям». Эта идиома 34 может быть полезна как привычное мнемоническое средство, вызывающее удачные ассоциации. Но она может оказаться и помехой, если наделить её функциями отмычки. Я думаю, с этим словом «категория» стоит повозиться 35, но исходя не из обычного соображения, что, мол, существует точный, профессиональный способ его употребления, якобы позволяющий нам открывать как отмычкой, какие угодно замки.

Я, напротив, исхожу из того необычного соображения, что существует неточный, дилетантский способ применения этого слова, когда оно сравнимо с дверным молотком, которым можно достаточно громко стучаться в дверь, если мы хотим, чтобы она для нас отворилась. Это не даёт ответов ни на какие наши вопросы, но может побудить людей в свободной манере, без церемоний ставить вопросы 36.

Аристотель в наилучших целях, для решения стоявших перед ним задач тщательно разработал свой знаменитый перечень из выявленных им десяти форм основных вопросов 37, которые можно задать об индивидуальной вещи (или лице). Мы можем спросить, какого она рода, какая она, насколько высока, широка или тяжела, где находится, каковы её временные характеристики, что она делает, что делают с ней, в каком она состоянии — и задать ещё один-два других вопроса. Каждой форме вопроса соответствует область возможных ответов, один из которых (в отношении индивидуальной вещи, о которой идёт речь), будет, в общем, истинным, а остальные — ложными. Выражения, удовлетворяющие одной форме вопроса, не будут ответами — истинными или ложными — ни на один другой.

Выражение «158 фунтов» не даёт ни истинной, ни ложной информации о том, чем занимается Сократ, где он сейчас находится или что он, за создание. Отсюда о выражениях, удовлетворяющих одной форме вопроса, говорят, что они одной категории, а о выражениях, удовлетворяющих разным вопросам, — что они разных категорий.

Теперь, оставив в стороне тот факт, что аристотелев перечень возможных форм вопросов об индивидуальной вещи 38, вероятно, избыточен и, бесспорно, слишком растяжим 39, мы должны отметить другой, гораздо более важный, факт, а именно что лишь в ничтожно малой части вопросов, которые могут быть заданы, запрашивается информация об определённых индивидуальных вещах. Разве, например, экономисты, статистики, математики, философы или грамматисты задают вопросы, ответами на которые (истинными или ложными) служили бы утверждения типа «он — каннибал» или «сейчас оно закипает»?

Некоторые верные последователи Аристотеля, подобно всем верным последователям, иссушающие учение властителя их дум, толковали его перечень категорий как своего рода бюро с ящичками, в том или ином из которых может и должен найти место каждый термин, применяемый или применимый в специальном и неспециальном рассуждении. Любое понятие должно принадлежать либо Категории I, либо Категории II, либо… Категории X. Даже в наши дни есть мыслители, отнюдь не считающие наследство, оставленное нам Аристотелем, нестерпимо бедным, а, напротив, находящие его необычно богатым. О любом предъявляемом им понятии они готовы заявить: «Это Качество? Если нет, то это должно быть Отношением». Вызовом таким взглядам мог бы стать вопрос: «В какие из ваших двух или десяти ящичков вы поместите следующие шесть терминов, выбранных почти наугад только лишь из условного словаря игры в бридж: «синглет», «козырь», «уязвимый», «шлем», «ренонс», «прорезка»? 40

Словари юриспруденции, физики, теологии и музыкальной критики не беднее словаря бриджа. На самом деле для терминов или понятий, применяемых нами в обычном или специальном рассуждении, нет именно двух или именно десяти разных логических metiers 41, а имеется неопределённо много разнообразных metiers такого рода и неопределённо много аспектов, в которых они различаются.

Я привёл шесть терминов бриджа — «синглет», «козырь», «уязвимый», «шлем», «ренонс», «прорезка» — как пример того, что ни один из них не попадает в какой-либо из десяти аристотелевых ящичков. К тому же следует отметить, что, хотя все они равно принадлежат специальному жаргону одной карточной игры, ни один из них не является термином той же категории (в широком смысле слова «категория»), что и какой-то другой из оставшихся пяти. Можно спросить, является ли карта бубновой, трефовой, пиковой или червовой, но нельзя — является ли карта синглетом или козырем, как и о том, закончилась ли игра шлемом или ренонсом, находится ли пара игроков «в зоне риска» или в «прорезке». Ни один из этих терминов не входит ни с одним из оставшихся ни в то же самое множество, ни в резко разделённые между собой множества. То же верно для большинства терминов (хотя, естественно, не для всех), которые можно взять наугад из словарей финансистов, экологов, хирургов, автомехаников и юристов.

Отсюда прямо следует, что ни высказывания, включающие такие понятия, ни вопросы, на которые можно ответить — истинно или ложно — с помощью таких высказываний, нельзя автоматически занести в готовый перечень логических видов или типов. Мы можем довольно легко и быстро классифицировать короткие типовые предложения (для упражнений), относя их к тому или иному установленному грамматическому образцу. Но мы не располагаем соответствующим перечнем логических образцов, сверившись с которым могли бы сразу выполнить логический разбор утверждений и вопросов. Логик, не умеющий играть в бридж, как бы он ни был проницателен, не может простым наблюдением выявить, что означает и чего не означает утверждение «У Норта ренонс». Ведь всё, что он может сказать в результате простого наблюдения, так это то, что данное предложение, возможно, сообщает информацию того же рода, что даётся и утверждением «У Норта кашель».

Соединим некоторые нити нашего рассуждения. Иногда мыслители спорят не потому, что их суждения действительно противоречат друг другу, а потому что им так кажется. Они сами думают, что дают соперничающие во всяком случае, в их подтексте) ответы на одни и те же вопросы, хотя на самом деле это не так. То есть они спорят, не понимая друг друга 42.

Для характеристики таких взаимных недопониманий, может быть, уместно сказать, что обе стороны в определённые моменты 43 крепят свои аргументы на понятиях 44 принадлежащих разным категориям, хотя сами полагают, будто крепят их на разных понятиях одной и той же категории, или наоборот. Но сказать это можно лишь к месту — не более. Что такие противоречия суть противоречия этого общего вида — остаётся ещё показать. Показать же это можно, лишь детально выясняя, насколько — в логическом рассуждении — разнятся между собой metiers этих вызывающих затруднения понятий, разнятся в большей или меньшей мере, чем невольно полагают спорящие.

Далее я намерен разобрать несколько образцов того, что, по-моему, можно толковать как тяжбы, а не просто состязание теорий или учений, и выяснить, что в таких спорах вроде бы ставится на карту, а на что делается действительная ставка 45. Постараюсь также показать, какого рода разбирательства могут и должны улаживать реальные взаимные претензии. Правда, в связи с предложенной мной программой я должен принести одно извинение и сделать одно dementi 46.

Господин Тёрнер, завещавший регулярную финансовую поддержку таких лекций, высказал пожелание, чтобы обсуждаемые в них проблемы относились к теме «Философия Наук и отношения или недостаточность отношений между разными областями знания». Он полагал, насколько я понимаю, что мы должны будем удостоверить главным образом недостаточность 47 таких отношений — минимум сентиментальности, который я нахожу приятным «связующим» средством 48.

Так что, вероятно, я наилучшим образом выполнил бы пожелания мистера Тёрнера, если бы выбрал для обсуждения — вслед за большинством моих предшественников — какие-то споры, в которые вовлечены две (или больше) полноценных науки. До меня, например, доходили слухи о спорах за лидерство между физическими и биологическими науками, а также спорах о границах компетенции между психологами и судьями. Но я не вправе претендовать на роль арбитра в таких спорах просто из-за профессиональной неосведомлённости. У меня нет информации из первых рук, и мало из вторых, о специальных идеях, на которые опираются эти системы мысли. Я давно уже научился с сомнением относиться к врождённой проницательности философов, обсуждающих специальные вопросы, которые они профессионально не изучали, — как ещё раньше я научился не доверять суждениям тех критиков бечевников 49, которые сами никогда не имели дела с перегонкой судов.

Конечно, арбитры должны быть нейтральными, но вместе с тем им следует знать не понаслышке, за что и против чего так страстно борются спорящие. Тем не менее я не очень сокрушаюсь из-за своей некомпетентности. С одной стороны, теоретические дилеммы, которые я буду рассматривать, в некоторых важных отношениях, пожалуй, напоминают какие-то из тех более эзотерических дилемм, которые я вынужден обойти молчанием. Если мне удастся пролить свет на обсуждаемые вопросы, то отсвет, возможно, упадёт и на те вопросы, о которых я умолчу. С другой, притом более важной стороны, я подозреваю, что наиболее серьёзные взаимные недопонимания между специальными теориями возникают не из-за логической сложности применяемых в них сугубо специальных понятий, а из-за лежащих в основе понятий не специальных, используемых в этих теориях, как и в любом ином мышлении.

Путешественники — для многообразных целей своих столь непохожих странствий — используют средства передвижения довольно сложных конструкций и самого разного изготовления, — и всё же они пользуются теми же общими дорогами и дорожными знаками, что и любой другой человек.

Примерно так же и мыслители для своих особых целей могут применять все типы специально сконструированных понятий, но всё-таки они должны при этом использовать те же общеупотребимые понятия. Сомнения и ошибки путешественника при выборе пути тоже обычно возникают не из-за неполадок в его особом средстве передвижения, а потому, что общая дорога — вещь непростая. Она равным образом подводит и водителя лимузина, и скромного велосипедиста, и пешехода.

Dementi, которое я хочу сделать в связи со своей программой, таково. Я сказал, что, когда между интеллектуальными позициями возникают недопонимания того рода, что я кратко описал и показал на примерах, спор не может быть решён путём дальнейшего внутреннего укрепления каждой из позиций. Тип мышления, на основе которого была развита биология, — не тот тип мышления, что улаживает взаимные претензии биологов и физиков. Такие межтеоретические вопросы не являются внутренними вопросами этих теорий. Это не биологические и не физические вопросы.

Это — философские вопросы.

Наконец, смею предположить, что заявленная мною тема вызвала определённое ожидание — может быть, надежду, а возможно, и опасение, — что я буду обсуждать некоторые споры философских школ, скажем, затяжную вражду Идеалистов и Реалистов или вендетту между Эмпиристами и Рационалистами. Но не этими семейными спорами я хочу вас заинтересовать. Я и сам не очень интересуюсь ими. Дело не в них.

Но, говоря, что дело не в этих широко разрекламированных спорах, я не имею в виду, что все философы действительно сходятся во мнениях. Куда ближе к истине (рад это отметить) было бы сказать, что при обсуждении живых, а не мёртвых проблем философы, если они чего-нибудь стоят, редко бывают единодушны. Живая проблема — вроде пригорода, где никто не знает, каким путём надо идти. Поскольку нет троп, нет и общих троп. Где есть общие тропы, есть тропы. А тропы напоминают об уже расчищенном подлеске.

Несмотря на то, что философы — люди весьма критичные — да они и должны быть такими, — их раздоры (wrangles) — всё же не побочный продукт их приверженности той или иной партии или интеллектуальной школе. Конечно, среди нас и в нас самих действительно немало приверженцев, гонителей ересей и агитаторов; только это не философы, это что-то другое под тем же многострадальным именем. Карл Маркс был достаточно мудр, чтобы отвергать обвинение в том, что он — марксист. Да и Платон не был, на мой взгляд, столь уж правоверным платоником. В нём был слишком силён философ, чтобы думать, будто сказанное им есть последнее слово. Это уже его последователи стали идентифицировать следы его шагов с направлением и конечной целью его пути.

Глава II. «Это должно было быть»

Теперь сразу перехожу к подробному обсуждению одной конкретной дилеммы. Это — дилемма, которая, думаю, время от времени беспокоила всех нас, хотя — в её простейшей форме — не слишком часто и не очень подолгу. Но она переплетается с двумя другими дилеммами, которые обе, пожалуй, почти всех озадачивали всерьёз. В чистом виде она основательно не обсуждалась никем из значительных западных философов, хотя к некоторым её аспектам подступались Стоики. Но среди прочих проблем она обсуждалась в связи с теологической доктриной о Предопределении и, я подозреваю, подспудно оказала влияние на некоторых защитников и противников Детерминизма.

Вчера вечером я в определённый момент кашлял, а в другой определённый момент лег спать. Следовательно, в субботу было истинно то, что в воскресенье в одно время я буду кашлять, а в другое — отправлюсь спать. В самом деле, и тысячу лет назад было истинно, что в определённые моменты в определённое воскресенье тысячу лет спустя я буду кашлять, а потом лягу спать. Но если это было истинно заранее — всегда заранее, — что я буду кашлять и лягу спать в эти два момента в воскресенье 25 января 1953 года, то, значит, я не мог этого не сделать. В сложном утверждении «было истинным, что я нечто сделаю в определённое время, а я этого не сделал» заключалось бы противоречие. Это аргумент совершенно общего характера.

Всё, что кто-либо когда-либо делает, всё, что когда-то с чем-то где-то происходит, не могло не быть сделанным или не произойти, если было заведомо истинно, что тому-то предстоит быть сделанным или тому-то предстоит произойти. Таким образом, все — в том числе всё, что мы делаем — было предзадано в любой предшествующий момент времени. Всё, что есть должно было быть. И значит, ничего из уже произошедшего нельзя было избежать, и ничего из того, что реально не было сделано, невозможно было сделать.

Эту мысль — что для всего происходящего было заведомо истинно, что ему предстоит произойти, — иногда передают в образной форме, говоря, что Книга Судьбы была полностью написана в начале времен. Когда что-то действительно происходит — значит просто, так сказать, перевёрнута страница с сюжетом, который во все времена уже существовал в записи. Кое-кого из фаталистов эта картина привела к предположению, что Бог, если таковой существует, или мы сами, если нам достаточно повезёт, можем иметь доступ к этой книге и читать будущее. Но это лишь затейливое украшение того, что само по себе является строгим и на вид суровым аргументом. Мы можем назвать его «аргументом фаталиста».

И вот заключение этого аргумента от предшествующей истины — а именно что ничего нельзя изменить — прямо идёт вразрез с обычным знанием о том, что в некоторых вещах мы виноваты сами, что некоторые из грозящих несчастий можно предвидеть и предотвратить и что всегда есть место для мер предосторожности, планирования и взвешивания альтернатив. Говоря о ком-то, даже в наши дни, что рождённый быть повешенным не утонет, мы произносим это как шутливый архаизм. Мы действительно считаем, что от самого человека очень во многом зависит, быть ли ему повешенным, и что у него больше шансов утонуть, если он отказывается учиться плавать. И всё-таки даже мы не совсем защищены от фаталистского взгляда на вещи. В ходе сражения я вполне могу почти поверить, что где-то на вражеской стороне лично для меня заготовлена именная пуля или что такой пули нет, так что прятаться в укрытие или бесполезно, или незачем. В карточных играх и за рулеткой легко поддаться настроению, что наше везение или невезение, так или иначе предопределено, хотя мы прекрасно понимаем, что так думать — нелепо.

А как можно отрицать, что всё происходящее было предопределено от века? Что неладно с аргументом от предшествующей истины к неизбежности того, о чём заведомо истинна заведомая истина? Ведь, безусловно, логически невозможно, чтобы пророчество было истинным, а предреченное событие не произошло.

Прежде всего надо заметить, что посылка данного аргумента не требует, чтобы кто-либо, даже Бог, что-то знал об этих предшествующих истинах или, если выразить это более образно, чтобы была кем-то написана или могла быть кем-то внимательно прочитана Книга Судьбы. Именно это отличает чистый аргумент фаталиста от смешанного теологического аргумента о предопределении. Этот последний аргумент основан на предположении, что по крайней мере Бог заведомо знает о том, что должно произойти, а возможно, и предопределяет это. Чисто фаталистский же аргумент основан только на принципе: то, что это произойдёт, было истинно до того, как оно произошло, иными словами, на принципе: то, что есть, должно было быть, — а не на том, что кому-то было известно, что это должно произойти. И всё-таки, даже если мы упорно стараемся всё время помнить об этом, довольно легко нечаянно переистолковать первоначальный принцип в предположение: прежде чем это произошло, кому-то было известно, что ему было предписано произойти. Ибо в представлении о вечном, но не подтверждаемом предсуществовании истин в будущем времени есть какая-то невыносимая пустота. Когда мы говорим: «Это было истинно тысячу лет назад, что я буду говорить сейчас то, что я говорю», как трудно придать какую-то плоть этому «это», о котором говорится, что оно уже тогда было истинно.

Настолько трудно, что мы невольно воплощаем его в знакомый облик ожидания, которое когда-то у кого-то было, или предвидения, которым кто-то когда-то обладал. Но тем самым мы обращаем принцип, вызывавший беспокойство своего рода полной банальностью, в предположение, не вызывающее беспокойства, поскольку оно квази-исторично, абсолютно ничем не подтверждаемо и, скорее всего, попросту ложно.

Говоря: «Было истинно, что…» или «Ложно, что…» — мы весьма часто, хотя, конечно, не всегда, комментируем какое-то реальное заявление или мнение человека, которого можно идентифицировать. Иногда же мы даем комментарии более общего характера о чём-то, во что верили или сейчас верят какие-то люди, которых не удалось и, скорее всего, не удастся идентифицировать. Можно ссылаться на веру в дурной глаз, не зная никого, кто её разделяет; мы знаем, что её разделяло много людей. Так что фразы «Это было истинно» или «Это ложно» можно сказать, вынося вердикт о заявлении и автора с именем, и автора безымянного. Но посылка аргумента фаталиста — «То, что это произойдёт, было истинно до того, как оно произошло» — не подразумевает никого, с именем или безымянного, кто сделал бы это предсказание.

И ещё третий смысл может подразумеваться фразой «Это было истинно тысячу лет назад, что тысячу лет спустя эти слова будут произнесены в этом месте». То есть если бы кто-то предсказал, что это произойдёт — а этого, разумеется, никто не сделал, — он был бы прав. Здесь мы имеем дело не с действительно сделанным предсказанием, которое оказалось истинным, а с оказавшимся истинным возможным предсказанием. Событие, о котором идёт речь, сделало истинным не действительное пророчество. Оно сделало истинным то, что лишь могло бы-быть пророчеством.

Да и можно ли сказать хотя бы это? Настоящая пуля может поразить цель, но разве может поразить цель пуля, которая лишь могла-бы-быть? Или точнее было бы сказать лишь, что поразить цель могла бы пуля, которая могла-бы-быть?

Исторически звучащие фразы «Оказалось истинным», «Сбылось», «Осуществилось» вполне успешно применяются к реально сделанным предсказаниям. Однако в заявлении, что оказалось истинным предсказание, которое могло бы-быть сделано, или что его сделало истинным соответствующее событие, заключен трюк, возможно, и незаконный. Если лошадь, на которую не сделали ставок, выигрывает забег, можно сказать, что она принесла бы денежный выигрыш тем, кто на неё поставил, если бы таковые были. Но нельзя сказать, что она действительно принесла выигрыш тем, кто на неё поставил, если бы таковые были. Нет ответа на вопрос: «Сколько денег она для них выиграла?» Соответственно мы не можем с чистой совестью сказать о событии, что оно подтвердило предсказания, которые могли быть сделаны на его счёт. Нет ответа на вопрос: «В каких пределах точности были верными эти предсказания о времени и громкости моего кашля, которые могли-бы-быть сделаны?»

Обратимся к понятиям истинности и ложности. Характеризуя чье-то утверждение — например, утверждение в будущем времени — как истинное или ложное, мы обычно, хотя и не всегда, хотим не просто отметить, что предсказанное произошло или не произошло, а выразить что-то гораздо большее. Есть что-то порочащее в «ложном» и что-то почтительное в «истинном» — некий намёк на неискренность или искренность автора, на опрометчивость или осмотрительность его как исследователя. Это проявляется в нашем нежелании характеризовать как истинные или ложные чистые догадки, когда в них открыто признаются. Если вы пытаетесь угадать, кто выиграет забег, ваша догадка окажется верной или неверной, правильной или неправильной, но истинной или ложной — едва ли. Для открыто заявляемых догадок эти эпитеты не годятся, ибо один из них излишне хвалебен, другой же враждебно сверхкритичен в отношении автора догадки, не заслуживающего ни того, ни другого. Там, где строят догадки, нет места для искренности или неискренности, для тщательности или небрежности исследования. Сделать предположение не значит дать заверение или объявить результат исследования. Те, кто строит догадки, ни достойны доверия, ни недостойны его.

Несомненно, иногда мы используем слово «истинный» без сопутствующего смысла «вызывающий доверие» и — намного реже — слово «ложный» без оттенка «доверия не заслуживает». Однако осторожности ради давайте переформулируем аргумент фаталиста в понятиях не столь насыщенных — «верное» и «неверное». Теперь он будет звучать так. Для каждого происходящего события предшествующее ему предположение — если его кто-то сделал, — что это событие должно произойти, будет верным, а противоположное предположение — если его кто-то сделал — будет неверным. В сравнении с первоначальной эта формулировка звучит уже менее тревожно. Слово «предположение» устраняет скрытую угрозу вещего знания или существования уймы предварительных прогнозов, равно достойных заведомого доверия до наступления события.

Ну, а теперь о том, верно или неверно понятие предположений в будущем времени.

На большинстве скачек до забега кое-кто предполагает, что победит одна лошадь, а кое-кто — что выиграет другая. Очень часто бывает, что ставки сделаны на каждую лошадь. Если затем бега состоятся и есть победитель, то окажется, что некоторые из сделавших ставки загадали верно, остальные же — неверно. Сказать: «Чья-то догадка, что Эклипс победит, была верной» — значит сказать не более чем: «Он полагал, что победит Эклипс, и Эклипс победил». Но можно ли сказать ретроспективно, что его предположение, сделанное до скачек, было верным ещё до скачек? Он сделал верный прогноз два дня назад, но была ли его догадка верной в течение этих двух дней? Конечно же, неверной она в течение тех двух дней не была, но отсюда не следует — хотя может показаться, будто следует, — что на протяжении тех двух дней она была верна. Может быть, мы колеблемся, надо ли сказать, что его догадка была верна в течение тех двух дней, хотя никто не мог этого знать; или что в течение тех двух дней, как оказалось, правильности его догадки ещё только предстояло подтвердиться, то есть что победа, сделавшая догадку верной, фактически ещё не состоялась. Пока не произошло предсказываемое событие, предсказание не сбылось. Именно здесь «верное» сходно со «сбылось» и существенно отличается от «истинного». Конечно, почтительные коннотации 50 «истинного» могут присоединяться к предсказаниям того или иного лица с момента их высказывания, так что если эти предсказания окажутся неверными, то, беря назад слово «истинный», мы вовсе не обязательно берём назади то почтение, которое оно выражало. Установление неправильности (предсказания), конечно же, отменяет оценку «истинное», но, как правило, не столь решительно, чтобы склонить нас к оценке «ложное».

Слова «истинный» и «ложный», а также «верный» и «неверный» — прилагательные, и этот грамматический факт склоняет нас предположить, что истинность и ложность, правильность и неправильность и даже, пожалуй, выполнимость и невыполнимость должны быть качествами или свойствами, постоянно присущими высказываниям, которые они характеризуют. По аналогии с сахаром, что он сладок и бел с начала и до конца своего существования, мы склоняемся к выводу, что истинность или правильность предсказаний и догадок должны быть чертами или свойствами их носителей всё время, независимо от того, в состоянии ли мы выявить их присутствие или нет. Но если мы учтём, что «покойный», «оплакиваемый» и «вымерший» — тоже прилагательные, только, конечно, применимые к людям или тварям не покуда они существуют, а лишь когда перестают существовать, мы, может быть, лучше воспримем идею, что и «правильный», чем-то их напоминая, служит просто посмертным и поминальным эпитетом, каковым — более явным образом — является и эпитет «свершившийся». Он скорее похож на приговор, чем на описание. Так, говоря: «Если бы кто-то предположил, что сегодняшние скачки выиграет Эклипс, его догадка оказалась бы верной», я даю вам не большую информацию о прошлом, чем та, что даётся в вечерней газете, сообщающей, что Эклипс выиграл скачки.

Теперь я хочу рассмотреть вывод фаталиста, а именно: поскольку всё, что есть, должно было быть, значит, ничего нельзя избежать. Данный аргумент, казалось бы, вынуждает нас заявить: поскольку предшествующая истина необходимо предполагает событие, истинным предсказанием которого она является, то отсюда, кажется, следует, что это событие неким зловещим образом влекомо, или направляемо, или завещано этой предшествующей истиной — как если бы и мой кашель вчерашним вечером должен или обязан был случиться в силу предшествующей истины, что этому предстоит произойти, — истины, пожалуй, чем-то напоминающей то, как орудийный залп через пару секунд заставляет стекла дребезжать. Какого же рода эта необходимость?

Чтобы выявить это, давайте допустим обратное, что некто сформулировал строго аналогичный аргумент, гласящий: для всего, что происходит, после этого всегда истинно, что оно произошло. Я кашлял вчера вечером, стало быть, истинно сегодня и будет истинно тысячу лет спустя, что я кашлял вчера вечером. Но эти последующие истины в прошедшем времени не могут быть истинными без того факта, что я кашлял. Выходит, мой кашель был предопределён и должен был случиться благодаря истинности этих последующих его констатации.

Ясно, что нечто беспокоившее нас в первоначальной форме данного аргумента в этой новой его форме устраняется. Мы с лёгкостью принимаем как само собой разумеющееся, что происшествие предполагает истинность последующих, реальных или мыслимых, записей о том, что оно действительно произошло, и что истинность таких записей предполагает само это происшествие. Ибо тут даже не возникает впечатления, будто происшествие есть результат или действие этих истин о нём. Напротив, в данном случае нам совершенно ясно, что именно это происшествие делает истинными последующие истины о нём, а не последующие истины заставляют происшествие произойти. Эти последующие истины — тени, отбрасываемые событиями, а не события — тени, отбрасываемые этими истинами о них, поскольку таковые принадлежат последующему, а не предшествующему этим событиям времени.

Почему то, что последующая истина о произошедшем необходимо предполагает это произошедшее, не вызывает у нас такого беспокойства, как то, что истина, предваряющая происшествие, требует этого происшествия? Почему формула «Все что есть, всегда должно было быть», казалось бы, предполагает, что ничего нельзя предотвратить, тогда как обратная формула «Всё, что есть, всегда будет тем, что было», вроде бы этого не предполагает? Нас не очень беспокоит тот злополучный факт, что, если лошадь уже убежала, слишком поздно запирать двери конюшни. Но иногда нас беспокоит мысль, что если лошадь либо собирается, либо не собирается убежать, то заранее запирать двери конюшни либо бесполезно, либо нет необходимости. Важную роль в данном аргументе играет следующее. Думая о том, что предок необходимо предполагает потомка, мы невольно приравниваем это необходимое предполагание к причинной детерминации.

Орудийный залп заставляет оконные стекла дребезжать спустя несколько секунд, но дребезжащие стекла не заставляют орудийный залп произойти за несколько секунд до этого, хотя они могут быть прекрасным свидетельством того, что несколькими секундами ранее был орудийный залп. То есть мы соскальзываем к размышлению о предшествующих истинах как причинах происшествий, в отношении которых они оказались истинными, в то время как простой вопрос о соотношении их дат спасает нас от мыслей, будто события суть действия последующих истин о них. События не могут быть действиями того, что следует за ними, точно так же как мы не можем быть отпрысками своих потомков.

Так что давайте повнимательнее присмотримся к понятиям: необходимо влечь за собой, заставлять, вынуждать, требовать и предполагать, на которых крепится данный аргумент. Как понятие требования, или предполагания, с которым мы работали, соотносится с понятием причинения? Совершенно верно, что без победы Эклипса делаюший ставку не может правильно предположить, что Эклипс победит, и всё-таки совершенно неверно, будто его предположение заставило Эклипса победить или стало причиной его победы.

Высказывание «Его догадка о том, что победит Эклипс, была верна», логически предполагает или требует, чтобы Эклипс победил. Утверждать одно и отрицать другое значило бы противоречить самому себе. Сказать, что делавший ставку предположил верно, значит, всего лишь сказать, что победила лошадь, победу которой он предугадал. Одно утверждение не может быть истинным без истинности другого. Но событие не может быть одной из импликаций некой истины — подобно тому, как одна истина может требовать или предполагать другую истину. События могут быть действиями, но не импликациями. Истины могут быть следствиями других истин, но они не могут быть причинами действий и действиями причин.

Весьма сходным образом истина, что некто объявил ложный ренонс 51, предполагает ту истину, что у него на руках была по крайней мере одна карта требуемой масти. Но то, что он объявил ренонс, не заставило и не принудило его иметь на руках карту такой масти. Он не мог объявить (ложный) ренонс, не имея на руках карты такой масти, но это «не мог» не подразумевает никакого рода принуждения. Одно высказывание может предполагать другое высказывание, но не может вложить карту в руки игрока. Вопросы о том, что заставляет события происходить, что их предотвращает и можем ли мы им способствовать или нет, совершенно не затрагиваются тем логическим трюизмом, что утверждение о действии — «нечто происходит» — верно, если только это происходит. Множество обстоятельств могло помешать победе Эклипса на скачках; множество других обстоятельств могло увеличить его отрыв от следующей за ним лошади. Но одно обстоятельство вообще никак не влияло на скачки, а именно то, что если кто-то предположил, что победит Эклипс, он предположил верно.

Теперь мы в состоянии отделить одно бесспорное и очень банальное истинное утверждение от другого, впечатляющего, но совершенно ложного утверждения; оба они, кажется, передаются формулой: «То, что есть, всегда должно было быть». Бесспорная и очень банальная истина такова: для всего происходящего верно, что если кто-то в любое время, предшествующее данному событию, сделал предположение, что оно произойдёт, его предположение оказалось верным. Тот двойной факт, что событие не могло произойти, не окажись эта догадка верной, а такая догадка не могла оказаться верной, не произойди само событие, вообще ничего не говорит нам ни о том, что было причиной данного события, ни о том, можно ли было его предотвратить или хотя бы предсказать его с достоверностью или вероятностью на основании того, что произошло раньше. Угрожающее утверждение « То что есть, должно было быть» при определённом его толковании сообщает нам всего лишь ту банальную истину, что если истинно высказывание «А» что нечто произошло, то истинно и высказывание «B» о том что первое высказывание «A» истинно, — когда бы ни делалось это второе замечание «B» о первом утверждении «A».

Впечатляющее, но ложное утверждение, к которому, кажется, вынуждает нас эта формула, гласит, что все происходящее неизбежно или предопределено и, что звучит ещё хуже, логически неизбежно или логически предопределено — наподобие того, как логически неизбежно за каждым четным числом следует нечетное. Так что же означает «неизбежный»? Сход снежной лавины, вероятно, практически не предотвратим. Альпинист, оказавшись непосредственно на пути снежного схода, сам ничего не может сделать, чтобы остановить его или уклониться от него, хотя землетрясение, случись оно по счастливому совпадению, пожалуй, могло бы изменить направление схода, или же альпиниста можно было бы спасти с помощью вертолёта. Его положение гораздо хуже, но именно только гораздо хуже, чем положение велосипедиста, едущего на полмили впереди громадного парового катка.

Крайне маловероятно, что паровой каток вообще нагонит его, и даже если это произойдёт, то, скорее всего, водитель притормозит или сам велосипедист вовремя посторонится. Но эти затруднительные положения альпиниста и велосипедиста различаются лишь степенью. Лавина практически непредотвратима, но не логически неизбежна. Логически неизбежными могут быть лишь заключения из заданных посылок, а лавина — не заключение. Доктрина же фаталиста, напротив, гласит, что все абсолютно и логически неизбежно в таком смысле, в каком сход снежный лавины не является абсолютно или логически неизбежным; что мы все абсолютно и логически бессильны там, где даже злосчастный альпинист просто попал лишь в отчаянно скверную переделку, а велосипедист вообще вне реальной опасности; что узы Закона Противоречия вынуждают все идти так, как оно идёт, подобно тому, как за нечетными числами обязательно следуют четные.

Какого же рода узами являются эти чисто логические узы?

Конечно, в бесконечно многих случаях истинность одного высказывания с необходимостью делает истинным другое высказывание. Истинность того, что сегодня понедельник, делает необходимой истинность высказывания, что завтра — вторник. Невозможно, чтобы сегодня был понедельник, без того что завтра будет вторник. Заявивший: «Сегодня понедельник, но завтра — не вторник» — воспринимался бы как человек, чья левая рука не ведает, что творит правая. Однако сами события не могут сделаться необходимыми посредством истин — таким образом, каким одни истины влекут за собой другие истины или делают их необходимыми. Вещи и события могут быть темами посылок и заключений, сами же быть посылками и заключениями они не могут. Словом «следовательно» можно предварять утверждение — к человеку же или снежной лавине ни «следовательно», ни «возможно, нет» не прикрепишь. В какой-то мере это аналогично высказыванию: в то время как в предложение может входить или не входить инфинитив с отделённой частицей (to), дорожное происшествие не может быть ни наделено таким инфинитивом, ни лишено его, — даже если ему сопутствует множество предложений с таким инфинитивом или без него. Правда, снежный сход может быть практически неизбежен, а заключение некоторого аргумента может быть логически неизбежным, однако в снежном сходе ни присутствует, ни отсутствует неизбежность следования вывода из аргумента. Теория фаталиста — это попытка перенести на происходящее неизбежное следование заключений из обоснованных посылок. То, что мы хорошо осведомлены о практической неизбежности некоторых вещей вроде снежных лавин, помогает нам свыкнуться с точкой зрения, будто все действительно происходящее неизбежно, только неизбежно не так, как бывают неизбежны одни лавины, а другие — нет, а так, как неизбежны логические следствия, если даны их посылки. Наш фаталист попытался характеризовать случайные происшествия с помощью предикатов, присущих лишь заключениям из аргументов. Он попытался увенчать мой кашель логическим заключением Q. E. D. 52

Прежде чем обратиться к извлечению некой морали из дилеммы: всё, что есть, должно было быть, и: кое-что из случившегося можно было предотвратить, — я хочу вкратце обсудить ещё один момент, возможно, представляющий только специальный интерес для профессиональных философов. Если в том районе города, где были опасные перекрёстки, дорожный инженер сконструировал объездной путь, он вправе заявить об уменьшении числа дорожных происшествий. Он может сказать, что за счёт реконструкции его участка дороги была предотвращена масса инцидентов, которые случились бы, не будь осуществлена такая реконструкция. А теперь, допустим, мы попросим его дать нам перечень конкретных случаев, которые он предотвратил. Ему ничего не останется, как только посмеяться над нами. Если инцидент не произошёл, значит, нет и «того», что заносят в перечень «предотвращённых случаев». Он может сказать, что происшествия таких-то видов, которые обычно случались часто, теперь редки.

Сказать же: «Столкновение вчера в полдень вот этой пожарной машины с той молочной цистерной на этом углу, к счастью, было предотвращено», не может. Такого столкновения не было, потому он и не может сказать: «Это столкновение было предотвращено». Обобщим сказанное. Указывая конкретное происшествие или давая ему название, мы никогда не сможем сказать о нем: «Это происшествие было предотвращено», и этот логический трюизм как бы подталкивает нас к заявлению: «Никакие происшествия нельзя предотвратить» и, следовательно, «Нечего и пытаться гарантировать или предотвращать какое-либо происшествие». Так что, пытаясь сказать, что кое-что из происходящего можно было предотвратить; что некоторые несчастные случаи, скажем, на воде, не произошли бы, умей их жертвы плавать, мы, кажется, попадаем в странную логическую переделку. О конкретном человеке можно сказать, что он бы не утонул, если бы умел плавать. Но мы не можем заявить: тот прискорбный несчастный случай на воде был бы предотвращён уроками плавания. Ибо если бы тот человек научился плавать, он не утонул бы, и тогда мы не смогли бы обсуждать именно данный несчастный случай, о котором готовы сказать: это было бы предотвращено. Мы вообще лишились бы всякого «это».

Предотвращённые несчастья — не несчастья. Короче говоря, логика не позволяет нам сказать о каком-то конкретном несчастье, что оно было предотвращено, а это звучит как присловье: никакие несчастья логически не предотвратишь.

Рассмотренная ситуация аналогична следующей. Если бы мои родители в своё время не встретились, я не родился бы, и, если бы Наполеон знал некоторые вещи, которых он не знал, битва при Ватерлоо не состоялась бы. Итак, мы готовы сказать, что определённые случайности воспрепятствовали бы моему рождению и сражению при Ватерлоо. Но тогда не было бы ни Г. Райла, которого историки могли бы называть рождённым, ни битвы при Ватерлоо, которую можно было бы описывать как состоявшуюся. То, что не существует или не происходит, невозможно именовать, индивидуально указывать или включать в перечень и потому невозможно характеризовать как то, существование или происшествие чего было предотвращено. Так хоть мы и вправе говорить, что некоторые виды происшествий можно предотвратить, это не передаётся фразой, что можно было бы предотвратить этот обозначенный инцидент — не потому, что он был неотвратим по своему типу, а потому, что и «отвратимое» и «неотвратимое» столь же мало пригодны быть эпитетами обозначенных случаев, как и «существует» и «не существует» предикатами обозначенных вещей и людей. Как нельзя — не впадая в абсурд — наделить названное лицо эпитетом «нерождённый», так — не прибегая к чудаковато-дотошному многословию — не дашь ему и эпитет «рождённый». Невозможно задать вопрос: «Были ли вы рождены или нет?» — разве что он взят из специального страхового полиса. Кто мог бы его задать? Невозможно спросить и о том, была ли или не была разыграна битва при Ватерлоо. Что она была разыграна, согласуется с тем, что она должна быть в нашем распоряжении, чтобы о ней вообще можно было говорить. Невозможен перечень неразыгранных сражений, а перечень разыгранных сражений содержал бы то же самое, что и перечень сражений. Вопрос: «Могла бы не состояться битва при Ватерлоо?» — с определённой точки зрения абсурден. И всё-таки его абсурдность — нечто совсем иное, чем ложность того, что стратегические решения Наполеона были навязаны ему законами логики.

Некоторые из нас, полагаю, почувствовали, что доктрина фатализма сохраняется так долго потому, что не найдено средство от духа логического трюкачества, сопутствующего таким аргументам, как: «Инциденты могут быть предотвращены; следовательно, этот инцидент мог бы быть предотвращен» или «Я в состоянии сдержать свой смех; следовательно, я мог бы сдержать этот безудержный хохот». Ведь если бы я сдержал смех, это вовсе не было бы безудержным хохотом и, следовательно, не было бы этим хохотом. Для меня было бы логически невозможно сдержать его. Ибо он был не сдержанным приступом хохота. То, что он произошёл, уже содержится в моей ссылке на «этот безудержный смех». Так что, пытаясь сказать, что этот приступ смеха необязательно должен был случиться, впадаешь в определённое противоречие.

Если же я говорю, что «необязательно должен был рассмеяться», такого противоречия не возникает. Именно указательное местоимение «этот…» сопротивляется сочетанию с «… не произошёл» или «… мог бы не произойти». Это, как мне представляется, выявляет важное различие между предшествующими истинами и последующими истинами или между предсказаниями и летописями 53.

Утверждения, упоминающие битву при Ватерлоо в прошедшем времени, могут быть истинными или ложными после 1815 года. После 1900 года могут быть истинными или ложными утверждения в настоящем и прошедшем времени, упоминающие обо мне. Но до 1815 и 1900 годов невозможны истинные или ложные утверждения с индивидуальным упоминанием битвы при Ватерлоо или меня, и не потому, что нам ещё не были даны имена, и не потому, что не произошло ещё чего-то такого, что требуется для весьма подробного предсказания будущего, а по некой более глубокой причине. Предсказание какого-то события, в принципе, может быть сколь угодно конкретным.

То, что фактически ни один предсказывающий не может знать или обоснованно полагать, что его предсказание истинно, — неважно. Допустимо, что, будучи наделён живым воображением, он вполне мог бы придумать какую-то историю в будущем времени со всевозможными подробностями, и эта вымышленная история могла бы оказаться истинной. Но одного он сделать не смог бы — логически, а не просто эпистемологически. Он не мог бы создать сами будущие события для героев или героинь своей истории, ибо, пока остаётся проблематичным, будет ли разыграна битва при Ватерлоо в 1815 году, он не может полноценно использовать фразу «битва при Ватерлоо» или местоимение «эта». Пока остаётся неясным, собираются ли мои родители обзавестись четвёртым сыном, он не может использовать имя «Гилберт Райл» или местоимение «он» как местоимение, обозначающее их четвёртого сына. Короче говоря, утверждения в будущем времени не могут выражать единичное, а способны передавать лишь общие высказывания, тогда как утверждения в настоящем и прошедшем времени могут сообщать и то, и это. Точнее, таким образом, утверждение, что нечто будет иметь место или произойдёт, является общим утверждением. Предсказывая следующую фазу Луны, я действительно располагаю Луной, о которой высказываю утверждение, но не располагаю следующей её фазой, о которой делаю утверждение.

Может быть, поэтому авторы романов никогда не пишут в будущем времени, а только в прошедшем. В беллетристике, обращённой в будущее, они не располагали бы даже внешним видом героев и героинь, так как будущее время их зыбких повествований о том, что могло бы-быть-предугадано, оставляло бы открытым даже вопрос о том, родились ли их герои и героини. Но поскольку моя фраза «Я не располагаю тем, о чём можно было бы делать утверждения», ворошит гнездо логических ос, я здесь обойду этот вопрос.

Я предпочёл начать постепенное подкрепление своего размышления с этой конкретной дилеммы по двум-трем связанными между собой соображениям. Но не потому, что этот спор имеет или когда-либо имел первостепенную важность в Европейском мире. Ни один философ первого или второго ранга не защищал фатализм и не прилагал серьёзных усилий к тому, чтобы его опровергнуть. Его не жаждут принять ни религия, ни наука. К нему не прибегают ни левые, ни правые доктрины.

С другой стороны, всем нам присущи нотки фатализма; все мы действительно знаем на собственном опыте, каково это — воспринимать ход событий как непрерывное развёртывание свитка, написанного от начала времён и не допускающего ни добавлений, ни исправлений. И всё же, хоть нам и не чужда эта идея, мы, тем не менее, относимся к ней вполне бесстрастно. Мы не являемся ни её тайными ревнителями, ни её тайными гонителями. Понимая, что аргументы в пользу фатализма трудно опровергнуть, мы, тем не менее, почти всегда сохраняем бодрую уверенность в том, что заключения фаталиста ложны. В результате мы можем воспринимать этот вопрос в духе критичных театралов, а не избирателей, которых призывают отдать голоса. Это не животрепещущий вопрос. Одно из соображений, почему я начинаю с него, — в этом.

Второе соображение таково. Этот вопрос мало обсуждался Европейскими мыслителями, поэтому у меня была полная свобода самостоятельно формулировать не только то, что казалось мне ложными шагами в аргументе фаталиста от предшествующей истины, но и сам аргумент. Мне не нужно было делать обзор традиционной полемики между философскими школами, поскольку здесь практически не было такой полемики, как затянувшиеся споры о Предопределении и Детерминизме. Вы сами на собственном опыте знаете всё, что здесь нужно знать. У меня не припрятаны в рукаве козырные карты эрудиции.

Наконец, третье соображение. Этот вопрос в определённом смысле очень прост, очень важен и поучительно труден. Он прост тем, что предполагает так мало стержневых понятий — поначалу только неспециальные понятия: событие, прежде и после, истина, необходимость, причина, предотвращение, вина и ответственность, — и мы все, конечно же, умеем с ними справляться, — впрочем, умеем ли? Это — не профессиональные, а общеупотребимые понятия 54, так что никто из нас не может в них потеряться — но так ли уж не может? Важен этот вопрос вот почему. Если истинно заключение фаталиста, то почти все наше обычное религиозное, моральное, политическое, историческое, научное и педагогическое мышление пошло бы совершенно ложными путями. Мы не можем формировать завтрашний мир, поскольку ему уже раз и навсегда была придана форма. Это трудный вопрос, потому что нет никакого предписанного правила или дискуссионного приёма, который помог бы его уладить. Я разработал целую систему несколько сложных аргументов, и все они нуждаются в расширении и подкреплении. Подозреваю, что логический ледок под некоторыми из них уж очень тонок.

Меня не обеспокоило бы, если бы лёд проломился, поскольку шаг проломившей его ноги уже сам по себе отчасти был бы решительным ходом. Но даже такой ход не был бы исполнением какого-то предписанного правилом логического маневра. Маневры по правилам существуют только для мёртвых философских вопросов. Именно их смерть и придала решительным шагам статус подчинённого правилам маневра.

Извлечем же некоторые уроки из существования этой дилеммы и попыток её разрешения. Она возникла из двух, казалось бы, невинных и не подвергаемых сомнению высказываний — высказываний, настолько хорошо укоренённых в том, что приблизительно можно назвать «обыденным знанием», что у нас едва ли должно возникнуть желание наделять их высшим титулом «теорий». Этими двумя высказываниями были: первое — что некоторые утверждения в будущем времени истинны или оказываются истинными, и второе — что мы часто можем, а иногда даже должны иметь гарантию того, что какие-то определённые вещи действительно произойдут, а другие определённые вещи не произойдут. Ни одно, ни другое из этих на вид невинных утверждений не является ни философской спекуляцией, ни гипотезой учёных, ни теологической доктриной. Это просто банальности. Однако надо отметить, что эти банальности не часто кем-нибудь формулируются. Люди говорят о таком-то конкретном предсказании, что оно сбылось, или о том, что такое-то конкретное предположение оказалось верным. А заявление, что некоторые утверждения в будущем времени истинны, — обобщение этих конкретных пояснений. Но это такое обобщение, которое обычно не выносят на обсуждение.

Подобным образом об определённых преступлениях говорят, что их не следовало совершать, или о катастрофах — что их можно или нельзя было предотвратить. Довольно редко требуется отступить от этого правила и утверждать в общем виде, что иногда люди поступают плохо и что с нами порой случаются неприятности по собственной вине. Тем не менее, при определённых обстоятельствах — задолго до научных и философских спекуляций — люди действительно делают такого рода обобщения. Высказывать общие положения, с конкретными примерами которых все прекрасно знакомы, — дело учителя и проповедника, судьи и врача, Солона и Эзопа.

С одной стороны, ни для кого не может быть новостью то общее положение, что у каждого дня есть своё «вчера» и своё «завтра»; и всё же, с другой стороны, это может быть и своего рода новостью. Когда-то это общее положение было представлено нам впервые и было весьма удивительным, несмотря на то, что с раннего детства мы каждый день думали о конкретном вчера и конкретном завтра. В обобщениях совершенно известных вещей, по крайней мере, вначале, заключен элемент неизвестного. Мы ещё не знаем, как нам следует и как не следует с ними обращаться, хотя прекрасно знаем, как обращаться с ежедневными частностями, которые в них обобщены. В понедельник утром мы не спотыкаясь справляемся с «будет» и «было», когда же приходится иметь дело с общими понятиями будущего и прошлого, мы уже не чувствуем твёрдой почвы под ногами.

Две банальности, из которых выросло данное затруднение, не находятся между собой в прямом конфликте. Это реальные или мнимые следствия одной банальности враждуют с другой банальностью либо плюс к тому с её реальными или мнимыми следствиями. Пока эти следствия не замечены, две банальности соперничают не настолько, чтобы у кого-то возникло желание сказать: «Я принимаю утверждение, что некоторые высказывания в будущем времени сбываются, так что я, естественно, отвергаю утверждение, что некоторым вещам не нужно и не должно было случиться». Это происходит оттого, что первое утверждение, кажется, косвенно подразумевает, что тому, что есть, предстояло быть от века; что это, в свою очередь, подразумевает, что никто ни в чём не виноват; что некоторые мыслители вынуждены были выбирать одну из этих двух банальностей. Аристотель, например, с некоторыми оговорками, отвергал ту банальность, что высказывания в будущем времени истинны или ложны. Некоторые стоики отвергали ту банальность, что мы отчасти в ответе за происходящее. Если же мы принимаем обе банальности, так это потому, что думаем: ошибочны выводы фаталиста из фразы «Это было истинно…», или ошибочны определённые выводы из фразы «В чём-то мы виноваты сами», или же ошибочны и те и другие.

Но тут возникает трудный общий вопрос: почему получается, что такие понятия, как будет, быть, было, правильный, должен, вынуждать, предотвращать и вина — в их самом конкретном, исходном, применении, — в основном ведут себя с примерным послушанием, но становятся на дыбы уже на первом уровне обобщения этих конкретных применений? Мы едва ли можем ошибиться и неправильно дать или взять логическую сдачу на нашем ежедневном рынке употребления слов «завтра» и «вчера». Мы отлично знаем, как с их помощью делать наши повседневные покупки и продажи. Однако при общем подходе, когда мы пытаемся торговать тем, «что есть», «что должно быть», «что было» и «что должно было быть», мы очень легко запутываемся в счете. Со словом «следовательно» мы чувствуем себя на твёрдой почве, а со словом «необходимо» — на зыбкой. Почему получается, что мы сбиваемся в расчетах, пытаясь применять в оптовых сделках те понятия, которыми в жизни, в ежедневной розничной торговле, оперируем вполне успешно? В дальнейшем я собираюсь что-то ответить на этот вопрос. А пока что я просто отвлекусь от него.

Между тем следует обратить внимание и на другую сторону дела. Я уже отметил, что затруднение, пусть и небольшое, в действительности зависит от относительно небольшого числа понятий, а именно и прежде всего — от понятий событие, до и после, истина, необходимость, причина, предотвращение, вина и ответственность. Но ведь среди них нет какого-то одного понятия, которое было бы возмутителем логического спокойствия. Беспокойство возникает при взаимодействии между ними всеми. Я говорю об этом, так как философы (например, Юм) порой анализируют их порознь. Соотношение двух исходных банальностей вовлекает целую сеть конфликтных интересов. И дело не просто в каком-то одном непокорном узелке в ядре одного из вовлечённых понятий. Все их нити сплелись в один запутанный клубок.

Я оговариваю это потому, что из определённого рода заявлений философов — а, полагаю, не из их практики — кое-кто почерпнул ту идею, будто занятия философией и состоят или должны состоять в распутывании одного за другим таких логических узелков. Эта идея настолько нелепа, что принять её — всё равно, что признать вполне возможным и нормальным, если бы, скажем, Юм по понедельникам анализировал употребление понятия «причина» (cause), а по вторникам, средам и четвергам переходил в алфавитном порядке к анализу употребления слов «causeway», «cautery», «и «caution» 55.

Идея характеризовать как «анализ» тот род концептуального исследования, что и составляет философствование, не вызывает у меня ни особых возражений, ни особого расположения. Но совершенно неверна идея, будто такого рода исследование — это что-то вроде автоинспекции, проверяющей одну концептуальную «машину» 56 за другой. Напротив, если проводить это сравнение дотошно, то концептуальное исследование всегда напоминает, скорее, расследование дорожным инспектором «концептуальной пробки» на дороге, созданной по меньшей мере двумя потоками машин, несущихся к общему перекрёстку от разных теорий, точек зрения и банальностей.

В связи с этим последним возникает ещё один вопрос.

Ребенка можно научить массе слов — одному за другим; или же, чтобы выяснить значения некоторых незнакомых слов в трудном отрывке текста, он может обратиться к словарю и искать эти слова по одному — в алфавитном или в каком-то ином порядке. Этот факт наряду с другими подталкивает к концепции, что идеи или понятия, соответствующие этим словам, — это что-то вроде шахматных фигур, монет, фишек, фотоснимков — или слов, которые поддаются перемещению, исследованию отдельно друг от друга. Но о том, что соответствует слову, не следует думать, будто и оно, подобно слову, есть своего рода фишка, хотя в отличие от самого слова невидимая фишка. Посмотрите на игрока, защищающего воротца в крикете. Это — конкретный человек, которого можно отозвать из команды игроков, взять у него отдельное интервью, сфотографировать его или сделать ему массаж. Но его роль в игре, то есть то, что он защищает воротца, так тесно связана с тем, что делают остальные игроки, что, если бы они прекратили игру, он не мог бы продолжать стоять в воротцах. Он один выполняет свою особую роль, и всё же выполнять её один он не может. Чтобы он мог защищать воротца, должны быть воротца, часть крикетного поля между линиями нападающих, мячик, бита, подающий мячик и отбивающий его. Но даже этого недостаточно. Должна происходить именно игра, а, скажем, не похороны, или состязание в борьбе, или танец; более того, это должна быть именно игра в крикет, а, скажем, не в пятнашки. Тот же человек, что защищает воротца в субботу, может в воскресенье играть в теннис, но он не может защищать воротца, играя в теннис. Он может переключаться с одного вида спортивных занятий на другой, но ни одна из его функций не может быть перенесена в другую игру. Очень сходным образом ведут себя и понятия, которые в отличие от слов представляют собой не вещи, а, скорее, функционирование слов, подобно тому, как защита воротец представляет собой функцию вратаря. И как функции вратаря, подающего, отбивающего мячик, и остальных игроков связаны между собой, так и функционирование слова переплетается с функционированием других членов той команды, за которую играет это слово. Одно слово может иметь две и более функций, но ни одна из этих функций не может меняться местами с другой.

Приведу примеры. Игра вроде покера или бриджа имеет хорошо отработанную и хорошо организованную специальную терминологию, что в той или иной степени свойственно почти всем играм, ремеслам, профессиям, хобби и наукам.

Естественно, что специальные термины, характерные для игры в бридж, нужно освоить. Как же мы их осваиваем? Ясно одно. Мы не можем освоить употребление одного из них, не имея представления, как употребляются все остальные. Нелепо объяснять молодому человеку, что значит «бить козырем определённую масть», не познакомив его прежде с понятиями «масть», «козырь» и «партнер». Но если он получил представление, как эти термины вместе функционируют в языке бриджа, значит, он начал осваивать азы этой игры. Или рассмотрите профессиональный словарь английских законодателей. Может ли студент претендовать на понимание одного или семи из этих специальных терминов, не имея понятия о законе? Или же претендовать на знание закона, не понимая хотя бы значительной части его терминологического аппарата? Терминологический аппарат науки — тоже своего рода команда, а не просто набор терминов. Роль одного из них принадлежит — вместе с ролями других — к особой игре или работе всего аппарата. Человек, просто запомнивший словарные значения тысячи специальных терминов физики или экономики, ещё не становится физиком или экономистом. Он ещё не научился оперировать этими терминами. Потому что ещё не понял их. Не освоив идей экономической теории, он ещё не владеет её специальными понятиями.

То, что истинно в отношении более или менее специальных терминов игр, юриспруденции, наук, сфер деятельности и профессий, истинно также — с важными оговорками — в отношении «терминов» 57 повседневного рассуждения. Их положение по отношению к терминам специалистов очень напоминает положение гражданских лиц по отношению к офицерам, младшему командному составу и рядовым различных армейских подразделений. Права, обязанности и привилегии военных точно предписаны, их форма, погоны, нашивки, пуговицы и так далее показывают, каков род их войск, ранг, звание; их действия определяются уставом, дисциплиной и ежедневными приказами. Но свои своды правил, привычки, этикет имеют и гражданские лица; упорядочены их работа, зарплата и налоги; довольно устойчивы, хотя и не регламентированы жёстко, их принадлежность к социальным кругам, тип одежды и развлечения. Мы также знаем, насколько сильно в наш XX век размыты различия между гражданскими лицами и военными. Так и граница между неспециальными и специальными формами речи — размытая граница, и её часто пересекают в обоих направлениях. И хотя у неспециальных «терминов» нет официально предписанных им функций, всё же у них есть свои функции, привилегии и привычки. Они напоминают скорее гражданских лиц, нежели солдат, но в большинстве своем — также скорее послушных налогоплательщиков, нежели цыган.

Функции специальных терминов, то есть соответствующие им понятия, более или менее строго регламентированы. Относительно определённы и предписаны также виды взаимодействия функций, для которых они предназначены. Но и неспециальные термины, хотя и не принадлежат к какому-то организованному единству, тоже имеют свои индивидуальные места в неопределённо многих частично совпадающих и резко не разделённых milieus.

Таким образом, можно понять, что функции терминов сужаются и четче предписываются по мере того, как они становятся более официальными. Их роли в рассуждении могут быть более точно определены по мере сужения их полномочий и области применения. Следовательно, чем точнее декларируются и предписываются их обязанности, тем менее они интересны в философском отношении. Термины игры в бридж почти не вызывают логических затруднений. Иначе было бы невозможно решить спор и выиграть роббер 58.

Логические затруднения возникают чаще всего в связи с понятиями, не облеченными чёткими полномочиями, то есть понятиями гражданскими, которые — вместо призыва на действительную службу и подготовки для вполне определённого, предписанного им места назначения в определённом организационном подразделении — формировались в особых, но не чётко предписанных местах, в тысяче нерегламентированных групп и неформальных объединений. Вот почему, например, такая проблема, как проблема фаталиста, хотя и зарождается совсем слабеньким ростком, так быстро разрастается, ветвясь, казалось бы, в самые отдалённые области человеческих интересов. Вопрос, могут ли быть истинными утверждения в будущем времени, быстро разрастается в тысячу вопросов, в том числе и о том, можно ли что-то выиграть, научившись плавать.

Некоторые мыслители — на которых произвела должное впечатление прекрасная логическая отработанность специальных понятий давно сложившихся и хорошо организованных наук, вроде чистой математики и механики — настаивают на том, что интеллектуальному прогрессу мешает такой пережиток, как неофициальные понятия неспециализированного мышления. Это равносильно представлению, будто есть что-то неполноценное — дилетантское или инфантильное — в делах и досужих занятиях гражданских лиц, не призванных на военную службу.

Члены Портлэндского клуба, М. С. С. 59 или юридический факультет университета могли бы даже с большим основанием противопоставить их собственный, искусственно уточнённый и даже изощренный лексикон манере выражения мыслей в повседневной речи, не прибегающей к искусственным ухищрениям. Совершенно верно, конечно, что научное, юридическое или финансовое мышление не выполнимо в одних лишь разговорных идиомах. Но совершенно неверно, что люди могли бы, пусть даже в Утопии, получать свои первые уроки рассуждения и мышления в тех или иных специальных терминах. Пальцы и ступни — для многих специальных целей — крайне неэффективные инструменты. Но заменить пальцы и ступни ребёнка рычагами и педалями — плохая затея, тем более что применение рычагов и педалей само предполагает применение пальцев и ступней. Так и специалист, когда ему приходится использовать искусственные термины своей профессии, не перестаёт зависеть от понятий, которые начал осваивать в детской, — как и водитель, вся сноровка и внимание которого сосредоточены на технически сложной и тонкой работе машины, не может не считаться с технически простым оборудованием общей дороги. Он не смог бы пользоваться машиной, не пользуясь дорогами, хотя как пешеход, каковым он часто бывает, может пользоваться теми же дорогами, не пользуясь машиной.

Приме­чания: Список примечаний представлен на отдельной странице, в конце издания.
Источник: Ryle, Gilbert. The Concept of Mind. NY, Barnes & Noble, 1949. Райл, Гилберт. Понятие сознания. Общая научная редакция В. П. Филатова. — М., Идея-Пресс, 2000. // Электронная публикация: Центр гуманитарных технологий. — 21.04.2008. URL: https://gtmarket.ru/laboratory/basis/3298/3311
Содержание
Новые произведения
Популярные произведения